V ЦВЕТЫ НА МОГИЛАХ

В полдень все трое, дед, сын и внук, сели в прохладной и полутемной столовой с лосиными рогами и чучелами глухарей на стенах обедать. Блюда подавала миловидная, расторопная, веселая, с ямочками на румяных щеках, — эти смеющиеся ямочки, казалось, составляли не только ее прелесть, но и самую сущность, — Дуняша, а Марья Семеновна внимательно смотрела и в кухне, и в столовой, чтобы все было так, как следует. И душистая окрошка со льдом, и телятина с молодым салатом, и вареники в сметане, — все было замечательно. И говорили, не торопясь, о предстоящих охотах, о близких, о жизни леса, словом, о том, что приятно. Дедушка не прочь был сразу же пойти вздремнуть часок, но сперва нужно было посмотреть новые произведения внука, которыми тот, видимо, гордился: синих «дядей», которые таращили красные глаза и широко расставляли руки с неимоверным количеством пальцев, красных лошадок, похожих на дома, и синие дома, похожие на лошадок. И когда дедушка раз спутал домик с лошадкой, Ваня поднял на него свои блестящие, удивленные глаза: Господи, и до чего могут быть бестолковы иногда эти старики!.. Но Марья Семеновна пришла в помощь деду, отманила Ваню в кухню смотреть котят и Иван Степанович поторопился скрыться в свою комнату. Он никогда не решался нарушать среди дня напряженной торжественности кровати и поэтому лег подремать на диван…

В три часа Марья Семеновна начала ходить по коридору и усиленно греметь и кашлять — Иван Степанович уверял всегда, что он сам просыпается к чаю в свое время, и Марья Семеновна заботилась, чтобы это так и было. После сна он всегда умывался холодной водой, а Марья Семеновна, заслышав плесканье, тотчас же пошла за чаем и вскоре появилась с подносом, на котором ароматно дымился янтарный чай, лежали всякие крендельки и завитушки и благоухало малиновое варенье, которым Марья Семеновна справедливо гордилась: хоть бы одна ягодка разварилась, все целехоньки, точно сейчас с ветки!.. А прозрачность сиропа? А дух?! И поднос свой она поставила теперь не на круглый стол у дивана, а на рабочий стол: чай Иван Степанович кушал, не торопясь, уже за работой…

На этот раз много ему работать не пришлось: явились Ваня с Петро, чтобы идти вместе с ним за березками — завтра была Троица. И кстати забрали с собой и легашей промять их немножко. Поужинали, как всегда, рано и, как всегда, рано разошлись по своим комнатам. А на утро — оно выдалось опять на редкость солнечное, — все встали на восходе. Всю усадьбу лесники разукрасили молодыми березками. Сергей Иванович был взволнован чем-то. Глаза его сияли напряженным блеском. Решили, что лучше ехать без кучера, в одноконку, — утро чудесное, не жаркое, а дорога лесом прекрасная, так, не торопясь, одни поедут, а другие пойдут, по очереди.

Начались оживленные сборы. Все прифрантились и почувствовали себя празднично. И, когда Гаврила подал вымытый и подмазанный тарантас, запряженный Буланчиком — по спине его бежал точно черный ремешок, а грива и хвост были почти белые, — все начали спорить, кому ехать первому, а кому идти. У ворот, как всегда, вспомнили, что Марья Семеновна забыла распорядиться на счет вчерашнего удоя, остановились и ждали, пока все там будет налажено. Сергей Иванович заметно нервничал и глаза его все сияли.

— Ну, вот теперь, слава Богу, все… — облегченно сказала Марья Семеновна, усаживаясь. — С Богом…

И колеса бархатно зашуршали по песчаной лесной дороге… Буланчик с удовольствием влег в хомут и все косил назад умным глазком: видят ли его старания хозяева, одобряют ли его?

Иван Степанович, сняв шляпу, шел сторонкой и наслаждался своей любимой стихией, лесом. Теперь, когда у него лично все в жизни было уже почти кончено, когда человеческие страсти отгорели в нем и душа обрела светлый покой, единственным врагом его, кажется, остались только мальчишки-пастушата, с их проклятой страстью класть в лесу огни, от которых в позапрошлом году выгорел весь Медвежий Лог. Но еще больше не любил он и боялся лесопромышленников и, если начиналась рубка какой-нибудь знакомой делянки, он переставал ходить в ту сторону. За то большой радостью было для него, когда, благодаря его статьям в одной очень влиятельной газете, удалось добиться, что Ужвинская Дача была объявлена заповедником, где никто не имел права охотиться. Зверь и птица стали быстро множиться: глухариные тока вокруг Вартца и на Лисьих горах были теперь на редкость, лоси ходили в «Журавлином Долу» стадами и появились уже среди быков «лопатники», в прошлом году убили трех рысей, тетеревей, глухарей, рябчиков, куропаток белых было «без числа», как говорил Гаврила, а когда этой весной стоял Иван Степанович с ним на тяге, на слуху прошло около сорока долгоносиков, — настоящая карусель! А вкруг задумчивых лесных озер, а в особенности на Исехре, — берега их были топки, глухи и недоступны даже самому ярому охотнику, — сколько водилось там утки, бекаса, журавлей, цапель, вальдшнепов, куликов, гагар! А весной и осенью, в пролет, там присаживались громадные косяки гусей, а иногда даже и лебеди. Дикая жизнь лесная била клюнем и радостно было смотреть на нее.

Но эта лесная жизнь была скрыта, доступна только посвященным, нужно было известное усилие и большое знание леса, чтобы проникнуть в ее таинства, но и та жизнь, которая шла на виду, была не менее прелестна со своими хорами зябликов, малиновок, пеночек, нарядных щеглов, крошечных крапивников, со своими пестрыми дятлами, тоскующими кукушками, желтыми иволгами, вороватыми сойками, траурными сороками, зловещими воронами и филинами, а по низинам, к Ужве, и бесчисленными соловьями… А над цветущими полянами и опушками, где так много по весне цветов, трепетали пестрые мотыльки и стрекозы на своих слюдяных крылышках…

— Садитесь, Иван Степанович, теперь я пойду… — крикнула Марья Семеновна. — А то устанете, не выстоите обедни…

Поспорив, сколько требовалось для поддержания своего престижа старого охотника и великолепного ходока, Иван Степанович сдался: ноги-то все же не прежние. И он сел в тарантас, а Марья Семеновна пошла сторонкой…

— Экие места!.. — сказала она, любовно оглядывая все вокруг. — Благодать! В позапрошлом году я раз тут сто восемьдесят семь белых одним заходом взяла…

— Ну, какие это места! — возразил Иван Степанович. — Вот у меня на Лисьих Горах так места! Здесь место сравнительно низкое, гриб растет рыхлый, а там, по борам, идет все крепыш, точно на подбор, настоящая слоновая кость!

Они любили посоперничать так в знании леса, его богатств и тайн и никогда не уступали один другому.

— Так до ваших-то Лисьих Гор день ходу, а тут рукой подать… — возразила Марья Семеновна.

— А что здесь гриб плох, так это и говорить грешно. Что, не хороши были маринованные, которые вам вчера к жаркому подавали?

— Я ничего не говорю: превосходны… — согласился Иван Степанович. — А все же там в десять раз лучше… Там место боровое…

Перед обедней Марья Семеновна была в особенно мирном настроении и она уступила.

— А ягоды, ягоды будет в этом году! — сказала она. — И брусники, и черники, и гонобоблю, и клюквы… Прямо все усыпано…

— Да… — сказал Сергей Иванович. — Птице будет раздолье… И выводки в этом году все большие…

— Редкий на все год… — с умилением сказала Марья Семеновна, хозяйственная душа которой радовалась на это изобилие и богатство: сколько она за лето наварит, насолит, намочит, насушит, намаринует всего!

У Ключика они свернули на минутку в сторону, чтобы посмотреть на новые хвойные питомники. На большой поляне были вспаханы и обнесены частой изгородью ряды аккуратных низких грядок. На ближних грядках чуть виднелись нежные всходы елочек, посеянных в этом году, — так, какая-то розовая щетинка, — дальше тесно сидели прошлогодние малютки, еще дальше уже упорно щетинились деревца третьего года, а с той стороны поляны елочки были уже выкопаны и рассажены по вырубленным делянкам. Сергей Иванович очень заинтересовал начальство своими опытами с посадкой новых пород ели и сам очень дорожил своим делом, но сегодня он был далеко душой от всего этого, рассеян и по-прежнему напряженно сияли его глаза…

— Когда в молодости я странствовал по горам заграницей, я часто встречал там такие вот питомники… — сказал задумчиво, вспоминая, Иван Степанович. — И вид их всегда удивительно трогал меня. Саженый лес это, конечно, не то, что вот этот наш Божий лес-богатырь, но тут трогательна эта дума человека о том далеком будущем, которого он сам уже не увидит: когда эти крошки будут большими деревьями, его уже не будет. Это мне всегда представлялось наиболее чистым, наиболее поэтическим видом человеческого труда. И как-то хотелось благословить и эти елочки, а в них и весь труд человеческий, и все будущее человечества…

И после небольшого молчания, уже сидя в тарантасе, — теперь шел Сергей Иванович, — Марья Семеновна сказала:

— А вон в «Русских Ведомостях» пишут, что немцы с чехами опять в Вене схватились… Диковинное дело! Сколько, словно, места на земле, а людям все тесно…

— Ничего не поделаешь… — вздохнул Иван Степанович. — На земле было тесно уже тогда, когда на ней жила всего одна семья, и Каин убил Авеля…

И все почувствовали благодарность к судьбе за то, что эти большие, вечно о чем-то поющие деревья прячут их от шумного и тесного мира…

Скоро золотые, рдеющие в утреннем сиянии стволы старых сосен расступились и на высоком берегу тихой, точно зачарованной Ужвы забелели стены и засияли огоньками кресты монастыря. Добрый Буланчик, усиленно перебирая ногами, втащил тарантас в крутую гору и как раз в это время старый колокол торжественно ударил к обедне и, дрожа, понеслись чистые звуки его над лесными пустынями.

Основанной на месте дикого, лесного поселка вятичей, на крови Добрынка-Андрея, обители Спаса-на-Крови определенно не повезло. От прежних богатств монастыря очень скоро не осталось и следа: грабили и жгли его в старину и татары, и ляхи-еретики, и вольница казачья, и москали, и опять казаки, и опять ляхи, и опять москали, — все, кому только не лень. Каждый век каждое поколение воздвигало себе какого-нибудь бога или божка и, по странной иронии судьбы, у Спаса-на-Крови всем этим богам и божкам люди приносили кровавые жертвы: то величию и славе Золотой Орды и славным ханам ее, то величию и славе Речи Посполитой, то величию и славе великого государя московского и всея Руси, то вольности казацкой, то торжеству истинной веры православной, то торжеству истинной веры католической… И в этой борьбе божков обитель захудала и в борьбе за существование — она идет и между обителями, — она должна была уступить свое место другим, более счастливым обителям, где во время открывались какие-нибудь мощи, икона чудотворная являлась или прославлялся какой-нибудь старец-прозорливец… И после того, как в монастыре случилось ужасное по своим подробностям убийство потаскушки Варьки, местный губернатор, прибалтиец с истинно-русской душой, настоял на упразднении монастыря.

— Помилуйте! — негодуя, говорил он, конечно, только близким, по секрету. — Эти канальи не только не поддерживают православия, но первые окончательно добивают его… И это в наше-то время!..

И старый, закоптелый, наполовину развалившийся монастырь и совсем опустел бы, если бы тихое местечко это не тянуло так к себе людей своей красотой и тихою печалью. Местная помещица, именитая княгиня Ставровская, потеряв в 905 во время революции на Волге мужа и детей, на свои средства восстановила монастырь, выхлопотала разрешение основать тут девичью обитель и сама первая постриглась тут, а чрез три года приняла и схиму. Сестры первое время подобрались хорошие, усердные и снова обитель исполнилась благоухания благочестия и добрых дел…

Прежде чем идти в церковь, Иван Степанович, как всегда, прошел на могилку к своей Марусе: она приютилась тут, неподалеку от старенькой пятиглавой церковки, под развесистыми березами. Все знали, что старик не любит, когда его свидание с дорогой могилкой нарушается даже близкими, и поэтому оставили его одного. И он знакомой тропинкой среди могил — на них алела еще уцелевшая от Радуницы яичная скорлупа: люди приходили христосоваться со своими покойничками… — среди лютиков, колокольчиков, поповника, незабудок прошел к могилке, снял шляпу, поклонился по старинному крестьянскому обычаю низко своей девочке, тихо спавшей среди цветов и зелени, в нежном сиянии летнего утра и сел на серенькую скамеечку. В душе поднялась старая печаль, — Маруся была его любимицей, — низко опустилась белая голова и легкий, душистый ветерок заиграл пушистыми волосами, а над развесистыми старыми березами, в сияющем небе гулко и торжественно пел о Боге и вечности старый монастырский колокол… И сладко было старику думать, что вот еще немного и он ляжет тут, рядом с этим холмиком, над которым уже зацветал душистый шиповник…

Когда, умиротворенный и еще более притихший, Иван Степанович вошел в теплящуюся лампадами и восковыми свечами и, как улей, душистую церковь, служба уже началась. Он обменялся вежливыми поклонами со знакомыми сестрами, пошептался с матерью-казначеей, давая ей необходимые поручения, куда и какие поставить свечи — сам он никогда не решался делать это из боязни по своей обычной рассеянности все перепутать и сделать не так, — и, все раскланиваясь со знакомыми сестрами и крестьянами и вообще соседями, прошел на свое обычное место, позади кресла игуменьи. Та покосилась на него осторожно и сделала неуловимый знак своей молоденькой келейнице, которая исчезла куда-то и чрез минуту возвратилась с ковриком для Ивана Степановича. Тот из приличия, как всегда, запротестовал слегка, но втайне старик был не только польщен, но даже умилен этим вниманием, а Марья Семеновна почувствовала прилив греховной гордости, что вот ее старого хозяина так отличают…

Старый храм был весь убран древлими языческими березками и полевыми цветами, точно лес зеленый, молодой ворвался в эти широко раскрытые окна и затопил его своей солнечной радостью. Цветы и зелень ласково обвивали всех этих мучеников, столпников, дев непорочных, иссохших аскетов с мученическими глазами и в жарком воздухе стоял густой аромат ладана, воска и березы, в окна победно рвались золотые столпы солнечного света и ласточки весело щебетали в закоптевшем куполе, где царил строгий Бог-Саваоф, хорошо причесанный старец с красивой бородой, в розово-голубой одежде… И у дверей, весь серый, корявый, с дикими глазами, точно какой дух лесной, стоял в новых, еще белых лапотках Липатка Безродный, бобыль, полунищий, полурыбак, который все и дни и проводил по диким лесным озерам и почти разучился говорить по-человечески… Неподалеку от него виднелся монастырский перевозчик Шураль, еще молодой, весь точно бронзовый мужик со строгими глазами, никогда ни с кем не говоривший — видимо, по какому-то обету — ни единого слова. А спереди богомольцев ярким, красивым взрывом выделялась нарядная и прекрасная Ксения Федоровна, рядом с которой стоял и усердно молился Лев Аполлонович и рассеянно думал о чем-то Андрей. Богатей из Мещеры, толстый Петр Иваныч Бронзов, бывший старший повар из московского «Эрмитажа», в желтоватой чесучовой паре набожно стоял рядом с своей тоже толстой, простоватой супругой, сложившей ротик бантиком и усердно молившейся…

Размягченный душой Иван Степанович следил за торжественным ходом богослужения и слушал стройное пение действительно прекрасного хора. Служил сегодня его любимый священник, о. Александр, — как всегда, истово, толково, неторопливо, с глубоким и искренним чувством, которое заражало всех молящихся. Иван Степанович очень хорошо знал и историю религий, и Вольтера, и Ренана, и Толстого, и сам достаточно побунтовал в молодые годы, но теперь и это все потеряло для него всякое значение. Никакие усилия, никакой бунт сынов человеческих — понял он — не могут убить в людях идеи и чувства Бога, а если их формы служения Ему несовершенны, то что же в их деяниях на земле совершенного? Сперва вслед за Гете он думал, что das schönste Glück des denkenden Menschen ist das Erforschliche erforscht zu haben und das Unerforschlieche ruhig zu verehren, но потом как-то само пришло к нему откровение, что unerforschlich в конце концов все, все тайна и — радостно он смирился. А это, кроме того, так все прекрасно в самом несовершенстве своем, так утишает уставшую душу человеческую, так ее баюкает, так согревает…. И он сосредоточенно, не развлекаясь, слушал бархатные возгласы дьякона и умиленно молился Богу о мире всего мира, о путешествующих, недугующих, страждущих и о предстоящих молящихся, ожидающих от Бога великие и богатые милости, хотя сам он теперь уже не нуждался ни в чем, ибо обрел, наконец, величайшую из милостей неба: глубокий покой и душевный мир…

Степенно и сосредоточенно молилась сзади старого хозяина Марья Семеновна — так, как молятся женщины, не о том, о чем возглашает дьякон, о чем поет хор, а точно совершая в тайне души какое-то особенное, интимное богослужение. Вспоминалась вся жизнь, все грехи вольные и невольные, поднималось чувство благодарности к Богу, что вот упокоил он ее в тихом трудовом пристанище, светлой лампадой теплилась в душе надежда, что и впредь Господь не оставит ее своей милостью, что дни ее просто разрешатся в мирной и непостыдной кончине и что сможет она в конце концов дать добрый ответ на страшном судище Христовом.

Ваня широко открытыми глазами смотрел на то строгие, то умиленные лики святых, тепло озаренные священными огнями, и ему иногда казалось, что это прекрасные гимны благоухают так в курениях кадильных или что эти сизые волны благоуханий поют так над толпой, и странно волновалась душа ребенка пред непонятным, но прекрасным. Иногда его развлекала плачущая на коленях молодая женщина, исступленно, сквозь слезы смотрящая к тихо сияющему алтарю, или старая схимница-княгиня, потерявшая во время бунта на Волге всю свою семью, в черной мантии с белыми костями и черепами, от которых веяло холодной, за душу берущей жутью, или ласточка, с нежным щебетаньем носившаяся в куполе, пронизанном золотыми столпами, — тогда Марья Семеновна тихонько трогала мальчика за плечо и ласково напоминала ему, что надо молиться.

Но забыл о молитве Сергей Иванович, — он молился у другого алтаря, другим чином, другому богу: просиявшие, горячие глаза его не отрывались от поющего хора, от этой стройной и такой строгой, чистой, недоступной в своем черном одеянии красавицы, сестры Нины, племянницы старой княгини-схимницы, с нежным овалом лица, с голубыми, как небо, глазами и крошечной родинкой над верхней губой слева, в которой было что-то удивительно трогающее и восхищающее. Неизвестно, чувствовала ли красавица это восторженное и грешное обожание его, но она не подняла на него своих опущенных глаз ни разу и ее лицо, казалось, было одухотворено только одной молитвой. Но, когда раз, во время службы, она прошла мимо Сергее Ивановича совсем близко, то опущенные длинные ресницы ее странно затрепетали и было в этом неуловимом мерцании их что-то такое, от чего в душе молодого лесничего еще жарче разгорелся буйный пожар…

Он и не заметил, как кончилась обедня.

— О чем это вы так замечтались? — послышался сзади его смеющийся тихий голос.

Он обернулся: к нему подошли поздороваться Столпины. Иван Степанович, раскланявшись с ними, обернулся к игуменье, которая звала его на чашку чаю: он как-то недолюбливал Льва Аполлоновича за 1905 год, когда тот, по слухам, обнаружил большую жестокость во время беспорядков во флоте. И старый моряк немножко сторонился писателя: не нравилось Льву Аполлоновичу в нем, что он как-то равнодушен ко всему, как-то точно сторонится жизни и дел ее… И подошел к ним и Петр Иванович Бронзов и с достоинством раскланялся: он знал себе цену.

— А я слышала, к вам скоро сын из Америки приезжает… — любезно обратилась к нему Ксения Федоровна.

— Да-с, ожидаем… — вежливо отвечал тот. — Тогда разрешите уж привезти его в «Угор» познакомиться с соседями…

— Милости просим… Будет очень интересно… Я еще не видала, какие живые американцы бывают…

— Хе-хе-хе… Ничего, не очень страшны…

И все, вслед за богомольцами, пошли потихоньку из быстро пустеющей церкви, в которой стоял и не проходил густой аромат ладана, воска и молодых, вянущих березок…

Загрузка...