III УТРО НА УЖВИНСКОЙ СТРАЖЕ

По застрехам завозились голуби и воробьи, петухи усиленно хлопали крыльями и кричали на птичнике, послышалось первое, точно сонное щебетанье ласточек — значит, утро пришло, а так как во всех этих звуках была какая-то особенно бодрая, веселая нотка, то Иван Степанович, видный писатель, но человек деревенский, сразу понял, что утро занимается тоже солнечное, веселое. Лежать старику уже надоело да и вообще он привык вставать с солнышком: он очень любил эти утренние часы, эту золотистую, залитую золотом восхода землю, эту особенную тишину во всем, это серьезное, чистое, немножко умиленное одиночество… Он встал, привычным движением сразу попал в свои теплые и мягкие «шлепанцы» и, накинув легкий, беличий халат, подарок сына, подошел к широкому итальянскому окну. Он не ошибся: все в веселых, золотых, розовых, нежно-лиловых, сереньких кудряшках облаков, занималось, действительно, радостное летнее утро, — точно жар-птица, выпорхнув из-за граней земли, распустила свой пестрый хвост по небу, по лесам, по лугам, по полям… Он распахнул окно и несколько мгновений с наслаждением вдыхал свежий воздух, полный аромата хвойных лесов, росы и влажной с ночи земли, любуясь прекрасной, дикой картиной, которую он так любил. Дом лесничего стоял довольно высоко и из него была видна чуть не вся Ужвинская казенная дача, это безбрежное синее море лесов, эта привольная пустыня с редкими, одинокими домиками лесной стражи и старинным монастырем Спаса-на-Крови в ее дальнем углу. «Журавлиный Дол» был погружен еще в утренний сумрак, Ужва дымилась золотисто-розовым туманом, а кресты обители и высокие сосны на дальнем «Вартце» уже рдели под первыми лучами еще невидного солнца. И из-за лесов, торжественный и чистый, прилетел первый звук колокола…

Иван Степанович тихонько умылся, оделся, сунул ноги в мягкие, резиновые ботинки — по случаю росы, — и, накинув старое, выцветшее, широкое летнее пальто, тихонько, чтобы никого не беспокоить, вышел без шапки на крыльцо. Легкий, душистый ветерок заиграл совсем белыми, пушистыми волосами старика, обласкал морщинистое лицо с усталыми голубыми глазами, запутался в белой бороде и приятной свежестью наполнил старую грудь. Раньше, в прожитой, отлетевшей жизни, сколько было напряженных поисков за ее жгучими, едкими наслаждениями, а теперь вот ничего не знал старик выше этого наслаждения просто дышать свежим и чистым утренним воздухом… Старый Рэкс, тяжелый сенбернар, увидав хозяина, громко зевнул, неторопливо встал, потянулся и, стуча ногтями по досчатому полу терраски, подошел к старику и мокрым, холодным носом ткнул его в руку, требуя ласки.

— Ну, что, старик? Выспался? — ласково потрепал его по массивной, умной голове Иван Степанович. — Ну, пойдем наводить порядки…

И, как всегда, в сопровождении Рэкса он спустился, не торопясь, во двор и мелкими старческими шагами пошел росистой луговиной к службам. Завидев старика, куры, утки, индейки, выпущенные уже вставшей, но еще невидимой Марьей Семеновной, домоправительницей, на волю, со всех ног бросились к нему, ожидая обычного угощения. И он остановился посреди двора и, погрузив руку в глубокий карман пальто, бросил птице заготовленные еще с вечера крошки и кусочки. И все эти Пеструшки, Хохлатки, Цыганки, Косолапки жадно ловили корм, и лезли одна через другую, и дрались, и, схватив корочку покрупнее, во все лопатки неслись прочь, преследуемые менее счастливыми товарками. Тут же между ними вертелся давний знакомый Ивана Степановича, старый воробей Васька, пестрый, крикливый и жадный: он всегда старался утянуть что покрупнее и часто на лету едва справлялся со своей добычей. Из приотворенной двери темной кладовки со снисходительной улыбкой на круглом, полном, с двумя подбородками лице, смотрела домоправительница, Марья Семеновна, пожилая, степенная женщина, в темном платке и с тяжелой связкой ключей в руках.

— С добрым утром, Иван Степанович… — сказала она. — И что вы все балуете их? Ведь я уж их кормила…

— С добрым утром, Марья Семеновна… — отвечал старик. — Ну, так что же, что кормили? Пусть полакомятся…

— Да ведь не хорошо закармливать птицу… Нестись не будет…

— Ну, не будут… Будут!.. А если на одно яйцо и будет меньше, так какая же в этом беда? Ну, ты… — строго обратился он к старой палевой индюшке. — Ты что клюешься? Я тебе дам молодежь обижать!.. Ну, больше ничего нет, все, не взыщите. А то и Марья Семеновна вон бранить нас будет… Идем, старина, дальше…

Рэкс тяжело качнулся и пошел за Иваном Степановичем. Марья Семеновна, звеня ключами, озабоченно переходила из одной кладовки в другую, а оттуда на погреб, из погреба в теплый, пахучий коровник, где уже слышно было аппетитное цырканье молока в подойнике: то доила двух чудесных, бледно-рыжих симменталок ловкая, оборотистая Дуняша, ее помощница. Иван Степанович всегда удивлялся той массе каких-то невидимых дел, которые Марья Семеновна озабоченно проделывала в течение дня, но она не позволяла легкого отношения к этим своим никогда не кончающимся мистериям.

— Вы пишете и пишите себе, а в бабьи дела не суйтесь… — резонно говорила она. — Ведь, сливочки топленые к кофею вы любите? И булочки чтобы тепленькие были? И чтобы окрошка была похолоднее? Ну, так и надо все это обдумать и заготовить… Вы думаете, что так все готовое вам с неба валится?..

Из дверей конюшни послышалось тихое, ласковое ржание: то Буланчик приветствовал старого хозяина. Иван Степанович подошел, приласкал умненькую буланую головку и поднес своему любимцу на ладони кусок сахару и тот бархатными губами осторожно взял его и, кланяясь, сочно захрустел своим любимым лакомством и умным, темным глазком покашивал все на хозяина. Буланчик был разумная, но чрезвычайно самолюбивая лошадка. В деле был он чрезвычайно старателен без всякого понукания, но любил, чтобы его старание видели и замечали. И не только кнута, даже грубого окрика он не выносил.

— С добрым утром, Иван Степанович!.. — послышался ласковый голос. — Как почивали?

— А, Гаврила, здравствуй… Все слава Богу?

— Все как нельзя лучше, Иван Степанович… — отвечал Гаврила, невысокий, складный в своем сером казакине с зелеными выпушками лесник с рыжеватой бородкой вкруг бледного лица и глазами тихими и как будто немножко тоскливыми, как лесные озера.

Он был большим приятелем Ивана Степановича, которого он уважал за знание леса и за любовь к нему, за толк в оружии, в собаках и в охотничьем деле. Иногда он пробовал для разгулки читать книги Ивана Степановича, но не понимал в них ничего и не понимал, для чего это нужно описывать разных людей и все, что они там выдумывают и делают — и живые-то они до смерти надоедают!.. Оттого и ушел он от них в леса… Из сарая между тем слышалось нетерпеливое царапанье и жалобный визг.

— Вас зачуяли… — улыбнулся лесник. — Прикажете выпустить?

— Выпусти, выпусти…

Щелкнула задвижка и пестрым клубком, нетерпеливо визжа и перескакивая для скорости один через другого, на солнечный двор вылетели любимцы Ивана Степановича: рослый и гибкий, весь точно резиновый, красный ирландец сына «Гленкар», его собственный желтопегий, крупный пойнтер «Крак III» и молодые наследники его славы «Стоп II» и «Леди II». Они визжали, лаяли, прыгали, чтобы лизнуть Ивана Степановича непременно в губы, носились, как бешеные, по двору, валялись в росистой траве, с удовольствием чихали, опять с радостным восторгом лаяли На Ивана Степановича и лизали его руки горячими, шершавыми языками. Крак, зная, что Иван Степанович принадлежит, собственно, ему, ревниво косился на других, с достоинством рычал, старался стать между Иваном Степановичем и осаждающими и всячески оттирал их. Тогда они начинали теребить массивного Рэкса, который терпеливо сносил это тяжелое испытание, — только лицо его делалось особенно серьезно и печально…

— А теперь и покормить можно… — сказал Иван Степанович.

— Слушаюсь…

Старик, в сопровождении Рэкса, заглянул и к гончим, которые содержались сзади сарая, в загоне, в котором раньше жил молодой лось. Восемь багряно-черных костромичей с волчьими загривками, махая крутыми гонами, лизали руки хозяина сквозь частокол и, просясь на волю умильно визжали.

— Ну, ну… — говорил он, лаская их. — Посидите, посидите, теперь уж недолго… Потерпите… У-у, шельмы…

Высокий, сильный, франтоватый Петро, недавно только освободившийся от военной службы, второй лесник Ужвинской стражи, вошел в загон с овсянкой и широко улыбнулся Ивану Степановичу.

— А, Петро, здравствуй… — улыбнулся старик. — Постой: что это я хотел сказать тебе? Да, да, да… Вчера нам из Москвы какой-то толстый прейскурант прислали, так зайди за ним, возьми…

— Вот благодарю покорно, Иван Степанович… — широко осклабился Петро. — Вот дай вам Бог здоровьица…

У Петро в жизни были две страсти: охота зверовая — ради которой он в лесниках тут, на севере остался, — и прейскуранты, которые он собирал всюду, где только мог. Он проводил над ними бесконечные часы, с трудом — он был малограмотен — читая и перечитывая их, обсуждая цены, рассматривая все эти граммофоны, оружие, будильники, дамское белье, столярные инструменты, антикварные издания, письменные принадлежности, мебель, велосипеды, галстухи, огородные семена и пр. Его скромное жалованье лесника не давало ему возможности купить что-нибудь, но это обстоятельство ни в малейшей степени не мешало его блаженству среди всех этих богатств, о которых говорилось в прейскурантах. А если в руки ему долго не попадалось новых прейскурантов, он начинал скучать и, выбрав удобную минуту, — больше всего после хорошей охоты, — он начинал подмазываться к Ивану Степановичу.

— Иван Степанович, сделайте милость, выпишите мне вот этот прискуринтик… — и он указывал на какое-нибудь объявление в газете, которую он брал у Марьи Семеновны на курево. — Уж очень любопытно…

Иван Степанович писал куда следует открытку и скоро почта приносила желанный прейскурант — на автомобили, на церковные облачения, на лесопильные станки — и Петро долго, внимательно и любовно сидел над своим новым приобретением…

Поговорив немножко с Петро, старик с Рэксом пошли в сад. Легаши тоже увязались было за ним, но должны были вернуться на повелительный свисток Гаврилы, в руках которого они проходили превосходную школу. Рэкс на свисток не обратил никакого внимания: он знал, что к нему это относиться не может. Бегать, скакать, ластиться, — думал он грустно о легашах, — опять скакать, что за нелепая жизнь! А те увивались уже около Гаврилы: он подвязывал грубый холщовой передник — значит, сейчас овсянка…

Иван Степанович, все наслаждаясь свежим, ароматным утром, ходил между рядами малины, обходил яблони, где в междурядьях пышно стояли здоровые, хорошо одетые кусты крыжовника и всякой смородины: черной, белой, красной, золотистой… Иногда он тихонько обламывал сухую ветку, там снимал гусеницу, завернувшуюся в листок, там любовался обильным плодоношением какой-нибудь яблони. И, когда из-за лесов, точно купаясь в солнечном блеске, снова долетели до него звуки старого монастырского колокола, он остановился, оглядел прекрасный вольный мир вокруг себя, эту, всегда его сердцу милую, лесную пустыню к большая светлая любовь затеплилась вдруг в старом сердце и к этим, обвешанным еще мелкими яблоками, яблонькам, и к золотым лютикам, и к этой парочке нарядных мотыльков, к этим зябликам, пеночкам, ласточкам, малиновкам, к этим кучевым, в крутых завитках, облакам, которые великолепно громоздились в лазури над синью лесной пустыни, ко всему и ко всем…

Тихо задумчивый, он прошел в пышный огород, обещавший чудесный урожай. Там густо и приятно пахло влажной землей, навозом и укропом. Редиска была почти вся уже выбрана, стройными рядами стояли сочные и широкие султаны капусты, приятно для глаз курчавилась морковь, редька уже начинала распирать землю, буйно поднимался горох, зеленел бледно — салат и темно — шпинат и золотыми звездочками уже зацветали ранние огурцы, и гладкие муромцы, и в бородавках — нежинцы, о которых Марья Семеновна говорила: «наш, муромский, огурец и душистее, и нежнее, а нежинский тот ядренее, с хрустом и в солке приятнее, а особенно ежели пустить его помоложе…». И тут Иван Степанович навел порядок: там оборвал желтый, прелый листок, там поправил тычку, там заметил яички капустницы и уничтожил их. А потом молодым соснячком, где, на пригреве, так густо и упоительно пахло сосной, по плотно убитой тропке спустился он к берегу сверкающей на солнце Ужвы, полноводной, но не широкой и тихой лесной реки. У каждой реки есть свое лицо — лицо Ужвы было задумчиво и немножко точно печально всегда, даже в самые веселые солнечные дни, даже в дни буйных весенних разливов, когда другие реки в бешеном весельи «играют»… В последнее время, когда ноги иногда просто отказывались идти на охоту, Иван Степанович пристрастился к удочке и часто тихим, солнечным утром или золотым вечером, когда воздух звенит от пляски комариных полчищ, сидел он тут тихонько на бережку, глядя на свои задремавшие поплавки и ожидая солидного клева ребристо-пестрого окуня с красными перьями, простой, ленивой поклевки мраморного налима или веселого озорства стаи ершей в то время, как над темным омутом, в ожидании жадной щуки или тяжелого соменка, дремотно согнулись его жерлицы…

Он еще и еще полюбовался дышавшей утренней свежестью рекой, которая красивою излучиной уходила у «Журавлинаго Дола» в леса:, дальними маленькими, серыми деревеньками, над которыми стояли теперь кудрявые, золотистые столбики дымков, послушал осторожную возню диких уток в камышах глухой заводи, звонкое пересвистывание куличков по песчаным отмелям, и красивой, цветущей луговиной, вдоль опушки старого леса, направился к дому, то и дело останавливаясь, чтобы полюбоваться цветами, нежная прелесть которых так теперь трогала его. Он хорошо знал эту нарядную гамму улыбок счастливой земли: с весны тут золотится первоцвет и бесчисленные созвездия одуванчиков, и нежный лютик, и тяжелая купальница.

Потом, когда в палисаднике, у дома, оденется своими пышными и нежными гроздьями сирень, тут, по опушкам, благоухает беленький и скромный, как чистая девушка, ландыш; потом появятся на лугу колокольчики, засияют весело звездочки поповника, выглянет синяя, скромная вероника, круглые, лиловые подушечки скабиозы, пунцовые султаны липкой смолевки, а по сырникам, в тени, распустятся резные, благоухающие кадильницы любки белой и голубенькие незабудки. Потом в садике раскроется дурманящий своим сильным и сладким ароматом жасмин, а по полянам и вырубкам поднимутся малиновые, резные конусы Иван-чая, зазолотится зверобой, пышно оденется в пойме своими нежными цветами шиповник. Это время цветения, а потом и налива ржи, в тени которой уже желтеет жесткий погремок и прячется сладко-душистый василек и алая гвоздика, а за ними идут нежно-серые «хлопушки» с белым кружевцом, которые так нравятся детям. К этому времени жаворонки уже допоют свои последние песни, тетеревиные и глухариные выводки выровняются, заведут свои оркестры кузнечики и зазолотится по межам нарядная пижма, эта последняя улыбка северного лета…

И Иван Степанович медленно шел к дому, блаженно дышал и всему радовался…

Постепенно, к концу жизни, у него выработалась — не он выработал, а она как-то сама выработалась, — обычная для умных стариков, немного печальная философия тихой покорности жизни, не головного, а какого-то внутреннего непротивления… И в последнее время в душе своей он подметил нечто совершенно новое: человеческая мысль все более и более теряла для него значение, а с другой стороны его внешние чувства как-то сами собой изумительно утончались и становились источником бесконечного радования. И как-то стирались резкие грани между добром и злом, раньше неважное стало важным, а важное — совершенно неважным и мир точно просветлялся, делался воздушнее и легче, превращался в какую-то волшебную сказку. Для него все становилось источником очарования и радости: и звенящий в вышине бор, и улыбка человека, и опаловое облако в небе, и студеная вода ключа. И с каждым месяцем красота и чары жизни и мира росли — казалось бы, уж некуда больше, а все делалось лучше и лучше, нежнее, воздушнее, радостнее, — точно в душу его спустился, точно осенил ее своею благодатью великий Сварог, Отец всех богов, Отец света вечного, который светит и добрым и злым. И только одно печалило иногда старика: то, что он раньше не знал этого блаженного состояния, то, что не знают этого люди теперь, не понимают, что это всем доступное счастье — вот, под руками. И он, всю жизнь думавший над жизнью, изучавший людей, написавший о них столько книг, не знал, что это такое. Если это старость, то да будет благословенна старость, ибо это было лучшее, что он в жизни обрел!

И степенно, и важно, думая какую-то большую, но неторопливую думу, выступал за ним всегда покорный Рэкс. Ему было жарко, надоедала уже муха, он считал, что лучше было бы дремать где-нибудь в холодке, дома, пока добрая Марья Семеновна не позовет завтракать, но дело это дело и у всякого своя судьба, от которой не уйдешь и которую лучше поэтому принимать покорно…

— Что это вы так сегодня загулялись? — встретила Ивана Степановича на крыльце Марья Семеновна, уже надевшая в знак того, что день начался, чистый, белый передник и степенную наколку. — Пирожки остынут…

— Сию минуту, Марья Семеновна, сию минуту… — отвечал проголодавшийся Иван Степанович. — Вот только чуточку приведу себя в порядок…

Загрузка...