Лиза сидела в своей рабочей комнатке на Девичьем Поле, неподалеку от клиник, и грустила. Грустила она, во-первых, потому, что на дворе ослепительно сверкало солнце и бриллиантами вспыхивала звенящая капель, а она вот одна, во-вторых, потому, что до сих пор никак не могла она простить себе, что зимой, после похорон отца, она наговорила столько колкостей Андрею, а в-третьих, и главным образом потому, что в душе ее все не угасал давний и тяжелый разлад.
В Лизе было собственно две Лизы. Одна Лиза любила ходить по грибы, петь в звонком лесу русские песни, играть в горелки, говорить всякие глупости и хохотать так, здорово живешь, без всякой причины, а другая Лиза считала непременным долгом своим ходить на концерты Скрябина и мучиться и считать себя круглой дурой потому, что — если говорить по совести — ничего она в этой странной музыке не понимала и никакого удовольствия она ей не доставляла; одна Лиза могла часами, с увлечением, с восторгом возиться с Марьей Семеновной в ее пахучей кладовке, варить, солить, мочить, мариновать, увязывать, пробовать всякие съедобные сокровища, а другая Лиза терзалась над разногласиями эсэров и эсдеков и никак не могла взять в толк, «почему сие важно в-пятых»; одна Лиза могла искренно расплакаться, если дурак-гребень не хотел сразу расчесать ее красивых, мягких черных волос и швырнуть его, идиота, к черту в угол, и плакать ночами потому, что никак она не может не говорить Андрею дерзостей, а другая Лиза умирала от тоски над «Божественной Комедией», из которой ее знакомый революционер Константин Юрьевич с такой легкостью цитировал «Lasciate ogni speranza», над «Потерянным Раем», над Карлом Марксом, который — вот проклятый! — написал целых три тома «Капитала», один непонятнее другого, и шла на реферат Евдокии Ивановны Кукшиной, и спорила с курсистками и студентками о мировой революции. Лизе кажется, что г-жа Кукшина несет плоский и пошлый вздор от которого уши вянут, но оглянется — везде внимательные лица, аплодисменты и на утро во всех газетах: Евдокия Ивановна… Евдокия Ивановна… Евдокия Ивановна, чтобы ее черти совсем побрали… И Лиза с сияющими глазами начинает аплодировать тоже… И, естественно, Лизе кажется, что заседать, реферировать, сказать во время «Lasciate ogni speranza», поспорить про Маркса, попасть в газеты чрезвычайно важно и значительно. И она никак не могла понять, какая же Лиза в ней настоящая, печалилась и изнемогала под той, во-истину, непосильной ношей, которую она, подчиняясь чьей-то сторонней и странной воле, взваливала на свои молодые плечи… И что всего хуже, одна Лиза хотела бы хоть раз, но всем сердцем броситься на шею Андрею и, как лесная мавка-русалка, зацеловать, заласкать его до смерти, а другая Лиза, Лиза Маркса, г-жи Кукшиной и «Lasciate ogni speranza», презрительно вздергивала кверху свой хорошенький носик и советовала ему, прежде чем спорить с ней, прочесть книгу Бебеля о женщине…
— Можно?
Весенняя печаль сразу слетела с хорошенького личика. Лиза притворила дверь в свою белую спаленку, быстро напустила на себя выражение совершенно сознательной личности и сказала:
— Пожалуйста!
В комнату вошел развязно и нагло Константин Юрьевич. На его козлином лице нагло сияло золотое пенснэ, а в красивом, небрежно повязанном галстухе сказывался одновременно и кокетство, и презрение к буржуазному миру и его гнусным предрассудкам. Его очень тянуло к хорошенькой землячке, но он считал бы для себя величайшим позором обнаруживать какие-то там сантименты. В этом слове слышалось ему что-то такое от сантима, от всей этой буржуазной сволочи и вообще чепухи, как правильно заметил это Базаров и блестяще подтвердил Джон-Стюарт-Милль. Он с аффектированной небрежностью поздоровался с Лизой, повалился в кресло и стал нагло раскачивать ногой. Это раскачивание было неудобно ему, утомительно, но это говорило о его презрении к предрассудкам да, пожалуй, отчасти и к жизни вообще, это было довольно шикарно…
— Хотите чаю? — спросила Лиза.
— Ну, вот… Как придешь, так непременно чаю… — усмехнулся Константин Юрьевич. — Как еще крепко сидит в вас бабушка! А еще современная женщина…
— Пожалуйста! — вздернула Лиза носиком. — Я люблю пить чай и без всякой бабушки… Хотите или нет?
— Ну, что же, пожалуй, раз это доставляет вам удовольствие. А вы были вчера на реферате Кукшиной?
— Разумеется!
— Ну, что, как?
— Чрезвычайно, чрезвычайно интересно!
— Да, она бабец с темпераментом… — снисходительно заметил Константин Юрьевич. — Хотя много еще в ней сидит этой буржуазной маниловщины…
В дверь осторожно постучали.
— Войдите!
На пороге стоял Андрей, исхудавший и печальный. Лиза вспыхнула и мысленно быстро обратилась к своему языку: «если ты и теперь мне что напортишь, так и знай: исколю булавкой!» И ласково она проговорила:
— А-а, Андрей Ипполитович… Это очень любезно с вашей стороны… Давно из «Угора»!?
— Только вчера…
Он заметил вдруг развязную позу Константина Юрьевича и его нагло качающуюся ногу, по лицу его прошла тень и в душе потянуло холодком.
— Ну, садитесь… Сейчас будем пить чай… — говорила разрумянившаяся Лиза. — Но сперва только скажите: как у вас там? Все слава Богу?
— Нет, не совсем…
— Что такое?
— Да это нашествие иноплеменников взбудоражило весь край… — отвечал Андрей, поздоровавшись с Константином Юрьевичем и садясь от него подальше. — Инженеры в город понаехали, свои и американцы, лазят по лесам, все что-то вычисляют, записывают, измеряют… А в городе кутежи без конца, тройки, шампанское… Идет Капитал и — что-то будет?
— Ну, и что же? И прекрасно… — поднялся кверху хорошенький носик. — По крайней мере край оживится… Не все такие медведи, как вы: лежит в своей берлоге, сосет лапу и ни до чего ему дела нет…
— И это мировой процесс и бороться против него отдельному человеку также бесполезно, как бесполезно комару пытаться остановить курьерский поезд… — важно вставил Константин Юрьевич, качая ногой.
Андрей пропустил его замечание мимо ушей. Константин Юрьевич всегда раздражал его. Но он сдержался.
— Почему же берлога? — обратился он к Лизе. — Жизнь, если в нее вдуматься поглубже, и там также интересна, как и везде… Возьмите хотя эту драму, которая начинает теперь развертываться там, эту борьбу богов, — разве это не интересно? С одной стороны в лесных пустынях наших живо еще древнее славянское язычество, этот светлый пантеизм, с которым вот уже тысячу лет бесплодно борется враждебная ему мрачная византийщина, подменившая собою Христа, теперь выступает на сцену новый, желтый Бог нашего времени, Капитал, и уже чуется в воздухе, в тысяче мелочей, ход бога новейшего, Революции, который идет вслед за Капиталом. Что победит, когда, как?..
— Конечно, революция… — авторитетно усмехнулась Лиза.
— Само собой разумеется, она сотрет и ваше дикое язычество, и противную византийщину, и гнусный капитал… — раскачивая ногой, презрительно сказал Константин Юрьевич.
— Я не так уверен в этом… — стараясь удержать разговор в мирных рамках, хотя что-то темное уже поднималось в его сердце, сказал Андрей. — Если вы присмотритесь к истории человечества, то вы не можете не видеть, что история человечества есть прежде всего история необыкновенных приключений, борьбы и смерти богов. И в этой истории богов вас поражает какая-то фатальность: светлый и ласковый в начале к человеку пантеизм как-то постепенно, незаметно доходит до человеческих жертвоприношений и «обагришася холмы наша кровию»; Христос, говоривший о лилиях солнечных полей и радостных птицах небесных, чрез несколько веков превращается в грозного Бога, который заставляет людей зарываться в землю и тоже заливать эту землю морями человеческой крови в религиозных войнах из-за слов, утверждает инквизицию и пр.; капитал очень склонен забывать, что его назначение служить человеку, служить жизни — ведь, и белка, собирая на зиму орехи в дупло, собирает капитал, — и скоро начинает пожирать людей, осквернять и опустошать природу, уродовать всю жизнь, как это делают и другие идолы… И революция победит только тогда, когда она будет помнить, что роль ее служебная; если же она забудет это и превратится в нечто самодовлеющее, — а опасность эта есть, — то и она станет, как и другие боги, страшным Ваалом, бесчувственным, все пожирающим идолом. Не забывайте страшного факта: в начале всякой революции стоит святой, который хочет отдать людям все, даже жизнь свою, а в конце всегда появляется шарлатан, который хочет взять у людей все, даже жизнь их. Революция должна усилить нравственный элемент в жизни людей, а она разрушает его…
Задорно поднятый кверху носик опустился — это было и интересно, и как-то особенно задушевно, и совсем не похоже ни на Маркса, ни на Евдокию Ивановну Кукшину, ни на споры курсисток со студентами… Лиза не знала еще, что все, что он ни говорил бы, было бы для нее одинаково убедительно.
— Все это… фантазии… — сказал Константин Юрьевич и сильнее закачал наглой ногой.
Носик поднялся кверху.
— Позвольте… В чем же решение вопроса?..
Это было угловато и совсем непонятно, но Андрей, как и всегда, понял ее.
— Решение вопроса, может быть, в том, чтобы помирить богов… — еще задумчивее сказал он: в последнее время он много думал на эту тему. — Для этого нужно возвратить их к их первоначальному состоянию, чистому и простому. Если вы от современной церкви с ее золотыми митрами, которая охраняется от врат адовых отрядами стражников, подниметесь к ее источникам, к Христу, простому и ясному, то вы увидите, что он совсем не враг ни светлому и теплому Дажьбогу нашему, ни благодатному Перуну, ни прекрасной Мокоши, но, наоборот, он, воспевший лилии полей и птиц небесных, такой же бог любви, бог жизни, бог вечный, как и они. И если вы знаете, что в начале капитал это горсть орехов, спрятанных белкой в дупле, закром крестьянина, из которого он будет кормить свою семью и нищего-прохожего, прекрасный лес, и зверь, и птица, которых ваш брат свято блюдет для грядущих поколений, вы увидите, что и капитал это жизнь, тепло, радость. И если от липкой, вонючей гильотины и шарлатана, перевязавшего себя красным шарфом, вы пойдете к источнику, вы найдете благородную, теплую мысль, в которой сияет и светлый Сварог, и живет Христос, и дума мужика о нищем, — тепло, жизнь, свет, любовь… Решение вопроса, как вы говорите, в простоте, в ясности, в первоисточнике, ибо в основе всех богов человеческих покоится — Бог, Единый, всюдусущий и присносущий…
Опять опустился хорошенький носик. Сколько в его душе тепла! И почему он так печален? Милый, милый… О чае было совсем забыто… Нога нагло качалась и нагло было козлиное лицо… Что-то сжало сердце Андрее и ему захотелось уйти. Да, уйти совсем… Но только бы узнать: отчего в ней столько враждебности к нему?
— Какой-то странный… мистицизм… — усмехнулся Константин Юрьевич. — Это совсем не по моей части… И вообще, я боюсь, что подобная проповедь не найдет отклика в современном обществе…
— Я ничего и не проповедую… — сказал Андрей тоскливо и снова обратился к Лизе: — И знаете, что здесь у вас, в Москве, особенно режет глаз деревенскому жителю?
— Ну-с? — сощурилась Лиза, желавшая показать, что растрогать ее совсем уж не так то легко. — Это интересно…
— Блестящие магазины, миллионы книг, рефераты, разговоры, театры, роскошь, а там… Вот что случилось у нас в Вошелове этим летом, когда вас на страже не было. Заметили мужики, что у них кто-то производить зажины…
— Зажины? Это что такое?
— У крестьян существует поверье, что если на зорьке, в одной рубашке, без креста, нажать несколько колосьев на чужой полосе и колосья эти повесить у себя над сусеком, то с них как бы невидимо потечет в сусек зерно того, с чьей полосы они сжаты. А у того, у хозяина, зерна будет соответственно убывать. Это очень распространенное у нас поверье. И вот заметили вошеловцы, что у них кто-то зажинает. Два парня вызвались идти покараулить с ружьем. Пошли… И действительно, на зорьке, видят, бежит полями какая-то баба в одной рубашке и все зажинает, все зажинает… Парни подпустили ее поближе и — выстрелили. Та закричала и упала на дорогу. Бросились они к ней и Гараська, тот, что стрелял, видит вдруг, что это — его мать! И привезли ее к нам на усадьбу: вся в крови, грудь разворочена волчьей картечью, уже умирает… И она мучилась, без конца, а парней урядник увез в острог…
— Какая дикость! — презрительно вздернул плечами Константин Юрьевич. — Какое невежество!
— Да. Но кто в этом виноват? — сказал тихо Андрей.
— Во всяком случае не я! — нагло захохотал Константин Юрьевич.
— И что же старуха? — тихо спросила Лиза.
— Так у нас на дворе и умерла, — до больницы, ведь, больше двадцати верст… — сказал Андрей. — Мой отец не раз предлагал отвести под больницу наш большой флигель, давал освещение и отопление, но на содержание персонала у него средств не хватает… Просили-было князей Судогодских… — он только рукой махнул. — И народ видит это пренебрежение к нему и озлобляется. Давно ли отшумел 905? И теперь успокоилось, ведь, только снаружи, а внутри ох, как бродит…
— Вот это как раз то, что говорю и я… — заметил самодовольно Константин Юрьевич, особенно нагло раскачивая ногой. — Только вы, как я вижу, склонны опасаться, что ли, этого, а мы приветствуем этот новый и, надеюсь, окончательный взрыв…
Андрею стало совсем тоскливо и он встал.
— Ну, мне пора идти… — сказал он. — Может быть, забегу к вам еще как-нибудь потом… Вы на Пасхе приедете к нам?
— Да, как всегда…
— Ну, так пока до свидания…
— До свидания… Да, кстати… — вспомнила она уже в передней и хорошенькие глазки ее впились в его лицо. — А вы знаете… Ксения Федоровна весьма преуспевает…
Она смутно чувствовала, что эта женщина сыграла в ее жизни тяжелую роль, и хотела свои подозрения проверить.
— Да? — сдержанно спросил Андрей. — Где же вы ее видели?
— В кино… Вы слыхали об Элла Стрэй? Это — она…
— Да что вы говорите?!
— Факт… Сходите в кино или купите портрет Эллы…
Он простился и вышел. Лиза задумчиво опустила голову: нет, по-видимому не Элла. И сегодня — надо отдать себе справедливость, — она сдерживалась много больше… Но все же этот глупый тон какого-то превосходства совершенно непозволителен!
— Ну, что же наш чай? — спросил Константин Юрьевич.
— Чай? — очнулась она. — Нет, у меня что-то голова разболелась, Константин Юрьевич… Вы лучше идите, а… чай в другой раз…
Козлиное лицо криво усмехнулось и он встал. Он был оскорблен. Но — сантименты ни в каком случае! И он раскланялся небрежно и вышел, а Лиза, заперев за ним дверь, бросилась на свою беленькую кроватку и проплакала до самой ночи…
Невесело было и на душе Андрее. Он задумчиво шел широкой Садовой. На Страстной площади на него чуть не налетел огромный и роскошный автомобиль. Оглушенный могучей сиреной его, он отпрянул назад, вскинул глаза и — остолбенел: в автомобиле, развалившись на мягких подушках, вся укутанная в драгоценные меха, сидела Ксения Федоровна с подчеркнуто белым лицом и ярко-красными, как какой-то цветок, губами. А рядом с ней сидел молодой красивый кирасир, князь Судогодский, и, блестя своими золотыми зубами, рассказывал ей что-то. Она весело смеялась в свою огромную муфту из дорогих шиншилей…