Стояли тихие, солнечные, морозные дни. Неподвижный воздух крепко жег лицо и веселил душу. Ужвинские леса превратились в прекрасные, белые чертоги: башни, арки, купола, минареты, огромные белые залы, колонны и нет конца, нет конца этому прекрасному белому городу… Деревни до коньков потонули в снегу и по утрам золотисто-розовыми столбиками поднимался из изб кудрявый, пахучий дымок. Ночью по синему снегу крутились свирепые волчьи свадьбы и глаза зверей горели зеленым огнем и рвали они один другого на смерть…
Неподалеку от Вартца, под коблом, в теплой яме, отрезанная от всего мира непроходимыми снегами, лежала медведица с двумя крошечными медвежатами и, посасывая могучую лапу, тихонько урчала: ур-ур-ур-ур… ур-ур-ур-ур.. — Люди думают, что медведи сосут лапу для того, чтобы жиром своим обманывать зимний голод, но это совершенно неверно: лапа для медведя это то же, что для человека весело шумящий самовар морозным вечером. Бесконечное ур-ур-ур-ур… это только выражение, завершение чувства уюта и наслаждения тишиной жизни. И сладко грезились медведице овсы вошеловские, где провела она не один приятный час, и лесной пчельник артюшинского Вавилы, и любовные встречи с другом своим, там, на далеких Лисьих Горах…
И вдруг — она вся насторожилась….
Да, несомненно: вокруг что-то новое… Она посунулась к оконцу. Черный, блестящий нос ее глубоко втянул морозный воздух. Да, люди… Слышно осторожное шурканье лыж, низкие, потушенные голоса, морозный скрип снега, — и здесь, и там, и сзади. Она затаилась. Но было тревожно…
Гаврила осторожно заводил по глубокому снегу облаву, набранную по окрестным деревням. Над закутанными во всякие лохмотья фигурами мужиков и баб стояли столбики пара. Сергей Иванович и возбужденный Петро расставляли по номерам чужеземных гостей: чудесные, невиданные шубы, шапки с ушами, ружья, которым нет цены, крепкий запах сигар… На лучшем номере, на пяте, поставлен был главный директор американской компании, высокий, сильный янки с бритым лицом и стальными глазами. На соседних номерах стояли его компанионы, такие же крепко сбитые, чистые, стальные. Сзади каждого из них поставлен был лесник — они собраны были со всей Ужвинской дачи для услуг важным гостям. На одном из номеров стоял Алексей Петрович, который охоты, как и всякой вообще зряшной потери времени, не любил. За ним поставили исхудавшего и печального Андрее и последний номер должен был занять сам Сергей Иванович….
— Ну, и бродно! — продираясь глубоким, мягким снегом на лыжах, возбужденно прошептал Петро, то и дело отирая платком пот. — Прямо не пролезешь….
— А ты сам проверял круг? — спросил Сергей Иванович.
— Будьте спокойны… — усмехнулся Петро. — Оба с Гаврилой еще вечером проверяли… Ну, вот вы за этой елочкой станьте, Сергей Иваныч, — толков больших тут ждать нельзя, ну, да на грех-то и из полена выстрелит, как говорится…
И он, приглядевшись еще раз к расположению цепи стрелков, осторожно двигая лыжами, направился в глубь леса. Прямо перед ним сквозь редкий погонистый сосняк, весь запушенный снегом, виднелся сумрачный Вартец. За последние месяцы Петро, рассказывая о своих похождениях под Ивана Купала, чтобы понравиться слушателям, невольно насочинил столько новых жутких подробностей, что теперь и сам он не мог бы уже отличить Wahrheit от Dichtung и потому теперь, при взгляде на жуткое место, у него невольно дрожь прошла по спине. Но впереди между деревьями замелькали люди: то был Гаврила с загоном.
— В кругу? — весь дрожа, как в лихорадке, спросил тихонько Петро.
— В кругу, — весь дрожа, отвечал Гаврила.
Загон продвинулся еще вперед, ближе к Сергею Ивановичу, и стал.
Мертвая тишина — только где-то попискивают синички тихонько да за стеной точно заколдованных деревьев звенит и плещет и рокочет никогда не замерзающий Гремячий Ключ. Бьются напряженно сердца и слеза застилает глаза и сжимают руки тяжелые штуцера… Американцы гордились уже достигнутыми в деле огромными результатами и предвкушали удовольствие застрелить настоящего русского медведя. Алексей Петрович просматривал, разрушал и вновь собирал свои столбики цифр и находил в них источник радости и гордости. Сергей Иванович смутно чувствовал беду, которая грозит его милому лесу, и был сумрачен: пока американцам удалось урвать еще немного, но кто знает, что будет дальше? Андрей был бледен и печален и все звучала в душе его вековечная песнь песней, песнь о любви разбитой, песнь о любви желанной, Как это ни странно, и он, и Лев Аполлонович успокоились после побега Ксении Федоровны значительно скорее, чем можно было ожидать: с него точно наваждение какое сразу вдруг свалилось, а старик понял, что он был для нее только ступенью куда-то и — смирился. А от нее вскоре пришло письмо, в котором она извещала, что поступила артисткой в одно большое кинематографическое предприятие и просила выслать некоторые ее вещи. И ходили глухие слухи, что молодой князь Судогодский очень усидчив опять около нее… Вспомнилась вдруг Андрею почему-то Лиза, которую он в последний раз видел на похоронах Ивана Степановича. Какая странная враждебность в этой девушке к нему!.. Он вздохнул тихонько и стал думать о своих занятиях в тихом «Угоре», в которых он топил свою тоску…
В глубине леса стукнул сигнальный выстрел.
— А-а-а-а-а… — заголосила вдруг облава дикими голосами. — А-а-а-а… Пошел, пошел, косолапый, — не морозь господ… Ну, вставай давай!.. А-а-а-а….
Встревоженная медведица снова посунулась-было к окну, но оглянулась на завозившихся детей и осталась. Она темно чувствовала, что все эти люди пришли за ней, и ей было и страшно, и злобно. И, решив отлеживаться до последнего, она мягким, горячим языком стала, успокаивая, лизать своих малышей….
— А-а-а-а-а… — надрывалась облава зяблыми голосами и пар стоял над лохматыми фигурами этими. — Да ну, чертище!.. Оглох, что ли?.. А-а-а…
— Надо идти в круг ершить… — весь дрожа, как осиновый лист, сказал Петро. — Не встает…
— Надо идти… — едва выговорил от волнения Гаврила.
И, взяв только топор, — охотничий обычай не позволяет обкладчикам, будящим медведя, другого оружия, — оба уверенно скрылись в лесу. Берлогу узнать им было легко по инею, густо обсевшему ее чело.
— Ну, Господи, благослови…
Гаврила тут же вырубил погонистую, с длинными голомянами сосенку, опустил ее под кобел и сразу нащупал мягкого зверя.
— Да ну, вставай… Замерзли все! — крикнул он трясущимся голосом. — Ну, подымайся…
И он ударил зверя. Медведица рявкнула, одним движением могучей лапы переломила шест, но — не выходила…
— Значит, дети… — сказал дрожа, Гаврила.
Медведицу уже ершил теперь Петро. Вот его шест, должно быть, больно задел зверя, медведица рявкнула, опять выбила шест из его рук, разом в холодном облаке инее вылетела из берлоги и бросилась на Петро. Тот попятился, упал навзничь и медведица была-бы на нем, если бы Гаврила обломком шеста не вытянул зверя вдоль бока. Глухо рявкнув, она бросилась на Гаврилу. Но в это мгновение облава, пометив мечущегося по сугробам черного зверя, яростно заголосила, застучала палками по деревьям, забила в «на смех» принесенные с собой старые чугуны и разбитые сковороды и медведица, фыркнув, вздыбила, осмотрелась и — желая прежде всего отвести врагов от детей, — огромными машками пошла старым, осенним следом своим на-утек.
За молоденькой елкой, едва видной под снегом, что-то шевельнулось, стукнул выстрел и что-то обожгло шею зверя. Медведица коротко рявкнула от неожиданности и, оставляя по сугробам длинные, красные бусы, яростными машками пошла вправо. Раз-раз…. — сверкнуло из-за другой елки. Мимо!.. Раз… Удар в ногу, но легко…. Скорее, скорее!.. Еще два торопливых выстрела…
«Что это? — думал, замирая, Сергей Иванович. — Мажут? Ну, и слава Богу, Ты только сюда-то добирайся, а уж я тебя выпущу… — про себя обратился он любовно к зверю. — Ну, выбирайся, выбирайся…».
Он вообще очень любил зверя и всячески старался щадить его. И медведя он решил от заморских гостей укрыть — только бы дошел зверь до него…. Но после нелепого выстрела Алексее Петровича — было слышно, как защелкала пуля высоко по стволам, — медведица повернула на облаву. Мужики и бабы, в совершенно непонятном остервенении, забыв решительно о всякой личной опасности, с дикой яростью набросились на нее и, уже уставшая от прыжков по глубокому снегу, медведица снова повернула на цепь стрелков в надежде быстрым натиском прорвать ее. Но с первого номера снова уверенно стукнул выстрел и с разбитым в мелкие куски черепом медведица ткнулась носом в холодный, рассыпчатый и пахучий снег….
Облава, радостно расстроив ряды, бросилась по глубокому снегу к зверю. Шуркая лыжами, подходили с номеров стрелки. Русский возбужденный говор мешался с уверенным птичьим говором американцев. Прибежали оба обкладчика, бледные, как смерть, от пережитых волнений, с огромными сияющими глазами и все трясущиеся с ног до головы. И сейчас же нашлись охотники лезть под кобел, и вытащили из ямы двух крошечных, черненьких, в белых галстучках, медвежат, которые бессильно загребали в воздухе своими лапками и сердито орали. Здоровый мужицкий хохот стоял в белых чертогах леса.
— Во: ишь, как верезжит!.. — слышались голоса. — Сразу свою породу сказывать… А ногами-то, ногами-то, гляди, как загребать… А когтищи-то, а?
— А very fine beast… — разглядывая убитую медведицу, сказал директор.
— Oh, yes, very fine indeed… — послышались голоса. — Is n’t it?
— Ну-ка, Липатка, поговори-ка с ними по мерикански-то… — пустил кто-то. — Кто? Липатка-то? Он у нас на все языки может… Ну-ка, Липатк, а?… Чего ты, дура, скесняешься?
Но Липатка, оборванный, в лаптях, с дикими глазами, отмалчивался: потупившись, он смотрел на распростертую по взрытому, окровавленному снегу медведицу и ему было жалко лесного зверя-богатыря… И вспомнилось ему жаркое июльское утро, когда он, за Исехрой, в моховых болотах налаживал пружки на глухарей и тетеревей, и вдруг, почувствовав чью-то близость, вскинул глазами и обмер: неподалеку, среди белых кочек, стояла крупная, черная медведица и недоверчиво смотрел на него. Затем, поняв, что это свой, она удовлетворенно фыркнула и, не торопясь, потянула на бор. И подсказало ему его дикое сердце, что это была она, и стало ему сумно… Хмурился и Сергей Иванович: и ему это кровавое вторжение чуждого мира в его леса было очень не по душе и, хотя начальством и было ему вменено в обязанность оказывать высоким гостям всякое внимание, он смотрел на них холодно и отделывался только короткими, вежливыми фразами….
И гости по развороченному снегу пошли осматривать берлогу.
— Oh, what is it?
Над плещущим, рокочущим, звенящим среди бело-голубых глыб льда Гремячим Ключом, на разубранных снегом старых елях ярко сверкали маленькие образки и весело пестрели бесчисленные ленточки. Сергей Иванович коротко объяснил это убранство Алексею Петровичу и тот перевел американцам. Они равнодушно посмотрели на столетние ели — они ничего не поняли и даже и не желали понимать: что-то дикое, русское, что does not matter at all.
Между тем лесники, по распоряжению Сергея Ивановича, обносили замерзшую облаву традиционным стаканчиком. Мужики хлопали шкалики, рычали от удовольствия и галдели все больше и больше.
— Ну, Липатк… Чево-ж ты?… — приставали они все к Липатке. — Переговори с господами-то по-мерикански… А? Елды-булды — ишь, как наяривают….
Сразу захмелевший Гришак Голый, мещерский обличитель, сделал вдруг ловкую «выходку» и плясовым говорком пустил:
Эх, мериканская мать,
Сабиралась памирать, —
Памереть не памерла,
Только время правела!..
— Го-го-го-го… — раскатились мужики. — Айда, Гришак, в рот тебе ногой!.. Го-го-го-го…
После короткого, но шумного завтрака на тихой Ужвинской Страже — осиротевший старый Рэкс просто не знал, куда и деваться от этого неприятного шума. — по белой, сверкающей алмазами дороге снова вытянулся длинный ряд саней. На каждых санях, рядом с ямщиком, на облучке сидел лесник. Обындевевшие стражники и урядники скакали сзади на обындевевших лошадях. Заливались веселым звоном колокольчики и рокотали бубенчики и глухари. Встречные мужики в испуге торопливо валились со своими возами в придорожные сувои и, сняв шапки, долго смотрели вслед пышному поезду. А тем временем Гаврила с Петром, получив оглушительную награду, снимали пышную шкуру с fine beast. Они скрывали это друг от друга и каждый от самого себя, но им было нехорошо и точно чего-то совестно… Тут же, на снегу, вертелся вкруг них любопытный Васька, старый воробей, и звонко заявлял, что он вот жив, жив, жив….
И снова затих, занесенный снегом, старый лес. Только стайки синичек чуть звенели в прекрасных белых покоях, а когда белка, прыгая, рушила с лохматой ветви снег, весь покой наполнялся вдруг нежным, серебристым сверканием. Из оврага вылез к Гремячему Ключу матерой волк и долго нюхал взрытый и окровавленный снег. Он совсем приготовился было завыть, но вдруг что-то жуткое ухватило его за душу и он, поджав полено, снова бесшумно свалился в глухой овраг…
А в далеком Древлянске в это время в ярко освещенной столовой губернатора в великолепно сшитых фраках кушали высокие гости и, поднимая в честь Нового Года бокалы с пенящимся шампанским, на птичьем языке своем уверенно произносили тосты за преуспеение своего огромного предприятия и за дружеские отношения двух великих и благородных наций. Губернатор сперва и Алексей Петрович потом отвечали им тостами за процветание великой заокеанской республики и они дружно кричали:
— Hip, hip, hip — hourrah!
И весь город, вся земля Русская сияла в звездной темноте морозной ночи веселыми новогодними огнями, и с нарядным звоном колокольцев и бубенчиков носились в холодной, искрящейся пыли тройки по улицам, и слышался счастливый смех…