I «КОЛОКОЛА»

Андрей Ипполитович, только год назад окончивший университет, филолог и артист в душе, с какою-то толстой, хорошо изданной книгой, вошел в старенькую, серенькую беседку, висевшую над широкой, сонной, сплошь заросшей всякими водорослями и белыми лилиями Старицей, и сел у раскрытого окошка с цветными стеклами, чтобы почитать. Но не читалось ему: слишком хорошо было это раннее вешнее утро, слишком пьянил сладкий дух черемухи, и косые золотые лучи солнца, которые прорезывали там и сям высокие, стрельчатые аллеи старого парка, наполняли душу светлой, безграничной радостью. Андрей был очень чуток к красотам природы и ко всякой красоте, он страстно любил все искусства и, скрывая это, как тяжкий грех, и сам писал недурные стихи…

Он снова раскрыл книгу и попробовал читать. Эти были трагедии Эсхила. Не самые трагедии были нужны ему — он их знал уже давно. Ему хотелось открыть в них ту тайну очарования, которая, как мед, истекает из них вот уже тысячелетия: он и сам трудился над большой философской поэмой, в которой он хотел излить все, что он нашел в жизни за свои двадцать четыре года. Но чтение опять не пошло и он, глядя на красивую трагическую маску на обложке книги, задумался и его красивое лицо с золотистыми усиками и бородкой, как у Ван-Дейка, и голубыми глазами, из тех, которые редко смеются, стало торжественно и мягко. И тихий ветерок, влетевший в раскрытое окно, мягко шевелил его длинными золотистыми волосами — он любил ласку солнца и всегда ходил в деревне без шляпы…

И сладко дремал в сиянии утра старинный парк, и спала тихая, почти черная вода Старицы с неподвижными, точно заколдованными камышами и водорослями, и в мозгу Андрее ярко развертывались прекрасные образы его философской поэмы «Колокола». Его мало интересовала суетливая современность; он был по преимуществу созерцателем; внутренняя жизнь его шла какими-то и для него совершенно неожиданными, таинственными путями и чем неожиданнее были эти изломы жизни в его душе, тем ярче и глубже ощущал он пьянящую сладость бытия…

Сюжет его поэмы был из не совсем обычных. Это была тема, над которой он усердно работал прежде всего для самого себя. С одной стороны его с детства как-то тяготили люди, он не любил их за творимую ими тесноту жизни, за их шум и кровавую суетливость, а с другой стороны — возможно ли счастье без людей? И он, отвечая себе на этот вопрос, медленно, вдумчиво, любовно воздвигал стройное, нарядно-звучащее здание своей светлой поэмы «Колокола».

В 2687 г., после страшной и опустошительной войны между Европейскими и Американскими Соединенными Штатами с одной стороны и великими республиками Азии, на сторону которых стал почти весь черный континент, — с другой, жизнь людей, оправившись после страшных потрясений, забила с особенною яркостью и силой. Ломались старые, уже изжитые формы общежития и создавались новые, в искусствах и науках расцвели такие достижения, что головы людей восторженно кружились от радостного сознания мощи человеческого интеллекта и от жажды новых радостных возможностей; людские страсти били особенно горячими ключами и вся жизнь казалась людям волшебной и пестрой сказкой, торжественным и веселым праздником. И как раз в это время надвинулась на землю из бездн вселенной гигантская комета. Одни астрономы говорили, что она спалит всю жизнь земли в огневых вихрях несказанной ярости, другие утверждали, что комета сорвет с земли ее атмосферный покров и люди в муках погибнут от недостатка воздуха, третьи уверяли, что никакой опасности комета для земли не представляет: это будет так что-то вроде световой ванны. Предсказания астрономов пугали людей несколько, но споры их смешили своей противоречивостью и в конце концов они не верили ученым и жизнь текла, как широкая, полноводная река, величавая и прекрасная…

А комета охватывала по ночам уже полнеба…

И жил в это время на земле один юноша, философ и поэт, который, томясь людской суетой, ушел высоко в горы и жил там среди прекрасных вершин, слагая звучные строфы о жизни земли, которая лежала у его ног в голубом тумане, далекая, манящая и прекрасная. И вдруг в один яркий день отшельник-поэт заметил, что вся земля внизу оделась в какую-то мутную пелену, тяжелую и зловещую. И странно: замолкли вдруг все колокола земли, которые он так любил слушать со своих высот… И постепенно зловеще-мутные газы рассеялись, уползая вдаль тяжелыми гигантскими змеями, и пред юношей открылась ужасающая картина черной, совершенно сожженной земли. Томимый тяжелыми предчувствиями, он спустился со своих гор и увидел, что комета каким-то ядом отравила все живое на земле. Всюду, в селениях и городах, по лесам и на морях валялись и плавали тысячи, миллионы трупов животных и людей, захваченных внезапной смертью за своими повседневными занятиями. С ужасом нашел он своего старого отца, который, склонившись над древними текстами, казалось, был погружен в глубокую думу, но на самом деле был мертв; он видел тысячи прекрасных девушек, которые валялись повсюду и с невыразимой кротостью смотрели в небо остекленевшими глазами; он видел астрономов, умерших под своими могучими телескопами, видел тысячи милых детей, как цветы скошенных хвостом страшной кометы. Юноша-поэт раньше и сам в тайных грезах своих видел освобожденную от суетливых людей землю, зеленую и солнечную, на которой он, поэт, живет один, вольный и счастливый. Но теперь, когда все это действительно случилось, он прямо окаменел от ужаса и волосы на голове его становились дыбом. Эта опустошенная, тихая, как кладбище, земля с почерневшими лугами и лесами была так ужасна, что его ум мутился и душа его мучилась нестерпимо и не тем, что вот умерли миллионы живых существ, — смерть удел всего земного, — а тем, что вот он остался один во вселенной…

Но человек ко всему привыкает — в этом спасение его и ужас его. Привык и он понемногу к своему тяжелому одиночеству и, грустный, день за днем жил на опустошенной земле, на которой праздничным утром не звонили уже в голубой вышине колокола. Травы и деревья оживали понемногу, щебетали в перелесках каким-то чудом уцелевшие и очень еще редкие птички, и плясали в золотых лучах солнца тихими вечерами свою пляску веселые мошки, и необыкновенно пышной красой сияла пустынная земля в то время, как горели и играли в небе вечерние облака, на которые теперь уже не было кому, кроме него, любоваться. И слагались в душе его печальные гимны. Но странно: живой родник поэзии, так горячо бивший некогда в его душе, стал точно слабеть, священный огонек едва теплился, готовый вот-вот угаснуть. И он понял, почему: главный предмет человеческой поэзии это человеческая душа, зеркало мира, с ее страстями и нежными переливами чувств, но человека на земле уже не было и не о ком было слагать звучные поэмы и не для кого…

И грустный, прощаясь со своими последними воспоминаниями о человечестве, ходил он — и год, и два, и три… — из края в край по безбрежной земле и нестерпимо тосковал о человеке, который некогда так теснил его, так тяготил, и о встрече с которым он только и мечтал теперь. И тем более казалась ему такая встреча вероятной, что все чаще и чаще стали ему встречаться в его скитаниях животные — такие доверчивые теперь и кроткие, — которые быстро размножались от немногих уцелевших, видимо, на больших высотах особей. И с мукой тяжкой, с палящей жаждой неустанно мечтал он о женщине, златокудрой, как солнце, и стройной, как молодая березка, с милыми, нежными, зовущими глазами…

И вот вдруг раз, когда он тихим золотым вечером, печальный, подходил к белеющему среди гор тихому городку, вот вдруг навстречу ему понеслись бурно-радостные звоны колоколов… Обезумев от радости, задыхаясь, он бросился к городу. В своем воображении он уже видел людей, видел ту, златокудрую и нежную, по которой так мучительно томилась его душа длинными темными ночами, видел, как по заросшей дикими травами и цветами площади она спешит ему навстречу, радостная и смущенная, и — бежал, бежал, бледный от волнения, задыхаясь, на звуки колоколов, которых он столько времени не слыхал…

А колокола все гудели — бурно, радостно, торжественно, точно приветствуя возрождение человеческой жизни на земле со всеми ее человеческими скорбями и радостями. Он уже бежит, спотыкаясь от волнения и радости, заросшими улицами и площадями, он шарит жадно глазами по окнам, переулкам и площадям, он летит… Вот он уже под порталом белого собора, вот он несется уже по каменным ступеням на гудящую колокольню. Еще только несколько ступеней… одна ступень… один шаг… Он с силой отбрасывает тяжелую дверь — то, резвясь, наполняет всю землю ликующим шумом омертвевших-было колоколов целая семья… медвежат!..

— Все один, все один!.. — раздался над ним мелодичный, немножко насмешливый голос. — Упиваетесь мечтами?

Он так и затрепетал весь: пред ним златокудрая, стройная, нежная, почти такая, какою он видел в грезах своих желанную, ожидающую его в пустыне, под ликующие звуки колоколов, стояла в мягком сиянии утра Ксения Федоровна, жена его приемного отца. Она с улыбкой осмотрела его помятую, вышитую по воротнику косоворотку и влажные сапоги, к которым пристали былинки и лепестки цветов, — по обыкновению пробродил, вероятно, все утро…

— Ну, не смотрите же так на меня! — проговорила она с улыбкой. — Разве вы хотите сесть меня? И скажите: почему вы всегда смотрите исподлобья и почти никогда не улыбаетесь?

— Не замечал… Не знаю… — как всегда, смутившись, отвечал он.

— Всегда исподлобья… Иногда мне даже страшно делается…

И она засмеялась своим серебристым смехом.

— Ну, идемте чай пить… А то дедушке одному скучно…

Дедушкой она звала своего мужа и это было всегда неприятно Андрею почему-то…

Он встал и стрельчатыми аллеями, полными трепетания теплых солнечных зайчиков, молча пошел за Ксенией Федоровной. И сердце его тревожно билось… А она шла впереди, что-то напевая, и, по-видимому, не обращала на него ни малейшего внимания.

Андрей знал ее еще девушкой, когда она была учительницей в селе Егорьевском, неподалеку. И тогда, при первой встрече его с ней — тогда совсем не была она так хороша, как теперь — забилось его сердце сладким волнением. Но было в ней что-то такое, что пугало его и тогда, и теперь. Иногда казалась она ему похожей на чутко дремлющую кошку с этим ее стройным, гибким телом и точно зелеными, хищно мерцающими иногда глазами. И всегда издевалась она над всем «идеальным», как говорила она. И тогда около нее чрезвычайно увивался один из молодых соседей, кирасир-корнет князь Судогодский… Андрей всегда робел с женщинами, боязливо сторонился их и он отошел от нее, а когда в прошлом году вернулся он на лето в «Угор», он нашел Ксению Федоровну уже хозяйкой старой усадьбы и Лев Аполлонович, приемный отец его, смущенно шутя, просил его дружно жить с молодой хозяйкой, которая, надеялся он, тоже не будет обижать его приемного сына. И все были точно смущены… В то лето он не долго пробыл в «Угоре» и уехал со своим учителем и другом профессором Максимом Максимовичем Сорокопутовым на крайний север, куда его тянуло безлюдье и старина, седые легенды и былины, и эти удивительные, многоглавые старинные церковки, доживавшие свои последние годы над светлой гладью вод, среди угрюмых лесов и болот, уехал, унося в сердце, в самых отдаленных тайниках его, златокудрый образ с томно зелеными глазами…

Не прошла тяжелая неловкость и в этом году, когда он, как всегда, приехал отдохнуть в «Угор». И не узнал Андрей Ксении Федоровны: в этой изящной, прекрасно одетой женщине совсем потонула та прежняя захудалая земская учительница. Казалось, что она так и выросла в этой обстановке и совсем никогда и не знала заботы о завтрашнем дне. И он думал о ней и днями и ночами, и мучительно тянулся к ней, и боялся этого страшно…

Они вышли на широкую луговину перед старым, темным домом, где на огромных, старинных куртинах уже распушились недавно посаженные цветы. За потемневшим палисадником виднелся широкий залитый солнцем двор, где в теплой пахучей пыли возились куры, утки, индейки и петухи, поджав одну ногу и скашивая на бок голову, строго оглядывали синий небосклон: не видно ли где хищной тени ястреба? Среди них, под молодой кудрявой рябинкой, с корзиной крупной и душистой клубники в руках стояла бывшая нянька, маленькая, старая горбунья Варвара, жившая в «Угоре» с незапамятных времен. Варвара видела все всегда в самом мрачном виде, всегда ожидала всяческих бедствий и всячески отравляла жизнь своей племяннице-сироте, Наташе, которая служила в «Угоре» горничной и все стремилась уйти в монастырь…

Варвара обратила на Ксению Федоровну и Андрее свое старое сморщенное лицо, долго смотрела им вслед своими увядшими глазами и, маленькая, сухенькая, зловеще покачала своей облезлой, повязанной черным платком головой и тяжело вздохнула:

— О-хо-хо-хо-хо…

И носились над усадьбой пьяные солнцем ласточки, и звенели совсем обезумевшие от радости жить мухи, и гудели пчелы среди бело-розовых шатров старых яблонь, и бежали куда-то белые, пушистые облака в синеве неба и, казалось, было все счастливо так, что больше уж и нельзя было быть…

Загрузка...