Где-то в конце двадцатых, под руководством профессора Завадова, создали психотехническую лабораторию под вывеской транспортного общества. И бурно закипела работа. Психофизика, психохимия, гипноз; на полную, в общем, катушку, вплоть до астрологии, обтекаемо прозванной астропсихофизиологией. Дальше ― больше. Выгнали отдельный корпус под клинику и, приписав лабораторию к Наркомату Просвещения, продолжили изыскания на строго научной основе.
Ну, какая раньше была лаборатория? Десяток столов в приземистом бараке трамвайного депо, полусамодеятельные приборы и установки, хозрасчет… Словом, кустарщина. А тут — электричество, водяное отопление, санобслуга по штатному расписанию. Убийцу Кирова допрашивали уже здесь, на втором этаже нового здания. Он сидел, опутанный проводами и датчиками, и сумрачный человек по фамилии Глебов задавал вопросы, доцент Болотников производил расшифровку картограмм. Что сказал террорист, никто не мог знать, но Глебов, окончив допрос, все бумаги запечатал в конверт и убыл, прихватив доцента.
Различные методы получения информации или наоборот сокрытия ее носителем. Модели психического поведения. Процессы в нервных клетках. Психоустойчивость. Транквилизаторы. Эргонавигация. Ноосфера… Чего только не видели эти стены! Закладывалась целая школа, правда, неафишируемая и полуофициальная. Секретность! Бдительность! В таком деле это далеко не пустые слова. А население все же подозревало что-то такое… Ведь не на Урале и не в читинской тайге высились бетонные кубы клиники.
Просачивались ручейки сплетен и слухов. Просачивались неизвестно откуда. То ли могучий санитар болтнул лишку за бутылкой или грузчики «Медтехснабпрома» что-то видели, таская лабораторные столы по коридору. А может, и врачебная среда источала тихие разговоры, кто знает?
Компетентные органы эти слухи отслеживали и вяло фиксировали, не проявляя особенного беспокойства. Слухи, они и есть слухи. Кто, в самом деле, всерьез подумает, что между Еврейским кладбищем и Куракиной дорогой колесит мотофургон с хитроумной установкой, определяющей замаскированных белогвардейцев? Или что ГеПеУ ловит в ночных трамваях людей и делает из них гипнотизеров для предсказания наводнений. Однако граждан, «совершенно точно» знавших, что ломовые извозчики отвозят невостребованных мертвецов на Васильевский остров, где их оживляют с помощью магнита, резонно спрашивали: «А зачем?»
А действительно, зачем? Ну что, ГПУ больше делать нечего, как шарить в пустых трамваях? А намагниченные трупы? Фу ты, бред собачий. Это как чугунная решетка Летнего сада. Говорили, что продали ее американцам за сто паровозов, а она вон ― на Стачках.
А подземное электричество, обнаруженное во дворе трехэтажки на Пяти углах? Причем не только обнаруженное, но и подготовленное к использованию — для чего якобы полетела на Северный Полюс эскадридья дирижаблей. На Шпицберген, говорите? Вы, гражданин, врите, да не завирайтесь: где Шпицберген, а где трехэтажка с Кондратьевского двадцать пять! Может, оно, конечно, подземное электричество и есть, но мастерская братьев-нэпманов Кудряшовых, что возле трехэтажки, пользовалась самым обычным, да еще уворованным, путем тайного подключения. Теперь вот, небось, предприимчивые братаны фининспектору про всякие чудеса рассказывают, а вы на их буржуазную мельницу воду подливаете. Может, по сродственному, а, товарищ? Ваша фамилия, как будет?
И дело по-ти-хонь-ку двигалось! Профессор Соловьев рассчитал параметры радиоизлучения для воздействия на болевые центры. Гатаулин и Ким изготовили биотрансформатор и удивляли присутствующих коллег нагреванием бруска металла руками. Бывший судовой врач Бардин на двенадцать секунд оживил мертвую голову собаки, и в его лаборатории с ужасными карибскими масками рождалось новое направление ― некробиология.
Дело спорилось, и, возможно, персонал (уже института) перестал бы удивляться подобным чудесам, но вдруг арестовали посажёного отца учреждения, обвинив маршала в бонапартистских устремлениях. Народ притих, пошли разговоры о малоактуальности многих направлений: Родина становится на военные рельсы, а у вас тут сны зачем-то записывают на бумагу, мертвецов оживляют. Мистика!
Тем болеевсякие хитроумные штучки для получения информации вдруг оказались невостребованными. Теперь можно было проще: дубиной по голове! Радиоизлучатель боли? Психотронный генератор? Это все, граждане, так сказать, эмпиреи. Ненадежно, хлипко, да и когда еще будет. Лучше на эти деньги построить полк 203-миллиметровых гаубиц. Если бабахнут враз — мозги прочистят не хуже ваших генераторов. Ну или взять старую вашу разработку — как там она… параболоид инженера Ганчина вроде… Что? Земной шар может расколоть? Надо будет — расколем!
Убедить проверяющих было трудно, и над институтскими башнями начала сгущаться угрожающая формулировка: «отрыв от нужд».
Помог случай.
В некоей дружеской делегации, покидающей Союз, хватил лишку один товарищ. Да так хватил, что без «ночной психиатрической» дело не обошлось. Товарищу заключительную речь держать о солидарности, а он этой речью по стене лупит и вопит, что буквы разбежались по обоям. И человек наш, не какой-нибудь там скандинавский социал-оппортунист, а «твердый и убежденный».
Одновременно с докладом о происшествии в Смольном звякнул телефон.
Москва полюбопытствовала, что произошло с иностранным гостем в первой столице победившего пролетариата? Смольный промямлил что-то в оправдание и поделился нетвердым убеждением в успешности предстоящего лечения.
Шевеля усами, Москва удивилась такому долгому сроку (выздоровление планировалось через неделю) и, заметив, что отсутствие товарища …рандта никак не поспособствует укреплению рабочего движения, разговор закончила.
Смольный тоже зашуршал усами, тоже опустил трубку и посмотрел на Садовую[32].
А та лишь руками развела. Рабочее движение ― это, конечно, хорошо, но в данное время пациент разговаривает со своими пальцами, и для него, что Третий Интернационал, что, к примеру, Пятый ― все едино.
Тогда поднялся человек с непривычным званием генерал-комиссар и, кряхтя, сообщил: «есть у нас одна методика».
И хворого повезли в гонимый институт, где за два сеанса поставили на ноги. Делегат пришел в себя, произнес пламенную речь и на следующий день убыл, пожав на прощание сотни рук. Даже пить, говорят, бросил.
Обалдевший в последних событиях персонал оставили в покое, заместив для острастки главврача каким-то армянином.
От «нового» ждали всяких гадостей, но «ара» оказался весельчаком и бабником, сыпал анекдотами про психов и в «клинику» не погружался, предпочитая проводить инструктажи с веселыми барышнями из фармацеи.
Постепенно работа вошла в старое русло. Мазались, правда, остаточные явления в виде опять-таки разговоров, но это мелочь, псевдонаучное шуршание. Тем более, что соответствующие службы поднаторели в пресечении всякой болтовни. Были проведены необходимые в таких случаях действия, вершиной которых стала публикация в одном из молодежных изданий фантастического романа.
После говорить на темы близкие к институтским разработкам стало как-то даже несолидно.
— Биолучи? Да! Читал где-то. А, кажется в «Технике юным». Сынишка подсунул, мерзавец. Забавная вещица, генераторы, излучатели, дочь профессора эт цэтера[33] тас-саать.
— Что? Да ну, бросьте. Эдак мы далеко уйдем. Вон писатель Беляев издал книжицу про человека-рыбу, что ж теперь, по-вашему, Ихтиандрус в Смоленке может объявиться?
Конечно, многие работы закрыли, другие урезали, но Вернацкий остался, Грюнберг вообще — расширился и еще появились в этих зданиях двери, в которые не пустили однажды весьма полномочных товарищей.
А вызванный по этому поводу куратор с гербом Союза на рукаве[34] пробыл что-то около минуты за крашеной, невзрачной филенкой и даже слова не сказал на выходе своим подопечным.
Только ткнул палец в сторону таинственного кабинета и запрещающе помахал головой. Сейчас в той комнате музей. Не тот, что в специальном полуподвале Кунтскамеры, тоже со всякими ужасами, а другой ― Особой комендатуры Ленинграда. А рядом — кабинет зампокадрам ОСКОЛа товарища Еленина С. Т.
— А-а, старшой! Заходи, — поприветствовал меня Еленин, а я, протянув ему бумаги, остановился перед столом.
Петлицы честной еленинской гимнастерки, надетой взамен докторского камуфляжа, воронели черной выпушкой[35].
— Здравия желаю.
— Давай-давай, садись. У меня тут маленький бардачок, так что просачивайся к столу, где можешь.
Помещение захламили штабеля расхристаных папок, бумажные рулоны и ящики. Пузатый лендревтрестовский шкаф с оторванной дверцей занимал половину площади, и настолько была непохожа здешняя анархия на иезуитские кабинеты «кадров», насколько сам Еленин не походил на чиновника.
Говорят, театр начинается с вешалки. А я могу добавить из личного опыта, что любая мало-мальски серьезная организация начинается с управления кадров. ОСКОЛ ― организация серьезная. Это я понял по легкости, с какой меня туда забрали из армии. А вот осознание, почему «на кадры» в такой серьезной организации посадили этого размашистого ухаря, было делом, требующим серьезных и длительных размышлений.
— Я дело твое пролистал, ознакомился в общем контуре, ― сказал Еленин, зарываясь в кучу бумаг на столе. — Ты чего на кафедре в «универе» не остался?
— Ну, как вам сказать…
— Во-первых, правдиво, а во-вторых, давай на «ты», не голубая кровь.
— Понял. Группу профессора Андриевского расформировали по делу о вредительстве.
Еленин вытащил из кучи массивный том и подпер им заваливающуюся тумбу.
— Слушай, а ты чего вообще в историки подался? Шел бы в красные инженеры. Или в интеллигенцию захотелось?
— Да кой там черт в интеллигенцию. У меня отец командир Красной Армии, по гарнизонам все… Я лет до пятнадцати мужиков в штатском за людей не считал. Так, думал, шушваль гражданская. Потом в училище два года.
— «И плащ, и шляпу, и пиджачный носовой платок затмит сиянием хромовый сапог»?
Я кивнул и, улыбаясь, продолжил:
— В театр при шашке ходили. Если б не Кара-Агыз…
— Контузия?
— Да. Ручной гранатой.
— Каску надевать надо. — Еленин с довольным видом открыл дверцу монументального шкафа. — Я тут чаек пока сварганю, а ты почитай. Немецкий знаешь?
— Да пойму как-нибудь.
— Вот и читай.
Он зашуршал в углу и через минуту донесся запах давно забытого напитка.
— Ты что там принюхиваешься? — Голос политрука рассыпался смехом. ― Побалую, так и быть. Что враг брешет?
Газета была старая. Немецкий «маршевый лист» (вроде нашей армейской многотиражки) за восьмое августа прошлого года. Что в этой бумажке было интересного, я не мог понять, пока не увидел фотографию с текстом: «Латышская деревня Клаапс, сожженная красными бандами». Этих Клаапсов, Ширг и Пярнасов, я прошел немало, когда мы драпали на восток. Они спеклись в памяти неотделимо-чистые, как их сосны. Но Клаапс я запомнил — там нас пытались спалить чухонские кулаки.
— Ну, как умственное красноречие немцев, лейтенант? Зачем ты уничтожал мирных селян?
Давимый пристальным взглядом Еленина, я вспоминал июльский разгром сорок первого. Тогда фон Леебза семь дней превратил «Прибалтийский особый» в несколько куч битого железа, между которыми бродили ошеломленные люди. Многие дрогнули и, бросив оружие, ушли в германский плен. Другие тоже дрогнули, но встретили иноземцев со сломанным мечом в руке и погибли как настоящие воины. Не убитые в пограничных сражениях и не сорвавшие красные звезды шли к своим через леса и болота. Кто-то переходил фронт тихой ночью, кто-то пробивал огненную линию, жгущую нашу землю от Прибалтики до Черного моря. Где-то наши подразделения второго эшелона атаковали врага, сбивая передовые отряды, где-то немцы сыпали в тыл парашютистов и вбивали танковые клинья. Потом вдруг у самих немцев под боком возникали наши части, наступающие по старым планам.
Вся эта круговерть швырнула меня за опушку сорного леса под Елгавой. Начальник особотдела мотобронебригады, маскировавшейся в том ельнике, учинил допрос по всей форме. Пять часов я рассказывал одно и то же, пока не уснул прямо за допросным столом. По окончанию расследования мне возвратили оружие и направили в батарею. Только я был в состоянии «ни жизнь, ни смерть», и как добрался на позицию, не могу припомнить.
Никто не знает, как повернет свое лицо судьба. Тем более, если она надела гимнастерку цвета грязной земли[36], а колесо фортуны, громыхая траками, чадит бензиновым перегаром.
Адъютант, вручавший мне, словно смертный приговор, назначение, был убит в штабном грузовике, а я, оставшись целым после серии боестолкновений и штыкового боя, вывел семь человек почти к своим. Тогда и попался нам этот крысячий хутор. Уставшие донельзя красноармейцы попадали в соломенное покрывало какого-то строения на отшибе. Обывателей беспокоить не стали.
Местные дойчи уже готовили на рукава повязки с красными факелами [37].
Прибившийся к нам по дороге летчик рассказал, что двое бомберовпрыгнули с подбитого бомбардировщикаи попали на одно село. Командир грохнулся на площади и сломал ногу, а штурмана отнесло ветром за окраину. Но он успел увидеть, как топорами рубили его товарища. Летчик приземлился около дороги, сразу попав на колонну «тридцатьчетверок», ради такого дела повернувшую пять «моторов» и устроивших ливонцам «красную пахоту» ― ни одного целого дома не оставили.
Народ уснул, постов я не назначал (идиот), но примкнувший к нам пограничник Городнянский по собственному почину сидел у двери. Видимо, его потом сморило, потому что разбудил нас треск головешек и чей-то вопль: «горим, братцы!» Городнянский (земля ему пухом) перед тем как заснуть, вывернул петли.
Втянув калитку, мы выбросили две гранаты на воздух, а затем, стреляя и визжа, положили десяток недоарийцев-поджигателей и ушли, запустив хуторянам красного петуха.
Гранаты в дома не кидали, жалко боезапаса. Правда, забрали с собой пернатую живность и толстую девку. Девку цапнули из-за плетеной корзинки, за другое я отбил бы руки. Но в ее лукошке был не только самогон, а еще медвежьи патроны, дробь и четверть керосину в тряпочке (у многих хозяев были охотничьи ружья). Вряд ли нашла она своего благоверного в живых, а если и нашла, то муженек точно ей не обрадовался.
— Так-так-так, ты и автограф свой оставлял, наверное? — спросил начкадров, ставя передо мной дымящийся стакан.
— Зачем?
— Ну как, зачем? «Записав свое имя и званье…» Откуда у них твоя анкета? Читай!
Я пробежал глазами частокол острых букв и таки да: «комиссар Саблин и его подручные». Дальше опять шла фотография с трупами людей в советской военной форме.
— Ну, думай, думай. Как немцы прознали твое имя?
— Наверное, пацан сказал.
— Какой еще пацан?
— Да местный. Мои ребята его из кустов вытащили ― прятался. Вот. А потом Лисицын заорал: «товарищ политрук, товарищ Саблин, тут еще один!» Убивать не стали, малой еще… Гаденыш. Наверняка он, больше некому.
— Ладно, хрен с ним. Потом сыщем. ― Еленин аккуратно сложил газету и похоронил ее в обширнейшей папке. — В рапорте на имя начособотдела, майор Акимушкин описывает противозаконные действия некоего политрука. Фамилию он точно не помнит ― военная такая фамилия на букву «б». Но опознать готов в любую минуту. И этот самый политрук, — Еленин углубился в текст, — «физически воздействовал на командира в два раза старше его по званию». И сдается мне, что этот тип на букву «б» и есть Саблин Андрей Антонович. ― Еленин посмотрел в другую бумажку и, громко отхлебнув, процитировал: ― Командир Красной Армии, проявивший мужество в боях с германским фашизмом и решительность в деле охраны гособъектов Ленинграда.
Еленин подвинул блюдечко с парующим чаем.
— Решительность это, брат, хорошо, но не до такой же степени, чтоб майоров бить!
Я осторожно подул в блюдце. Мать бы его, этого Акимушкина… Уже тогда было видно, что дерьмо ползет из него через край. Ну, зацепил я этого хлюста кривоногого, уж больно противен был: тряс наганом, орал… А от бумажек его липой за километр несло. Какое-то предписание доставить нормировочные таблицы аж в Киров! И число стоит недельной тухлости. Одним словом, «мне в тыл по секретному делу». С ним еще двое… А главное — машина у них. Новый «ЗиС» и зенитный пулемет в кузове.
Когда фрицы посыпали мины, усадил я их в окопы, как желудей, а майору начистил внешность. Совсем зарвался: прыгнул на мой мотоциклет и хотел смыться. Да так резво, будто в том Кирове масло прямо на мед мажут. Я его расстрелять хотел, как дезертира и труса, но не случилось. Немцы пустили два танка в тыл, и началась суматоха.
Оба танка застряли, боец Ломакин забросал их сверху горючими бутылками, и до вечера все успокоилось. В бою один из нормировщиков погиб, другой проявил себя вполне прилично, а избитого и связанного майора забрал адъютант. Вместе с грузовиком и пулеметами. Он спросил командира, чтоб отдать пакет с приказом, и отчего-то удивившись, что Матюхин убит, отдал пакет мне. Грузовик запылил к чернеющему на востоке лесу, а вскоре снялся и мой отряд, потому что немцы перерезали шоссе и скоро должны были захватить Гдов.
— Расстрелять, говоришь, хотел? ― нежно пропел Еленин. — Эт серьезно. Только чего ж ты, такой серьезный и решительный, не исполняешь свои прямые обязанности?
Он вытащил очередной документ и углубился в текст.
— «Довожу до сведения командования, что врид[38] комзаслона Саблин проявил недопустимое малодушие и слабоволие в бою с немецкой пехотой. Видя бегущих с поля боя предателей Красной Армии и народа, мл. политрук Саблин не отдал приказа на стрельбу в трусов и паникеров. Если бне появление наших танков, бегущие номерные стрелки смяли б боевые порядки, и мыпотеряли переправу».
— Донцов писал?
— Неважно, кто писал. Важно, почему ты не исполнил приказ. Или забыл уже?
Я помнил. Я помнил все, что произошло под этой несчастной Ивановкой. И саму деревню, отбитую вскоре, и наших раненых, застреленных в голову, и еще живую медсестру неподалеку. И длинные цепи мужиков-ополченцев в синих бриджах[39], полегших на размытом дождями косогоре. И наш горящий танк — «жужжалка»[40], израсходовав боезапас, таранила немецкий панцер.
И тех ополченцев, что бились до последнего. Они, эти музыканты, слесаря и парикмахеры, всю жизнь отрывавшие от своих семей, чтоб армия была могучей и сильной, приняли бой вместо армии. А эта армия бежала на меня, выпучив от страха глаза. А я торчал в «белом штопоре», глядя на этот позор. И лишь когда трехгорбое чудище Т-28 дало очередь под ноги прущему стаду, я заорал:
— Стой! Назад! В атаку, б…! За Родину, за Сталина!
Может, потому я не давал приказ «на огонь», что не видел еще пулеметчиков, отца и сына, лежавших возле сельсовета отбитой у врага Ивановки среди пустых дисков допотопного «льюиса»[41]?
Или мать с мертвым ребенком, убитых одной пулей?
Промолчал я. Как не ответил я и тогда бывшему пограничнику Донцову, державшему свой рубеж утром 22-го июня, когда в домике на заставе горели его жена и дочь…
— Ты, Андрей Антонович, хорошенько запомни: там, где тебе предстоит служить, и отца родного, если что, придется в прицел брать. А наказание за неисполнение приказа хуже, чем все, что можно себе представить.