Я ехала в деревню исключительно ради зерна. Ну и ещё немного — ради приличия Герцогиня же. Хоть и с ведром. А зерно — это теперь святое. После того как выяснилось, что казна пуста, счета полны паутины, а документы на финансы семьи хранятся, видимо, в недрах мёртвого архива, который никто не открывал со времён деда текущего герцога. Ах да — самого герцога при этом на месте нет. Он снова "уехал по земельным вопросам", не удосужившись даже оставить записку, не говоря, уж о том, чтобы поцеловать в щёку или там сказать: "Вайнерис, не переворачивай всё вверх дном, пожалуйста". Что ж, поздно, милый. Вверх дном уже перевёрнуто.
С дезинфекцией и частичным ремонтом.
Колёса кареты скрипели подозрительно — я чувствовала, как проседает правое —как мои нервы, каждый раз, когда кто-то произносит слово "традиция" в ответ на "а почему у вас тут нет бухгалтерии?". Я мысленно прикидывала, сколько муки ещё смогу обещать крестьянам в счёт будущего урожая, чтобы не угробить замок окончательно, когда карета вдруг дёрнулась, остановилась неподалеку от церквушки, и я услышала голос. Точнее, крик.
— Горячка, милорд! Он бредит уже сутки! Кашель, как будто лёгкие выворачивает!
Да он уже не дышит почти! — кто-то выкрикивал это, срывая голос, кому-то явно важному, но точно не мне.
Я вышла. Спокойно. Без истерики. Потому что, когда врач в панике — всё, можно сразу в могилку. Передо мной метался староста — пожилой, с лицом красным, как свёкла, и глазами в панике. Перед ним — местный священник, с молитвенником, крестом и лицом обречённым.
— Мы молились. Молились всю ночь, — прошептал батюшка, — но дьявол не исходит. Значит должен оставить это бренное тело вместе с душой несчастного, но святого мученика.
Дьявол... не... исходит. Отлично. А если бы исходил, вы бы ему хворост принесли?
Знахари стояли в сторонке. Мрачно. Один держал пучок чего-то, что на 99% было полынью, а на 1% — дохлой ящерицей. Они мне точно так угробят ребенка.
— Где ребёнок? — отрезала я. Голосом, которым вела приём в понедельник, когда у тебя двадцать семь человек с соплями и один с настоящей проблемой.
Староста сглотнул.
— Мм. миледи, вы хотите.
— Отведите меня к нему, — повторила я, не повышая голоса.
Он кивнул резко и побежал. Я за ним. За мной — мой тёмный плащ, Василиус (как всегда, на свободном сопровождении), два слуги и встревоженная Агнесса, которая уже знала: если я иду с таким лицом — лучше не спрашивать.
Дом был бедный. Крыша перекошена, дверь скрипела, внутри пахло жаром, потом сыростью и отчаянием. Ребёнок лежал на соломенной подстилке, раскалённый, как печка, глаза закатились, губы пересохли, грудная клетка поднималась с трудом. На вид лет шесть-семь.
Я положила ладонь на лоб. Вскипело. Почти сорок. Дыхание частое, хриплое, в груди — влажные хрипы, кашель надрывный. Чёрт. Острый бронхит или пневмония, и, судя по дыханию, уже поздняя стадия. У него почти не было шансов.
— Принесите мне мед и миску с водой. И уберите отсюда крест с лица ребёнка. Он не поможет. А вот компресс — может помочь.
Я села на корточки над низкой кроватью, проверила лимфоузлы. Увеличены.
Сильное воспаление. И ни одной таблетки. Ни одной ампулы. Только мой мозг и то, что я могу выжать из грязного средневековья.
— Василиус, следи, чтобы мне не мешали, — пробормотала я коту. Он мяукнул утвердительно. Молодец. Хоть молчит. А то я с него шкурку спущу...не спущу конечно, но обоим нам будет несладко.
Мальчику начала сбивать жар водой. Обтирания, потом медовая вода на губы. Я знала: главное — не дать организму перегреться.
И в это время, посреди всего этого хаоса, пота, молитв и паники, у меня в голове всплыла мысль: а какого чёрта мой муж опять слинял?! Даже не сказал, куда едет.
Сколько пробудет. Какого рода проблемы. И где, простите, те самые документы по казне, о которых он «не успел поговорить»? Я в грязной деревне, с умирающим ребенком, а он снова в своих политических шатаниях.
Отлично, Райнар. Прекрасно. Только вернись — поговорим. У меня для тебя есть перечень вопросов и свежий компресс.
- Обтирайте, поите медом. Я скоро вернусь.
- То что она сказала..это богохульство! Крест не поможет — пробормотал священник и я еле удержалась чтобы не показать ему язык и не скорчить рожу.
Я вернулась в замок. Забыла о зерне. Все мысли о мальчишке...А потом всё как-то щелкнуло. Не громко, без фанфар, без молнии с небес. Просто в голове — щёлк.
Как будто кто-то аккуратно, вежливо, но настойчиво вернул на место не совсем вставленный контакт. И этот кто-то — моя профессиональная интуиция, та самая, что не подвела меня за сорок с лишним лет в медицине, и не собиралась подводить сейчас, в этом ароматном от липы, заплесневелом от истории сарае, где ребёнок хрипел, как разбитая кузнечная меха. Я поняла: антибиотика нет. Значит, придётся его сделать. Не заказать, не попросить, не выписать рецепт, а именно вырвать у природы. На слабо. На страх. На везение. И как же мне понравилась эта мысль.
Тревожная, безумная, на грани отчаяния — но до невозможности моя.
Пенициллин. Да, я не микробиолог. Да, не лаборатория. Но у меня был опыт. И память. И один яркий, прочитанный когда-то на досуге текст — о том, как Флеминг не особо планируя, обнаружил на хлебе плесень, которая стала спасением для миллионов. Плесень. РепкИнит. Та, что живёт в сырых подвалах, на гнилых яблоках, на чёрством хлебе, в трещинах между досками и в забытых тряпках. Та, что в нормальной жизни — беда, а в этой — может стать единственным оружием против смерти.
Я выпрямилась. Голова звенела от концентрации. Пульс учащён. Всё правильно.
Всё как всегда перед критическим решением. Взгляд выцепил первую подходящую жертву — юную служанку, у которой глаза были размером с луковицу, а подбородок дрожал, будто она уже представляла, как я сварю её с ромашкой.
— Ты! — указала я пальцем, — Бегом в пекарню. Скажи, чтобы отдали самый старый чёрный хлеб, весь, что есть. Только не выбрось по дороге, даже если дурно пахнет. Мне нужен подвал. Там сырость? Отлично. Я велю тебе оставить хлеб там, плотно укрыть мешковиной. Да, пусть будет тепло. Да, пусть будет влага. Пусть растёт, как трава после дождя!
Следом подозвала ещё двоих. Один пошёл собирать кору и влажную почву из-под старых деревьев — плесень любит прятаться там, где темно и спокойно, как в душе у интриганки на балу. Как леди Эванна. Второй — гнилые фрукты, тряпки, всё, что пахнет «пора выбросить». Я же собирала мысленно — всё, что помнила со времён практики, со времён лекций, со времён, когда ещё верила, что антибиотик — не подвиг, а норма.
Плесень нужна голубовато-зелёная, пушистая, немного бархатная. Не слизистая.
Не чёрная. Не скользкая. Я вспомнила даже, как пахнет — затхло, немного горько, с нотками мокрого подвала и дикой надежды.
Вечером я снова была в деревне.
- Миледи, там священник читает молитвы.
- К черту священника.
- Боже! Миледи! — она перекрестилась, а я вошла в комнату, бросила взгляд на мерзкого старикашку с крестом (нет, я не атеистка, я верю в Бога...но этот жирный старикашка с золотым крестом на пузе явно тут не из милосердия, я видела, как ему мать малыша в руки тыкала что-то).
А потом я посмотрела на ребёнка. Он спал. Точнее, бредил во сне. Щёки алые, лоб мокрый, грудная клетка поднимается тяжело, будто каждый вдох даётся ему через бой. И я пообещала — не ему, себе.
Ты не умрёшь. Не в мою смену. И уж точно не в мой второй шанс.
Василиус запрыгнул на подоконник, шевельнул усами и посмотрел на меня с видом одобрительным, как будто тоже вспомнил статью по микробиологии. Или две.
И пусть в этом мире нет стерильности, нет пробирок и центрифуг, но у меня есть руки, опыт, бешеная решимость и чёрствый хлеб, который скоро станет оружием.
Простите, господа герцоги, графы и даже мой милый, вечно отсутствующий муж. Но сейчас я спасаю жизнь. И варю пенициллин. В сарае. В луже. На хлебе.
И знаете что? Я справлюсь. Потому что я — не ведьма. Я — врач. Хоть и в платье.
В ожидании великой плесени я, конечно же, не стала сидеть, сложив руки, глядя в потолок и надеясь, что мальчишке повезёт. Нет. Я не была женщиной, у которой руки для красоты. Я была врачом. Даже если на мне был корсет, а волосы пахли зверобоем, а не уксусом с антисептиком. Пока в подвале медленно рождался пенициллин, в доме я разворачивала полномасштабную терапевтическую кампанию времён, когда «антибиотик» означал максимум «антибабка с травами».
Первым делом — травы. Я отправилась на поиски знакомых с детства запахов: мать-и-мачеха, багульник, шалфей, чабрец... Боги, как же пахнет надежда! Горько, терпко, насыщенно, как хорошее красное вино, пролежавшее в погребе ровно столько, чтобы ударить в голову не хуже откровений. Травы я сушила на солнце, к вечеру они уже рассыпались, затем растирала в ступке. А после делала ребенку паровую ингаляцию, достав из соседнего дома две чугунных кастрюли, накидав туда еловой хвои, листьев мяты, и заставив бедного мальчишку дышать над этим зельем, как над дверью в жизнь. Он дышал, сипло, с трудом, как будто каждый вдох давался с боем, но он дышал. И я — с ним. Обтирания — холодной водой, почти ледяной, чтобы сбить температуру, сбить жар, сбить упрямство тела, которое хотело сдаться. Компрессы меняла каждые полчаса. Личико было пунцовое, почти фиолетовое, а я говорила себе: ты умеешь. Ты делала это. Ты — терапевт. Ты всегда любила свою работу и пусть ты не стала грести бабки в дорогой частной клинике, а осталась в своей поликлинике, то это только потому, что это был твой выбор. Не деньги, а люди. А на кусок хлеба тебе и так хватало. И кавалеров ты отшивала, потому что работа была дороже. А уж как крутила им головы, вертела.
Это ты умела. Так что герцог, держись.
И снова о ребенке. Горячие ножные ванны с горчицей, промасленные полотенца, вязаный платок на грудь, и, наконец, простая, древняя, как сама земля, медовая вода. Не сладкий чай, не бульон — нет, бульон не усвоится в горячке. А тёплая вода с мёдом — глотками, по чуть-чуть, через ткань. Чтобы не захлебнулся, чтобы слизи не стало больше. Это природный антисептик. Лёгкое питание. Ласковое «кушай, милый», от которого, если честно, и мне легче становилось. И так — два дня. Две вечности. Два пожизненных срока, отмеренных в каплях пота, в тревожных вдохах, в бормотании во сне и в нескончаемом ворчании Василиуса, который не отходил ни на шаг и, кажется, лично стерёг температуру. И вот на третий день случилось чудо.
Нет, не ребёнок. Он всё ещё лежал, слабый, бледный, но уже с чуть спокойней грудью, уже не метался в бреду. Нет, чудо было в подвале. Я сама пошла. Не доверила никому. Там, на старом чёрном хлебе, покрытая равномерным голубовато-зелёным налётом, лежала она. Моя звезда. Моя зелёная надежда. Моя плеееесень (вы тоже это произнесли как моя преееесссть?...ну голосом Голума).
Она была именно такой, как надо: нежная, пушистая, без слизи и чёрных краёв. Я тихо присела, посмотрела на неё и сказала: «Ну, здравствуй, подруга. Давай спасать мальчишку». Соскабливала её аккуратно, как драгоценный порошок. В чистую чашку. Растворила в тёплой воде. Добавила капельку мёда — для вкуса, для усвоения, для веры. Конечно, это не стерильный антибиотик из флакона, не лабораторный препарат, не аптечный сироп. Это варево надежды, на грани между знанием и безумием. Но, если хотя бы частица пенициллина в этой живой массе всё ещё жива — она сработает. Я вернулась, склонилась над мальчиком и дала первую ложку. Он даже не проснулся — только губы дрогнули. Я гладила его по голове и молилась. Нет, не богам. Себе. Своей памяти. Своим знаниям. Своей второй жизни. Я — Вайнерис, графиня, хозяйка замка, жена герцога, и плевать, что весь мир считает это титулом. Я — Анна Викторовна, терапевт, врач с пенсией и дипломом. И если хоть одна молекула в этом хлебном лекарстве способна спасти.
— я не зря здесь. И ребёнок будет жить. Потому что я — не просто жена герцога. Я — чертова бабка с пенициллином.
На следующее утро, когда я с опухшими глазами и волосами, собранными в такой пучок, что даже веник выглядел бы опрятнее, снова вошла в ту же кривую деревенскую избу, где за последние двое суток оставила душу, силы и пару лет жизни, меня встретила тишина. Не мёртвая, не тревожная — живая, наполненная дыханием. Ровным. Спокойным. Настоящим.
Мальчик спал. Настоящим сном, без метаний, без судорог, без горящего лба. Щёки порозовели, грудь поднималась не как кузнечные меха, а мягко, размеренно, будто дыхание возвращалось к нему издалека — через леса, холмы и мою упёртую старушечью натуру. Я подошла ближе, проверила пульс — ровный. Лоб —влажный, но не пылающий. Губы — розовые. Я приложила ладонь к груди. Дышит.
Хорошо дышит Легко. Спокойно
Повернулась — и только тут заметила, что в углу стоит староста с женой, с глазами, полными влаги. Не просто влаги, а целого озера благодарности. Он держал её за плечи, она — руками прикрывала рот, чтобы не всхлипнуть громко. И всё-таки всхлипнула. А потом — пошла ко мне, опустилась на колени, прижалась лбом к моим рукам.
— Миледи... он жив. Вы... вы его вернули. Это... чудо.
Позади в дверях кто-то громко перекрестился. Это были местные знахари. Один из них, тот самый с дохлой ящерицей в кармане, шептал: "Она ведьма... Наверное..."
Второй трясёт крестом, но тихо. Третий уже тащит мне в дар курицу.
Я отступила на шаг, уставшая, как после десяти приёмов подряд в разгар эпидемии ОРВИ, и так же механически вытерла руки о платье. Потом — лицо. Потом, ещё не открывая глаз, вслух, как будто между делом, сказала:
— Ну хоть один пациент без справки и скандала.
И поняла, что, кажется, впервые за эти дни улыбнулась. Улыбкой врача, который снова победил. Снова — пусть в сарае, пусть с плесенью, пусть на грани, но вытащил.
Вытащил. Потому что знал, что иначе — никто.