— Возможно, Вы помните меня, — пристал ко мне какой-то мужчина.
— Нет, нисколько, — на бегу отозвался я.
— Ну как же, несколько дней назад, ночью, — намекнул он, — на Генезианской дороге, в одном из лагерей.
— Не припоминаю, — сказал я.
— Я — торговец с Табора, — напомнил он.
— Ах, да, — сказал я.
Действительно, это был тот самый толстый торговец с Табора, который так жестко и невоспитанно был настроен вернуть подарок, который он совершенно добровольно, как я указал ему, передал одному товарищу, путешествующему со мной, Хурте, если мне не изменяет память.
— И как Ваши дела? — вежливо поинтересовался я, опасаясь, что ответ не будет положительным.
— Прекрасно, — заверил он меня, однако с некоторой горечью в голосе, как мне показалось.
— Рад это слышать, — сказал я.
Правда его поведение заставляло предлагать, и весьма недвусмысленно, что его фактическим намерением было поднять вопрос о некой новой обиде. У меня даже появились кое-какие подозрения, относительно того, каково это могло бы быть. Ну ладно, в таких ситуациях, следует вести себя дружественно и широко улыбаться.
— Я не вижу повода для улыбок, — проворчал торговец.
— Извините, — сказал я.
— Тут случайно нет того огромного мужлана с усами, заплетенными волосами и топором? — спросил он, беспокойно озираясь вокруг себя.
— О ком это Вы? — уточнил я.
— Я о том, кого называют Хуртой, — пояснил он.
— Ага, теперь понятно, — кивнул я.
— Именно так, во всяком случае, с Ваших слов, его зовут.
— Да, — сказал я, — конечно.
Возможно, в тот раз я сделал ошибку, раскрыв ему имя алара. Но, в конце концов, я уверен, этому торговцу не составило бы труда определить местонахождение парня, даже не зная его имени. Слишком мало таких как он пришло в город с обозом. То как он отозвался о Хурте, не показалось мне таким уж лестным эпитетом, кстати. Конечно, может он и был, в конце концов, с точки зрения некоторых, «огромным мужланом», но он еще был поэтом, и как поэт, был наделен правом на некоторое уважение к себе, особенно если не читать его стихи. Сам он гордился своей чувствительностью.
— Нет, — успокоил я торговца. — Его здесь нет.
— Вот! — заявил тот, тыкая в меня листком бумаги, исписанным каким-то текстом.
— И чей это почерк? — поинтересовался я.
— Мой, — ответил он.
— О, — сказал я.
Само собой не Хурты, ведь тот был неграмотным, впрочем, как и большинство аларов. Боадиссия, кстати, также не умела ни читать, ни писать. Однако, неграмотность редко удерживала поэтов. В действительности некоторые из самых великих поэтов всех времен были неграмотными. Среди людей столь отличающихся друг от друга, как тачаки и жители Торвальслэнда, например, стихи вообще редко записываются. Их запоминают и поют у костров и в залах, таким образом, передавая свои литературные традиции. А для таких поэтов как Хурта неграмотность, как мне кажется, будет еще меньшим стимулом, для того чтобы не писать, чем многие другие.
— Он выпрыгнул ко мне, из-за фургона, со своим топором! — начал свой рассказ товарищ. — И закричал «Я — поэт», размахивая топор при этом. «Вы хотите купить стихотворение?», «Да!», закричал я, в ужасе за свою жизнь, и торопливо набросал на этом куске пергамента, вот это.
— Вы сделали это по Вашей собственной доброй воле, — отметил я, полагая, что было бы немаловажно подчеркнуть этот факт.
— Я хочу обратно свой серебряный тарск! — заявил он.
— Это — очень прекрасное стихотворение, — заметил я.
— Вы даже не прочитали его, — возмутился торговец.
— Я читал другие его произведения, — похвастал я. — Я уверен, что это до последней буквы столь же хорошо, как и остальные.
Действительно, за эту самую ночь я уже прочитал три других. Торговец с Табора был уже четвертым почитателем таланта Хурты, что пришел искать меня. Кстати, по случайному совпадению, он был еще и четвертым товарищем, который пришел требовать вернуть свой серебряный тарск.
— Я, конечно не писец, несомненно, такие вещи относятся больше к их компетенции, чем к моей, — заявил торговец, — все же, я просто деловой человек, но даже с моей точки зрения, это кажется в лучшем случае чудачеством, если не сказать, полной халтурой.
— Ну, насчет писцов, пожалуй, верно, — признал я часть его правоты.
— Да, а не могли бы Вы интерпретировать вот эту строчку? — попросил он, подчеркивая ногтем строку на пергаменте.
— Нет, — пожал я плечами.
— А что относительно этой? — спросил он.
— Не уверен, — ответил я.
— А как на счет этого? — поинтересовался этот доморощенный критик и продекламировал: — Ее глаза подобные зеленым лунам.
— Ну, это — легко, — вздохнул я. — Несомненно, луны — предполагают любовный роман, а зеленый, цвет жизни или обещания жизни.
— Это адресовано раненной тарларионихе, — пояснил он.
— Ух ты, — удивился я.
— Я хочу вернуть свой серебряный тарск, — заявил он.
— Конечно, — вздохнул я, опорожняя свой кошель в ладонь моей руки. Это уже не трудно было сделать. — Возможно, этот тарск подойдет.
— Полагаю, что да, — кивнул он. — Тем более, что у Вас есть только один отчеканенный монетным двором Табора.
— Ну, тогда держите его, — сказал я, передавая ему монету.
Стоит пояснить относительно Хурты. Он был чрезвычайно высокого мнения о своих стихах. Он не хотел, чтобы они исчезли. И он не считал их дешевкой. Он отстаивал свои стандарты. Однако мне кажется, что все же серебряный тарск был высоковатой ценой за стихотворение, даже если оно было столь хорошим, как те, что написал Хурта. В действительности, многие прекрасные женщины на Горе, оказавшиеся на рабском прилавке, не стоят серебряного тарска.
— Спасибо, — поблагодарил торговец.
— Да ладно, — буркнул я, но он не спешил уходить.
— Надеюсь, Вы понимаете, что я наделен правом требовать кое-что за моральный ущерб, — заметил он.
Хм, другие ценители поэзии этого не требовали. Однако они не были торговцами.
— Вот, — сунул я ему медный тарск, после чего у меня самого их осталось всего два.
— Спасибо, — сказал он после тщательного исследования оставшегося в моей ладони.
— Не за что, — проворчал я ему вслед.
— Увы, — печально произнес Хурта, подходя ко мне, — боюсь, что я совершил ужасную ошибку.
— Как это могло случиться? — спросил я.
— В моем добросердечном энтузиазме утолить наши потребности, — сказал он, — боюсь, что, возможно, совершил нечто позорное, если не гибельное.
— Ты о чем это? — полюбопытствовал я.
Признаться, мне было интересно услышать, что еще он натворил.
— Я продал свои стихи, — сказал он, обессилено садясь у костра разведенного Минконом подле своего фургона, и пряча лицо в руках.
— О? — протянул я.
— Да. Ты же помнишь те четыре серебряных тарска, которые я отдал Тебе этим вечером.
— Конечно, — кивнул я.
— Я получил их от продажи стихов! Моих стихов! — воскликнул поэт, дрожа от охвативших его эмоций.
— О, нет, — вскрикнул я.
— Но это так, — с несчастным видом сообщил он.
— А я-то подумал, что это выручено от продажи многочисленных драгоценных камней, возможно зашитых в твоей куртке, — сказал я.
— Нет, — сказал он. — Я ходил по улицам, по дворам, вокруг фургонов, и когда я находил прекрасно, чувствительно выглядящих людей, с очевидным вкусом одетых, и как мне казалось, в некотором роде, способных к пониманию моих работ, я предлагал им свои стихи, и всего лишь, не более чем за простой серебряный тарск, в качестве символической цены.
— Это было невероятно щедро, — заметил я.
— Это была ужасная ошибка, — простонал Хурта.
— Рад, что Ты, наконец-то, это понял, — буркнул я в сторону.
— Что? — спросил он.
— Ничего, — отмахнулся я.
— Мои стихи бесценны, — заявил он.
— Ты думаешь, что должен был просить за них больше серебряного тарска? — встревожено спросил я.
— Нет, — ответил Хурта, — я не должен был продавать их вообще.
— Понятно, — облегченно вздохнул я. — Тогда все действительно не так плохо.
— Что? — спросил он.
— Ничего, — успокоил его я.
— Я понял это, только продав последнее стихотворение, — печально объяснил страдалец. — Я смотрел на серебряный тарск лежавший на моей ладони, и на стихотворение в руке покупателя, и все это внезапно стало ясно для меня. Я вдруг понял, сколь ужасна ошибка, которую я совершил, продав мои стихи, мои собственные стихи, мои драгоценные, бесценные стихи! Теперь они принадлежали другому! Лучше бы я вырвал свое собственное сердце и продал его за бит-тарск!
— Возможно, — согласился я, шепотом.
— Тогда я просил того человека забрать свой ничего не стоящий тарск, и вернуть мне стихотворение.
— Надеюсь, он так и сделал? — осведомился я.
— Да, — кивнул Хурта, глядя мне в глаза.
— Хорошо, что все это закончилось так хорошо, — вздохнул я.
— Нет, — воскликнул парень, чуть не плача, — как Ты не понимаешь!
— Мы стали беднее на один тарск? — уточнил я.
— Нет! — закричал Хурта. — Я же уже продал четыре других своих стихотворения! Мне никогда теперь не вернуть их! Они ушли, исчезли! — зарыдал Хурта, снова спрятав лицо в руках. — Я никогда теперь не смогу найти всех тех мужчин. Едва купив у меня стихи, они все спешили исчезнуть с моих глаз, жадные, удачливые, алчные люди, только бы я не передумал. Теперь мне никогда не удастся найти их снова и обратиться к ним искренне, пылко, к их лучшим чувствам, и уговорить их забрать свои грязные деньги. Каким я был дураком! Мои стихи, они исчезли! Проданные за жалкие четыре серебряных тарска! Какая потеря! Какой позор! Какая трагедия! Что будет, если эта история станет известна среди фургонов? Я не достоин своих шрамов!
— Хурта, старина, — успокаивающе сказал я.
— Что?
Я положил руку на его плечо.
— Что? — повторил он.
— Смотри, — сказал я.
— Парень поднял голову и посмотрел на меня.
— Вот, — показал я ему четыре листа его стихов, которые вернули мне четверо его клиентов, или меценатов, это уж кому как нравится.
— Это они! — удивленно выкрикнул Хурта.
— Конечно, они, — согласился я.
— Ты знал! — крикнул он.
Я лишь пожал плечами.
— Ты не смог позволить мне довести это до конца! — заплакал он. — Ты нашел их! Ты выкупил их! Ты спас меня от меня самого, от моего собственного безумия!
— Это, то немногое что я смог сделать для друга, — улыбнулся я.
Он вскочил на ноги и схватил меня в свои объятия, плача от счастья. А у меня все силы ушли на бесплотные попытки вдохнуть хоть глоток воздуха, и не выронить эти четыре исписанных листка. Наверное, это было очень похоже на хватку страшного хитха. Уверен, что этот ужас способный сокрушить взрослого мужчину, раздробить его кости и выдавить его как виноградину, едва ли мог быть хуже.
— Смогу ли я когда-нибудь отблагодарить Тебя? — кричал он, сжимая меня, не сводя с меня своих мокрых глаз.
— Какие могут быть счеты между друзьями, — выдавил я.
— Вы, также, переполнены чувствами! — сочувственно воскликнул он.
— Я просто пытаюсь вдохнуть, — с трудом объяснил я ему.
— Позволь мне хранить эти стихи, — попросил он и, забрав их у меня, поместил с тем, который он умудрился не продать. — Благодаря Тебе они вернулись ко мне!
Фух, наконец-то мне удалось отдышаться. Почти.
— Вот они, — сказал он, с блаженным видом рассматривая их, — записанные этими маленькими значками.
— Это — способ, которым записывают большинство текстов, — сообщил я ему.
— А они хорошо записаны? — осведомился алар.
— Думаю да, — сказал я, и глубоко вдохнул.
— Ты в порядке? — заботливо поинтересовался Хурта.
— Да, — прохрипел я. — Попадаются, конечно, строчки, которые трудно разобрать, и вон, кажется, слово с ошибкой написано, и вон еще одно.
Полагаю, этого следовало ожидать, учитывая тот факт, что они были написаны в условиях некоторого возбуждения, напряжения и с постоянной оглядкой на топор поэта. На одном из пергаменов была какая-то блеклая клякса. Возможно, капля пота упала с чьей-то брови.
— Ты уверен, что с Тобой все нормально? — уточнил Хурта.
— Да, я в полном порядке, теперь, — сказал он.
— Признаться, я не удивлен, что есть маленькие ошибки, или, возможно, плохо прописанные буквы и строчки, — заметил Хурта. — Некоторые из мужчин, записывавших стихи, практически дрожали. Они казались почти ошеломленными.
— Честно говоря, я не удивлен, — улыбнулся я. — Полагаю, что это был эффект воздействия первого прослушивания.
— Да, — задумался Хурта. — Именно так это и выглядело.
— Ты просто еще сам не знаешь своей мощи как поэта, — сказал я.
— Лишь некоторые из нас способны на это, — признал Хурта.
— Ну ладно, к счастью, все эти пять стихов возвращены. Было бы слишком плохо, потерять их.
— О да, трагедия, — вздохнул Хурта, — но у меня есть еще и другие.
— Правда? — удивился я.
— Да, больше двух тысяч, — гордо заявил он.
— Это — очень много, — огорошено сказал я.
— Не так и много, учитывая их качество, — добавил он.
— А Ты плодовит, — заметил я.
— Все великие поэты плодовиты, — сказал он. — А хочешь послушать их?
— Не сейчас, — торопливо отказался я. — Ты же знаешь, я только что прочитал некоторые из них. Не уверен, что смогу так сразу воспринять еще.
— Понимаю, — улыбнулся Хурта. — Я — тот, кто хорошо знает о сложностях встречи с великолепием, с интенсивностью подлинного эстетического опыта, с тяжелым трудом и муками творчества. Да, мой старый друг, эти вещи я понимаю очень хорошо. Я не буду вынуждать Тебя.
— Спасибо, — искренне поблагодарил я.
Он посмотрел вниз на листы со стихами в своей руке.
— Ты можешь поверить в то, что они увидели свет только этим вечером, что их записали на эти листы под мою диктовку?
— Почему нет? — спросил я.
Он застыл, глядя на них, в страхе от его собственной мощи.
— Интересно, может быть остальные стихи тоже должны быть записаны? — вдруг осенило его.
— У меня очень плохой почерк, — предупредил я его, — особенно я слаб в написании строк, которые идут справа налево.
— Я — неграмотная, — поспешно сообщила Тула, в такой кризисный момент, забыв даже спросить разрешение говорить.
— Я тоже, — со вздохом облегчения сказал Минкон.
Боадиссия, конечно, тоже была неграмотной. Она сидела на земле, опираясь спиной на правое, заднее колесо телеги. Ноги девушки все еще оставались связанными.
Тогда Хурта с интересом посмотрел на Фэйку. Как раз она-то могла и читать и писать. Женщина была очень умна и хорошо образована. Она была родом из города. Была даже высокопоставленной особой, прежде чем была порабощена, прежде чем стала всего лишь домашним животным принадлежащим своим владельцам. Фэйка побледнела.
— Она — рабыня, — напомнил я.
— Точно, — кивнул Хурта, выбрасывая ее из головы.
Фэйка бросила меня взгляд полный дикой благодарности. Безусловно, большинство работ по копированию, канцелярские работы низкого уровня, тривиальное составление отчетов, и тому подобную рутину на Горе обычно поручают рабам. Однако Хурта, насколько я понял, предпочел бы, чтобы его стихи записывались свободными людьми. Будем считать, что Фэйке повезло.
— Есть хочется, — заметил я.
Хурта прислушался к своему организму.
— Да, мне тоже, — сообщил он. — Но я остаюсь стойким в своем решении не продавать мои стихи. Лучшее голодать.
— Правильно, — поддержал я его.
— Что у нас со средствами? — поинтересовался парень.
— Всего два медных тарска, и четыре или пять бит-тарсков, — сказал я.
— Маловато, — протянул он.
— Согласен, — кивнул я.
— Что мы будем делать? — спросил меня Хурта.
— Работать? — предположил я.
— Будь серьезен, — предупредил он меня. — Мы в отчаянном положении. А Ты шутки шутишь.
— Развяжите мои ноги, — вдруг попросила Боадиссия.
Мы с Хуртой задумчиво посмотрели друг на друга.
— Ты берешь ее за левую руку, и я за правую, — сказал Хурта.
Боадиссия попыталась было вскочить на ноги, но, со связанными ногами у нее получилось только упасть ничком на землю. Мы подхватили девушку за запястья, и вздернули ее на ноги, прижав спиной к колесу телеги.
— Вы что делаете? — возмущенно спросила Боадиссия.
Я привязал ее левое запястье к одной из спиц, а Хурта точно так же поступил с правым.
— Что Вы делаете? — отчаянно задергалась Боадиссия.
— Ты видел, как некоторые из мужчин смотрели на Боадиссию, не так ли? — поинтересовался у меня Хурта.
— Само собой, — заверил его я. — Хотя в Торкадино много прекрасных рабынь, но, очевидно, есть недостаток свободных женщин, особенно, не скрывающих лицо под вуалью.
— Ну так дайте мне вуаль! — попросила она.
— Пришло время, Тебе зарабатывать на свое содержание, Боадиссия, — сообщил ей Хурта.
— Что Ты имеешь в виду? — крикнула она. — Я — свободная женщина!
— Я думаю, что смогу собрать несколько заинтересовавшихся парней, — заметил Хурта.
— Вы что задумали! — заверещала она, беспомощно задергавшись в путах.
— Она хотела, чтобы ей развязали ноги, — напомнил мой друг.
— Правильно, — кивнул я.
— Нет, нет! — закричала девушка. — Не развязывайте мои ноги!
Хурта присел и развязал щиколотки Боадиссии. Она отчаянно сжала ноги, и снова задергала руками, пытаясь вытащить их из наложенных на нее веревок, без особого впрочем, успеха. Хурта на время оставил нас у фургона вдвоем.
— Расслабься, Боадиссия, — посоветовал я ей. — У Тебя есть серьезные сексуальные потребности, которые Ты слишком долго подавляла. Это совершенно очевидно отражалось в твоем характере, поведении и отношениях. Расслабься, для Тебе же лучше будет.
— Я не рабыня! — всхлипнула она, все еще пытаясь выкрутить руки из узлов. — Я — свободная женщина! У меня нет сексуальных потребностей!
— Возможно, нет, — не стал разубеждать ее я.
Безусловно, это было бы трудным, а скорее всего бесполезным занятием, спорить со свободной женщиной о таких вопросах. Кроме того, не исключено, что я неправильно интерпретировал то, что, казалось мне многочисленными и очевидными признаками ее потребностей. Возможно, свободные женщины не нуждаются в сексуальном опыте, и не хотят его. Это, конечно было их личным делом. Но с другой стороны, если бы они не хотели и не нуждались в сексе, то, как тогда объяснить такую быструю трансформацию свободной женщины в рабыню, как ее вообще можно понять? Конечно, возможно все дело в ошейнике, и бескомпромиссном мужском доминировании, которое открывает и вызывает страсть служение и любовь в женщине.
— Что Вы делаете? — всхлипнула она.
— Подозреваю, что здесь скоро будут мужчины, — пояснил я.
— Что Вы делаете?
Я надел непрозрачный мешок ей на голову и завязал его завязки, под ее подбородком, вплотную к шее, аналогично рабскому капюшону.
— Так Тебе будет полегче, — успокоил ее я. — Во-первых, я скрываю твое лицо, а во-вторых, это позволит Тебе, не обращая внимания на различные внешние факторы, глубже сконцентрироваться на своих ощущениях.
— Освободите меня! — донесся ее приглушенный мешком крик.
— Нет, — отрезал я.
Позади меня послышались мужские шаги.
— Ручаетесь, что она свободная? — спросил парень.
— Конечно, — ответил я, и предложил: — Сам проверь.
Завернув платье Боадиссии, до самых ее грудей, он осмотрел бедра девушки, и прочие менее распространенные места клеймения гореанских рабынь.
— Сколько? — спросил он.
— Она — всего лишь свободная женщина, — заметил я, ставя медную чашку на землю слева от ее ног. — Она не обучена. Так что всего бит-тарск.
Это была самая мелкая, наименее ценная из гореанских монет, по крайней мере, в обычном обращении.
— Деньги вперед, — добавил я.
Мужчины обычно разочаровываются в свободных женщинах, и почти наверняка, если они уже попробовали альтернативу. Это же не рабыни, обученные доставлению удовольствия мужчинам. Некоторые свободные женщины полагают, что их роль в любовных делах состоит только в том, чтобы улечься на спину. Конечно, став рабынями они быстро понимают, насколько ошибались, а плеть им очень помогает в этом.
— Само собой, — кивнул он, и монета зазвенела в медной чашке.
— Нет! — заплакала Боадиссия, в отчаянии плотно сжимая ноги вместе, но парень, схватив ее за щиколотки, решительно раздвинул их в стороны.
Был уже поздний вечер, когда Хурта с довольным видом встряхнул медную чашку, из которой послышался веселый звон монет. Сколько их там было, я не отследил. Но, во всяком случае, мы в очередной раз почувствовали себя платежеспособными.
— Как Ты себя чувствуешь? — поинтересовался я, у тихонько поскуливающей Боадиссии.
Она, насколько позволяли веревки, повернулась к нам боком. Тулу и Фэйку мы спрятали под одеялом в задней части фургона. Не хотелось, чтобы они отвлекли наших посетителей.
Я посмотрел на Боадиссию, издавшую очередной тихий, мягкий, скулящий звук. Боюсь, что кое-кто из мужчин, от излишнего волнения, были с ней несколько решительнее, или даже грубее, чем, возможно, подходило для свободной женщины. Да, что там, некоторые обращались с нею, почти как если бы она была рабыней. Впрочем, мы не предостерегли их от этого, и к особой мягкости не призывали. В конце концов, они заплатили свои бит-тарски.
— Ты в порядке? — снова спросил я.
— Да, — чуть слышно прошептала она.
Я приблизил ухо вплотную к ней. Голова девушки все еще была в мешке, и о моем присутствии она не знала. Я услышал тихие, мягкие звуки, доносившиеся из-под плотной ткани. Они походили на нежные стоны или чуть слышные всхлипы. Почти на грани слышимости. Но я их услышал, и я был хорошо знаком с такими звуками. Я улыбнулся. Она все еще ощущала, даже теперь, возможно, с любопытством, результаты того что с ней делали. Наверное, сейчас она пыталась, со всей глубиной своей женственности, понять то, что было сделано ей, ухватить те ощущения и эмоции, которые мужчины сочли целесообразным вызывать в ней.
— Ты уверены, что с Тобой все в порядке? — спросил я, отстраняясь от нее.
— Да, — донесся тихий голос из-под мешка.
Я опустил ее платье, и отвязал запястья, на которых остались круговые следы от веревки. Ноги Боадиссию держать отказались, и она стекла вниз, оказавшись наполовину на коленях, наполовину лежа, опираясь ладонями в землю рядом с колесом. Голова девушки, так и оставшаяся в мешке, бессильно опустилась.
— Вы тоже взяли меня? — спросила она.
— Нет, — ответил я.
— А Хурта?
— Тоже нет.
— Почему нет? — поинтересовалась Боадиссия.
— Ты — свободная женщина, — объяснил я, наконец, снимая мешок с ее головы.
Ее покрасневшее лицо, выглядело ошеломленным. Волосы слиплись от пота. Вывернув мешок наизнанку, я повесил его на спицу колеса, чтобы просушить. Боадиссия отвернулась от меня, очевидно не желая встречаться со мной взглядом. Думаю, что она не хотела, чтобы мы видели ее лицо. Подозреваю, что она боялась того, что мы могли бы увидеть на нем. Мы отнеслись с уважением к этому ее желанию. В конце концов, она была свободной женщиной. Точно так же, из уважения к ее чувствам, мы еще какое-то время держали Фэйку и Тулу под одеялом, чтобы их глаза случайно, неосторожно не встретились с ее, и то, что женщины могли бы прочитать в них могло бы сказать им гораздо больше о чем простые слова.
— Спокойной ночи, — пожелал я ей.
— Спокойной ночи, — пробормотала Боадиссия.
Я посмотрел, как она завернулась в свое одеяло.
— Ох! — внезапно вздрогнув, простонала она, и еще плотнее закутала в одеяло свои плечи.
Мы не приковали ее цепью на ночь. Она не была рабыней. Она была свободной женщиной. Она могла бы уйти в любой момент, если бы только захотела.