Глава 7. Гений и злодейство


После отъезда Брокера тюремный смотритель впал в обычное для последнего времени состояние душевной тоски, помноженное на полный упадок сил. Он повалился в постель, набросил на лицо мокрое полотенце, надеясь, что необходимость выполнять распоряжение Ростопчина незамедлительно прогонит меланхолию и придаст бодрости телу.

Модест Аполлонович пролежал не менее получаса, но легче ему не становилось. Бодрость и решительность не приходили, как и не прояснялись для его судьбы последствия исполнения приказа генерал-губернатора.

Ему то чудилось, как выпущенные на волю арестанты сажают его в колодки и выдают французам. Он живописал в своем воображении, что бывшие острожники путают его с Наполеоном и сжигают прямо в тюремном дворе, как чучело Масленицы. Но в самой ужасной фантазии Модест Аполлонович представлял, что казаки отрубают его голову и на серебряном подносе вручают императору Александру, выдавая трофей за башку Наполеона Бонапарта! Государь по-отечески расцеловывает губителей, величает их избавителями от супостатов и жалует каждому по тысячи червонцев. Караул салютует, придворные преклоняют колени, народ ликует и во все горло дерет «Гром победы, раздавайся!». А оставленную на подносе голову безвинно пострадавшего тюремного смотрителя расклевывают вороны…

- Изот! - Иванов позвал надзирателя жалобно, почти плача. – Изотка, в боку икотка, где ты шляешься?

- Здеся, благодетель! – отозвался надзиратель, просовывая голову в каземат.

- Беда, братец, беда! – хныкал Модест Аполлонович. – Оглоеды проспали Москву, а меня хотят всероссийским Геростратом назначить! Теперь у них во всем случившемся не генерал-губернатор, не начальник полиции, а тюремный смотритель виноват станет.

Надзиратель обнял голову плачущего Иванова и, успокаивая как ребенка, ласково сказал:

- Все знаю-с. Самолично подслушивал-с. Только и у нас на них какая никакая, а хитрость сыщется…

- Разве можно что поделать? – не унимался Модест Аполлонович. – Разве что самому тюрьму с татями запалить?

- Э нет, негоже-с! Приказ, будьте милостивы, соизвольте исполнять! Иначе за государственную измену законопатят в Шлиссельбург! Приказ дело святое-с…

- А где приказ? – вспылил Модест Аполлонович и начал демонстративно шарить по кровати. – Где бумага с гербом и генерал-губернаторской визою? Нету-с! Они, видите ли, рук чернилами пачкать не хотят! А мне потом на допросах доказывай, что было сказано, что со страху померещилось, а что напортачено с обычной русской дури!

- Знамо дело, свою голову начальство в петлю совать не будет-с, - кивнул Перемягин. – Только и мы не за понюх табаку были зачаты! Не пальцем, так сказать, деланы-с!

Надзиратель стушевался, но не столько за свой фривольный тон, а потому, что сказал «мы».

Почуяв неприязненный взгляд начальника, Перемягин замолчал, опасливо посмотрел на смотрителя и виновато потупил глаза.

- Не томи, душа моя ясная! Сказывай, чего удумал! – взбудораженный Иванов плюнул на панибратский тон надзирателя. – К чертям прелюдию, закругляй увертюру, саму оперу подавай!

Перемягин прокашлялся и начал, будто докладывая:

- Вы капельки с ядом…

- Как ты, шельма, о них прознал?! – не удержался Модест Аполлонович, замахиваясь для звонкой пощечины. Но удержался, скомкал пальцы, словно стряхивая с них воду. – Говори.

- Капельки эти, - невозмутимо продолжил надзиратель, - с молитвою да в бутылки с вином! В одну капнули, другую обошли, снова капнули, опять обошли.

- Зачем же мне, любезный, понадобилось половину арестантов притравить? Никак предлагаешь сыграть ва-банк с Фортуной? – тюремный смотритель мечтательно закатил глаза. – Пожалуй, здесь кроется большая ирония. Ведь эти капельки я приобрел на случай, чтобы не достаться на растерзание черни! Стало быть, они могут послужить и моему спасению? Что ж, Фортуна, я тасую мистическую колоду жизни и смерти, а тебе сдавать!

Надзиратель перемнулся с ноги на ногу:

- С Фортуною, батюшка, вы хорошо придумали-с. Только мне, дураку, о высоких материях не разуметь. – Перемягин лукаво посмотрел на тюремного смотрителя и прошептал. - Вот начнет вас спрашивать начальство, почему так и как вышло-с, что колодники свободно по Москве фланировали? Вы сразу отвечайте без запинки: «В Бутырках епидемия приключилась. Кои в тюрьме сами от хвори померли, а коих в люди помирать выпустили, чтобы камер покойниками не захламлять». Примутся допытывать, отчего арестанты Москву подпаливать стали, так вы, прямиком и не раздумывая: «Сие приключилось не по чьему-то распоряжению, а по всеобщему епидемическому умопомрачению!». Потом, жалобясь, посмотрите на дознавателя и смахните слезу: «Сам, ваше превосходительство, трое суток в забвении погружен был. Умирал, да ради государя нашего не умер, одолеваем был недугом до смерти, да не поддался! А теперь вашей милости по гроб жизни верным буду!». Такой мудростию, батюшка, и сами спасетесь, и всех своих тюремных надзирателей от бед и злосчастий убережете-с!


***

Пока тюремные надзиратели поспешно приготовляли Бутырскую площадь для проведения на ней присяги поджигателей, пока расторопный Изот Перемягин снабжал каждую вторую бутылку ядом, Модест Аполлонович находился в мучительных размышлениях относительно текста самой клятвы, под которой арестантам следовало расписываться кровью.

«Хорошо генерал-губернатору отдавать тайные поручения, а меня потом за государственную измену в порошок сотрут! – Иванов с тоской вспомнил предостережение надзирателя и еще раз мысленно с ним согласился. – Французы приходят и уходят, Москва горит и отстраивается заново, а вот упразднить тайную канцелярию никакой император не в силе. Вроде и нет ее теперь, а глядишь, уже туточки, под самым твоим носом. Работает, не покладая рук и никуда исчезать не думала. Вот замирятся с Наполеоном, тот час трудов у нее прибавится! Денно и нощно станут искать виноватых, кого бы перед государем да честным народом в козлы отпущения назначить!»

Модест Аполлонович посмотрел на свое отражение в зеркале и сразу же понял, что выступать в мундире нельзя. Потому что не может представитель власти, человек на службе государевой отдать приказ о поджоге Москвы.

«Тут и слов присяги разбирать не потребуется. В таком фортеле любой экспедитор тайной канцелярии не военное искусство узрит, а откроет государственную измену и сговор с врагом! - Тюремный смотритель поспешно скинул с себя форменную одежду. – Во что бы такое, право, вырядиться? Вот станут дознаваться, будут голодом морить, спать не давать, даже высекут для острастки. А я им, мол, так и так. Дураки не правильно поняли, а сволочь и вовсе распоясалась. Одним словом, арестанты умного слова не разумеют, добра не помнят!»

Модест Аполлонович достал толстое верблюжье одеяло и, обмотавшись им, вновь подошел к зеркалу:

«Хорош! Глаза сияют и сверлят, волевое лицо выражает решительность и гнев. Чистый Бонапарт! – Теперь пожалел, что не отрастил длинных волос и бороды, представляя, что из него неплохо бы вышел и образ пророка. - Пожалуй, мне стоит облачиться в поповскую рясу! На крайний случай всегда можно представиться сумасшедшим! Так и скажу экспедитору: «Тронулся, ваше превосходительство, от усердия в службе!»

- Изотка! – смеясь, закричал тюремный смотритель. – Что там с вином? Поди, сволочь, половину выжрал да водой разбавил?!

- Никак нет-с, - надзиратель, запыхавшись, вбежал в каземат и вытянулся по струнке. – Исполнено все в надлежащем виде-с! Половина бутылей с благодатью, а вторая с ядом-с!

- Превосходно! Теперь дуй в церковь и тащи мне поповские ризы. Только те, что помрачнее!

- Не понял-с… - замялся Перемягин. – Неужто господин полицмейстер вас в духовный сан возвел-с?

- Понимать не твоя забота, - отмахнулся Иванов. – Марш за ризою!

- А с батюшкой, что делать прикажете? – Не унимался надзиратель. - Домой почивать не ходит, цельную ночь все молится и молится. Телом опал, ликом сделался бел, все равно что мертвец. Может, и ему вина для Фортуны поднесть?

- Идиот! – Раздраженно взвизгнул тюремный смотритель. – Ничего ему не подносить! Гони его взашей! Прочь из Бутырок, из Москвы! Чтобы к построению арестантов духа его в крепости не было! Иначе, скажи, что самолично его повесишь за государеву измену! Понял?

- Так точно-с!

Модест Аполлонович посмотрел в след убегающему надзирателю и снова погрузился в тревожные размышления по составлению текста присяги.

«Наплести бы одновременно чего-нибудь мудреного, где и про поджоги сказано было черным по белому, и чтобы ни один экспедитор ни в чем подкопнуть меня не сумел! – Иванов присел на кровать и стал шарить глазами по каземату, словно в нем были скрыты подсказки для решения его задачи. – Вот отыщется волшебный ключик, тогда и Ростопчину угодить сумею, и возможные злоключения от себя спроважу! Только бы не прозевать, найти этот ключик. Помоги, о, Фортуна!»

Он стал мысленно перебирать все наиболее значимые события своей жизни, разговоры с интересными и влиятельными людьми, затем просто случайно подслушанные сплетни в салонах и на балах, потом и вовсе болтовню надзирателей и арестантов. Ответом была зияющая пустота разговоров и необычайная пустая звонкость услышанных слов. В голове мельтешили карточные расклады, интрижки, выслуга лет, рубли в ассигнациях и серебром, старые развратницы и бесприданницы. Вращалось так много тем, что они не вмещались в его измученной, изнуренной голове, а спасительные подсказки никак не приходили на ум, словно их и не было вовсе!

«Что же делать, что же делать? – Заламывая руки, тюремный смотритель нервно прогуливался по каземату. – Может, и тут прав Изотка, мне самому не следует ли испить вина Фортуны?»

Мысль показалась не то чтобы глупой, а попросту кощунственной. Убить себя, пусть даже подвергнуть безосновательному риску? Как можно?! Что за вздор?! Он уже так много сделал для своего грядущего избавления, и, быть может, высокого признания своих безусловных заслуг!

«Наверняка следует написать политическое завещание, - мелькнуло в воспаленном уме тюремного смотрителя. – Тогда, если припрет, хотя бы его в свое оправдание представить смогу! Главное, закончить его такими словами: «Нижайший, вернейший, покорнейший, усерднейший подданный и слуга». Великолепнейшее заключение! Вот только бы припомнить, в какой же книжке я это прочел? Неплохо бы и еще чего-нибудь оттуда передрать!»

Модест Аполлонович бросился перебирать сундук, небрежно набитый разномастными книгами и журналами, которые он выписывал частью как средство для избавления от скуки, частью для того, чтобы блистать остроумием и красноречием в свете, если благоволящая Фортуна вновь предоставит ему такую возможность.

Неожиданно внимание привлекла выполненная под средневековую иллюминированную книгу поэма Вальтера Скотта «Дева озера». Появившись пару лет назад, она стала чрезвычайно популярной, открыв русскому читателю романтизм и бесконечное увлечение рыцарской стариной. Оттого «Деву озера» не только бросились перепечатывать издатели, но и нашлись многочисленные умельцы, которые на заказ принялись ее переписывать готическими буквами на аршинных листах, любовно приправляя цветными средневековыми миниатюрами, замысловатыми виньетками и многозначительными оккультными аллегориями.

Откуда эта книга оказалась у него, Модест Аполлонович, разумеется, не помнил, но полагал, что ее «наверняка прислала какая-то влюбленная дура, желающая в Бонапартовом двойнике возжечь пламя страсти».

«Пламя! – запульсировало в мозгу. – Да, да, припоминаю, там что-то было про пламя!»

Он распахнул книгу, и огромные страницы вздрогнули как крылья.

«Ага, вот тут… Песнь третья… Огненный крест…» - тюремный смотритель жадно шарил глазами, пока не нашел нужных строк:

Но глуше голос зазвучал,

Покуда крест он возжигал.

Кто, с этим встретившись крестом,

Не вспомнит тотчас же о том,

Что мы, покинув отчий дом,

Выходим все на бой с врагом, ‑

Проклятие тому!

А тот из нас, кто бросит бой

Народ в беде оставит свой,

Не жди пощады никакой!

Пробежав глазами страницу до конца, Модест Аполлонович блаженно улыбнулся и, решительно выдрав из книги лист с текстом, принялся посылать во все углы каземата воздушные поцелуи:

- Прелестно, моя любезная Фортуна! Это просто прелестно! Я знал, я верил, что ты не оставишь меня в моем злоключении! Не позволишь погибнуть твоему протеже среди треволнений этого мира! – На этих словах тюремный смотритель смахнул хлынувшие из глаз слезы умиления. - Подобной клятвы не мог бы сочинить и сам безумный генерал-губернатор, а лучшего оправдания не смог бы составить и самый главный экспедитор из бывшей или будущей тайной канцелярии!


***

Ни Бутырский замок, ни его обитатели никогда больше не видели столь странного обряда, не случилось в его истории события подобного тому, что происходило на тюремном дворе в солнечный осенний полдень 2 сентября 1812 года.

Сначала арестантам не дали положенной на завтрак тюремной баланды. Отказывали не только в еде, но и не позволяли даже промочить горло водой. Затем арестантов освобождали от кандалов и гнали в темные карцеры, набивая глухие каменные стаканы людьми, как бочки селедкой. На расспросы надзиратели ничего не отвечали, томя узников безвестностью.

Затем был пущен слушок, что в скором времени будет окончательно решена их судьба.

«Вопрос жизни и смерти!» - Носилось в воздухе, и перепуганные люди, старательно царапая свои имена на тюремных стенах, пытались оставить хоть какие-то известия для своих близких.

- Всех замуруют за грехи наши тяжкие… - слышались причитания шляющихся нищих богомольцев.

- Родные стены все лучше, чем лапы в Аполлионовы… - в ответ вздыхали натерпевшиеся от бар, бесхитростные беглые крестьяне.

- Ага, тогда враг в Бутырке не засядет, - подсмеивались над ними воры. - Это ж надо сначала стены ковырять, потом смердящие трупы вытаскивать. Значит, и мы при деле окажемся, попортим врагу жизнь …

- Пока не врагу, а себе жизнь по самые кишки напортили. Помирать и то на голодное брюхо придется… - недовольно ворчали арестанты из московских мещан. – Хотя бы сухариков на аминь дали!

- Зачем покойника кормить? – скалились в ответ воры. – Это прямой урон государственному провианту. Покойник аминем довольствоваться может, тем еще и копейку государеву сбережет!

- Точно знаю, государь всех помилует, но заставит на спинах иконы да колокола из Москвы выручать, - громовым голосом дьякона умничал упитанный бородатый мужик. - Лошадей-то свободных не осталось, а на холопском горбе и надежнее, чем на подводе, да быстрее выйдет!

Когда, перебрав все возможные варианты, арестанты смирились с любым поворотом своей судьбы, их стали по одному выпускать из карцеров. Прямо у порога один надзиратель протягивал чистую рубаху, второй подносил кружку с глотком вина, а третий ножом резал палец до крови и прикладывал к размалеванному цветными картинками аршинному листу.

Подгоняемые надзирателями, тонкими струйками стекались арестанты на тюремный двор. Они жадно глотали свежий воздух, щурились на полуденное сентябрьское солнце, радостно предчувствуя, что им жаловано высочайшее прощение и дарована жизнь. Их строили в линию, словно выводили на расстрел. Но не возле стены, а посреди площади, отчего даже самые подозрительные арестанты, недоверчиво рассматривающие свои чистые рубахи смертников, постепенно успокаивались.

Наконец, когда все арестанты были в сборе, из Пугачевской башни вышел невысокого роста полноватый человек, одетый в черную рясу.

- Поди никак сам Бонапартий... - понеслось над головами, знакомыми с изображением французского императора по афишкам Ростопчина.

- Не, тюремный смотритель! – возражали сведущие в бутырских делах воры. – Он у Бонапартия за обезьяну будет.

Впрочем, и первые и вторые были так заворожены происходящим, что друг друга не слышали.

Модест Аполлонович несколько раз обошел ряды арестантов, многозначительно на них поглядывая, затем пошарив рукой, вытащил пистолет и пальнул вверх, прямо в зависшее над тюремным двором полуденное солнце.

В этот момент ворота тюремного замка распахнулись, и на площадь въехала телега с хворостом, увенчанная сколоченным из досок крестом. Тюремный смотритель махнул рукой, и надзиратели аккуратно покрыли хворост заляпанными кровью аршинными листами рукописного Вальтера Скотта. Потом из Пугачевской башни появился надзиратель Перемягин, он торжественно нес зажженный факел и нетронутую страницу поэмы.

Модест Аполлонович поджег телегу, дождался, пока заполыхает крест и, принимая величественный вид, принялся с выражением декламировать поэму.

После несколько прочтенных строф заметил, что содержимое никак не доходит до взбудораженного сознания арестантов. Однако поручение генерал-губернатора про присягу надо было исполнить во что бы то ни стало, иначе одуревшие от увиденного надзиратели только и смогут донести о сумасбродной выходке. Очухаются и отрапортуют Брокеру, что тюремный смотритель так и не поручил проклятым колодникам Москву поджигать. Тогда уж его или Ростопчин до смерти замордует или экспедитор тайной канцелярии со света сживет.

«Будь что будет!» - подумал Модест Аполлонович и, по ходу меняя слова, заорал во все горло, но старательно и разборчиво:

Вовеки будет проклят тот, кто город свой не подожжет.

Угаснет он, как жизни свет ‑ предателям пощады нет!

Москву сегодня подожжешь - свое спасенье обретешь!

Наполеон! Исчезни, сгинь! Сожги французов всех! Аминь!


Загрузка...