Глава 29. Жернова Судьбы


Терзавшие всю ночь рези в низу живота отпустили только с рассветом, но вместо того, чтобы благословить принесшее избавление утро, император был готов его проклясть, когда увидел в распахнутом окне падающие с неба невесомые хлопья снега.

В дни тяжелых решений Наполеон, ложась спать, неизменно повторял: «На завтра, ночь принесет совет». Император бесконечно верил в свой гений, из каких источников он бы ни черпал свое озарение. Непроглядный сумрак был для него не хуже ясности дня. Но эта октябрьская ночь не принесла ответов, не осенила крыльями избавления. Зато щедро одарила императора мучениями и бессонницей. Наступившее хмурое утро с первым снегом навеивало безысходную тоску…

Всего неделю назад, греясь под невероятно теплым октябрьским солнцем, в присутствии штабных офицеров Наполеон зло высмеивал Коленкура, заявляя, что в Москве осень лучше и даже теплее, чем в Фонтенбло.

Затем, подставляя лицо под раскаленные лучи, говорил посмеивавшимся генералам: «Вот вам, господа, образец ужасной русской зимы, которой наш бесстрашный Коленкур пугает детей». Тогда казалось, что все складывается не так уж плохо…

До вчерашней ночи Наполеон рассчитывал на встречу с Александром, и даже согласился на постановку в Кремле нелепой оперы, лишь бы воссоздать атмосферу Эрфуртского свидания октября 1808 года. Тогда, на глазах перед онемевшей Европой, в окружении блистательных королей, императоры Франции и России назвали друг друга братьями…

Месяц прошел в безрезультатных попытках склонить русского царя к миру. Наполеону казалось, что он уже перепробовал все возможные способы, лишь бы умилостивить гнев Александра.

Он угрожал новым походом на Петербург, но тут же объяснялся в искренней дружбе и клялся в вечном мире. Предлагал создать общее правительство, определявшее судьбы всей Европы.

Наполеон писал:

«Дорогой брат! В истории милой вашему сердцу Византии мы находим удивительные примеры совместного правления миром. Нам следует последовать мудрому примеру, поделив между собой Европу на две части: мой Запад и твой Восток. Если пожелаешь, пусть твоей новой столицей станет Константинополь, а моей будет Рим…»

Но льстивые слова и грандиозные планы мирового переустройства были напрасны. Русский царь упрямо молчал. Молчание пугало Бонапарта куда больше любых высказанных претензий и угроз.

Наполеону припомнилось едкое замечание секретаря-переводчика Лелорона д’Идевиля:

«Россия - страна безмолвия. Только русский человек может утверждать, что слово серебро, а молчанье золото. Когда я спрашивал русских богословов, как подобный народ может считаться христианским, раз в своей мудрости он противоречит евангельскому утверждению, что Слово есть Бог, то в ответ их пастыри только смиренно молчали…»

Последней надеждой склонить русских к миру был приказ маршалу Мюрату совершить кавалерийский рейд по ближайшим окрестностям и стремительным ударом уничтожать встретившиеся на пути неприятельские соединения.

Внезапный разгром в собственном тылу мог заставить дрогнуть Александра, тем более, что в его окружении паникеров и пораженцев было предостаточно.

К разочарованию Наполеона, эта затея провалилась, не принося долгожданных переговоров о мире. Вместо известий о боевых столкновениях с обстоятельными списками захваченных в плен офицеров и собранных трофеев Неаполитанский король забрасывал императора депешами полными всяческой чепухи.

Этим утром Наполеон одевался медленнее обычного, мечтая хотя бы сегодня забросить дела и провести день за шахматами. Он снова посмотрел на идущий за окном снег и резко позвонил в колокольчик.

Камердинер Констан, еще не проснувшись, вбежал в покои императора и замер от неожиданно представшей картины. Он рассеянно смотрел то на императора, то на распахнутое окно, за которым плотной пеленой шел снег.

Привыкший схватывать приказы на лету, Констан теперь никак не мог уловить связь между ни свет ни заря одетым императором и окном, распахнутым в хмурое предрассветное московское утро.

Отметив про себя, что камердинер заспан, Бонапарт насупился и поджал губы:

- Пригласите ко мне месье д’Идевиля. Он, верно, еще спит… - немного поразмыслив, император добавил. - Разбудив, объявите, что я жду его незамедлительно, так что пусть явится, как есть. Иначе начнет прихорашиваться, не дождешься…

Отворачиваясь к идущему за окном снегу, Наполеон раздраженно махнул камердинеру рукой.

Всматриваясь в беспросветную снежную круговерть, император представлял вырывавшиеся из бочек пенящиеся струи молодого вина. Играя и расплескиваясь, вино отчего-то превращались в потоки крови, которые уже помимо воли замечтавшегося человека стекали по скользкому эшафоту из сваленных на помосте тел…

В налетевшем на Москву снежном вихре Наполеон предчувствовал надвигающийся на него призрак уже подзабытого Великого террора. Оттого впервые за долгие годы император не знал, как распорядиться этим обычным днем, на самом деле ни в чем не выдающимся, только-то и предвещающим наступление русской зимы.

Возникший на пороге секретарь-переводчик развеял видение, а его слегка небрежный и растерянный вид заставил императора улыбнуться.

- Прошу вас, Лелорон, без церемоний. Проходите, присаживайтесь.

Наполеон кивнул на стоящее кресло и, показывая на беспрестанно валящий за окном снег, спросил, что думает об этом человек, не один год проживший в России.

- До наступления зимы остается не больше месяца, - ответил д’Идевиль, так и не осмеливаясь присесть. - Этот снег до полудня непременно растает…

- Не все время будет же он таять! - воскликнул Наполеон в негодовании, но тут же смягчившись, уточнил. - Дорогой Лелорон, меня интересует, когда установится снежный покров. Вы понимаете это?

- Обычно через две недели. Если осень выдастся теплой, через три… - ответил секретарь-переводчик, как бы извиняясь за приближавшуюся русскую зиму.

- Значит, до катастрофы есть две-три недели… - пробурчал император, не обращая внимания на застывшую фигуру секретаря переводчика. - Впрочем, если повернуть на юг, можно выгадать чуть больше месяца…

Затем Наполеон запахнул окно и, придавая лицу благорасположение, обратился к д’Идевилю совсем с другой интонацией.

- Я не раз слышал о том, что вы изрядный мастер шахматной игры. Отчего же до сих пор не удостоили меня своим искусством?

Император покровительственно похлопал опешившего Лелорона по плечу.

- Решил сам предложить партию, пока мы в Москве.

- Сир, но сегодня в вашу честь маэстро Лесюэр дает «Новую Трою»…

- К черту оперу! К дьяволу театр!

Неожиданно высоким, срывающимся голосом, закричал Наполеон.

- Довольно с меня Эрфуртского наваждения! Вы знаете, дорогой Лелорон, мы с царем Александром даже приняли участие в постановке Комеди Франсэз! Теперь с русской кампанией кончено… На этой же неделе мы оставим Москву.

- Сир, а как же штаб, ветераны гвардии? - неуклюже переспросил д’Идевиль, ошеломленный таким поворотом событий. - Лесюэр обещает грандиозное зрелище с реалистической бутафорией и механическими куклами…

- Даже слышать не хочу ни о каких самодвижущихся куклах! Или вы не знаете, что однажды я уже проиграл в шахматы механическому турку.

Бонапарт нервозно рассмеялся, но, встречая недоуменный взгляд секретаря-переводчика, пояснил.

- Неужели вы не наслышаны об этой истории? Дело было в 1809 году, в Вене, после того, как я на голову разгромил австрияков.

- Сир, я полагал, что история про шахматный автомат всего лишь скверный анекдот, - благоразумно сказал д’Идевиль.

- Если бы, дорогой Лелорон! Проклятый механический турок заставил меня изрядно попотеть над шахматной доской, а затем и капитулировать…

Секретарь-переводчик видел, как при этих воспоминаниях в душе императора происходит отчаянная борьба, замешанная на недавнем триумфе и отчаянном нынешнем положении.

«Государь становится двойственным, совсем как русский…» - Отчего-то подумал д’Идевиль, но тут же старательно отогнал подобные мысли.

- Знаете, о чем я до сих пор жалею? Мне стоило поступить с этим чертовым творением Кемпелена точно так же, как Александр Великий разрешил вопрос Гордиева узла. - разоткровенничался Наполеон. - Тогда я счел такой поступок чрезмерным, но сейчас понимаю, что в этом и заключалась моя роковая ошибка…

Наполеон вновь тоскливо посмотрел на не прекращавшуюся за окном снежную кутерьму и раздраженно сказал:

- Теперь должно взять реванш. Знаете как? Я взорву Кремль! Снесу с лица земли его соборы, башни, даже стены превращу в куски битого кирпича. С моим уходом из Москвы исчезнет и Третий Рим. Так я намерен разрубить Гордиев узел затянувшейся русской кампании!

- Сир, это воистину гениально! - Лицемерно воскликнул д’Идевиль, представляя, какая участь ожидает пленных французов, после подобного решения императора. - Это надломит хребет русского духа, деморализует армию, лишит ее возможности логично рассуждать…

- Довольно, - устало махнул рукой Бонапарт. - Меня не интересует, чем отзовется в русской душе уничтожение Кремля. Я это сделаю, потому что у меня нет другого достойного выхода. Уничтожив Третий Рим, я лишу Россию права называться великой империей и превращу Санкт-Петербург в новую Курляндию.

Вдохновленный подобной идеей Наполеон не без удовольствия посмотрел на свое отражение в окне, рассудив, что как только вернется в Париж, сразу велит отчеканить памятную медаль со своим профилем на фоне Кремля, канувшего в реку забвения.


***

Адовым выдалось для Лесюэра утро премьеры «Новой Трои». Известие о том, что император, а вместе с ним и все офицеры штаба, не почтят своим присутствием новой оперы, повергло композитора в уныние настолько беспросветное, отчего, в моменты помрачения, маэстро даже подумывал, не вскрыть ли ему вены.

Неимоверные терзания Лесюэра, щедро сдобренные стенаниями, перемежаемыми разгромом собственных апартаментов, прошли после допитых запасов Шато-Марго, а последовавшая за этим получасовая утренняя дрема окончательно вернула ход мыслей в творческое русло.

Принять над собой власть обстоятельств и добровольно отказаться от выстраданной славы мог только идиот, а месье Лесюэр вполне заслуженно считал себя человеком острого и гибкого ума. За прожитые полвека он всегда умудрялся быть в фаворе при всех правителях и общественных потрясениях.

При короле Людовике он занимал должность главного капельмейстера Собора Парижской Богоматери, время от времени включая в репертуар собственные церковные гимны.

Через несколько лет, в дни установления культа Разума, уже слагал гимны, славящие неведомое, хотя и весьма кровожадное, божество. За эту расторопность, мнящий себя новым мессией Робеспьер, даже сделал его профессором и главным инспектором над всеми неразумными собратьями по музыкальному цеху.

После падения «председателя убийц», когда его бренные останки в прямом смысле были отправлены на упокоение в парижскую клоаку, дела Лесюэра пошли в гору еще стремительней. В это время он буквально фонтанирует операми спасения и гимнами радости, умело сочетая искусство с высокими гонорарами, а популярность среди парижской толпы с покровительством новых властителей.

Когда же на политическом горизонте замаячила фигура Наполеона, карьера композитора логично возвела его в главные капельмейстеры императора. При каждом удобном случае Лесюэр любил галантно замечать, а когда надо, и заострять внимание на том, что сама Судьба вела его: «Из капельмейстеров Собора Парижской Богоматери в капельмейстеры императорского двора Наполеона Бонапарта. Все остальное сопутствующая жизни гения суета сует».

Теперь, когда сама жизнь преподнесла ключи триумфа, он должен от него отказаться только потому, что императора мучила дизурия? Ни в коем случае! Слишком долго Лесюэр ждал подобного шанса, выпадающего раз в тысячу лет, чтобы добровольно от него отвернуться.

«В конце концов, кто такой Наполеон? Еще один великий червь истории, который завелся в забытом яблоке Адама и Евы!» - пусть кощунственно, но в то же время чрезвычайно здраво рассудил Лесюэр. Подобное святотатство настолько показалось ему возвышенным и приятным, что он безоговорочно поддержал ход своих мыслей: «Власть императора вещь проходящая, мое искусство божественно и вечно!»

В этот миг блестящая идея вновь посетила ум композитора, проспавшийся после Шато-Марго.

В его распоряжении был неказистый русский актеришко, выступавший двойником Наполеона, которому Лесюэр намеревался доверить безмолвную роль созерцающего за происходящим на сцене Юпитера. Что если представить его императором, да усадить поодаль в окружении парочки фальшивых офицеров?

«Прекрасная, грандиозная идея с двойником, воистину заслуживающая аплодисментов самого Юпитера! - твердил Лесюэр, восторженно бегая по разгромленной комнате. - Затем, после премьеры, приволочь в покои императора синьора Тарквинио, который своим разогретым сопрано исполнит арию Фортуны и «Benedicite Dominum» Гайдна, подправленную мной и обращенную в честь самого Наполеона. Ах, как было бы чудесно удостоиться не только высочайшей похвалы, но и получить какой-нибудь пустячок в награду! О, музы, взываю к вашему милосердию!»

Не помня себя от радости, композитор все-таки сообразил, что необходимо заранее подготовить два-три варианта хвалебного отзыва о «Новой Трое», чтобы после подсунуть их на подпись разомлевшему императору.

Порывшись в секретере, Лесюэр нашел пару чистых листов бумаги, достал чернильницу с пером и, склонясь над откидной столешницей в три погибели, трясущейся от возбуждения рукой, принялся набрасывать слова одобрения своему новому детищу.

«В Париже вопрос о подмене никому и в голову не придет! Хотел бы посмотреть в глаза тому наглецу-критику, кто посмеет заявить, что на премьере был не император, а ряженый шут гороховый…» - здраво рассудил Лесюэр, при этом несдержанно залился мелким кашляющим смешком. - «У меня будет добрая сотня свидетелей, готовых присягнуть, что Наполеон аплодировал моей опере стоя! Да еще собственноручно подписанная императором записочка… Как говорится, слова улетают, а написанное остается!»

Ситуация с отсутствием на премьере Наполеона не только окончательно прояснялась, но и приобрела неожиданно выгодный и благоприятный для Лесюэра оборот. Более, теперь он страшился, как бы император не передумал и в последний момент не пожелал быть в Успенском Соборе, когда в присутствии его двойника Лесюэр объявит начало блистательной «Новой Трои».


***

Обрушившийся на Москву ночной снегопад, внезапно прекратился с рассветом. Кое-где снег лежал на кремлевской мостовой нетронутыми белыми островками, но в большинстве превратился в бесформенное грязное месиво, напоминающее разбитые русские дороги.

Покончившая с завтраком солдатня лениво выбиралась под хмурое октябрьское небо, забавляясь тем, чтобы залепить грязным снежком в голову зазевавшегося сослуживца. Окружающие незлобно смеялись, поглядывая на небо, пытались угадать, как скоро вновь пойдет снег. Самые же расторопные из молодых солдат, соорудив подобие снеговика, принялись ему кланяться и, хохоча, величать «русским богом».

Представший перед глазами Рафаила Зотова запущенный и разграбленный Кремль произвел на юношу тягостное впечатление. Не бывавший здесь прежде, имеющий представление о древней твердыне по нескольким гравюрам, изображавшим коронацию императора Павла в первый день Пасхи, Рафаил в апокалипсическом ужасе наблюдал за простым и обыденным поруганием святыни.

Французские солдаты вели себя точно так же развязано и бесцеремонно, как если бы располагались посреди захваченного села. Пожалуй, единственным отличием выступали столь раздражавшие французов многочисленные иконописные образа, впрочем, приспособленные остряками в объекты для тренировки меткой стрельбы.

Подавляя рвущийся из груди вопль, Зотов на мгновение закрывал глаза, но тут же представлял себя распятым на тяжелых соборных вратах, и грудью, насквозь проткнутой штыком. Видение было столь достоверным, что юноша мог рассмотреть и тонкие струйки крови, стекавшие из пробитых гвоздями рук, и застывшую на губах нездешнюю улыбку, венчавшую оборванный вздох.

«Пусть так! - думал он, сдерживая слезы. - Ненапрасная жертва!»

Подъехав к Успенскому собору, в котором вот-вот должно было начаться представление, герцог ди Таормина оставил юношу дожидаться у палатки часового, а сам незамедлительно проследовал в освященные факелами распахнутые врата храма.

Часовой озорно подмигнул юноше, предложил табак, но, встретив надменный взгляд заносчивого юнца, заворчал и отвернулся. В этот момент грянул наспех собранный Лесюэром оркестр, из храма хлынули помпезные, приправленные напускным сладкозвучием звуки увертюры «Новой Трои»…


***

Вознесенный над головами зрителей, в окружении парящих огней и сложенных из золотой фольги звезд, летящим под куполом сопрано исполнял арию Фортуны пышнотелый кастрат Тарквинио:

Фортуна гордая, надежда всех племен,

Божественной рукой вращаешь судьбы мира.

Тобой раздавлен царь, вожди его племен,

В грязь втоптаны корона и порфира.

Не потревожат слух священный твой

Ни вопли дев, ни смертный плач младенцев.

Ты ад небес, незрячий суд земной, -

Неизмеримый мудростью и честью…

Расположившиеся полукругом пред бывшим алтарем, ветераны Старой гвардии с интересом наблюдали за стоящей на помосте размалеванной Фортуной. Солдатам до чертиков надоела тянущаяся визгливая рулада, и они забавлялись только тем, что разглядывали за сияющим самоцветами платьем женский силуэт.

Покручивая усы, безуспешно гадали, кто перед ними на самом деле: мужеподобная женщина или бабообразный мужчина. Если бы не присутствие императора, невозмутимо восседавшего в высоком готическом кресле, солдаты наверняка уже стянули со сцены это толстое визгливое создание и незамедлительно бы установили, кем является перемазанная белилами и помадой, бесполая Фортуна.

В миг, когда синьор Тарквинио закончил таки свою арию утверждением, что лишь природе гения подвластно укротить капризную Фортуну, из-под купола стали спускаться механические ангелы, окуривая храм фимиамом и щедро осыпая солдат разноцветными конфетти.

Оркестр вновь огрызнулся помпезными звуками, как тут же с двух сторон купола на невидимых тросах заскользили навстречу божественной Фортуне две огромные куклы, изображавшие жениха и невесту, которые задумывались кукольником как Адам и Ева, воскресшие в День Страшного суда.

Фигуры сошлись, замирая над алтарем, лязгнули механическими запорами и в растворенных проемах показались молодая красавица в воздушной тунике и облаченный в пурпурный плащ римского кесаря, поседевший мужчина.

Они едва встретились глазами, все еще не веря, что подобное чудо действительно могло с ними произойти, выскользнули из сковывающих кукольных оболочек и, не обращая никакого внимания на отчаянно жестикулирующего Тарквинио, бросились друг другу навстречу…

Внезапный, словно при землетрясении, толчок сотряс стены собора, так, что плохо закрепленные масляные светильники посыпались на пол, тут же вспыхивая яростными языками. Заскучавшие было солдаты, оживились и одобрительно зашумели, полагая громы и подземные толчки за неведомые доселе театральные новшества...

Едва со стороны Арсенала прогремел взрыв, и началась беготня, Рафаил Зотов понял, что пробил звездный час его мести. Не раздумывая, схватил лежащий у собора камень и, что было сил, саданул им часового по голове. Часовой захрипел и завалился на бок, так и не выпуская оружия. Тогда юноша принялся бить его, что было сил, и едва вырвав ружье из мертвых рук, бросился в собор.

Зрителей «Новой Трои» еще не коснулась паника, царившая за пределами храма, и они продолжали спокойно сидеть на своих местах, одобрительно махая опешившей Фортуне высоченными медвежьими шапками.

Пробежав глазами по пестрому людскому разнообразию, Рафаил зацепился взглядом за чинно восседавшую в кресле полноватую фигуру императора в сером сюртуке. Не долго думая, он вскинул ружье и тут же выстрелил, целясь Наполеону в сердце.

От выстрела, решительно расколовшего гармоничное течение музыки, оркестр неожиданно вздрогнул и затих. В навалившейся звоном в ушах тишине все неожиданно увидели, как схватившийся за сердце император стал медленно валиться на пол.

Тут же, еще не понимая происходящего, ветераны Старой Гвардии принялись палить в ответ. Но едва успели дать залп, как от попавших пуль сдетонировали заложенные в бутафорных ангелах мины. Затем друг за другом стали рваться начиненные шрапнелью снаряды, погружая находившихся в соборе людей в беспросветную круговерть смерти, распахивая для еще живых беспощадные жернова ада.

Загрузка...