Ночь на рассвете казни была сжата, как кулак.
Холод в Башне Молчания стал ещё более плотным, ещё более материальным, как если бы Башня знала о приближающейся смерти, как если бы сам воздух скорбел по человеку, которого вот-вот должны убить. Елена лежала на кровати, не спала, не думая. Просто лежала, слушая пульс собственного сердца, считая удары, как если бы это могло остановить время, как если бы каждый удар сердца был песней, которая могла бы спасти Данилу.
Один… два… триста сорок семь…
В окне был виден восход. Ещё не рассвет. Но уже предчувствие рассвета, когда звёзды начинают угасать, а небо становится серым, как холодная металлическая пластина, которая по секундам, по минутам, по мгновениям становится всё светлее, всё светлее, приближая момент казни.
На площади Кремля, в эту самую минуту, Данила ждёт.
Елена пыталась представить, где он. В какой камере, в каком холоде. Ждёт ли он, сидя? Ждёт ли, стоя? Ждёт ли, глядя на звёзды, как она?
Ждёт, как ждали рабы перед казнью, как ждали тысячи, которых посылали в смерть ради порядка, ради безопасности, ради миллионов, которые должны остаться живыми. Ждёт, глядя на небо, которое не будет его спасением. Ждёт, верит, что она найдёт способ, что третий путь существует не просто в словах, а в действии.
Елена прижала руку с перстнем к сердцу.
Внутри перстня были слова: «Найди баланс». Четыре слова, которые весили как целый мир. Четыре слова, которые были приказом, молитвой, признанием, последним завещанием человека, готовящегося к смерти. Слова, которые говорили ей: я верю в тебя, даже если ты сама не веришь.
И она не знала, как их исполнить.
Третий путь. Да, она поняла, что это значит. Да, она видела его в подземелье, видела в танце цепей, видела в сером свете, который рождается из примирения противоположностей. Но знание и исполнение — это две разные вещи. Знание — это звезда на небе, далёкая и неосязаемая. Исполнение — это попытка к ней дотянуться, зная, что если ты упадёшь, упадёшь в пропасть.
Тогда раздался звук.
Не громкий. Не звук в привычном смысле. Это был звук, который обходил молчание Башни, как река обходит камень, как огонь обходит воду, как жизнь обходит смерть. Звук, который был похож на шорох, на скрежет, на движение чего-то живого в неживом месте, что-то, что дышало в молчании.
Елена подняла голову.
Сквозь узкую щель в каменной стене, в том углу комнаты, где холод был наиболее плотным, где лёд светился наиболее ярко, показалась голова.
Чёрная голова, с жёсткими перьями, с жёлтыми глазами, которые горели разумом, магией, древней силой, той силой, которая помнит времена, когда боги ещё ходили по земле.
Буран.
Ворон прилетел.
Прилетел сквозь кольцо охраны, сквозь стены дворца, сквозь магию Ксении, которая охраняла небо над Кремлём. Прилетел сквозь молчание Башни, как если бы Башня была для него не препятствием, а домом, местом, где его магия могла легко двигаться.
Буран забился в щель, расширяя её своим телом, прорывая лёд своими когтями, как если бы холод был для него просто воздухом, просто средой, сквозь которую он мог летать. Его чёрные крылья развернулись в комнате, и когда они открылись, в той комнате произошло что-то странное.
Холод Башни Молчания вдруг стал теплым рядом с холодом, который излучал ворон.
Это был не обычный холод.
Это был холод судьбы, холод магии, холод, который знает прошлое и видит будущее, холод, который течёт сквозь века, как река течёт сквозь горы, как кровь течёт сквозь живое тело. Холод, который помнит империи, которые поднялись и упали, которые помнит королей, которые правили, и королей, которые потеряли власть.
Буран приземлился на край кровати рядом с Еленой.
Его птичьи когти впились в шёлк кровати, оставляя маленькие отверстия, как если бы они были маленькими окнами в другие миры.
Его глаза смотрели прямо в её глаза. И Елена видела в них столько жизни, столько горя, столько битв и побед, что её дыхание прерывалось. Она видела в этих глазах степи, видела в них войны, видела коней, летящих по траве, видела кочевников, которые пели песни под звёздами, видела историю, всю историю, которая текла из этих жёлтых глаз.
— Я нашёл её, — сказал Буран, и его голос был голосом ворона и человека одновременно, голосом, который раздавался в её голове, как если бы он был её собственной мыслью, её собственной интуицией, её собственной магией, которая узнавала своё же отражение. — Я нашёл её. Айгуль. Она в Москве.
Елена вскочила с кровати.
— Что? — спросила она, и её голос был отчаянным, полным вопросов, которые не имели ответов. — Буран, как? Как она может быть в Москве? Ханы не смели входить в город. Ханы хранили договор о… о нейтралитете. Договор, который Ксения заключила с отцом Айгуль более двадцати лет назад.
Буран тряхнул головой.
Его чёрные перья светились в ледяном свете, как если бы каждое перо было маленькой звездой, отражающей весь холод вселенной, весь свет, который погас во времени.
— Договор хранили, пока верили, что договор работает, — сказал Буран, и в его голосе была печаль, печаль того, кто знает, что договоры — это просто слова, что слова могут быть нарушены, что в конце концов остаётся только сила, только кровь, только смерть. — Договор хранили, пока обе стороны получали что-то из этого договора. Ксения получала безопасность на границе. Хан получал торговлю, получал мир для своего народа. Но теперь договор разрывается. Потому что Ксения нарушила его первой. Нарушила его не когда хотела, а давно, две луны назад, когда дала приказ отправить отряд в степи.
Буран приблизился к Елене.
Его жёлтые глаза смотрели так, как смотрят глаза, которые видели рождение войн, падение империй, смерть героев и рождение легенд.
— Слушай, Елена, — сказал он, — потому что времени мало. Очень мало. Мне удалось пролететь над степями. Я видел кочевье Хана. Видел, как там готовятся к войне. Видел гневные лица воинов, видел, как мужчины затачивают мечи, как женщины плачут, зная, что дети не вернутся. Видел, как старики смотрят на своих внуков, зная, что не все внуки вернутся живыми.
Буран сделал паузу.
Его голос дрогнул, и впервые Елена услышала в голосе ворона что-то человеческое, что-то, что было похоже на боль, на печаль, на горе о том, что война неминуема.
— Но Айгуль пришла сама. Отправилась в Москву, в самый центр враждебного города, в самое сердце Ксении. Отправилась верхом на коне, через холодные ночи, через заснеженные поля. Пришла не с мечом. Пришла не воевать.
— Тогда с чем она пришла? — спросила Елена.
Буран смотрел на неё долгим взглядом, взглядом, который был полон уважения, боли и печали.
— Пришла просить помощи, — сказал ворон. — Пришла сказать Ксении правду. Что Хан не хочет войны. Что Хан хочет справедливости. Справедливости за смерть её брата. Справедливости за смерть тысяч кочевников, которых убивали без причины, просто потому, что они не были русскими, не носили крест, не молились богам Кремля.
Елена молчала.
Справедливости. Это слово казалось совсем неправдоподобным в устах кочевника, в устах врага, который годами маячил на границе, угрожая кровью и разрушением. Справедливости. Слово, которое казалось слишком мягким для войны, слишком хрупким для горя, слишком живым для смерти.
— Какой справедливости? — спросила она. — Справедливости чего?
Буран приблизился к окну. Посмотрел на Кремль, на площадь, где вот-вот взойдёт солнце, на место, где Данила стоит в цепях, ждёт, верит.
— Две луны назад, — сказал Буран, его голос был наполнен чем-то, что было похоже на гнев, но это был гнев старости, гнев, который изъедает, как ржавчина ест сталь, как время ест память, как смерть ест жизнь, — Ксения отправила отряд в степи. Официально это был поиск беглецов, криминалов, людей, которые нарушили закон. Но на самом деле это была охота.
Елена почувствовала, как холод Башни стал ещё холоднее, как если бы Башня сама слушала и содрогалась от услышанного.
— Охота? — спросила она, и слово выбежало из её рта, как раненое животное.
— На кочевников, — ответил Буран, и его голос был очень тихим. — На людей, которые жили на земле, которую Ксения считала России. Охота на не православных, на нехристиан, на тех, кто не подчиняется. Охота, которая длилась две луны. Охота, которая убила триста человек.
Ворон повернулся к ней.
Его жёлтые глаза горели болью.
— Они убили её брата, Елена. Они убили Даниэля, первого сына Айгуль, первого сына Хана. Мальчика, которому было четырнадцать лет. Четырнадцать. Возраст, когда ты только начинаешь становиться собой, когда жизнь только начинается. Убили его, потому что он был кочевником. Убили его, потому что он не носил крест. Убили его, потому что Ксения хотела отправить сообщение. Сообщение о том, что порядок держится на крови, что границы держатся на смерти иноземцев.
Елена почувствовала, как что-то внутри неё разламывается.
Мальчик. Четырнадцать лет. Это был возраст, когда мальчик становится мужчиной, когда у него впервые появляются мечты о том, кем он станет, что будет делать, как будет жить. Четырнадцать лет. Не двадцать, не тридцать, не восемьдесят. Четырнадцать.
— Рассказывай, — сказала Елена. — Рассказывай, как это произошло.
Буран садился на край окна.
— Мальчик был охотником, — начал ворон. — Был охотником, как все кочевники. Охотился на лосей, на диких коней, на степных волков. Был хорош в охоте. Был терпелив. Был смел. Его отец говорил, что он станет великим охотником, что он, может быть, станет вождём.
Буран помолчал.
— Однажды утром отряд русских воинов приехал в его кочевье. Приехали якобы на поиск беглецов. Но беглецов не было. Была только охота. Мальчик испугался. Попытался убежать. Его лошадь была быстра. Но русские стрелки были сильны. Первая стрела прошла его в спину. Вторая — в ногу. Третья…
Буран остановился.
— Третья была смертельной, — закончил он. — Они оставили его умирать на степи, как если бы он был животным, которое охотятся. Оставили его для волков.
Елена слушала, и вдруг её глаза наполнились слезами.
Она плакала не потому, что мальчик был добр. Не потому, что он был невинен. Она плакала потому, что он был мальчиком. Потому что смерть четырнадцатилетнего — это смерть будущего. Это убийство того, кем он мог бы стать. Это убийство снов, которые он видел.
— Айгуль пришла в Москву, — продолжал Буран, — чтобы сказать Ксении, что Хан не будет мстить кровью. Не будет отправлять войска. Потому что Хан знает, что кровь порождает кровь, что мстить может бесконечно, что никогда не будет конца, что если они начнут войну, то она будет длиться столетия.
Ворон посмотрел на Елену.
— Но пришла, чтобы сказать, что в степях больше не будет отправлять хлеб русским городам. Больше не будет торговли. Больше не будет договора. Потому что договор обязывает обе стороны соблюдать условия. Но Ксения нарушила условия. Ксения убила живого мальчика.
— Где она? — спросила Елена. — Где Айгуль?
Буран смотрел на неё серьёзно, как смотрит рассудительный человек, который знает, что говорит.
— В подземельях, — ответил Буран. — В подземельях дворца, в камере рядом с той, где Ксения хранит вино, где холод держит вино замёрзшим, чтобы оно не портилось. Ксения держит её как заложницу. Так, чтобы Хан не смог начать войну. Так, чтобы иметь гарантию.
— Гарантию чего? — спросила Елена.
— Гарантию того, что смерть Айгуль либо предотвратит войну, либо её жизнь будет использована как рычаг переговоров, — ответил Буран, и его голос был холоден и расчётлив, как голос стратега, который видит все ходы, все ловушки, все возможные исходы игры, которая называется власть. — Ксения держит Айгуль, как держит Скипетр. Держит и холодом, и магией, и страхом. Держит в состоянии ледяного сна, в том состоянии, когда человек не совсем живой и не совсем мёртвый. Держит, чтобы она не могла убежать. Держит, чтобы она не могла посылать сообщения. Держит, чтобы…
Буран остановился.
— Чтобы использовать её смерть, когда она больше не будет нужна живой, — закончила Елена.
Буран кивнул.
— Именно, — сказал он. — Потому что смерть Айгуль, кочевницы, дочери врага, смерть которой будет выглядеть как несчастный случай, как болезнь, как холод, — такая смерть может быть поводом для войны с кочевниками. Такая смерть может быть оправданием для того, чтобы отправить войска на границу. Такая смерть может быть способом для Ксении сохранить порядок, убив своего врага.
Елена встала.
Её мысли начали перепутываться, как нити лабиринта, как цепи Скипетра, как паутина магии, которая давит с каждой стороны.
Айгуль. Кочевница, враг, которая может быть союзником. Айгуль, чей брат был убит. Айгуль, которая пришла просить справедливости, а получила плен. Айгуль, которая находилась прямо под ней, в подземельях дворца, замёрзшая в ледяном сне.
Это была ещё одна жертва, ещё один пример того, как Ксения, в своём страхе, создавала большие беды, чем те, которые она пыталась предотвратить. Одна жертва на границе становилась причиной войны. Одна казнь становилась поводом для смерти миллионов.
— Мне нужно увидеть её, — сказала Елена. — Буран, мне нужно увидеть Айгуль. Сейчас. До восхода солнца. До того, как Данила… до того, как всё закончится.
Буран издал звук, похожий на ворчание, на птичий крик, на голос того, кто знает, что просишь невозможного.
— Это невозможно, — сказал он. — Башня охраняется. Подземелья охраняются морозниками, которые не спят, не едят, которые только охраняют. Ксения взяла все меры, чтобы никто не смог добраться до Айгуль. Никто, кроме неё самой.
— А домовой? — спросила Елена, и её голос был полон последней надежды. — Может ли домовой помочь нам? Домовой, который ходит сквозь стены, который знает все проходы Кремля?
Буран кивнул.
— Домовой ведёт переговоры, — сказал ворон. — Домовой понимает, что Ксения создала ловушку для самой себя. Что если Айгуль умрёт, то кочевники начнут войну. Что если Айгуль бежит, то Ксения потеряет рычаг переговоров. Что если Айгуль будет спасена, если её жизнь будет сохранена, а справедливость будет сделана, то это может стать третьим путём, может быть причиной, почему Ксения не нужно будет выбирать между войной и подчинением.
Домовой появился без звука.
Он просто был там, вдруг, в углу комнаты, как если бы он был частью Башни, как если бы её холодные стены создали его из самого себя, из холода, из молчания, из истории, которая жила в этих стенах столетия.
— Айгуль ждёт, — сказал домовой, и его голос был голосом человека, который знает, что время кончается, что каждая секунда отсчитывается на площади Кремля. — Она ждёт в камере, которая находится в трёх уровнях ниже. Там холоднее, чем здесь. Там магия Ксении держит её в состоянии ледяного сна, в том состоянии, когда человек не совсем живой и не совсем мёртвый. Когда он видит сны, но не может просыпаться. Когда он слышит голоса, но не может ответить.
Домовой протянул руку, сделанную из пара.
— Я могу тебя туда проводить, — сказал он. — Но я могу провести только тебя. Ворона Ксения почует. Она чувствует магию, которая не принадлежит ей. Но тебя она может не почувствовать, потому что твоя магия переплетена с магией Скипетра, с магией самой России. Твоя магия кровь земли. Ксения не может ощутить то, что является её самой.
Елена взяла руку домового.
Её рука прошла сквозь его руку, как если бы она касалась воздуха, как если бы домовой был не телом, а идеей, воплощённой в форму, была идеей дома, идеей защиты, идеей тех, кто живёт в стенах и охраняет их.
— Приведи меня к ней, — сказала Елена.
Буран прыгнул ей на плечо.
Пол комнаты вдруг стал мягким, как песок.
Елена почувствовала, как она начинает падать, как лёд, на котором она стояла, начинает растворяться, как если бы твёрдость мира стала жидкой, текучей, живой. Как если бы сами стены Кремля открылись ей на пути.
Она падала, но не вниз. Падала внутрь, в глубины Кремля, в подземелья, которые старше, чем любые стены, которые старше, чем Ксения, которые старше, чем сама Россия, которые помнят времена, когда здесь были лесные люди, когда боги здесь разговаривали с людьми, когда магия текла открыто, как реки текут в море.
Она падала, и рядом с ней падал домовой, как если бы они оба были духами, которых никакая земля не могла поймать, никакая гравитация не могла удержать, которые были выше всех законов физики и магии.
Они приземлились в камере, которая светилась ледяным холодом.
Это была комната, которая была куском вымороженной совести. Стены были из чистого льда, как если бы кто-то заморозил саму печаль и создал из неё помещение. На полу ледяного пола лежала фигура.
Айгуль.
Молодая женщина, с длинными чёрными волосами, с лицом, которое было нежным и твёрдым одновременно. Лицо кочевницы, лицо, которое видело всю красоту и весь ужас мира, лицо, которое потеряло брата и пришло просить справедливости. Лицо, которое не должно было быть здесь, в этом подземелье, в этом плену, замёрзшее в вечность холода.
Её глаза были закрыты. Её дыхание было едва заметным, как если бы жизнь текла сквозь неё, как вода сквозь лёд, как музыка сквозь молчание. На её лице было выражение не боли, не страха, но печали. Печали, которая не могла быть выражена, потому что тело находилось в состоянии, когда эмоции замораживались вместе с телом.
Елена приблизилась к ней.
Она протянула руку и коснулась лица Айгуль.
Кожа была холодной, холоднее, чем комната, холоднее, чем льдинка, холоднее, чем смерть. Но под кожей, под холодом, текла кровь, текла жизнь, текла магия. Магия кочевницы, магия степей, магия, которая была отлична от магии Кремля, но которая была точно такой же по силе, по значению, по древности.
— Айгуль, — прошептала Елена. — Айгуль, слышишь ли ты меня?
Глаза Айгуль открылись медленно.
Они открылись медленно, как если бы они просыпались из сна, который длился столетия, как если бы время в ледяном сне текло по-другому, медленнее, глубже.
Они открылись, и в них горел свет, тот же свет, который горел в глазах Данилы, в глазах всех тех, кто верит в то, что третий путь возможен, что справедливость может существовать, что война не является неизбежной.
— Ты Елена, — прошептала Айгуль, её голос был голосом человека, который просыпается в чужом мире, в мире, где все враги, но один человек пришёл с помощью. — Ты Елена. Буран рассказал мне о тебе. Рассказал мне во снах. Сказал, что ты найдёшь третий путь. Сказал, что ты попытаешься спасти нас всех. От войны, от смерти, от этого холода.
Елена узнала в этих словах то же самое, что слышала от Данилы, то же самое, что слышала от домового, то же самое, что слышала от самого Скипетра.
Третий путь.
Это было не просто идеей. Это была судьба, которая уже начала рождаться, которая уже начинала становиться реальностью сквозь кровь и холод, сквозь смерть и перемены, через веру, которую верили люди, которые были готовы умереть ради неё.
— Слушай меня, — сказала Елена, и она села рядом с Айгуль, на ледяной пол подземелья, на месте, которое было ледяной комнатой, местом смерти и холода, но которое в этот момент стало местом встречи. — Слушай меня, потому что сейчас рассвет. Сейчас Данила идёт на казнь. Сейчас он стоит на площади Кремля и ждёт смерти. Сейчас Ксения готовится приказать отправить твоё тело обратно в степи в ледяной трубе, чтобы показать Хану, что Россия сильна, что она может убивать иноземцев без последствий.
Айгуль смотрела на неё, и её чёрные глаза были полны боли, полны страдания, но также полны понимания, понимания того, что смерть не является концом, если она может изменить мир.
— Но, — продолжала Елена, — если мы сможем трансформировать Скипетр, если мы сможем найти третий путь, то всё изменится. Смерть Данилы не будет необходима. Твоя жизнь не будет использована как инструмент. Смерть твоего брата не останется без справедливости. Может быть, будет справедливость для всех кочевников, которые были убиты. Может быть, будет мир между Россией и степями. Может быть, будет новый порядок, где обе стороны могут жить, не убивая друг друга.
Айгуль медленно встала.
Её движение было медленным, как движение восходящего солнца, неизбежным, древним, полным магии. Её тело, которое было замёрзшим, начинало оживать. Цвет возвращался в её щёки. Дыхание становилось глубже, полнее, живее.
— Тогда давай, — сказала она, и её голос был голосом кочевницы, голосом королевны, голосом той, кто не боится смерти, потому что смерть может быть путём к справедливости. — Давай найдём третий путь. Потому что я не пришла сюда умирать. Я пришла сюда потребовать справедливости. И если это справедливость, которая может спасти тех, кого люблю, то я буду сражаться за неё до конца. Даже если это конец света.
Елена протянула ей руку.
Айгуль взяла эту руку.
И когда их руки соединились, в подземелье произошло что-то странное, что-то магическое. Холод Башни вдруг смешался с теплом крови кочевницы. Лёд кремлёвский смешался с огнём степей. Магия русская смешалась с магией кочевника.
И из этого смешения родилось третье.
Третье, что не было ни льдом, ни огнём.
Третье, что было балансом.
В этот момент, в подземелье Кремля, на краю казни, в самой глубине холода, третий путь перестал быть идеей и стал реальностью.
На площади Кремля восходило солнце.
Данила стоял перед палачом.
Но в этот момент, когда солнце касалось первого здания города, когда палач готов был поднять топор, произошло землетрясение.
Не настоящее землетрясение. Магическое. Землетрясение магии, которая пробивалась сквозь холод Кремля, которая пробивалась сквозь лёд, который держал Скипетр, которая пробивалась сквозь цепи.
Земля дрожала.
И на площади Кремля люди начали кричать.