Место: Кремль, коридоры
Время: Вечер
Его крик о неверии во время разлуки сделался шрамом, который Елена носила, словно невидимый кровавый шов, прошитый через все сердце. «Не верь трону! Но не разрушай его!» — последние слова, что вырвались из горла Данилы, прежде чем стражи ледяной мощью разорвали их единство, как волк разрывает тонкую льняную нить, на которой держится вся жизнь обреченного животного.
Руки в латаных перчатках, холодных, как гробница, схватили её с обеих сторон. Не грубо, но с чугунной неумолимостью. Елена попыталась вырваться инстинктивно, животно, без расчета — вся кровь взлетела ей в голову, пульсируя в висках болезненным ритмом. Под её подошвами скользкий мрамор, что покрывал полы Кремля, будто нарочно изъеденный морозом, плохо слушался ног. Её маленький амулет Сварога — кусочек древней резьбы, что бабушка дала ей перед смертью, вывалился из кармана и упал на холодный пол с тонким, пронзительным звоном. Звуком разбитого сердца. Звуком дверей, что с грохотом закрываются перед спасением.
Она потянулась за амулетом, согнув спину, выворачивая запястья в узких перчатках стражи. На миг рука была близко-близко, её пальцы почти коснулись золотистого, блестящего от инея дерева. Но стражи не хотели останавливаться. Они вело её дальше, вглубь, в те лабиринты Кремля, где даже звуки становились чужими и враждебными. Амулет остался лежать позади, одиноко, как брошенный ребёнок.
Позади неё — уже совсем другие звуки. Звуки, что разрывали душу на куски. Данилу вели в противоположную сторону, как раз в противоположную, так, как будто творец этого дворца специально задумал залы так, чтобы они расходились, как расходятся две дороги в лесу, и никогда больше не пересекались. Она слышала его — его голос становился всё выше, все более отчаянным, как голос раненого животного, которое еще пытается звать, но знает, что помощь не придёт. Его босые ноги скользили по ледяному полу, издавая липкие, странные звуки — плоть, скользящая по льду, это был звук самого отчаяния, кристаллизованного в физическую реальность.
«Мария! Не забудь! Мария!» — повторял он снова и снова, голос его эхом отскакивал от стен, от потолков, от самих льдистых граней Кремля, словно дворец заставлял его слова отскакивать назад, к нему самому, в ещё большей муке отрицания. С каждым повтором голос становился тоньше, выше, отчаяннее. Словно его забирали не стражи, а какой-то невидимый тиран, который высасывал из него веру, надежду, саму суть жизни.
Мария.
Имя, выкрикиваемое в темноту.
Имя её прапрабабки, той, что в 1943-м году решила, что магия, заключённая в одного человека, становится проклятием, а не благословением. Той, что в последний раз видела солнце на берегу Байкала и больше уже никогда не вернулась домой. Имя, что жило в крови рода, в костях, в самом дыхании, которое они вдыхали, становясь Ветровыми.
Елена слышала это имя, отскакивающее от стен, отскакивающее от ледяных люстр, что украшали потолки коридоров, и это имя буквально разрывало её грудь изнутри. Потому что она вспомнила: когда они были в той избе, когда Данила рассказал ей о Заречье, он произнес это имя — Мария — с таким болезненным знанием, с такой горечью, что она поняла: это не просто историческое имя. Это был якорь. Якорь его памяти, его пути, его собственного выбора. Мария была символом невозможности, символом того, что даже Ветровы, даже те, кто знает истину, не могут избежать раскола между желанием спасать и желанием просто остановить боль.
И именно это имя кричал теперь Данила, когда его уводили прочь.
За окном — внезапный порыв ветра. Не естественный ветер, что просачивается сквозь щели старых дворцов. Живой, чёрный ветер, несущийся через город, повизгивая, как раненое животное.
Буран.
Елена узнала его мгновенно, узнала по самой вибрации воздуха, по тому, как колеблется свет ледяных люстр, по тому, как стражи, слышащие его, вдруг замирают в волнении, словно услышали зов врага или, может быть, зов бога.
Оконное стекло в одном из коридоров взорвалось — не от взрывной волны, а от того, что Буран пробивал его собственной магией. Сквозь осколки, блестящие в полусвете, вмел чёрный силуэт духа. Его крылья были громадные, чёрные, как угольная пыль, как грозовая туча, как крыло ворона, летящего над полем, где совсем недавно лежали убитые. Буран был гневен. Его крик — это не был голос живого существа, это был звук самой стихии, выражающей своё неповиновение законам льда и неподвижности.
«Ветрова! Я здесь! Я не оставляю!» — кричал он, летая вдоль коридоров, примерно так, как летит заточённая птица вдоль стен клетки, вмещая отчаяние и ярость в каждый взмах крыла.
Стражи замерли. На их лицах, обожжённых магией льда, исчезли маски равнодушия. Там появился страх. Чистый, первобытный, липкий страх. Потому что духов не должно быть здесь, в сердце Кремля, защищённого обряды, магией, соглашениями с древнейшей ночью. Духи принадлежали лесам, полям, рекам — не дворцам, не престолам, не местам, где цепи нескончаемого порядка душили всякую самовольность.
Один из стражи поднял жезл, и лёд вытянулся, как щит, блокируя окно. Но Буран, не замедляясь, врезался в него, и лёд с коротким визгом раскололся на осколки.
«Ты не сможешь помочь! Духи не входят в заточение!» — крикнула Елена, несмотря на боль, несмотря на то, что голос её дрогнул, как листок в ураган. Нужно было спасти его. Нужно было спасти его от попытки помочь, потому что помощь духа в Кремле означала только одно — его гибель, его растворение в магии, его превращение в ледяную статую среди статуй.
Но Буран слышал только её голос, её присутствие, то, как страх и отчаяние вибрировали в её словах. Он кричал ещё громче, ещё отчаянней, врезаясь в щиты льда, которые возводили стражи, пытаясь создать чистое пространство, где бы духи не имели власти.
«Я боюсь, Ветрова! Я боюсь, что больше никогда тебя не увижу!» — в крике была боль настоящей любви, той, что не рассчитывает на благодарность, не требует вознаграждения, а просто кричит о своём существовании в пустоту, надеясь, что хотя бы эхо будет услышано.
«Выбор за тобой, Ветрова!» — вскричал он, его крик становился всё слабее, потому что магия Кремля давила на него, словно придавливая птицу. «Помни — выбор всегда остаётся за тобой! Даже здесь! Даже теперь! ВЫБОР!»
И потом — молчание. То молчание, которое наступает после того, как смерть забирает голос. Буран отступил, растворяясь в ночи, потому что была выбора у него — остаться, пробиваться сквозь магию, умереть в её объятиях, или уйти, оставить её в одиночестве, которое было бы ещё страшнее, чем любая физическая боль.
Молчание было концом.
Тогда раздалось другое звучание — тихое, шелестящее, как песок, просыпаемый сквозь пальцы.
«Я с тобой, маленькая, я с тобой, — шепнул голос, донёсшийся из самых глубин рюкзака. — До конца. Пока в тебе есть дыхание, я буду в твоём тепле. Я дух очага, и очаг твоей линии будет гореть, пока я жив.»
Домовой.
Он остался. Он прослезился, спрятавшись среди её вещей, из-за которых не смели трогать, потому что они были волшебны, потому что они были священны. Домовой был здесь, невидимый, но исключительно реальный в своём присутствии.
Коридоры Кремля, которые были величественны днём, теперь превратились в катакомбы, в лабиринт полутеней, где каждый поворот вел в неизведанное, где каждая стена хранила память о страданиях и магии. На стенах, покрытых инеем, формировались узоры — замысловатые, живые, словно рисовала сама боль Скипетра, сама тоска его. Елена видела в этих узорах лица. Лица людей из Вологды, застывших в ожидании. Лица тех, чей выбор был сделан за них. Лица её собственной родовой памяти — Анны, Марии, Евдокии — все они смотрели из льда, как будто умоляя её сделать то, что не смогли сделать они.
«Покойнее! — рявкнул капитан стражи, и голос его был жестоким, холодным, но в то же время исполненным долга. На его щеке тянулась белая, как мел, шрам, будто язык льда когда-то обвилась вокруг его лица и оставила след на вечность. — Вас ведут в изолятор по приказу Её Величества. Или вы предпочитаете, чтобы мы использовали более решительные меры?»
Елена не ответила словами. Но она почувствовала, как холод, разбуженный в ней разлукой с Данилой, начал подниматься из её груди, как вода, выдавливаемая морозом. Лёд волей-неволей начал расти — не потому что она его вызвала, а потому что он жил в её крови, и боль зовёт боль, холод зовёт холод.
Капитан инстинктивно отступил. На его лице мелькнуло — нечто, похожее на уважение? На страх? На признание?
Они прошли мимо зала заседаний Боярской думы, где на стенах были развешаны портреты императриц и Хранительниц льда, каждое лицо увековечено в позе неподвижной власти, каждый взгляд холоден и отстранён. Елена видела среди них Анну — с лицом, исказившимся болью, но с глазами, полными мужества. Видела Марию — молодую, красивую, но уже с тенью сомнения на лице. Видела, может быть, даже свой собственный портрет, написанный художником по приказу Императрицы, ещё до того, как она заходила в этот дворец.
Мимо сокровищницы, запечатанной семью замками из чистого льда. Каждый замок имел лицо — лицо одного из древних Хранителей, тех, что жили и умирали, чтобы держать холод в узде. Среди них — Евдокия. Её лицо было спокойным, почти улыбающимся, словно она знала, что преемница придёт и отберёт этот груз, но в том была необходимость. Необходимость для рода, для земли, для того, чтобы однажды, может быть, тьма не поглотила свет полностью.
Вот здесь, у окна, где ледяной ветер выл, как тысячи гончих псов, Елена почувствовала последний рывок Бурана — это было не физическое движение, а магическое, аура духа, что пытался пробить защиту ещё раз. Но магия Кремля была слишком сильна. Даже волшебнику полусвета не дано было пересечь эту черту.
Коридоры становились всё уже. Стены сближались, как челюсти чудовища, готовые раздавить неудачника. Воздух становился разреженным, холодным, до боли холодным, как дыхание Морены, богини смерти, той, которую чествовали древние славяне, зная, что смерть — это не конец, а переход.
Наконец — двери.
Две огромные двери из чёрного дерева, инкрустированные костью кита, слоновой костью, костью мамонта — кость из преисподней, кость времени. На двери была вырезана сцена, которая повторялась на стенах Кремля сто раз, тысячу раз: человек, склонившийся перед льдистым престолом. Человек, что замирает, становится статуей, становится вечностью. Становится частью самого льда. Это была не просто резьба по дереву. Это была история, пронизанная страданием, написанная в каждой линии, в каждом углублении в древесине.
Стражи остановились.
На мгновение Елена подумала — может быть, это конец пути? Может быть, они отведут её отсюда и скажут, что случилось недоразумение, что она может вернуться, что Данила ждёт её в соседнем коридоре?
Но двери открылись.
И то, что было внутри — это был ад.
Не ад огня, не ад мучений. Ад абсолютного одиночества.
Комната была маленькой, почти квадратной, не более трёх шагов в длину и три в ширину. Потолок высокий, теряющийся в тени. Стены — из чистого льда, такого прозрачного, что сквозь него видно было как тёмное пространство за ними, так и собственное отражение, искажённое холодом и временем. На полу — тонкий слой инея, не снега, именно инея, того, что образуется, когда лёд вздыхает после долгого молчания. Окна? Окна не было. Только ледяные стены, которые светились собственным, очень слабым синим светом, словно стены помнили ледяные лучи солнца, что падали на них когда-то давно в его последний день на свободе, и держали эту память в себе, как сокровище, как проклятие.
Елена вошла.
Её босые ноги в сапогах коснулись инея, и холод пробежал по спине.
Дверь захлопнулась.
Лязг замка, который запирался не с внешней стороны, а с внутренней, создавая парадокс: она была заключённой, но замок был в её власти. Если бы она захотела — вышла бы. Но ледяные стены, пульсирующие магией, передавали совсем другое сообщение: уход означает смерть.
Тишина.
Та самая тишина, что прижимает, давит, сдавливает.
Елена остановилась в центре комнаты. Она не села. Не упала. Просто встала, вытянув руки вдоль тела, как статуя. Потому что она понимала: это было испытанием. Не пытка, не казнь — испытание.
Впервые в своей жизни — со дня, когда она была совсем младенцем и бабушка держала её на руках — Елена была совсем одна.
Никаких голосов. Никаких магических присутствий, кроме её собственной боли, её собственного страха, её собственного знания.
Домовой, спрятанный в рюкзаке, не может помочь. Его магия не проникает через ледяные стены. Буран уже улетел. Данила — за сотнями метров отсюда, может быть, даже сейчас кричит её имя в соседних коридорах, но она не услышит. Не услышит.
Она была одна.
И в эту минуту, когда одиночество обрушилось на неё полной тяжестью, когда она стояла в ледяной камере без помощников, без защиты, без руководства, без даже одного голоса, который сказал бы ей, что всё будет хорошо, Елена наконец поняла то, что должна была понять ещё давно.
Одиночество — это не проклятие. Одиночество — это свобода.
Впервые в жизни её решение полностью зависело только от неё. Не от долга перед семьей, не от веры других, не от цепи поколений, давивших на плечи как железный ошейник. Не от магии, которая жила в её крови и требовала послушания. Не от Императрицы, не от Хана, не от трона, не от огня.
Только от неё. От её сердца. От её воли. От её способности выбирать.
Она развернулась и посмотрела на стены. На светящиеся синим льдом стены, которые были более живыми, чем люди в коридорах, которые были более чистыми, чем помыслы Императрицы, которые хранили в себе эхо тысяч вдохов, тысяч плачей, тысяч молитв.
«Слушайте, — произнесла она, обращаясь не к камню, не к стражам, не к Императрице, слушающей из своих покоев через магические кристаллы, что встроены в стены. Она обращалась к самому Скипетру, спрятанному где-то в сердце дворца, к древней магии, что текла в жилах земли, к памяти льда, что жила в её крови, в её костях, в каждой клеточке её существа.
Её голос был тихим, но он звучал, как гром, эхом разносясь по ледяным лабиринтам, пробивая магические барьеры, доставая до тех, кто её держит пленницей.
«Я Елена Ветрова. Последняя Ветрова, если это необходимо. Я не сломлена. Я не сломаюсь. Потому что я поняла, наконец, что ношу не орудие, а грузило. Я не раба Скипетра. Я его хранительница. И хранительница… может отпустить.
Льдистые стены задрожали. Не от холода, а от признания. Будто весь лёд, весь Скипетр, вся магия Кремля услышала голос не раба, не орудия, но сознательного выбора.
Свет стал ярче, почти жёлтым, словно за льдом горел огонь. Но это был не огонь Хана, не разрушение. Это была память, прорывающаяся сквозь века холода. Это была боль Анны, которая сказала: «Я приму тебя». Это была сомнение Марии, которая ушла в Сибирь. Это была смирение Евдокии, которая выбрала скромность.
И в этот миг, в полной тишине, которая была не безмолвием, а концентрированным ожиданием, Елена услышала голос.
Не домового. Не духов. Не Данилы. Не Императрицы.
Голос, который был везде и нигде одновременно. Голос времени, голос памяти, голос самого Скипетра, голос той женщины, что однажды сказала: «Я приму тебя».
Голос Анны.
И это голос начал говорить. Начал рассказывать не конец истории, а начало. Начало той ночи, сто семь лет назад, когда на Красной площади вспыхнул первый кристалл льда, когда первая капля магии упала на землю России и заморозила её боль на вечность.
И в этом рассказе Елена узнала то, что изменит всё.