У начальницы челка как тучка с дождем.
У Дубакина руки как корни, вцепятся, не оторвешь.
А у озера берега извилистые. При этом с северной стороны — отвесные обрывы, зеркала скольжения, а с южной — предгорья. Сознание человека устроено так же неровно. Давление прыгает, настроение плывёт. Как облака. Всю жизнь Никишин любил следить за облаками. Перистые… Кучевые… Слоисто-дождевые… Башни и стены, встающие на закате… ватные хлопья, разносимые утренним ветром… весь этот неукротимо меняющийся мир… Так всегда было… Трилобиты захватывали прибрежные бухты, ракоскорпионы выползали на сушу, заросли плаунов покрывали плоские берега, потом динозавры ломились уже сквозь папоротниковые рощи, а потом юная денисовка стояла у входа в пещеру, тревожно всматривалась в предгорья, — не клубится ли там пыль под ногами диких переселенцев…
Никишин мысленно нарисовал портрет юной денисовки.
Ступня крупная, это ничего. Твердо стоит на земле, отпинывать-ся может, если доверия нет самцу. Ноги сильные, щиколотки точеные, остальное — под шкурами, всё спрятано под шкуры, все равно Никишин хотел бы медитировать перед юной денисовкой, слышать ее голос. Надевал бы на красивую руку костяной браслет. На нем дырочка, можно продевать нитку с бусинкой. Ветер с озера дует, звучат эоловы арфы, сильный гость входит в пещеру с колокольчиком на шее. Ревниво подумал: наверное, часто входили. И вдруг удивился: похожа эта денисовская дева, да, да, похожа она на Люську — косматостью своей и ногой сильной. А чем-то на Регину — начальницу, не быть ей никогда ничьей женой.
Вышел на террасу.
Ужасные пятна, кляксы над головой.
Это кто ж это так темно наследил в небе?
Дева, наверное, денисовская. Тянула свое бесконечное ре-ре-рере — под вой эоловых арф, под звон чужого колокольчика. О, Господи! — вспомнил. У Регины фамилия — Денисова. А ту, из пещеры, может, так и звали — Ре. Почему нет? Может, волосатая брюнетка Ре не раз складывала перед частыми гостями свои спальные теплые шкуры, а гости ласково набрасывали на ее горячие плечи нежные золотые нити. Странная ревность охватывала Никишина. Он бы на ночь рядом с Ре укладывал короткое боевое копье… Сам, понятно, не ляжешь — гости зарежут, а вот копье…
Золотые тяжелые нити свисают с шеи.
Ночная тьма, тепло от костра почти угасшего.
А вот эоловые арфы заныли в ночи. Чужие руки и стоны.
Много тоски в определенное время суток.
Домик — не пещера. За ним так просто не уследишь.
Какие-то предшественники оставили в домике метеостанции высохшие окурки за изголовьем, а вот гости денисовцев, наверное, всё больше потомство за собой оставляли. Нахлынут, нашумят, всё съедят, всё выпьют, потом уйдут навсегда, а через некоторое время начинают появляться в пещере дети. Желтые, черные, живые. Уж хватит, наверное, давно всё смешалось, но нет, опять на берегу шум и вваливаются в пещеру мохнатые неандертальцы. Костер дымит, пахнет паленым, воет эолова арфа, разливается колокольчиком голос девы денисовской — ре-ре-ре-ре. А по весне снова дети. Каждой весной новые дети. Курчавые смешиваются с меднолицыми.
Пещера чудес.
Врата чудесного мира.
Конечно, денисовка Ре, похожая на Люську (и на Регину), как и все в пещере, боялась гостей, но ведь ждала их, ждала, сучка. Чудилось ей — однажды войдет в пещеру не рыжий, не черный, не мохнатый, а совсем другой. Она его по глазам узнает. Ре боялась, но ждала. Закапывала в темном углу гусиную лапку — на запах ее тот придет. Пока же отпинывалась от просто приходящих. Мучили смутные сны. Приглаживала рукой черную челку. Наверное, ждала, ревниво медитировал Никишин. Меня ждала… Узнала бы… Голые ноги скрещены, взгляд опущен… Всклокоченные столетья плывут над исполинскими скалами…
В школе Никишин вел дневник наблюдений.
Никаких приборов у него, конечно, не было, компас только.
Дневную температуру узнавал по сообщениям радио, для дождемера разметил напильником старое подойное ведро, силу ветра измерял самодельной вертушкой — на глаз. Чем сильней вертится деревянный пропеллер, тем сильней ветер. Это же просто. Записывал в дневник: «Юго-западный…» Слюнил палец: «Примерно 1–2 балла…» Считал, такая точность вполне годится. Работал для будущего, верил, что понадобятся его записи. Пройдут века, климат изменится, найдут ученые школьную тетрадку. Прочитают: «Сергей Никишин, 7 «А» класс». Подумают, это, наверное, еще один влюбленный мальчик стишки в дневничок писал. «Котик лапку намочил в красные чернила и красиво начертил Катя будь счастлива». Потом откроют тетрадь и обалдеют: научные записи!
Вот как научные записи выглядели в тетрадке.
«31 марта, воскресенье.
Температура с утра +6.
К вечеру упала почти до –3.
Края луж прихватило будто стеклом.
Давление 743.3».
Про давление он по радио узнавал.
«Ветер с севера, резкий, порывистый…»
Никишин выходил на крыльцо, смотрел на прикрепленную к коньку крыши вертушку, слюнил палец, проверял: точно порывистый.
«Облачность низкая, сплошная… В облаках у зенита незначительные просветы…»
Если просветов не было, он все равно вписывал.
Для солидности.
«Осадки — никаких».
Но ниже радостно:
«Ночью шел снег».
Снег Никишина радовал.
Перед тем, как выпасть снегу, томился.
Что-то давило, сбивало с толку. Низкая облачность, конечно, не оставляла никаких надежд на просветы, но снег радовал.
«Низкая облачность».
«Совсем низкая облачность».
Иногда не выдерживал: «Совсем низкая облачность, вертушку на крыше не видно».
И тогда начинал валить снег. Тихий-тихий. Медленный-медленный. Как клочки гигроскопической ваты. «Слышишь, сани мчатся в ряд, мчатся в ряд! Колокольчики звенят, серебристым легким звоном слух наш сладостно томят, этим пеньем и гуденьем о забвенье говорят». Он этих слов не знал тогда, но чувствовал так. Всматривался из тихого детства в медленно падающие снежинки и чувствовал, как все начинает уплывать из-под ног. Наверное, в будущее.
«Температура с утра +7.
Ветер юго-западный ровный.
По голубому небу плывут редкие перистые облака».
Никишин с наслаждением подчеркивал — именно перистые, именно редкие, чтобы ученые будущего, найдя его записки, не дай бог, не подумали бы, что в день наблюдений несло по голубому небу какие-нибудь кучевые облака.
«Осадков не наблюдается».
Именно так — не наблюдается.
Он же не знал, какая погода в десяти верстах от его дома, вдруг где-то там наблюдаются? В городской библиотеке рылся на пыльных полках, выискивал старые диковинные книжки о погоде. «Остров Врангеля», чудесный «Словарь-справочник по физической географии», «Справочная книжка полярника». Худая, как смерть, библиотекарша Галина Ивановна не верила, что он, правда, читает все эти толстые книги с таблицами, математическими вычислениями, непонятными схемами.
«Зачем тебе читать про остров Врангеля? Это же белогвардеец».
И советовала: «Ты поэта Никитина возьми. У него все стихи про погоду».
Чтобы завлечь, зачитывала вслух:
«Ни тучки, ни ветра, и поле молчит,
Горячее солнце и жжет и палит,
И пылью покрытая, будто мертва,
Стоит неподвижно под зноем трава,
И слышится только в молчании дня
Веселых кузнечиков звон-трескотня…»
Ну, ладно, пусть звон-трескотня. А какая температура с утра была, наблюдались ли в течение дня осадки? Не писал об этом поэт Никитин. Стал бояться ходить в библиотеку. Держал книги у себя, пока Галина Ивановна через кого-то из ребят не напоминала о задолженности. Тогда обреченно брел в библиотеку. Там сидели пацаны и девчонки — из художественных кружков. Галина Ивановна взвешивала на ладони возвращенные Никишиным книги (будто на вес пыталась определить, сколько он из этих книг извлек знаний), потом недоверчиво спрашивала:
«Прочитал?»
«Конечно».
«Ну и о чем книга?»
«Да так, о всяком…» — отвечал Никишин неопределенно.
Почему-то не глядел на Галину Ивановну, и Галина Ивановна сразу схватывала его тоску. Голос ее становился ласковым, она оборачивалась к пацанам и девчонкам, призывала их к вниманию, вся лучилась доброжелательностью. «Ну ладно, ну пусть о всяком, — чуть ли не пела она. — В книгах всегда пишут о разном всяком. Но в этой-то вот книжке, — взвешивала она тяжелую книгу на худой тонкой ладони. — В этой-то про что говорится?»
«Ну, это…» — начинал Никишин, стараясь не смотреть на переглядывающихся пацанов, на хихикающих девчонок. Они-то уж совсем точно знали, что Никишин ничего этого не читает, так, выкобенивается. Они ничего такого не читают, и Никишину незачем. Умный, что ли? И все они обожали Галину Ивановну, за то, что она всегда учила их быть правдивыми.
«Ну, вот расскажи, что ты запомнил?»
Галина Ивановна ласково глядела на Никишина.
И Никишин еще страшней и острее начинал чувствовать, как добрая и умная Галина Ивановна ненавидит всяких таких вот разных маленьких тупых лжецов. Они берут толстую книгу, красуются ею, а потом, не читая, возвращают в библиотеку. Один такой умник взял однажды в библиотеке книжку под названием «Аномальная поляризация и цвет света, рассеиваемого маленькими поглощающими частицами». Галина Ивановна сразу подумала, что книжка эта медицинская — для больных, и насторожилась: «Зачем тебе такое?» — «Я на физика после школы пойду учиться». Конечно, Галина Ивановна такую позорную мечту подвергла самому тщательному анализу. «Плотничать ты пойдешь после школы». Умник этот после разговора с Галиной Ивановной всю жизнь до тридцати лет читал только «Курочку Рябу».
Но с Никишиным не прошло.
Девчонки хихикали, и этого он не вынес.
Робкий, но когда Галина Ивановна повторила вопрос, ответил:
«Я теперь прогноз погоды умею делать по шкале Бофорта».
Галина Ивановна обалдела: «Это кто такой?»
«Ну… Бофорт — это адмирал… — опустился Никишин до уровня хихикающих пацанов и девчонок, но потом все же поднял уровень до понимания Галины Ивановны. — Английский военный адмирал. Сам плавал по морям на парусниках. Морякам надо точно определять силу ветра и что завтра будет, и всякое такое. — Никишин видел, как тяжелел и тяжелел взгляд доброй Галины Ивановны, но ничего поделать с собой не мог. — И не только определять, но чтобы другие его понимали. Вот скажешь, что сильный ветер, так разве тебя поймут? Ну, сильный. А какой сильный? Флаги только полощет или уже мачты ломает? Для общего понимания адмирал Бофорт и придумал свою шкалу…»
«Ну, ну, чего ты остановился? — покивала Галина Ивановна успокаивающе пацанам и девчонкам из художественных кружков: всё, дескать, у неё нормалёк, всё под контролем, умник не бросится, не укусит. — Что еще придумал этот твой английский военный?»
И тогда Никишин выдал по полной.
Он даже глаза опустил, чтобы никого не видеть.
«Штиль… Ну, полное отсутствие ветра… — Он теперь просто перечислял то, что вычитал в толстой чудесной книге. — Дым из труб поднимается строго вертикально. Море — зеркально гладкое».
У девчонок отвисли челюсти: как красиво!
«Тихий ветер… Флюгеры не разворачивает, но дым уже сносит в сторону… На море легкая рябь, хотя пена на валах отсутствует».
Легкая рябь в глазах Галины Ивановны тоже уже проглядывала, но пены на губах, как и на море, к счастью, не наблюдалось.
«Шелестят листья. Флюгеры приходят в движение. Гребни на волнах не опрокидываются…»
Никишин попытался улыбнуться, но не смог.
«Непрерывно колышутся листья и тонкие ветки деревьев. Развеваются легкие флаги. Гребни волн, уже хорошо выраженных, опрокидываясь, образуют стекловидную пену. (Стекловидную? — явно не поверила Галина Ивановна.) Изредка возникают маленькие белые барашки…»
«Ой, барашки… маленькие…» — пролепетала одна из девочек.
«Ветер умеренный, — уже увереннее продолжил Никишин. — Поднимает пыль и бумажки, приводит в движение тонкие ветви деревьев. Волны на море удлиненные, белые барашки видны во многих местах…»
«Ой, барашки… И все-все белые…»
«Свежий. Качаются тонкие стволы деревьев. Волны на море еще не очень крупные, но повсюду видны белые барашки…»
«Ой, они повсюду… и все белые-белые…»
«Качаются толстые сучья. Гудят телефонные облака. — Краем глаза Никишин видел, как пацаны инстинктивно надувают щеки. — Образуются крупные волны. Белые пенистые гребни занимают значительные площади…»
Никишин голову не поднимал и уже не мог остановиться.
«Ветер крепкий. Качаются стволы деревьев. Идти против ветра трудно. (Одна из девочек ухватилась за край стола.) Волны громоздятся, гребни срываются, пена ложится полосами по ветру…»
В библиотеке установилась испуганная тишина.
«Ветер ломает сучья деревьев, идти против ветра становится очень трудно. (Пацаны не сводили глаз с Никишина, ждали, когда Галина Ивановна придет в себя и выдаст, наконец, умнику.) Волны на море — умеренно высокие, длинные. По краям гребней начинают взлетать брызги…»
«И вот уже шторм. Ветер срывает черепицу… (Ага, счастливо моргнули глаза Галины Ивановны, какая это там черепица в море?) Волны высокие. Пена широкими полосами ложится по ветру. Гребни волн опрокидываются и рассыпаются в брызги, ухудшая видимость…»
«Сильный шторм. Ветер разрушает строения, с корнем вырывает деревья. Волны очень высокие, с загибающимися вниз гребнями. Сильный грохот волн подобен ударам. Поверхность моря белая от пены, которую ветер выдувает большими хлопьями. Видимость на море плохая…»
Некоторые девчонки зажмурились.
«Жестокий шторм. Волны на море настолько высокие, что суда небольшого и среднего размера временами совсем скрываются из вида. Края волн повсюду сдуваются в пену. На суше такой сильный ветер наблюдается редко…»
Никишин набрал в легкие как можно больше воздуха.
«И вот ураган. Это настоящий ураган. Все море покрыто полосами белой пены. Видимость очень-очень плохая…»
Галина Ивановна не выдержала: «Ты кончил?»
Таким злобным голосом спрашивала Никишина его вторая жена буквально за месяц до того, как уйти от него. Шкала Бофорта у них перестала совпадать, ни дни, ни ночи уже не удавались. Пена и гребни. Сколько можно?
А Галина Ивановна: «Ты так далеко зайдешь, Никишин».
Только после этих суровых слов пацаны и девчонки расслаблялись.
Концерт окончен. Долой! Белые барашки, белые овечки. «Придурок ты, Никишин! У нас на Телеграфной один такой зачитался».