Княжий двор действительно гудел, как растревоженный улей. В воздухе витал запах конского пота, дорогих духов и чего-то прогорклого — словно сама жадность имела аромат.
Я стоял в тени ворот, наблюдая, как Никитины внуки, красные от напряжения, перекатывают бочонки с мёдом по деревянным мосткам. Один из них — младшенький, Гришка — поскользнулся, и золотистая струйка тут же выплеснулась из-под крышки.
— Тише, черти! — прошипел Никита, хватаясь за повязку на руке. Кровь уже проступила сквозь холст — напоминание о вчерашнем "визите" Ратиборовых людей.
Я молча поправил рукав новой рубахи — шёлк, купленный в городе за последние серебро, скользил по коже непривычно, почти вызывающе.
— Не пойму, зачем ты подносишь дары этому упырю, — староста скривился, будто от зубной боли.
Я не ответил сразу. Вместо этого провёл пальцем по крышке ближайшего бочонка, слизнул каплю мёда с подушечки. Сладкое, с лёгкой горчинкой — наш, ольховский, лучший в округе.
— Ты же сам учил, — наконец сказал я, глядя куда-то поверх голов толпы, — чтобы сразить змею, сначала очаруй её взор.
Воздух княжего двора внезапно сгустился, наполнившись запахом страха и потных ладоней. Свист рассек пространство – и черная стрела с багровым опереньем вонзилась в землю у моих сапог, дрожа от удара, как разъяренная змея.
– Ольхович!
Голос Добрынича прокатился по площади, заставив торговцев инстинктивно шарахнуться в стороны. Сам он вывалился на крыльцо трактира, похожий на взбешенного медведя – лицо багровое от хмеля и ярости, кафтан перепачкан сажей и чем-то темным, липким. В его налитых кровью глазах читалось не просто пьяное бешенство – животный страх, почуявший угрозу.
– Ты что, пес смердячий, творишь?! – взревел он, швыряя в нас осколки разбитой кружки. Черепки звякнули о мои сапоги. – Здесь моя вотчина! Мои пошлины!
Я медленно наклонился, подбирая самый крупный осколок. Грубая глина, знакомый рельеф – этот кувшин был сделан в моей мастерской за селом, где гончары до сих пор ставили волчий знак под ободком. В моих пальцах черепок вдруг стал тяжелее, словно вобрал в себя всю несправедливость этих лет.
– Твои? – Я нарочито медленно перевернул осколок, выставляя напоказ выцарапанную печать. Солнце блеснуло на рельефном знаке – волк, вставший на дыбы. – Любопытно. А здесь печать Ольховичей.
Толпа замерла в оцепенении. Даже княжеские мытари, только что с азартом игроков пересчитывавшие монеты, застыли с открытыми ртами. В наступившей тишине было слышно, как где-то у коновязи нервно бьет копытом жеребец.
Добрынич побледнел как смерть. Его жирные пальцы судорожно сжали рукоять ножа за поясом, но было уже поздно – он понял.
Я привез не просто мед.
Я привез доказательство – что вся его "вотчина" построена на краже. Каждый кувшин, каждая кружка в этом трактире, каждая монета в его сундуках – все это было сделано на землях Ольховичей, украдено, как он украл свободу моих людей.
Грязь княжеского двора впитала в себя кровь, пот и серебро десятилетий. И теперь она жадно впитывала унижение Добрынича, распластавшегося у всех на виду. Его кафтан, расшитый когда-то золотыми нитями, теперь представлял жалкое зрелище – перепачканный в навозе и пыли, он больше походил на шкуру дохлой собаки.
– Врешь, как пес! – захлебываясь яростью, он попытался подняться, но его тучное тело предательски дрогнуло. – Я законный...
Слова застряли у него в глотке, когда он увидел мои глаза. В них горело то, чего не мог понять этот выживший из ума казнокрад – спокойная уверенность хищника, знающего, что добыча уже в капкане.
Толпа, еще минуту назад дрожавшая перед Добрыничем, теперь превратилась в судей:
– Так ему, кровопийце!– Давно пора!– Ольхович-то правду молвит!
Смех нарастал, как волна, смывая последние остатки страха перед этим некогда всесильным человеком. Даже его собственные холопы отводили глаза, стараясь не встречаться с ним взглядом.
И в этот момент раздался скрежет железа.
Княжеские ворота, украшенные коваными ликами стражей преисподней, распахнулись с такой силой, что казалось – сам ад выпустил свое дыхание. Из проема вышел глашатай в багряном плаще, его лицо было непроницаемо, как маска.
– Мирослав Ольхович, – его голос, усиленный акустикой каменных стен, прокатился по площади, заставив всех замолчать. – Князь изволит видеть тебя пред своим лицом.
Внезапная тишина стала громче любого крика. Все взгляды устремились ко мне. Я медленно выпрямился, ощущая, как Никита замер за моей спиной, его пальцы судорожно сжали мою плащаницу. Добрынич в этот момент застыл в грязи, его глаза округлились от ужаса. Толпа же затаила дыхание, понимая – сейчас решится судьба всей округи.
Я сделал шаг вперед. Всего один шаг. Но в нем была вся тяжесть моего рода, вся боль потерянных лет, вся ярость волка, которого слишком долго держали на цепи.
– Веди, – сказал я глашатаю, и это прозвучало не как согласие, а как приказ.
За моей спиной раздался звон – это Никита выронил из дрожащих рук тот самый черепок с печатью. Он разбился вдребезги, рассыпавшись на сотни осколков – как разлетелась вдребезги ложь Добрынича.
Каменные стены княжеских покоев впитывали свет, словно губка кровь. Я шел по узкому коридору, где тени причудливо извивались на стенах, цепляясь за меня когтистыми пальцами, факелы потрескивали, выбрасывая искры, будто предупреждая об опасности, воздух пах сыростью, ладаном и чем-то металлическим - возможно, кровью.
Мои сапоги глухо стучали по каменным плитам, и с каждым шагом мое сердце колотилось все яростнее, будто пыталось вырваться из клетки грудной клетки. Пальцы непроизвольно сжимались, и я чувствовал, как под ногтями зашевелилась волчья сила. Спину вдруг покрывала испарина, несмотря на холод, царящий в этих стенах.
Глашатай шел впереди, его багряный плащ развевался, как окровавленное знамя. Внезапно он остановился у массивных дубовых дверей, украшенных ликами святых, чьи глаза казались слезящимися в тусклом свете.
"Это не ловушка", - повторил я про себя, ощущая, как в груди разгорается знакомый огонь.
Это был суд.
Но не тот, где судят.
А тот, где вершат.
И впервые за долгие годы унижений - ход был за Мирославом.
Двери со скрипом распахнулись, выпуская навстречу волну теплого воздуха, пахнущего дорогими винами, жареным мясом, страхом и властью.
Я переступил порог княжьего зала.
Княжеская гридница встретила меня тишиной, зловещей, как пасть волчьего капкана. Воздух был тяжел от запаха воска и старого дерева, пропитанного годами дыма и тайных речей. Стены, некогда оглашавшиеся звоном кубков и громкими клятвами дружинников, теперь молчали, будто скрывая заступничество теней. Забыты песни пиров, лишь скрип перьев писцов резал тишину, словно нож по пергаменту, а в углу позвякивали костяшки счётов, отсчитывая серебро, будто погребальные колокольчики, звенящие над опустевшей могилой доверия.
Князь восседал на резном троне, обтянутом потёртым бархатом, и казался не живым владыкой, а каменным истуканом, изваянным из серого уральского камня. Его лицо, обычно оживлённое хитрым огнём в глазах, теперь было неподвижно, словно маска. Лишь пальцы, сжимающие берестяные грамоты, выдавали скрытую ярость. Береста была обуглена по краям, а на ней чётко отпечатался волчий знак – моя родовая метка, клеймо, которое теперь, казалось, жгло его руки.
— Ты утверждаешь, что за последние пять лет с твоих земель должно было поступить триста гривен серебра? — спросил он.
Голос его был ровен, точно гладь лесного озера перед грозой, но я знал – под этой гладью клубится буря. Пальцы его так вцепились в грамоту, что костяшки побелели, будто выточенные из мрамора. В воздухе повисло невысказанное обвинение, тяжёлое, как меч над плахой.
Я медленно выдохнул, чувствуя, как холодный пот стекает по спине. Триста гривен. Целое состояние. Достаточное, чтобы снарядить дружину или подкупить вече. Достаточное, чтобы князь задумался – куда же подевалось его серебро?
Я кивнул, указывая на разложенный перед ним чертёж.
Пергамент, испещрённый чёткими линиями, лежал на столе, будто карта иной земли — земли, где золото текло рекой, но чьи берега князь так и не смог достичь.
— Вот мельница, князь, — мой палец коснулся нарисованного колеса. — Крутится без устали, даже когда ветер спит — я поставил запруду на речке. Вот кузница — здесь я провёл ногтем по квадрату с нарисованным дымом, — жар которой приносит звонкую монету. А вот тучные пашни — моя ладонь скользнула по широким полосам, заштрихованным золотистой охрой. — По закону и по совести – треть доходов тебе, две трети мне. Но…
Я замолчал, давая князю вновь взглянуть на цифры, выведенные чёрными чернилами. Цифры, которые кричали красноречивее любого обвинения.
— Но в казну сочилась лишь жалкая пятая часть, — закончил за меня высохший, как осенний лист, старец в выцветшей рясе.
Княжеский казначей сидел в тени, его костлявые пальцы перебирали чётки, а глаза — мутные, как болотная вода, — видели, казалось, саму тьму. Видели то, что другие предпочитали не замечать: как серебро исчезает в чужих руках, как обозы сворачивают с дороги, как купцы вдруг богатеют, не торгуя ничем.
Князь медленно поднял взгляд. В его зрачках тлел холодный огонь.
— Так где же остальное?
Тишина стала ещё гуще. Даже скрип перьев замер.
Я улыбнулся. Не той улыбкой, что сулит мир, а той, что предвещает бурю.
— Спроси у своих псов, князь. Или у тех, кто их кормит.
Казначей резко кашлянул, будто подавился собственным дыханием.
Добрынич, доселе застывший тенью у стены, словно стрела, готовая сорваться с тетивы, резко выпрямился. Его плащ, до этого неподвижный, будто пришитый к полу, взметнулся, как крыло разгневанного ворона. Лицо его исказила злоба – жилы на висках налились кровью, губы побелели, обнажая стиснутые зубы.
— Это клевета! – его голос, обычно глухой и покорный, теперь рванулся вперёд, как таранный удар. – Ольхович…
Шлёп.
На стол, прямо перед князем, с глухим стуком упал ещё один свиток. Восковая печать – волчья голова, переплетённая с дубовыми листьями – треснула от удара, обнажив желтоватый пергамент.
— Весьма любопытные цифры, — проронил я, не сводя взгляда с князя. В воздухе запахло мёдом, смолой и чем-то горьким — страхом, потом, предательством. — Особенно строки о «добровольных дарах» от моих, измученных непосильной данью, крестьян.
Князь медленно поднял взгляд, его глаза скользнули сначала по мне, затем – вперёд, к Ратибору, будто видя в нём истинного виновника этой игры.
— Ратибор. – Голос князя прозвучал тихо, но каждое слово падало, как камень в воду. – Ты воспитал этого волчонка. Ты стоял за его спиной все эти годы. Что скажешь на эти цифры?
Ратибор выпрямился. Его седая борода, тронутая морозом многих зим, чуть дрогнула. Глаза – выцветшие, как старые монеты, но всё ещё острые – встретились с княжеским взором без страха.
— Цифры не врут, княже. – Его бас прогрохотал, как далёкий гром. – Но руки, что их писали, могли дрогнуть.
Князь медленно поднял взгляд. В его глазах не было ни гнева, ни удивления — лишь ледяная пустота, жестокий расчёт, словно он взвешивал мою жизнь на незримых весах. На одной чаше — верность. На другой — серебро.
— Добрынич. — Голос его был тих, почти ласков. — Что ты хотел сказать?
Добрынич рванулся вперёд, как зверь, сорвавшийся с цепи. Из рукава метнулся клинок — узкий, гибкий, как змеиный язык.
— Ты сгниешь в земле, Ольхович!
Я отпрянул, чувствуя, как сталь рассекает воздух у самого горла. Смерть коснулась меня ледяным дыханием — на шее вспыхнуло жгучее тепло, и капли крови упали на дубовую столешницу.
В гриднице взметнулся крик. Казначей вскрикнул, опрокидывая скамью, стражники замерли, будто поражённые невидимым копьём.
Но прежде чем они успели сдвинуться с места…
Хрясь!
Дубовая дверь, словно щепка, разлетелась вдребезги, сорванная с петель яростным ударом. Осколки дерева, словно стрелы, вонзились в стены, а в гридницу ворвался холодный ветер, пахнущий дымом и кровью.
В проёме, словно вестник возмездия, стоял он – младший княжич Святослав, мальчишка пятнадцати лет, которого все считали слабым и болезненным. Но сейчас его худощавая фигура казалась выкованной из стали. В руках, словно продолжение его воли, дымился окровавленный меч, алые капли падали на каменный пол, будто первые весенние ливни.
— Отец! – его голос, обычно тихий и робкий, гремел под сводами гридницы, словно раскат грома. – На нас напали в лесу, во время охоты! Люди Добрынича!
Последние слова повисли в воздухе, тяжёлые, как гиря на весах правосудия.
Князь поднялся со своего трона. Медленно, как поднимается буря перед тем, как обрушиться на землю всей своей яростью. Его тень, удлинённая факельным светом, лёгкая на стене, как призрак былого милосердия.
— Ты… – Он обернулся к Добрыничу, и в глазах его плескалось такое презрение, что казалось, им можно было убить. – Ты осмелился поднять руку на мою кровь?
Добрынич отступил, побледнев, как полотно, на котором уже нарисована висельная петля. Его губы дрожали, но слова застряли в горле – пути назад уже не было.
Князь едва заметно взмахнул рукой – и два десятка мечей обнажились в едином, зловещем блеске стали.
Тишина.
Последняя тишина перед казнью.
А затем – рёв.
Добрынич рванулся к окну, но Святослав быстрее. Его меч взвыл в воздухе и вонзился в спину предателя с мокрым чавканьем.
Князь не дрогнул.
Лишь тень пробежала по его лицу, когда тело Добрынича рухнуло на пол, обагряя дубовые доски темной кровью. Он медленно обвел взглядом гридницу – по бледным лицам писцов, по сжатым кулакам стражников, по мне... и наконец по Ратибору, чей топор все еще капал на пол.
— Пусть его голова украсит частокол, — произнес князь, и в голосе его не было ни злости, ни сожаления. Только холодное, почти деловое равнодушие.
Потом он вздохнул, словно сбрасывая с плеч тяжесть, и впервые за этот вечер сел обратно в трон, обхватив резные волчьи головы на подлокотниках.
— А ты, Ольхович...
Глаза его, всегда такие нечитаемые, вдруг потемнели. Не от гнева. От усталости.
— Я не думал, что столько лет пригревал такую змею.
Тишина.
Тишина, в которой слышно, как потрескивают факелы.
Он махнул рукой, и казначей, все это время прижимавшийся к стене, словно тень, шагнул вперед, держа в дрожащих пальцах новый свиток – уже с княжеской печатью.
— Твои земли. Твои права. Твои вольности. Князь постучал ногтем по пергаменту. — Все, что отнял у тебя Добрынич – вернется. По закону и по крови.
Я не двинулся.
— Почему?
Князь усмехнулся – впервые за этот вечер по-настоящему.
— Потому что сегодня я увидел в тебе то, что когда-то видел в твоем отце.
Он встал, и вдруг показался старше. Не князем – просто человеком, у которого слишком много врагов и слишком мало тех, кому можно верить.
— Но запомни, волчонок, — его голос упал до шепота, но каждое слово жгло, как раскаленный клинок. — Если когда-нибудь твоя стая повернется против моего рода...
Он не договорил.
Не надо.
Я кивнул.
Не потому что покорялся.
А потому что понимал.
Ночью я сидел на берегу пруда в княжеском саду.
Тишину нарушал лишь шёпот листьев да ленивые всплески карпов в пруду. Я сидел на краю мшистого камня, и лунный свет серебрил завитки новой грамоты, той самой, что князь только что подписал своей властной рукой.
«Возвратить Мирославу Ольговичу все родовые земли и вольности, кои принадлежали предкам его испокон веков».
Чёрные чернила блестели, как свежая кровь.
— Доволен?
Голос прозвучал тихо, но чётко, будто клинок, вонзающийся между рёбер. Я обернулся.
Княжич Святослав стоял у меня за спиной, бледный, как лунный свет. В его руках был окровавленный платок, которым он стирал не чужую, а свою кровь — царапину на скуле, тонкую, как след кошачьего когтя.
— Ты сам подстроил нападение на себя, — констатировал я, не спрашивая, а утверждая.
Он усмехнулся, и в его глазах — глазах мальчишки, который только что впервые убил человека, — мелькнула дерзкая искра.
— А ты подсунул князю фальшивые счета. Стало быть, мы квиты.
Где-то в темноте, словно дыхание ночи, хрустнула ветка.
Я напрягся, но не подал виду.
— Где Велена? — внезапно спросил я, чувствуя, как тревога ледяными пальцами сжимает сердце.
Княжич замер. Его лицо, ещё секунду назад лукавое и насмешливое, стало серьёзным, почти суровым.
— Она ушла на север. — Он сделал паузу, будто взвешивая, сколько можно сказать. — Искать… того, кто поможет тебе полностью пробудить твою сущность. Того, кто научит тебя превращаться.
Я сжал грамоту в руке, чувствуя, как хрустит пергамент.
Значит, игра только начинается.
А где-то в чёрных соснах за садом завыл волк.
Не случайно.
Ничего не бывает случайно.