Глава 11 Правда, вырезанная в кости

Сторожка встретила нас удушливым запахом сушеных трав и запёкшейся крови. Воздух был густым, как бульон из кошмаров, каждый вдох обжигал ноздри смесью полыни, болиголова и чего-то еще — металлического, тревожного. Чад от очага, словно призрачная вуаль, стлался под низким потолком, вычерчивая в полумраке химерические узоры, напоминающие волчьи следы на снегу — будто незримые духи оставили свои метки перед нашим приходом.

Старуха — представившаяся Мареной — оказалась страшнее ночного леса. Ее кожа, похожая на пергамент, испещренный древними письменами, натянулась на острых скулах, а глаза... Боги, эти мутные, будто затянутые ледяной коркой глаза видели слишком много. Она указала узловатым пальцем (ногти — желтые, изогнутые когти) на грубо сколоченный стол, где покоились артефакты, источавшие мертвенную тишину:

Кость, исписанная рунами — обугленная временем, словно вырванная из самой преисподней. Но руны, вопреки всему, горели первозданной четкостью, будто выгравированные вчера. Они пульсировали тусклым багровым светом, соответствуя ритму "Лютоволка" у моего бедра.

Лохмотья пергамента, похожие на кожу, содранную с древнего существа. На них уцелел лишь осколок княжеской печати — двуглавый сокол, лишившийся одной головы. Золотая краска все еще слепо блестела в свете очага, словно насмехаясь над своим увяданием.

Кинжал — зловеще знакомый двойник того, что носил Горислав. Тот же волчий оскал на рукояти

– Садись, волчонок, – прошамкала она, костлявыми пальцами наливая в деревянную чашу мутную жижу, которая, казалось, двигалась сама по себе. Ее голос звучал, как скрип несмазанных тележных колес по мерзлой земле. – Пить будешь?

Я медленно опустился на скрипучую лавку, не сводя глаз с дрожащей поверхности жидкости. Прикоснувшись к шершавому краю чаши, ощутил леденящий холод, проникающий сквозь кожу в самые кости. От жидкости исходил терпкий запах – смесь ржавого железа, горькой полыни и чего-то еще, древнего и нечеловеческого, словно сама земля исторгла свою кровь для этого зелья.

– Что это? – спросил я, чувствуя, как "Лютоволк" на моем поясе напрягся, будто живой.

Марена оскалилась, обнажив жалкий обломок единственного уцелевшего зуба. Ее губы растянулись в гримасе, которую можно было принять за улыбку, если бы не безумие, мерцающее в глубине ее мутных глаз.

– Правда, – прошипела она. – Горькая, как сама смерть, но пей – не отравишься. Только не вздумай выплюнуть... Она этого не любит.

Я поднес чашу к губам. Велена сделала предостерегающий жест, но было уже поздно. Святослав замер, его пальцы непроизвольно сжали рукоять меча.

Я сделал глоток.

Мир взорвался.

Видение.

Я стою в княжеской гриднице, но реальность вокруг меня пульсирует и мерцает, как отражение в воде, в которую бросили камень. Стены дышат, факелы горят неестественно медленно, а голоса доносятся словно из-под толстого слоя ваты. Каждый звук приходит с опозданием, размазываясь в воздухе, как чернильная клякса на пергаменте.

Отец — живой, настоящий, не призрак моих воспоминаний — стоит на коленях перед княжеским троном. Его могучая спина, обычно гордо расправленная, сейчас согнута под невидимым грузом. Лицо изувечено побоями: левый глаз заплыл, губа рассечена, а по щеке стекает алая дорожка, капая на резные узоры дубового пола. Но в его уцелевшем глазу плещется неукротимая ярость — та самая, что я видел в последний раз перед...

— Ты предал нас! — ревёт князь, и его голос звучит неестественно, будто накладывается сам на себя. Он швыряет в отца пергаментный свиток, который разворачивается в полёте, обнажая аккуратные строки доноса. — Своих же продал! Ради чего? Ради власти? Ради золота?

Свиток с шуршанием падает к ногам отца. Он делает резкое движение — не защитное, а скорее яростное — и хватает пергамент. Его пальцы, обычно такие точные и уверенные, сейчас дрожат, оставляя кровавые отпечатки на тонкой коже.

— Это ложь! — Отец перехватывает свиток, судорожно разворачивает его до конца. Глаз его бешено бегает по строчкам, будто ищет что-то конкретное. — Подделка! Дело рук Громовых... Видишь, здесь, в конце — печать не та! Настоящая княжеская печать имеет трещину у когтя левого сокола, а эта...

Князь глух к его словам. Его лицо, обычно такое выразительное, сейчас напоминает каменную маску. Только пальцы, сжимающие подлокотники трона до хруста, выдают внутреннюю бурю.

За его спиной, подобно ледяной статуе, застыла она — княгиня Ирина, моя мать. Я не видел её с шести лет, но узнаю сразу: тот же прямой стан, те же тонкие брови, соболиной дугой изогнутые над глазами. Но лицо её лишено красок — будто кто-то вымыл все оттенки, оставив только бледный контур. А в глазах... В глазах зияющая пустота, словно кто-то выскоблил всё живое, оставив лишь оболочку.

— Приговор уже подписан, — шепчет она, но слова её не трогают губ. Они звучат прямо у меня в голове, холодные и безжизненные, как зимний ветер.

Картина рушится, сменяясь кошмарной явью.

Темница.Сырость сочится по стенам, капли падают в лужи с мерзким чавканьем, будто сама земля пьёт его страдания. Отец закован в цепи – тяжёлые, чёрные, впивающиеся в запястья так, что кожа трескается, обнажая мясо. Прикован к сырой стене, как зверь в клетке.

Перед ним – Лютобор Громов.

Его доспехи скрипят, словно кости переломанного зверя. В руках – мой родовой меч, «Волчий Клык». Лезвие мерцает в тусклом свете факела, как живое, будто тоскует по руке хозяина.

– Где свитки? – шипит Лютобор, наклоняясь так близко, что отец чувствует его дыхание – горячее, с запахом гнилого мяса и хмеля.

Отец молчит.

Только глаза – ясные, холодные, как зимнее небо – смотрят прямо в душу убийцы.

Лютобор нервно дергается.

– Говори, Ольгович, и умрешь быстро.

Отец плюёт ему в лицо.

Слюна, смешанная с кровью, попадает прямо в глаз. Лютобор взвывает, как раненый зверь, отшатывается –

И тогда –

Удар.

Ослепляющая тьма.

Я очнулся на грязном полу сторожки, задыхаясь, словно выдохнутая душа, насильно втолкнутая обратно в тело. Губы обжигало вкусом крови и полыни, а в ушах стоял звон, будто в них били в набат. "Лютоволк" у пояса не просто пылал - он пульсировал кровавым светом, прожигая кожу сквозь одежду, метяся в ножнах, словно дикий зверь, почуявший добычу.

- Что... что это было? - мой голос звучал чужим, раздробленным, будто прошел сквозь тысячу лет.

Марена нависла надо мной, ее иссохшее лицо заполнило все поле зрения. Дыхание старухи пахло тленом и сухими кореньями, обдавая ледяным холодом:

- Твоя мать жива.

За спиной раздался глухой стон - Велена вздрогнула, словно по ее спине прошелся кнут, ее пальцы впились мне в плечо:

- Этого не может быть! - в ее голосе звенела не просто ярость - настоящая паника.

Старуха неспешно выпрямилась, ее кривой палец с ногтем-когтем указал на кость с рунами, лежащую на столе:

- Она в Чёрной Башне. - губы Марены растянулись в жуткой пародии на улыбку. - Там всё написано.

Святослав помертвел, его обычно насмешливый взгляд стал пустым, как взгляд мертвеца:

- Но Чёрная Башня... это же...

- Тюрьма для тех, кого нельзя убить, но и нельзя отпустить, - закончил я, вспоминая, как няньки в детстве крестились, произнося это название. Страшилки о местах, где время течет иначе, где стены сложены из теней, а узники годами не видят солнца.

Марена кивнула, ее шея хрустнула, как сухие прутья:

- И твой отец знал. Потому его и убрали.

Я поднялся, ощущая, как новая ярость - острая, ясная, целеустремленная - разливается по жилам, выжигая все сомнения. "Лютоволк" отозвался на эмоции, заглушенно застонав в ножнах.

Теперь у меня была цель.

И меч, чтобы проложить к ней путь - сквозь тьму лжи, сквозь кровь врагов, сквозь сами врата ада, если потребуется.

Где-то далеко, за стенами сторожки, завыл волк - одинокий, но грозный. Словно давая клятву. Словно обещая, что я не один.

Вой повторился — долгий, зовущий, он распорол ночь, словно лезвие лунного света. Звук вибрировал в костях, пробуждая что-то древнее, дремавшее в глубине души. В этом крике не было ни угрозы, ни предостережения — лишь неумолимый зов, зов крови и долга, который невозможно игнорировать.

Велена стояла в дверях, её стройный силуэт чётко вырисовывался на фоне звёздного неба. Глаза, обычно такие твёрдые и насмешливые, теперь поблёскивали в полумраке чем-то неуловимым — предчувствием, тревогой, а может, и страхом.

— Он ждёт, — прошептала она, и её голос звучал странно — будто не она произнесла эти слова, а сама ночь заговорила её устами.

Я не спросил, кто.Потому что знал.

Седой.

Тот, о ком шептались у костров, рассказывая страшилки подвыпившим новобранцам. Тот, чьё имя заставляло замолкать даже бывалых дружинников, а князья крестились, произнося его вполголоса.

Тот, кто являлся мне в снах — огромный, как сама ночь, с глазами, горящими, как угли, и голосом, похожим на шум далёкой грозы.

— Ты знала, — бросил я, и это не было вопросом.

Она не ответила. Лишь шагнула в объятья ночи, её плащ взметнулся, словно крыло.

И я последовал за ней, ведомый не просто любопытством или жаждой мести — чем-то большим. Чем-то, что звало глубже, чем память, сильнее, чем ярость.

Седой ждал.

Лес встретил нас могильным молчанием.

Не той привычной тишиной, что окутывает спящие деревья, а тяжелым, давящим безмолвием, будто сама природа замерла в ожидании. Даже воздух казался густым, неподвижным, насыщенным чем-то нездешним. Ни шелеста листьев, ни криков ночных птиц — ничего. Только звенящая пустота, словно лес вымер за мгновение до нашего прихода.

Ветер, обычно бесцеремонный гость в этих чащах, не смел шевельнуть даже травинку. Ветви не качались, листва не дрожала — всё застыло, как перед ударом топора палача.

Мы шли долго.

Сначала по едва заметной тропе, протоптанной не ногами, а чем-то другим — чем-то, что не оставляло следов, но чувствовалось в каждом шаге. Потом — сквозь колючие заросли, которые цеплялись за одежду, царапали кожу, будто сам лес пытался нас остановить, отговорить, предупредить.

Но мы шли.

Шли, потому что другого пути не было.

Наконец, Велена остановилась.

Перед нами открылась поляна, окружённая исполинскими дубами - древними стражами, чьи узловатые корни уходили глубоко в землю, словно цепкие пальцы, держащие саму память мира. Их кроны терялись в небе, сливаясь с ночным мраком, образуя живой купол, сквозь который не проникал даже лунный свет.

В центре этого природного святилища лежал камень – чёрный, как беззвёздная пропасть, гладкий и холодный, будто высеченный из самой пустоты. Его поверхность была испещрена рунами, которые пульсировали тусклым, призрачным синим светом, словно биение сердца чего-то древнего, дремлющего под землёй.

И на нём…

Он.

Седой.

Не волк. Не человек.

Нечто древнее и непостижимое, существующее вне времени и законов смертных.

Его шерсть сияла белизной первого снега, но это не было следствием старости – это был отблеск его сущности, мощи, которая пронизывала каждую его частицу, делая его одновременно реальным и мифическим. Глаза – два раскалённых уголька, горящих в непроницаемой тьме, вбирающих в себя всё вокруг, но не дающих ничего взамен.

Когда он поднял голову, воздух задрожал, искривился, словно пространство не могло вынести его присутствия. Земля под его лапами покрылась инеем, расползающимся кругами, а ветер – тот самый, что боялся шевельнуть листву, – завыл, как загнанный зверь, обтекая его, но не смея коснуться.

Он вдохнул, и мир затаил дыхание.

— Мирослав Ольхович.

Его голос звучал не в ушах, а внутри, заполняя сознание, как полноводная река, сметающая все преграды на своём пути. Он был древним, как сама земля под моими ногами, и таким же неумолимым.

— Ты наконец пришёл.

Я не дрогнул. Не отступил ни на шаг, хотя каждая клетка моего тела кричала об опасности. Воздух вокруг нас сгущался, пропитанный запахом хвои, крови и чего-то старого — чего-то, что не должно было пробуждаться.

— Ты звал.

Седой усмехнулся — в этом оскале было первобытное величие и пугающая красота. Его глаза, холодные, как зимнее небо, сверкали в полумраке, а клыки, белые и острые, напоминали о том, что передо мной не человек. Никогда не был.

— Я звал давно. Но ты не слышал. Пока не проснулся.

Он спрыгнул с камня, и земля под его лапами содрогнулась от высвободившейся силы. Тень его фигуры легла на меня, огромная, перекрывающая свет. Я почувствовал тяжесть его взгляда, будто горы давили на плечи.

— Твой род служил мне веками. Твой отец…

Я стиснул зубы, подавляя гнев.

Горячая волна подкатила к горлу, но я не позволил ей вырваться наружу. Вместо этого сжал кулаки так, что ногти впились в ладони.

— Мой отец умер как пёс.

Слова прозвучали хрипло, будто их вырвала из меня невидимая рука.

Седой зарычал — не злобно, скорее… сочувственно?

Его голос стал тише, почти человеческим, если бы не глубокая, звериная вибрация, от которой дрожала земля.

— Твой отец выбрал смерть. Потому что боялся той силы, что носил в себе. Если бы он воспользовался ей тогда...

Он не договорил, но я и так знал, о чём он. Воспоминания вспыхнули перед глазами: отец, бледный, с трясущимися руками, сжимающий нож. Последний взгляд — не на меня, а сквозь меня, будто он видел что-то ужасное, чего я ещё не мог разглядеть.

Он подошёл ближе. От его дыхания исходил запах дыма древних костров и свежей крови.

Тепло и смрад ударили в лицо. Я не отпрянул.

— А ты? Боишься?

Я посмотрел ему прямо в глаза, не отводя взгляда.

В них отражалось пламя — не от костра, а то, что горело внутри.

— Я не мой отец.

Седой замер на мгновение.

Тишина.

Затем его утробный хохот разорвал ночную тишину, словно раскат грома. Ветви деревьев содрогнулись, с них посыпались листья.

— Нет. Ты сильнее.

Он отвернулся, махнув хвостом в сторону непроглядной чащи.

— Идём. Я покажу тебе, кто ты есть на самом деле.

Мы шли сквозь чащу, и с каждым шагом мир вокруг неуловимо менялся.

Деревья вытягивались ввысь, их стволы темнели, покрываясь глубокими морщинами веков. Ветви сплетались над головой, образуя свод, сквозь который не пробивался даже лунный свет. Воздух густел, наполняясь запахом сырой земли, смолы и чего-то древнего — как будто само время здесь текло медленнее, сохраняя отголоски эпох, давно канувших в небытие.

Тени шевелились по краям зрения, принимая на мгновение очертания то ли людей, то ли зверей, то ли чего-то иного. Земля под ногами стала мягче, словно мы ступали не по почве, а по коже спящего исполина.

Наконец, чаща расступилась, и мы вышли к озеру.

Но не к простому озеру.

Вода в нём была чёрной, как чернила, густой и неподвижной, будто застывшей смолой. Она не отражала ни луну, ни звёзды — лишь поглощала свет, превращая его в бездонную пустоту. Над самой поверхностью стелился туман, но не белый, а зловещий синий, мерцающий, словно звёздная пыль, собранная из давно угасших миров. Он клубился, образуя странные узоры — то ли руны, то ли письмена, то ли просто игра теней.

Седой замер на самом берегу, его могучая фигура отбрасывала искажённую тень на водную гладь.

— Зеркало Предков.

Его голос прозвучал торжественно, почти как заклинание.

Я шагнул вперёд, навстречу судьбе, и увидел.

Не своё отражение.

Волка.

Огромного, с шерстью цвета лунного серебра, переливающейся, как сталь под ударами молота. Его глаза горели — не просто светились, а пылали, словно в них заключены были и ярость первых зим, и холодная мудрость веков. В них читалась сила, способная разорвать мир, и в то же время — терпение, способное ждать тысячелетиями.

— Это…

Голос сорвался. Я почувствовал, как что-то внутри меня откликается на этот образ, как будто пробуждается, вырывается наружу.

— Ты.

Седой произнёс это не как утверждение, а как приговор. Как истину, от которой не убежать.

Я протянул руку, и в тот же миг водная гладь взорвалась.

Волны взметнулись ввысь, обретая очертания — тени воинов, призраки древних битв, отголоски забытых клятв.

Загрузка...