Той ночью мне впервые явился их мир.
Я стоял в лесу-колоссе, где деревья-мастодонты вонзались вершинами в багряное, кровоточащее небо. Их стволы, покрытые шрамами веков, пульсировали, словно жилы, а кора шевелилась под прикосновением незримых существ. Воздух, спертый и тяжелый, пах медью и тлеющей золой, обжигал легкие с каждым вдохом. Издалека, словно из чрева земли, доносился мерный, гулкий стук — биение сердца, чудовищного и древнего, пронизывающее тело низким, животным ужасом.
И тогда из-за корявого ствола выползла она.
Мать.
Но не та, что, умиротворенная, спала за стеной в нашем доме, где пахло хлебом и лавандой.
Эта была иной. Ее платье, сплетенное из живых, трепещущих ветвей, шевелилось, как клубок змей, обвивая тело, то сжимаясь, то разжимаясь в такт тому далекому стуку. Волосы — черные, как смола, — перетекали в клочья тумана, растворяясь в воздухе и вновь собираясь в призрачные очертания. А глаза…
Глаза были их глазами.
Бездонные колодцы, в которых тонули звезды и целые миры. В них горела тоска, древняя, как само время, и чуждый разум, холодный и непостижимый, скользил по моей душе, будто исследуя ее.
— Ты несешь в себе осколок нас, — прошептала она.
Голос ее звучал на языке, которого я никогда не слышал, но каждое слово прожигало сознание, врезаясь в память с болезненной ясностью.
— Как и она. Это делает тебя… интересным.
Ее пальцы, длинные и узловатые, как корни старого дуба, протянулись ко мне. Я почувствовал, как под кожей зашевелилось что-то чужое, будто зерна тьмы, посеянные в моей крови, откликнулись на ее прикосновение.
Я попытался закричать, но звук застрял в горле, превратившись в хрип.
И тогда я проснулся.
Комната была погружена во тьму, но в моей руке пылал "Лютоволк".
Не метафорически.
По стальному телу клинка змеились пляшущие языки синего пламени, холодного, как дыхание зимней бури.
Утро
— Опять?
Велена склонилась над дымящимся котелком, где булькала густая похлебка, но ее руки замерли в воздухе. Взгляд, острый, как кинжал, впился в меня, будто пытаясь вырвать правду прямо из черепа.
Я не стал отвечать. Просто разжал ладонь.
На коже, будто выжженный изнутри, проступил новый рунический знак — переплетение корней, уходящих вглубь плоти, словно что-то пустило ростки прямо под моей кожей. Они пульсировали в такт моему сердцу, и от этого зрелища в горле встал ком.
— Снова сны?
Из соседней комнаты вышла мать. Она уже выглядела лучше — щеки не были такими восковыми, в глазах теплился слабый свет, почти человеческий. Почти.
Но что-то чужое все еще клубилось на дне ее взгляда.
То, что не принадлежало ей.
То, что, возможно, уже никогда не уйдет.
Я не стал задавать вопросов. Просто показал ей руку.
— Ты знаешь, что это.
Мать медленно опустилась на скамью, будто ее ноги вот-вот подкосятся. Пальцы дрожали, когда она обхватила чашку с чаем — пар поднимался к ее лицу, но, кажется, она его даже не чувствовала.
— Когда они… держали меня…
Голос ее был хрупким, как тонкий лед над бездной. Она сделала глоток, словно пытаясь смыть с языка горечь воспоминаний.
— Я видела их мир. Сквозь зыбкую брешь.
Седой, дремавший у печки, внезапно распахнул один глаз — желтый, как расплавленный металл. Его когти впились в половицу, и шерсть на загривке встала дыбом.
— Что ты там увидела?
Мать закрыла глаза.
— Они умирают.
Тишина в избе стала густой, как смола.
— Их мир рассыпается в прах, как песок сквозь пальцы.
В ее голосе звучала вселенская скорбь, словно она оплакивала не просто чужую гибель, а что-то большее. Что-то, что когда-то было частью всего сущего.
— И поэтому…
Она не договорила.
Но мне не нужно было слышать конец этой фразы.
— Поэтому они так отчаянно рвутся сюда.
Мои слова повисли в воздухе, тяжелые, как свинец.
Тишина после этих слов казалась оглушительной. В печи потрескивали угли, отбрасывая на стены дрожащие тени. Я сжал кулак, чувствуя, как руна под кожей пульсирует в такт чужому ритму.
И вдруг — вспышка.
Не света, а памяти.
Я зажмурился, но было уже поздно.
Я был Алексей.
Офис. Кондиционер. Бесконечные отчеты на мониторе. Телефон, который не умолкал ни на минуту.
"Кредиты... Инвесторы... Просрочки..."
Мир, где самыми страшными чудовищами были цифры в таблицах и холодные взгляды партнеров на совещаниях.
Я сидел в кресле с кожаным подголовником, стиснув виски пальцами. Голова раскалывалась.
"Всего лишь стресс", — убеждал я себя.
Но по ночам снились леса.
Древние. Немые. Ждущие.
— Мирослав?
Голос Велены вернул меня в избу. Я вздрогнул — ладонь, сжимавшая "Лютоволка", была влажной от пота.
— Ты... вспомнил? — мать смотрела на меня так, будто уже знала ответ.
Я кивнул.
— Я был им. Там.
Слова давили горло.
— Там, где мир умирает по-другому. Где люди гниют заживо, даже не понимая этого.
Седой фыркнул, будто смеялся.
— И что же важнее? — прошипел он. "Спасти мир, который даже не знает, что болен... или этот?"
Я посмотрел на мать — на ее руки, изуродованные их пленом. На Велену, которая до последнего будет варить зелья, чтобы мы могли сражаться еще один день.
— Здесь — моя война, — сказал я.
Слова повисли в воздухе, тяжелые, как клятва. Ветер за окном ответил новым витком бури — стены избы затрещали под его напором, словно старый корабль в шторм.
Я поднял "Лютоволк". Синее пламя, холодное и ненасытное, лизало лезвие, но не обжигало — лишь оставляло на пальцах иней, будто напоминая: этот клинок теперь часть меня. Как и руна. Как и память, что больше не была просто сном.
Я помнил.
Помнил, как сидел в стеклянной башне среди небоскребов, где люди, не видя бездны под ногами, играли в богов. Помнил пустые улыбки, договоры, подписанные кровью, которую никто не замечал. Помнил, как однажды, глядя в окно на город, охваченный сумерками, увидел в отражении не свое лицо, а чужое — с глазами, полными звезд и древней ярости.
Тогда я счел это галлюцинацией. Усталостью.
Теперь знал — это был первый зов.