Дверь кабинета закрылась за Глуховцовым с тихим, но многозначительным щелчком. Он ушёл, оставив после себя шлейф беспокойства и запах дешёвого одеколона, смешанного с потом. Воздух, казалось, сразу стал чище, но ненадолго — вскоре его заполнили другие звуки и запахи: тяжёлые шаги, скрип сапог, приглушённый шёпот.
Я не любил подобных бывшему управленцу людей. Он был человеком, который готов был продать вообще всё, включая собственную душу и мать для того, чтобы получить прибыль. Они были склизкими, неприятными, противными, но стоит отдать должное этим людям — они умели проживать эту жизнь. Обычно у них получалось словно паразит присосаться к кому-то более сильному, занимая управленческие должности и понемногу присасываясь к денежному потоку.
Бронсон ввёл в кабинет рабочих, и я впервые увидел их во всей красе. Эти люди были плотью и кровью завода. Их руки, покрытые ожогами и мозолями, знали каждую шестерёнку, каждый станок лучше, чем любой управляющий. Их лица, изборождённые морщинами от копоти и усталости, хранили историю этого места — историю, которую кто-то пытался стереть ложными отчётами и украденными деньгами.
Их было десять человек. Они вошли не спеша, словно боялись раздавить дорогой паркет своими грубыми подошвами. Их лица, обветренные и закопчённые, выражали смесь любопытства и настороженности. Они стояли у двери, переминаясь с ноги на ногу, не решаясь подойти ближе. Одни сжимали в руках потрёпанные картузы, другие прятали ладони за спину, будто стесняясь своих мозолистых пальцев.
— Проходите, садитесь, — я жестом указал на стулья, расставленные полукругом перед столом. — Мы здесь не для формальностей.
Стулья скрипели под их весом, но выдерживали — крепкие, как и сами эти люди. Они переглянулись, и в их взглядах читалось недоверие. Сколько раз рабочие слышали подобные слова от начальства, только чтобы потом снова остаться один на один со своими проблемами?
Они переглянулись, но не двинулись с места. Первым сделал шаг вперёд высокий, широкоплечий мужчина с седыми висками и глубокими морщинами вокруг глаз. Его звали, как я позже узнал, Фёдор Кузьмич, и был он старшим литейщиком.
— Ваша светлость, — начал он, голос его звучал глухо, словно из-под земли. — Мы не привыкли к таким кабинетам. Да и к разговорам с князьями тоже.
— Тогда давайте привыкать, — я улыбнулся, стараясь, чтобы это выглядело искренне. — Потому что отныне такие разговоры будут частыми.
Фёдор Кузьмич медленно кивнул, и в его глазах мелькнуло что-то, напоминающее надежду — тусклую, почти угасшую, но ещё живую. Он повернулся к остальным, и они, словно по невидимой команде, начали рассаживаться. Их движения были осторожными, будто они боялись, что стулья развалятся под ними, как многое на этом заводе.
— Я здесь не для того, чтобы слушать отчёты управляющих, — я откинулся в кресле, демонстрируя, что мне некуда спешить. — Я здесь, чтобы услышать правду. От вас.
Тишина повисла в воздухе, густая и тяжёлая. Они смотрели на меня, на стол, на свои руки — куда угодно, только не друг на друга. Потом Фёдор Кузьмич вздохнул и первым нарушил молчание.
— Правда, говорите… — он провёл ладонью по лицу, оставив на лбу тёмную полосу от сажи. — Правда в том, что завод еле дышит. Станок ломается — чиним своими силами. Уголь привозят гнилой и мокрый зачастую, а иной раз и поставки сильно меньше, чем в отчётах написано — топим чем придётся. Зарплату задерживают — молчим, потому что иначе уволят. А куда нам идти?
Его слова стали сигналом. Как будто плотина прорвалась, и поток горьких признаний хлынул наружу. Один за другим рабочие начали говорить, и каждый их рассказ был похож на крик души, долго томившейся в темноте.
— Глуховцов только и знает, что воровать да отчёты подделывать, — вступил другой, коренастый мужчина с перебитым носом. — У нас в литейке третий месяц формы новые нужны, а он деньги на них разворовал. Работаем на старых, брак за браком гоним, а что поделать нам остаётся?
— А в кузнице? — перебил его третий, молодой парень с горящими глазами. — У нас молот на ладан дышит, каждый день молимся, чтобы не разлетелся. А если разлетится — кому голову снесёт, тому и не повезло. Глуховцову хоть бы что!
— Зарплату по ведомости должны выдавать, а нам половину задерживают, — добавил четвёртый, пожилой мастер с дрожащими руками. — Говорят, нет денег. А где они? В карманах у управляющего осели?
Я слушал, не перебивая, лишь изредка делая пометки в блокноте. Их голоса сливались в единый гул, полный горечи и злости, но за этим гулом сквозило нечто большее — отчаяние. Они не просто жаловались, они кричали о помощи, и этот крик, наконец, достиг ушей того, кто мог что-то изменить.
— А знаете, что самое обидное? — Фёдор Кузьмич снова взял слово, его голос теперь звучал твёрже. — Мы могли бы работать лучше. Мы знаем, как. Но нас никто не слушает. Глуховцов только свои интересы видит. А завод — он ведь наш, мы здесь всю жизнь прожили.
— И дети наши здесь работают, — тихо добавил кто-то с краю.
Эти слова стали последней каплей. Я закрыл блокнот и поднял глаза. Передо мной сидели не просто рабочие — сидели люди, чьи жизни были перемолоты жерновами жадности и равнодушия. И теперь пришло время это изменить.
— Спасибо, — сказал я просто. — За правду.
Они переглянулись, не понимая, серьёзно ли я говорю. Я же потёр лицо ладонями, убрал в сторону блокнот и обвёл всех взглядом. Рабочие были удивлены, переглядывались между собой и смотрели на меня со странной смесью интереса и настороженности. От рабочих прямо-таки шла волна неуверенности.
— Значит так, дорогие рабочие. — я хлопнул по коленке. — Первое, что будет проведено мною завтра, так это проверка каждого цеха, так что если из вас кто грамотный имеется, то напишите ключевые проблемы, которые мешают работе цехов. Во-вторых, будут проверены все зарплатные ведомости и если правда какие-то недоимки будут, то всё будет выплачено в течение недели. В-третьих, Глуховцев будет наказан. Завтра должна будет прибыть моя охрана, так что мы проведём обыск в его жилище и дальше будем думать, что с удержанными средствами делать.
— Спасибо, ваша светлость.
— Не благодарите пока. Это только начало.
Рабочие раскланялись. Они уходили куда более уверенными — плечи расправлены, головы подняты. Я остался в кабинете один. Когда дверь закрылась, я принялся набрасывать на бумаге пункты. Не реформы — революцию. Но тихую, без крови и баррикад. Такую, чтобы и государство не взбунтовалось, и рабочие вздохнули свободнее.
— Бронсон! — мой голос прозвучал резко, и дверь тут же приоткрылась.
— Приказывайте, ваша светлость.
— Собери всех рабочих во дворе через час. И пусть Глуховцов там тоже будет.
Через час двор завода напоминал муравейник, когда я вышел на импровизированную трибуну — просто стол, поставленный на две бочки. Сотни глаз уставились на меня — настороженных, недоверчивых. В первых рядах стояли те самые десять мастеров, а чуть поодаль, под присмотром двух здоровенных молотобойцев, обильно обливался потом Глуховцов.
Я ударил кулаком по столу — гул стих.
— Рабочие! — мой голос, привыкший командовать полками, без труда покрыл площадь. — Вы сказали мне правду. Теперь моя очередь.
Я видел, как в первых рядах Фёдор Кузьмич сжал кулаки. Рядом с ним стоял тот самый паренёк из кузницы — его глаза горели, как угли в горне. Эти люди ждали перемен, ждали их годами. И сегодня они наконец должны были их получить.
— Первое! — я поднял палец. — С сегодняшнего дня отменяются штрафы за брак по вине оборудования.
Тишина стала такой плотной, что можно было услышать, как где-то далеко скрипит телега. Потом кто-то в толпе ахнул. Штрафы — этот бич рабочих, высасывавший последние гроши из их и без того тощих кошельков — отменялись. Это было не просто решение — это был акт восстановления справедливости.
— Второе! С завтрашнего дня рабочие дни будут не больше десяти часов при сохранении общей оплаты труда. Детей младше четырнадцати лет — уволить с завода и определить в школу, которую мы при заводе и поставим. Пока что, чтобы ваши семейные бюджеты не просели, то я буду выплачивать стипендию работающим сейчас детям в размере средней получки.
В толпе поднялся ропот. Десять часов вместо двенадцати-четырнадцати! Да ещё и с сохранением зарплаты! А школа для детей… Женщины в толпе начали плакать, обнимая своих худеньких, перепачканных сажей детей. Эти малыши, вместо того чтобы ползать под станками, теперь смогут учиться, смогут иметь будущее. Хотя, далеко не все реагировали на такое решение положительно. Некоторым просто не нравилось и не была понятна необходимость получения хотя бы крепкого начального образования.
— Третье! Больничные с сегодняшнего дня будут оплачиваемые. Своим именем обещаю поставить на заводе лекаря, который сможет поддержать вас скорой помощью. Он же и будет выписывать печатью больничный. Роды — три месяца отпуска с сохранением жалования.
Теперь уже не ропот — настоящий гул прокатился по толпе. Оплачиваемые больничные! Лекарь на заводе! Три месяца отпуска для рожениц! Для этих людей, привыкших работать с температурой и травмами, боящихся пропустить день из-за страха потерять заработок, это было невиданной роскошью.
— Четвёртое! — мне пришлось повысить голос. — Каждому цеху — выборный староста. Его слово в вопросах работы цеха — закон. Именно через него будет выражаться воля цеха. Все жалобы — через него. Если к управляющему будут претензии, предложения, просьбы и мольбы — всё необходимо делать исключительно через старост. Это правило нарушать нельзя.
Идея выборных старост произвела эффект разорвавшейся бомбы. Впервые за всю историю завода у рабочих появится реальное представительство, реальная власть влиять на свою судьбу. Они переглядывались, кивали, шёпотом обсуждая, кого выдвинуть от своего цеха.
Тут уже не выдержал Глуховцов.
— Ваша светлость, да это же бунт! — он рванулся вперед, но молотобойцы его удержали. — Так нельзя!
— Можно, — я холодно посмотрел на него. — Потому что пятое — вы, Ипполит Семёнович, уволены. Без выходного пособия. А все украденные деньги вернёте в кассу до конца недели. Иначе обыск в вашем жилище и каторга.
Двор взорвался криками. Кто-то плакал, кто-то смеялся, старики крестились. А я продолжал, перекрывая шум:
— Завтра начнём ремонт оборудования. Через неделю — новые столовые и бани. Через месяц — больница. Это не милость — это ваше право.
Ко мне протиснулся Фёдор Кузьмич. Его глаза блестели.
— Ваша светлость… да мы за такое… — он запнулся, потом вдруг опустился на колени.
Я резко поднял его за плечи.
— Не надо, дед. Лучше скажи — где тут у вас самое хлипкое оборудование? Пойдём, посмотрим.
Вечером, когда солнце кровавым шаром опускалось за заводские трубы, я подписал последний приказ. Всё это время Бронсон сидел подле выхода, наблюдая за моими действиями. К моему удивлению, он держался рядом со мной спокойно, без всякого…
— Ваша светлость, а не многовато ли льгот? Другие заводчики…
— Другие заводчики скоро будут выть как волки, — я откинулся в кресле. — Но пусть попробуют сделать иначе. Эти люди — не скот. Они — лучшие сталевары России. И завтра они начнут работать не из-под палки.
Мой большой водитель был прав. Такие резкие реформы не могли обойти стороной уральские заводы и предприятия других регионов. Большие промышленники были не настроены на серьёзные перемены в пользу своих работников. Им было значительно проще усиливать охрану на заводах и заиметь договорённости с полицией регионов, в которых и стояли их заводы, чтобы при необходимости направляли карательные отряды. Иногда хватало простого отряда полицейских для того, чтобы охладить пыл бастующих рабочих, другие успокаивались после того, как звучало несколько выстрелов в воздух, а иной раз доходило до полноценных сражений. Полицейские пускали в ход тяжёлые деревянные дубинки со свинцовой сердцевиной, а пролетариат использовал в качестве оружия вообще всё, что попадалось им под руки, начиная от составляющих верстака, заканчивая самодельным вооружением и ножами, которые производили на некоторых промышленных объектах. Вот и выходило так, что мои реформы могут вызвать на других заводах недовольство, которое легко могут попытаться подавить в крови.
Я подошёл к окну. Во дворе ещё толпились рабочие, о чём-то горячо споря. Над ними уже не висела та тяжёлая безысходность, что была утром.
— А знаешь, Бронсон, что самое интересное? — я повернулся к нему. — Когда они начнут получать нормальные деньги и перестанут бояться штрафов — производительность вырастет вдвое. И тогда все эти «льготы» окупятся сторицей.
Бронсон чесал затылок, явно не понимая такой арифметики.
— А Глуховцову что делать?
— Пусть бежит, пока я не передумал и не повесил его на той самой трубе, которую он десять лет не чинил.
По прошествии пары недель завод узнать было сложно. Когда я вновь въезжал в заводские ворота, то едва узнал это место. Прежде серые, закопчённые стены цехов теперь сверкали свежей побелкой, а вместо зияющих дыр в крышах — аккуратные заплаты из нового железа. Двор, ещё недавно утопавший в грязи и обломках, был расчищен, а вдоль дорожек даже появились первые кусты сирени — кто-то воткнул их в землю, словно знак, что здесь теперь не только работают, но и живут.
Но больше всего поражали не стены, а люди.
Раньше рабочие шаркали ногами, опустив головы, будто невидимая тяжесть давила им на плечи. Теперь они шли быстро, с поднятыми лицами, и даже разговоры их звучали громче — не ворчание, а живой гул. В кузнечном цеху, где прежде молча ковырялись у дышащего на ладан станка, теперь спорили о том, как улучшить подачу угля. В литейной, где раньше слепо выполняли приказы, старший мастер сам распоряжался сменой форм, а управляющий лишь кивал, сверяясь с его записями.
— Ваша светлость! — Фёдор Кузьмич, увидев меня, отложил чертёж, над которым склонился с двумя молодыми рабочими. — Как раз новую систему продумываем. Чтоб меньше брака было при отливке.
— Покажите, — я подошёл, и они тут же, перебивая друг друга, стали объяснять — не раболепно, а с горящими глазами.
Столовая, где раньше в прокисшей похлёбке плавали тараканы, теперь пахла настоящим хлебом и щами. На столах — чистая посуда, а не жестяные миски, которые никто не мыл. В углу даже появилась полка с книгами — кто-то притащил из дома старые учебники, другие подкинули газеты.
— Читаем в обед, — пояснил один из токарей, заметив мой взгляд. — Даже арифметику вспоминаем.
— Зачем?
— А как же? Теперь старостам отчёты вести надо, да и просто… интересно.
В углу сидела молодая женщина — та самая, что две недели назад рыдала, когда я объявил об оплачиваемых родах. Теперь она спокойно ела, поглаживая округлившийся живот. Её не гнали с завода. Не вычитали из жалования.
Но самое главное изменение было не в стенах и не в порядках. Оно витало в воздухе.
Когда я проходил мимо кузницы, оттуда донесся смех. Не пьяный гогот, а именно смех — молодой, звонкий. Двое парней что-то оживлённо обсуждали, тыкая пальцами в только что отлитую деталь.
— Что-то не так? — спросил я.
— Да нет, ваша светлость, — один из них вытер лицо, оставив чёрную полосу по лбу. — Просто раньше, если деталь кривая — били. А теперь сами разбираем, почему так вышло. Учимся.
Их не подгоняли плетьми. Не запугивали штрафами. Они просто… работали. И, кажется, впервые за долгие годы — гордились этим.
Вечером, когда я уезжал, Бронсон, вертевший в руках какую-то новую деталь от мотора, вдруг сказал:
— А ведь они уже на треть больше стали выдавать, чем при Глуховцове. Без криков. Без угроз.
Я молча кивнул. Завод ожил. Не потому, что я приказал. А потому, что наконец дал этим людям то, чего они заслуживали — не подачки, а уважение.