Дух Миляги покинул дом, занятый мыслями не об Отце, который ожидал его в Первом Доминионе, а о матери, которую он оставил на Гамут-стрит. Слишком мало времени провели они вместе в те часы, что прошли после возвращения из башни Tabula Rasa. Он склонялся у ее кровати, пока она рассказывала ему сказку о Низи Нирване. Он держал ее за руки под дождем Богини, стыдясь своего желания, но не в состоянии подавить его в себе. И наконец, еще несколько мгновений назад, он лежал у нее на коленях, истекая кровью. Ребенок, возлюбленный, труп. В эти несколько часов уместилась небольшая жизнь, и им придется ею удовлетвориться.
Он не вполне понимал, с какой целью она послала его в Первый Доминион, но в таком смятенном состоянии он не был способен ни на что иное, кроме повиновения. Очевидно, у нее были на то свои причины, и теперь, после того, как дело всей его жизни было испорчено, ему оставалось только доверять ей. Не понимал он и того, что произошло с Примирением. Он был настолько далеко от своего тела, что готов был совсем распрощаться с ним, и вдруг, в следующее мгновение, он уже оказался в Комнате Медитации, вопя от боли, которую причиняла ему Юдит, а в дверях возник его брат со сверкающими ножами. Увидев смерть в его лице, он понял, почему мистиф пошел на страшную пытку, лишь бы сообщить ему, что он должен отыскать Сартори. В лице его брата скрывался Отец – в его чертах, в его выражении, в этой отчаянной решимости, – и не было никаких сомнений, что Он всегда был там, но Миляга так и не смог Его распознать. В лице Сартори он замечал лишь свою собственную красоту, искаженную злом, и всегда говорил себе о том, как прекрасен его Рай по сравнению с Адом его двойника. Какая насмешка над самим собой! Отец одурачил его, сделал его Своим подручным, Своим шутом, и он мог бы так никогда этого и не понять, если бы Юдит не вытащила его из Аны и не показала бы ему в живом зеркале лицо убийцы и разрушителя.
Но прозрение пришло слишком поздно, чтобы успеть исправить ошибку. Теперь он мог лишь надеяться на то, что его матери лучше известно, где может скрываться та призрачная надежда на спасение, что им осталась. Теперь он станет ее подручным и отправится в Первый Доминион по ее повелению.
Как она и просила его, он направился в Первый Доминион кружным путем, пролетая над местами, которые он посетил, проверяя Синод, и хотя ему страстно хотелось ненадолго задержаться и провести несколько минут с другими Маэстро, он знал, что медлить нельзя.
Однако он увидел их с высоты и убедился в том, что они сумели благополучно выбраться из Аны и вернуться в Доминионы, чтобы отпраздновать свой триумф. На холме Липпер Байак Тик Ро истошно завывал, задрав голову в ночное небо. Голос его звучал так громко, что перебудил всех обитателей Ванаэфа и всполошил стражу на башнях Паташоки. В Квеме Скопик выбирался из Ямы, где он сидел во время ритуала, и когда он поднял лицо к звездам, Миляга заметил, что в глазах его сияют слезы счастья. В Изорддеррексе Афанасий стоял на коленях на улице за воротами Эвретемекского Кеспарата и мыл руки в ручье, который подскакивал к его окровавленному лицу, словно собака, встретившая хозяина после долгой отлучки. А на границе Первого Доминиона, где дух Миляги замедлил свой полет, стоял Чика Джекин и ждал, когда растворится стена Просвета и за ней откроется Доминион Хапексамендиоса.
Почувствовав присутствие Миляги, он огляделся.
– Маэстро?
Из всех членов Синода больше всего Миляге хотелось поговорить именно с Джекином, но он не осмелился на это. Любой разговор рядом с Просветом мог быть подслушан Богом Первого Доминиона, а Миляга знал, что не сумеет перекинуться несколькими фразами с человеком, который был ему так предан, не попытавшись при этом предупредить его о надвигающейся опасности, и решил не подвергать себя этому искушению. Устремив свой дух вперед, он услышал, как Джекин вновь позвал его, но еще до того, как его крик прозвучал в третий раз, Миляга пересек Просвет и оказался в Первом Доминионе. В те слепые мгновения, когда он пролетал сквозь пустоту Просвета, в голове у него зазвучал голос его матери:
– ...и отправилась она в город злодейств и беззакония, где ни один дух не был добрым, и ни одно тело – целым...
Потом Просвет остался у него за спиной, и перед ним открылось зрелище Божьего Града.
Неудивительно, что его брат был архитектором. Вдохновения, которое создало этот город, хватило бы на миллион гениев, а для сотворившей его силы век, должно быть, равнялся продолжительности одного вздоха. Его величие простиралось от стены Просвета во всех направлениях, а улицы, шире Паташокского тракта, были такими прямыми, что уходили к самому горизонту. Дома же поднимались так высоко в небо, что оно едва проглядывало между крышами, но какие бы светила ни сияли в нем, город не нуждался в их блеске. Прожилки света пронизывали камни мостовой, а также кирпичи и плиты огромных зданий. Свет лился отовсюду, наводя на мысль, что во всем городе вряд ли найдется хотя бы одна тень.
Сначала он двигался медленно, надеясь на встречу с одним из обитателей, но миновав с полдюжины перекрестков и не обнаружив на улицах ни единой живой души, он стал набирать скорость, приостанавливаясь лишь тогда, когда на глаза ему попадались признаки жизни, притаившейся за непрерывной чередой фасадов. Он не был столь проворным, чтобы успеть заметить хотя бы одно лицо, и столь дерзким, чтобы войти без приглашения, но несколько раз он видел, как колышутся занавески, от которых, судя по всему, только что отскочил какой-нибудь любопытный горожанин. Но это был далеко не единственный признак присутствия в городе живых существ. Над коврами, висевшими на балюстрадах, до сих пор не рассеялись облака золотистой пыли, а с виноградных лоз срывались листья, в спешке потревоженные обратившимися в бегство сборщиками.
Похоже, с какой бы быстротой он ни двигался – а скорость его полета значительно превышала скорость любого автомобиля, – ему все равно не удалось бы обогнать слух о своем приближении, в мгновение ока разгонявший всех жителей по домам. Они ничего не оставляли за собой. Ни собаки, ни ребенка, ни обрывка бумаги, ни рисунка на мостовой. Это были идеальные граждане, вся жизнь которых проходила за задернутыми занавесками и запертыми дверьми.
Безлюдность этого метрополиса, явно созданного для того, чтобы изобиловать жизнью, могла бы произвести угнетающее впечатление, если бы не сами здания, которые были построены из материалов такой разнообразной фактуры и цвета и излучали такое живительное сияние, что казалось, будто они и есть настоящие городские обитатели. Строители полностью отказались от серого и коричневого и, раздобыв шифер, камень, брусчатку и черепицу всех мыслимых тонов и оттенков, смешали их цвета с отвагой, на которую не решился бы ни один из архитекторов Пятого Доминиона. Одно за другим открывались зрелища торжествующих красок: лиловые и янтарные фасады, колоннады ослепительного пурпура, площади, выложенные охристым и синим, а посреди этого буйства то и дело попадались невыносимо яркие пятна алого и не менее совершенного белого. Бережливее всего строители пользовались черным – пятно в кладке кирпичей, квадратик на крытой черепицей крыше, прожилка в булыжнике.
Но как выяснилось, даже такой красотой можно пресытиться, и после того, как мимо промелькнули тысячи подобных улиц, Миляга почувствовал, что его тошнит от этого изобилия и обрадовался, когда на одной из них сверкнула молния, которой удалось хотя бы на мгновение выбелить цвет окружающих фасадов. В поисках ее источника он изменил направление полета и опустился на площади, в центре которой стояла одинокая фигура. Это был Нуллианак.
Запрокинув голову вверх, он посылал бесшумные молнии в крохотный клочок видневшегося между крышами неба. Сила его разрядов на много порядков превосходила ту, с которой Миляге приходилось сталкиваться, имея дело с его собратьями. Похоже, между ладонями его лица скрывалась частица божественной энергии, которая придавала ему невероятную способность к разрушению.
Почувствовав приближение Миляги, Нуллианак оторвался от своих упражнений и взмыл над площадью в поисках чужака. Миляга не был уверен, что его нынешнее состояние делает его абсолютно неуязвимым. В конце концов, если Нуллианаки превратились в гвардию Хапексамендиоса, то кто знает, какой властью они могут быть наделены? Но и прятаться было бессмысленно. Если кто-нибудь не объяснит ему дорогу, он может бродить здесь вечно, так и не найдя своего Отца.
Нуллианак был гол, но это состояние не придавало ему ни чувственности, ни чувствительности. Его плоть сияла почти так же ослепительно, как и его молнии, и была лишена видимых органов размножения и выделения. У него также не было видно ни волос, ни сосков, ни пупка. Он непрерывно поворачивался вокруг своей оси, пытаясь отыскать существо, близость которого он ощущал, но, возможно, вложенный в него запас разрушительной энергии притупил его чувства, так как он увидел Милягу, лишь когда тот приблизился к нему почти вплотную.
– Ты не меня ищешь? – спросил Миляга.
Нуллианак устремил на него свой взгляд. Между ладонями его головы прошла новая волна электрических разрядов, и сквозь их потрескивания зазвучал его монотонный голос.
– Маэстро, – сказал Нуллианак.
– Ты знаешь, кто я?
– Конечно, – ответил он. – Конечно.
Голова его покачивалась, словно у загипнотизированной змеи. Он придвинулся к Миляге поближе.
– Почему ты здесь? – спросил он.
– Я хочу увидеть моего Отца.
– А-а-а.
– Я пришел, чтобы поклониться Ему.
– Мы все пришли сюда за этим.
– Я в этом не сомневался. Ты можешь отвести меня к Нему?
– Он повсюду, – ответил Нуллианак. – Это Его город, и Он скрывается в каждой пылинке.
– Стало быть, если я буду разговаривать с землей, я буду разговаривать с Ним?
Нуллианак задумался.
– Не с землей... – ответил он наконец. – Не надо говорить с землей.
– Тогда с чем? Со стенами? С небом? С тобой? Может быть, мой Отец скрывается в тебе?
В голове Нуллианака забегали возбужденные разряды.
– Нет, – ответил он. – Я не осмелюсь утверждать...
– Так отведи меня туда, где я смогу преклонить перед Ним колени. Времени остается так мало.
Это последнее замечание показалось Нуллианаку убедительным, и он кивнул своей смертоносной головой.
– Я отведу тебя, – сказал он, поднимаясь немного выше и поворачиваясь к Миляге спиной. – Но ты прав: мы должны спешить. Дело твоего Отца не терпит отлагательств.
Хотя Юдит не хотелось отпускать Целестину наверх одну, так как она знала, какая встреча ожидала ее на лестничной площадке, но знала она и то, что ее присутствие и вовсе лишит женщину шансов проникнуть в Комнату Медитации. Пришлось ей остаться внизу, стараясь определить по доносящимся сверху звукам, что там происходит. Сначала она услышала предостерегающее ворчание гек-а-геков, а потом раздался голос Сартори, который предупредил, что того, кто попытается войти в комнату, ждет немедленная смерть. Целестина ответила ему, но таким тихим голосом, что до Юдит донеслось лишь невнятное бормотание, и через несколько минут (но были ли это минуты? – возможно, прошло лишь несколько секунд, бесконечно растянутых ожиданием новой вспышки насилия), не в силах больше бороться с искушением, она задула ближайшие к ней свечи и начала медленно подниматься наверх.
Она предполагала, что ангелы попытаются ее остановить, но они были слишком поглощены уходом за Милягой, так что на пути у нее не было никаких препятствий, кроме своей собственной осторожности. Она увидела, что Целестина до сих пор стоит у двери, но Овиаты уже не преграждают ей дорогу. По приказу Сартори они отползли в сторону и, лежа на животе, дожидались дальнейших приказаний своего хозяина, готовые пустить в ход зубы и клыки по первому же сигналу. Юдит одолела уже половину пролета, и теперь до нее долетали обрывки разговора сына с матерью. Первым она услышала усталый шепот Сартори.
– ...все кончено, мама...
– Я знаю, дитя мое, – сказала Целестина. В голосе ее не было упрека – одна лишь спокойная нежность.
– Он уничтожит все...
– И это я знаю.
– ...я должен был удерживать для Него круг... Он хотел этого...
– А ты должен был исполнить Его желание. Я понимаю это, дитя мое. Поверь мне, я все понимаю. Я ведь тоже исполнила Его желание, помнишь? Это не такое уж большое преступление.
После этих слов Целестины раздался щелчок замка, и дверь Комнаты Медитации медленно распахнулась, но Юдит была еще слишком низко и увидела только стропила, освещенные то ли свечкой, то ли сотканной Овиатами сияющей пеленой, которая окутывала Сартори на улице. Теперь, когда дверь открылась, голос его был слышен гораздо яснее.
– Ты войдешь? – спросил он у Целестины.
– А ты хочешь, чтобы я вошла?
– Да, мама. Прошу тебя. Я хочу, чтобы мы были вместе, когда наступит конец.
Знакомая песня, подумала Юдит. Ему, похоже, абсолютно все равно, в чью грудь уткнуть свое заплаканное лицо, лишь бы его не оставили умирать в одиночку. Целестина шагнула внутрь, но дверь за ней не закрылась, а гек-а-геки не вернулись на свои посты. Однако фигура Целестины уже исчезла из виду, и Юдит овладело жестокое искушение продолжить подъем и заглянуть в комнату, но страх перед Овиатами был слишком силен, и она осторожно опустилась на ступеньку – на полпути между Маэстро наверху и бездыханным телом внизу. Там она стала ждать, прислушиваясь к тишине – в доме, на улице, во всем мире.
В голове ее сложилась молитва.
«Богиня... – подумала она, – ...это твоя сестра, Юдит. Надвигается огонь, Богиня. Он уже совсем близко от меня, и мне очень страшно...»
Сверху донесся голос Сартори, но он говорил так тихо, что даже при открытой двери нельзя было разобрать ни единого слова. Однако слова перешли в рыдания, и это нарушило ее сосредоточенность. Нить молитвы была потеряна. Не имеет значения. Она сказала достаточно, чтобы выразить свои чувства:
«Огонь уже совсем близко, Богиня. Мне страшно».
Что тут еще можно сказать?
Огромная скорость, с которой двигались Миляга и Нуллианак, отнюдь не уменьшила впечатления от масштабов города – скорее, наоборот. По мере того, как проходили минуты, а улицы все продолжали мелькать мимо, тысяча за тысячей, ослепляя глаза все тем же насыщенным цветом домов, уходивших под небеса, величие этого труда переставало казаться эпическим и все более наводило на мысль о безумии. При всем очаровании красок, идеальности пропорций и совершенстве отделки город был бредом сумасшедшего, навязчивой галлюцинацией, которая отказывалась успокоиться до тех пор, пока не покрыла каждый квадратный дюйм этого Доминиона памятниками своей собственной неутомимости. На улицах по-прежнему не было видно ни одного обитателя, и в сердце Миляги закралось подозрение, которое он в конце концов выразил вслух – правда, не в форме утверждения, а в форме вопроса:
– Кто живет здесь?
– Хапексамендиос.
– А еще кто?
– Это Его город, – сказал Нуллианак.
– А в нем есть горожане?
– Это Его город.
Ответ был достаточно ясен. В городе не было ни одной живой души, а колыхание виноградных лоз и штор, которое он замечал в начале пути, либо было вызвано его приближением, либо, что более вероятно, было игрой иллюзий, которой забавлялись пустые здания, чтобы скоротать столетия.
Но в конце концов, после того как они миновали бесчисленное множество неотличимых друг от друга улиц, стали появляться кое-какие признаки едва ощутимых изменений. Буйные краски постепенно становились все более насыщенными, а бока камней казались такими лоснящимися, словно они вот-вот должны расплыться и потечь. Отделка фасадов стала еще более утонченной, а пропорции – совершенными, что навело Милягу на мысль о том, что они приближаются к первопричине этого города, а районы, над которыми они пролетали вначале, были лишь имитациями, выхолощенными от непрестанного повторения.
Подтверждая подозрение о том, что путешествие близится к концу, проводник Миляги заговорил.
– Он знал, что ты придешь, – сказал он. – Он послал часть моих братьев на границу, чтобы встретить тебя.
– А вас много?
– Много, – сказал Нуллианак. – Минус два. – Он обернулся на Милягу. – Но ты-то, конечно, об этом знаешь. Ведь это ты их убил.
– Если б я этого не сделал, они бы убили меня.
– А разве не было бы это предметом гордости для нашего племени? – сказал Нуллианак. – Убить Сына Бога...
Его молнии засмеялись, но веселости в этих звуках было не больше, чем в хрипе умирающего.
– А ты не боишься? – спросил его Миляга.
– А чего я должен бояться?
– Говорить такие вещи, когда мой Отец может тебя услышать?
– Он нуждается во мне, – ответил Нуллианак, – а я не нуждаюсь в том, чтобы жить. – Наступила пауза. – Хотя мне будет жаль, если я не приму участия в уничтожении Доминионов, – добавил он, поразмыслив.
– Почему?
– Потому что ради этого я был рожден. Слишком долго я жил, дожидаясь этого дня.
– Как долго?
– Много тысячелетий, Маэстро. Много-много тысячелетий.
Мысль о том, что он летит рядом с существом, которое прожило во много раз более долгую жизнь, чем он сам, и рассматривало грядущее уничтожение как главную ее цель, заставила Милягу замолчать. Интересно, как долго еще Нуллианакам дожидаться своей награды? В отсутствие дыхания и сердцебиения чувство времени оставило его, и он не представлял себе, сколько минут прошло с тех пор, как он покинул тело на Гамут-стрит – две, пять, десять? Но, в сущности, это не имело никакого значения. Теперь, когда Доминионы примирены, Хапексамендиос может выбрать любой удобный момент, и Миляге оставалось утешать себя только тем, что проводник его по-прежнему рядом, и, стало быть, призыв к оружию еще не прозвучал.
Постепенно скорость и высота полета Нуллианака стали снижаться, и вот они уже парили в нескольких дюймах над улицей. Отделка окружающих домов приобрела гротескный характер: каждый кирпич и камень был покрыт тончайшей филигранной резьбой. Но в этом лабиринте орнаментов не было красоты – одно лишь слепое наваждение. Их избыточность производила впечатление не живости и изящества, а болезненной навязчивости, словно бессмысленное, безостановочное кишение личинок. Тот же упадок поразил и краски, нежностью и разнообразием которых он так восхищался на окраинах. Оттенки и нюансы исчезли. Теперь все цвета обрели невыносимую яркость алого, но эта кричащая пестрота не оживляла атмосферу, а, напротив, делала ее еще более гнетущей. Хотя прожилки света по-прежнему струились в камнях, покрывавшая их резьба поглощала сияние, и на улицах царил унылый сумрак.
– Дальше я не могу тебя сопровождать, Примиритель, – сказал Нуллианак. – Отсюда ты пойдешь один.
– Может быть, я скажу своему Отцу, кто нашел меня? – сказал Миляга, надеясь, что эта лесть поможет ему выманить у Нуллианака еще какую-нибудь полезную информацию.
– У меня нет имени, – ответил Нуллианак. – Я – это мой брат, а мой брат – это я.
– Понятно. Жаль...
– Но ты предложил оказать мне услугу, Примиритель. Позволь же мне отблагодарить тебя.
– Да?
– Назови мне место, которое я уничтожу в честь тебя – город, страну, что угодно.
– Но зачем мне это? – спросил Миляга.
– Ведь ты – сын своего Отца, – ответил Нуллианак. – Стало быть, ты хочешь того же, что и Он.
Несмотря на всю свою осторожность, Миляга не смог выдавить из себя ни слова и наградил разрушителя кислым взглядом.
– Нет? – спросил Нуллианак.
– Нет.
– Стало быть, нам нечего друг другу подарить, – сказал он и, не произнося больше ни слова, взмыл ввысь и полетел прочь.
Миляга не пытался остановить его, чтобы спросить, куда идти дальше. Перед ним открывался только один путь – в сердце этого метрополиса, полузадушенное кричащими красками и навязчивой отделкой. Конечно, он обладал способностью двигаться со скоростью мысли, но ему не хотелось тревожить Незримого, и он опустился в ослепительно яркий сумрак улиц, чтобы принять обличье скромного пешехода. Дома, мимо которых ему пришлось идти, были настолько изъедены орнаментом, что, казалось, они вот-вот рухнут.
Подобно тому, как великолепие окраин уступило место упадку, упадок в свою очередь уступил место патологии. То, что окружало Милягу, вызывало теперь не только неприязнь или отвращение, но и самую настоящую панику. Интересно, с каких это пор излишества стали производить на него такое угнетающее впечатление? С каких это пор он стал таким утонченным? Он, грубый копиист? Он, сибарит, который никогда не говорил «хватит», а тем более – «слишком»? И в кого же он теперь превратился? В эстетствующего призрака, доведенного до ужаса видом города своего Отца?
Самого архитектора нигде не было видно. Улица уходила в полную темноту. Миляга остановился.
– Отец? – позвал он.
Хотя Миляга не повышал голоса, в окружающей тишине он казался почти оглушительным и, без сомнения, донесся до каждого порога в радиусе по крайней мере дюжины улиц. Однако, если Хапексамендиос и скрывался за одной из этих дверей, ответить Он не пожелал.
Миляга предпринял вторую попытку.
– Отец, я хочу увидеть Тебя.
Он вгляделся в сумрачную даль улицы в надежде увидеть хотя бы малейший намек на присутствие Незримого. Улица была неподвижна, нигде не было слышно даже шороха, но его пристальное внимание было вознаграждено. Он постепенно стал понимать, что его Отец, несмотря на Свое очевидное отсутствие, на самом деле находится прямо перед ним. И слева от него, и справа от него, и у него над головой, и у него под ногами. Разве не кожей были мерцающие складки занавесок за окнами? Разве не костью были эти арки и своды? Разве не плотью были пурпурная мостовая и камни домов с прожилками света? Здесь было все – спинной мозг, зубы, ресницы, ногти. Когда Нуллианак сказал о том, что Хапексамендиос – повсюду, он имел в виду не дух, а плоть. Это был Город Бога, и Бог был этим Городом.
Дважды в своей жизни он уже ощущал намек на это откровение. В первый раз – когда он вошел в Изорддеррекс, который получил прозвание города-бога и был, как он сейчас это понял, неосознанной попыткой его брата воссоздать творение Отца. А во второй раз – когда он создавал образ Пятого Доминиона и, поймав своей сетью Лондон, понял, что все в нем – от канализационной трубы до купола собора – устроено по образу и подобию его организма.
И вот перед ним предстало самое очевидное доказательство этой теории, но понимание не придало ему сил. Напротив, мысль об огромности его Отца захлестнула его новой волной ужаса. По пути сюда он пересек пространство, на котором мог бы уместиться не один земной материк, и каждый уголок был создан из неимоверно разросшегося тела его Отца, который превратил себя в материал для каменщиков, плотников и носильщиков Своей Воли. И все же, во что в конце концов превратился этот город, при всем его великолепии? В ловушку физического мира, в тюрьму, узником которой стал Тот, кто ее создал.
– О, Отец... – сказал он. В его голосе послышалась неподдельная скорбь, и, возможно, это и стало причиной того, что он наконец был удостоен ответа.
– Ты сослужил Мне хорошую службу, – сказал голос.
Миляга хорошо помнил это монотонное звучание. Те же самые едва уловимые модуляции слышал он, когда стоял в тени Оси.
– Ты преуспел там, где других постигла неудача, – сказал Хапексамендиос. – Одни сбились с пути, другие позволили себя распять. Но ты, Примиритель, твердо шел к цели.
– Я делал это ради Тебя, Отец.
– И в награду за свою службу ты был допущен сюда, – сказал Бог. – В Мой Город. В Мое сердце.
– Благодарю Тебя, – ответил Миляга, опасаясь, что этим даром разговор и закончится, а тогда он не выполнит поручение матери. Что она ему советовала? Скажи, что ты хочешь увидеть Его лицо. Отвлекай Его. Льсти Ему. Ах да, лесть!
– Я хочу, чтобы Ты научил меня, Отец, – сказал он. – Я хочу принести Твою мудрость обратно в Пятый Доминион.
– Ты сделал все, что от тебя требовалось, Примиритель, – сказал Хапексамендиос. – Тебе не придется возвращаться в Пятый Доминион. Ты останешься со Мной и будешь наблюдать за Моей работой.
– Что это за работа?
– Ты прекрасно знаешь об этом, – сказал Бог. – Я слышал, как ты говорил с Нуллианаком. Почему ты делаешь вид, что тебе ничего не известно?
Модуляции Его голоса были слишком неуловимы, чтобы по ним можно было о чем-то судить. Звучал ли в Его словах неподдельный вопрос, или это была ярость, вызванная лицемерием сына?
– Я не хотел судить о Твоем деле с чужих слов, Отец, – сказал Миляга, молча обругав себя за допущенный промах. – Я думал, Ты Сам мне захочешь обо всем рассказать.
– С какой стати Мне говорить тебе о том, что ты и так уже знаешь? – спросил Бог, по-видимому, не собираясь успокаиваться, пока не получит убедительного ответа. – Все необходимые знания у тебя уже есть.
– Не все, – ответил Миляга, догадавшись, как он может вывернуться из этой ситуации.
– Чего же ты не знаешь? – спросил Хапексамендиос. – Я отвечу на любой вопрос.
– Твое лицо, Отец.
– Мое лицо? Что это значит?
– Мне не хватает знания о Твоем лице, о том, как оно выглядит.
– Ты видел Мой город, – ответил Незримый. – Это и есть Мое лицо.
– И это Твое единственное лицо? Это действительно так, Отец?
– Разве тебе этого недостаточно? – спросил Хапексамендиос. – Разве оно не совершенно? Разве оно не сияет?
– Слишком ярко сияет, Отец. Оно слишком величественно.
– Разве величия может быть слишком много?
– Но во мне по-прежнему живет человек, Отец, и этот человек слаб. Я смотрю на Твой город, и меня охватывает благоговейный ужас. Это шедевр...
– Ты прав.
– Это творение гения...
– Да.
– Но прошу Тебя, Отец, покажи мне менее величественное обличье. Дай мне бросить взгляд на то лицо, от которого я произошел, чтобы я мог знать, какая часть меня – Твоя.
В воздухе раздалось нечто очень похожее на вздох.
– Наверное, это покажется Тебе смешным... – сказал Миляга, – но я исполнил Твою волю прежде всего потому, что стремился увидеть лицо, одно любимое лицо... – В этих словах было достаточно правды, чтобы придать им настоящую страстность – ведь он действительно надеялся, что Примирение позволит ему воссоединиться с любимым. – Быть может, я прошу слишком многого?
Миляга различил в сумеречной дали смутное трепетание и напряг глаза, ожидая, что вот-вот должна открыться какая-то огромная дверь. Но Хапексамендиос сказал:
– Повернись спиной, Примиритель.
– Ты хочешь, чтобы я ушел?
– Нет. Просто посмотри в другую сторону.
Странно было слышать подобную фразу в ответ на просьбу открыть лицо, но по-видимому, с богоявлением дело обстояло не так-то просто. Впервые с тех пор как он оказался в этом Доминионе, вокруг послышались различные шумы – нежный шелест, приглушенное постукивание, треск, гудение. Улица размягчилась и пришла в движение, встав на службу той тайне, к которой он вынужден был повернуться спиной. Ступеньки крыльца источали костный мозг. Камни в стене раздвинулись, и из трещин, повинуясь воле Незримого, заструились алые ручейки такого насыщенного оттенка, которого Миляге еще не приходилось встречать – в сумраке улицы они казались почти черными. Балкон наверху оплыл, словно воск над огнем, и превратился в зубы. Из подоконников стали разматываться гирлянды внутренностей, потянув за собой занавески кожи.
Распад убыстрился, и он, вопреки запрету, осмелился оглянуться и увидел, что вся улица охвачена лихорадкой трансформации: одни формы дробились и таяли, другие – вздымались и застывали. Ничего узнаваемого в этом хаосе не было, и Миляга собирался уже было отвернуться, когда одна из податливых стен обрушилась цветным водопадом, и на краткое мгновение – не дольше одного биения пульса – он увидел скрывавшуюся за ней фигуру. Но мгновения этого оказалось достаточно, чтобы узнать лицо и суметь воспроизвести его перед своим внутренним взором, после того как видение исчезло. Другого такого лица не существовало во всей Имаджике. Несмотря на свое скорбное выражение, несмотря на все раны и шрамы, оно по-прежнему было совершенным.
Пай был жив и ждал его в самом центре Отца – пленник пленника. Милягой овладело безумное желание бросить свой дух прямо в хаос и потребовать от Отца, чтобы Он вернул ему мистифа. Он скажет Ему, что это – его учитель, его воспитатель, его лучший друг. Но он подавил в себе это искушение, зная, что подобная попытка может привести только к катастрофе, и вновь отвернулся, лелея в памяти увиденный образ, пока улица у него за спиной продолжала биться в судорогах. Хотя на теле мистифа были заметны следы перенесенных страданий, он выглядел куда лучше, чем можно было на это надеяться. Быть может, он черпал силы из земли, на которой был возведен город Хапексамендиоса, – ведь это был Доминион его предков.
Но как ему убедить Отца вернуть мистифа? Мольбами? Лестью? Пока он думал об этом, суматоха вокруг него постепенно стихла, и через некоторое время вновь раздался голос Хапексамендиоса.
– Примиритель?
– Да, Отец.
– Ты хотел увидеть мое лицо.
– Да, Отец.
– Так обернись и посмотри.
Так он и сделал. Улица перед ним отчасти восстановила свой прежний облик. Дома стояли там же, где и раньше, двери и окна были на месте. Но архитектор вынул из них части некогда принадлежащего ему тела и воссоздал для Миляги свой облик. Не было сомнений в том, что в прошлом Отец его был человеком и, возможно, ростом не превышал Милягу, но сейчас Он предстал в образе великана, который был раза в три больше Своего сына.
Однако, при всех Его гигантских размерах, фигура была скроена крайне неумело, словно Он успел уже забыть, что значит обладать человеческим телом. Голова Его, собранная из тысячи осколков, была огромной, но ее составные части так плохо примыкали друг к другу, что сквозь щели виднелся пульсирующий и мерцающий мозг. Одна рука была очень большой, но кисть, которой она заканчивалась, размерами едва ли превышала милягину, в то время как другая представляла собой ссохшийся, короткий отросток, который, однако, был оснащен пальцами с тремя дюжинами суставов. Торс Его также представлял собой целую серию несоответствий: Его внутренности перекатывались в клетке из полутысячи ребер, а сердце билось о слишком хрупкую грудину, которая уже успела треснуть под его ударами. Но самое странное зрелище представлял Его пах: Хапексамендиосу не удалось воссоздать Свой фаллос, и между ног у Него свисали лохмотья сырой плоти.
– Теперь... – сказал Бог. – Ты видишь?
Голос Его утратил свою монотонность. Теперь в нем звучали тысячи надтреснутых голосов из тысяч гортаней, составленных из плохо прилегавших друг к другу осколков.
– Ты видишь... – сказал он снова, – сходство?
Миляга вгляделся в страшилище и понял, что действительно видит. Оно было не в членах, не в туловище, не в фаллосе, но оно было. Когда огромная голова поднялась, он увидел на черепе Отца свое лицо. Возможно, оно было всего лишь отражением отражения отражения, причем все зеркала были кривыми, но он тут же узнал его. Зрелище это вызвало у него нестерпимую душевную боль, но не только потому, что он убедился в их родстве, а и потому, что они, казалось, поменялись ролями. При всей своей огромности, стоявшее перед ним существо было младенцем: эмбриональная голова, неуклюжие конечности... Возраст его исчислялся миллионами тысячелетий, но оно так и не смогло избавиться от своей плотской природы, в то время как он, при всей своей неискушенности, с легкостью мог покидать тело.
– Ты увидел все, что хотел, Примиритель? – спросил Хапексамендиос.
– Еще нет.
– Что же еще тебе нужно?
Миляга знал, что нужно сказать об этом сейчас, пока не свершилось обратного превращения, и стены вновь не сомкнулись наглухо.
– Мне нужно то, что внутри Тебя, Отец.
– Внутри Меня?
– Твой пленник, Отец. Мне нужен Твой пленник.
– У Меня нет никаких пленников.
– Я Твой сын, – сказал Миляга. – Плоть Твоей плоти. Почему же Ты лжешь мне?
Громоздкая голова содрогнулась. Сердце застучало еще сильнее по сломанной кости.
– Может быть, Ты не хочешь, чтобы я об этом знал? – сказал Миляга, двинувшись навстречу жалкому колоссу. – Но ведь Ты сказал мне, что я могу получить ответ на любой вопрос. – Руки, большая и маленькая, сжались и задергались. – На любой – так Ты сказал, – потому что я сослужил Тебе хорошую службу. Но есть что-то, что Ты от меня скрываешь.
– Я ничего не скрываю.
– Тогда позволь мне увидеть мистифа. Позволь мне увидеть Пай-о-па.
В ответ на эти слова все тело Бога затряслось, а вместе с ним – и улица, на которой он стоял, а сквозь неумело сложенную мозаику Его черепа сверкнули ослепительные вспышки гневных мыслей. Это зрелище напомнило Миляге о том, что какой бы хрупкой ни казалась стоявшая перед ним фигура, она – всего лишь крохотная часть Хапексамендиоса, и если сила, воздвигшая этот город и напитавшая яркой кровью его камни, обратится к разрушению, то с ней не сравнятся все Нуллианаки на свете.
Миляге пришлось остановиться. Хотя он был здесь всего лишь духом и полагал, что никаких препятствий ему быть не может, тем не менее сейчас он ощутил перед собой невидимую стену. Плотный воздух не пускал его вперед. Но несмотря на неожиданную преграду и тот ужас, который охватил его, когда он вспомнил о силе своего Отца, он не отступил. Он прекрасно понимал, что стоит ему сделать это, и разговор будет окончен, а Хапексамендиос примется за Свою последнюю работу, так и не освободив пленника.
– Где тот чистый, послушный сын, что у Меня был? – сказал Бог.
– Он по-прежнему здесь, – ответил Миляга. – И он по-прежнему хочет служить Тебе, если Ты отнесешься к нему, как подобает любящему Отцу.
В черепе засверкала череда еще более ярких вспышек. На этот раз они вырвались из-под своего купола и озарили сумрак над головой Бога. В этих разрядах можно было уловить образы, сотканные из огня обрывки мыслей Хапексамендиоса. Одним из таких образов был Пай.
– Тебя не должно с ним ничего связывать, – сказал Хапексамендиос. – Мистиф принадлежит мне.
– Нет, Отец.
– Мне!
– Мы с ним обвенчаны, Отец.
Молнии немедленно исчезли, и выпуклые глаза Бога сузились.
– Он напомнил мне о моем предназначении, – сказал Миляга. – Только благодаря ему я узнал, что я – Примиритель. Если бы не он, я не сумел бы послужить Тебе.
– Может быть, когда-то он и любил тебя... – ответили тысячи глоток. – Но теперь я хочу, чтобы ты его забыл. Выбрось его навсегда из головы.
– Но почему?
Последовал вечный родительский ответ ребенку, который задает слишком много вопросов.
– Потому что Я тебе так велю.
Но от Миляги было не так-то легко отделаться. Он продолжал настаивать.
– О чем он знает, Отец?
– Ни о чем.
– Может быть, он знает, кто такая Низи Нирвана? Скажи, в этом дело?
Яростные молнии чуть не разорвали череп Незримого.
– Кто рассказал тебе об этом? – раздался тысячеголосый гневный крик.
Миляга не видел никакого смысла во лжи.
– Моя мать, – ответил он.
Обрюзгшее тело Бога замерло – перестало биться даже сердце, и лишь молнии по-прежнему сверкали в его черепе. Следующее слово, которое Он произнес, раздалось не из тысячи глоток, а прямо из огненной вспышки.
– Це. Лес. Ти. На.
– Да, Отец.
– Она мертва, – сказала молния.
– Нет, Отец. Я был у нее о объятиях несколько минут назад. – Он поднял свою прозрачную руку. – Она сжимала эти пальцы. Она целовала их. И она сказала мне...
– Я не желаю об этом слушать!
– ...напомнить Тебе...
– Где она?
– ...о Низи Нирване.
– Где она? Где? Где?
Он воздел руки у Себя над головой, словно желая искупать их в огне Своей ярости.
– Где она? – завопил Он, и теперь глотки и молнии звучали одновременно. – Я хочу увидеть ее! Я хочу увидеть ее!
Юдит поднялась со ступеньки. Гек-а-геки стали издавать жалобные звуки, которые испугали ее куда сильнее, чем их грозное рычание. Они боялись. Она увидела, как они покидают свой пост рядом с дверью, съежившись, низко опустив головы, словно побитые собаки.
Она бросила взгляд вниз: ангелы по-прежнему ухаживали за своим израненным Маэстро, а Хои-Поллои и Понедельник отошли от двери поближе к свечам, словно их неверный свет мог защитить их от той силы, присутствие которой заставило затрепетать даже воздух.
– О, мама... – услышала она шепот Сартори.
– Да, дитя мое.
– Он ищет нас, мама.
– Я знаю.
– Ты чувствуешь?
– Да, дитя мое.
– Обними меня, мама. Обними меня.
– Где? Где? – завывал Бог, и в разрядах у Него над головой появились новые обрывки Его мыслей. Там была извилистая речка; город, куда более тусклый, чем Его метрополис, но лишь более прекрасный от этого; улица; дом. Миляга увидел нарисованный Понедельником глаз – зрачок его был выбит лапой Овиата. Потом он увидел свое собственное тело на коленях у Клема, потом – лестницу, по которой поднималась Юдит.
И вот перед ним возникла комната на втором этаже, а в ней круг, а в круге – его брат; у границы круга стояла на коленях их мать.
– Це. Лес. Ти. На, – сказал Бог. – Це. Лес. Ти. На.
Эти отрывистые слоги сорвались с губ Сартори, но голос принадлежал не ему. Юдит уже поднялась на лестничную площадку, и теперь ей было ясно видно его лицо. Оно все еще было мокрым от слез, но утратило всякое выражение. Никогда ей не доводилось видеть столь бесстрастных черт. Он был оболочкой, которую наполнила чья-то чужая душа.
– Дитя мое? – спросила Целестина.
– Скорее отойди от него, – прошептала Юдит.
Целестина поднялась на ноги.
– У тебя совсем больной голос, дитя мое, – сказала она.
– Я. Не. Дитя! – яростно выплюнули губы Сартори.
– Ты хотел, чтобы я утешила тебя, – сказала Целестина. – Так позволь же мне сделать это.
Сартори поднял глаза, но в них светился не только его взор.
– Отойди. От. Меня.
– Я хочу обнять тебя, – сказала Целестина и шагнула внутрь круга.
Гек-а-геки на площадке были охвачены ужасом. Их осторожное отступление превратилось в панический танец. Они стали биться головами о стену, словно предпочитая лишиться своих мозгов, лишь бы не слышать голоса, исходившего из уст Сартори.
– Отойди. От. Меня. Отойди. От. Меня. Отойди. От. Меня.
Целестина вновь опустилась на колени, на этот раз совсем рядом с Сартори. Но когда она заговорила, то обратилась она не к сыну, а к отцу – к Богу, который заманил ее в город злодейств и беззаконий.
– Позволь мне обнять Тебя, моя любовь, – сказала она. – Позволь мне обнять Тебя, как Ты обнимал меня когда-то.
– Нет! – взвыл Хапексамендиос, но члены Его сына отказались прийти ему на помощь.
Отчаянные протесты вновь и вновь срывались с губ Его сына, но Целестину это не остановило. Она обвила руками обоих – тело Сартори и вселившийся в него дух.
Бог застонал – столь же жалобно, сколь и устрашающе.
В Первом Доминионе Миляга увидел, как молнии над головой Отца слились в единый сноп огня и устремились в небо, словно ослепительный метеор.
Во Втором Доминионе Чика Джекин увидел, как стена Просвета озарилась яркой вспышкой, и упал на кремнистую землю, подумав, что это летит огненная ракета победы.
Богини в Изорддеррексе были не так наивны и успокоили свои воды, чтобы не навлечь на себя смертоносную молнию. Все дети притихли, все ручейки и лужицы застыли в полной неподвижности. Но огонь был направлен не в Них и пронесся над городом, не причинив ему никакого вреда, затмевая своим блеском свет Кометы.
Когда метеор скрылся из виду, Миляга вновь повернулся к Отцу.
– Что Ты сделал? – спросил он.
Дух Бога возвратился из Пятого Доминиона, и в глазах у Него зажглись злобные огоньки.
– Я послал огонь, чтобы спалить эту шлюху, – сказал Он. Голос Его снова раздавался из многочисленных глоток.
– Почему?
– Потому что она осквернила тебя... из-за нее ты стал стремиться к любви...
– Разве это так плохо?
– Невозможно строить города с любовью в сердце, – сказал Хапексамендиос. – Невозможно свершать великие дела. Это слабость.
– А как насчет Низи Нирваны? – спросил Миляга. – Это что, тоже слабость?
Он упал на колени и приложил к земле свои призрачные ладони. Они не обладали здесь никакой силой, а иначе бы он стал копать землю руками. Дух его также был бессилен. Тот же самый барьер, который не подпускал его к Отцу, преграждал ему путь и в подземный мир Первого Доминиона. Но голос по-прежнему был ему подвластен.
– Кто произносил эти слова, Отец? – спросил он. – Кто говорил: Низи Нирвана?
– Забудь о том, что ты их вообще слышал, – ответил Хапексамендиос. – Шлюхи больше нет. Все кончено.
Миляга сжал в ярости кулаки и принялся бить ими по земле.
– Ты там ничего не найдешь, кроме Меня, – продолжали тысячи глоток. – Моя плоть – повсюду... Мое тело – это мир, а мир – это Мое тело...
Когда метеор появился в Четвертом Доминионе, Тик Ро уже закончил свою триумфальную пляску и сидел на краю круга, ожидая, когда появятся первые любопытные и подойдут к нему с расспросами. Подобно Чике Джекину, он решил, что это звезда, призванная возвестить победу, и поднялся на ноги, чтобы оказать ей достойную встречу. В своем намерении он был не одинок. Несколько людей, собравшихся у подножия холма, заметили вспыхнувшее над Джокалайлау сияние и разразились аплодисментами, приветствуя приближающийся метеор. В Ванаэфе ненадолго наступил полдень; потом засверкали башни Паташоки, и вновь наступила темнота. Метеор скрылся в только что появившемся у стен города облаке тумана, которое окутывало первый безопасный проход между Доминионом зелено-золотых небес и тем миром, где они обычно бывают голубыми.
Два похожих облака тумана сгустились и в Клеркенуэлле – одно к юго-западу от Гамут-стрит, а другое – к северо-востоку. В тот момент, когда метеор покинул Четвертый Доминион, второе из них вспыхнуло ослепительным светом. Зрелище это не осталось незамеченным. Поблизости бродило несколько призраков, и хотя они не знали, что предвещает это сияние, они ощутили надвигающуюся опасность и двинулись к дому, чтобы поднять тревогу. Однако не успели эти медлительные создания одолеть и половины дороги, как туман расступился, и огонь Незримого появился на ночных улицах Клеркенуэлла.
Первым увидел его Понедельник, незадолго до этого вновь занявший наблюдательный пост у двери. Из темноты доносились панические визги остатков воинства Сартори, но в тот самый момент, когда он шагнул через порог, чтобы отогнать их, темнота уступила место яркому свету.
Со своего места на верхней ступеньке Юдит увидела, как Целестина поцеловала своего сына в губы, а потом с неожиданной силой подняла его безжизненное тело и бросила за пределы круга. То ли падение, то ли приближающийся огонь вернули Сартори к жизни, и он попытался встать на ноги, качнувшись навстречу своей матери. Но он не успел снова уткнуться лицом в ее грудь, ибо огонь наконец-то достиг своей цели.
Окно взорвалось ослепительны облаком осколков, и комната наполнилась нестерпимым сиянием. Юдит сбило с ног, но ей удалось уцепиться за перила и задержаться на площадке еще на одну долю секунды. Она успела увидеть, как Сартори вскинул руки, пытаясь защитить лицо, а Целестина приняла огонь в широко раскинутые объятия. Тело ее было мгновенно пожрано пламенем, которое, без сомнения, спалило бы весь дом дотла, если бы не слишком большая сила инерции. Сокрушив стену, метеор полетел дальше – по направлению к другому облаку тумана.
– Что это за херня такая? – спросил снизу Понедельник.
– Это Бог, – ответила Юдит.
В Первом Доминионе Хапексамендиос поднял свою уродливую голову. Хотя Ему не было нужды прибегать к помощи глаз – Его глаза были повсюду, – какая-то неосознанная память о тех временах, когда тело было Его единственным жилищем, заставила Его обернуться.
– Что это такое? – сказал Он.
Миляга пока не видел огня, но слышал отдаленный гул, возвещающий его приближение.
– Что это такое? – снова повторил Хапексамендиос.
Не дожидаясь ответа, Он принялся лихорадочно развоплощаться. Миляга и боялся этого момента, и ждал его. Боялся – потому что тело, породившее огонь, вне всякого сомнения, должно было стать конечной целью его полета. Ждал – потому что только его распад мог позволить ему снова отыскать Пая. Барьер вокруг тела Хапексамендиоса стал постепенно слабеть, и хотя Пай по-прежнему не показывался, Миляга направил свои мысли на то, чтобы проникнуть внутрь гиганта. Однако, несмотря на Свое смятение, Хапексамендиос по-прежнему был на страже, и стоило Миляге приблизиться, как он тут же был пойман в тиски Его воли.
– Что это такое? – спросил Бог в третий раз.
Надеясь, что ему удастся выиграть еще несколько драгоценных секунд, Миляга ответил правду.
– Имаджика – это круг, – сказал он.
– Круг?
– Это твой огонь, Отец. Он возвращается.
Хапексамендиос мгновенно понял все значение слов Миляги и ослабил хватку, устремив все силы на Свое развоплощение.
Неуклюжее тело стало распадаться, и в центре его Миляга заметил Пая. На этот раз мистиф также увидел его. Он забился, пытаясь выпутаться из окружающего хаоса, но прежде чем Миляга окончательно вырвался из плена, земля под мистифом расступилась. Он вскинул руки, чтобы ухватиться за божественное тело, но оно разлагалось слишком быстро. Земля зияла под ним огромной могилой, и, бросив на Милягу последний, отчаянный взгляд, Пай-о-па исчез из виду.
Миляга закинул голову и застонал, но звук его скорби был заглушен яростным воем его Отца. Тело Хапексамендиоса билось в неистовых судорогах, стараясь ускорить свой собственный распад.
И вот появился огонь. В ту ничтожную долю секунды, пока он приближался, Миляге показалось, что он видит в нем лицо своей матери, сотканное из частиц пепла. Глаза и рот ее были широко раскрыты. Она неудержимо неслась навстречу Богу, который изнасиловал, отшвырнул и в конце концов убил ее. Но это было лишь краткое видение. Потом оно исчезло, и огонь поразил своего создателя.
Дух Миляги метнулся в сторону со скоростью мысли, но его Отец (Мое тело – это мир, а мир – это Мое тело) был бессилен что-либо сделать. Его уродливая голова треснула, и брызнувшие во все стороны осколки черепа были пожраны огнем, который тут же устремился вниз, испепеляя Его сердце и внутренности, проникая во все уголки Его тела, до самых кончиков пальцев.
В тот же миг каждая улица Его города содрогнулась. Волны распада понеслись по Доминиону, словно круги от упавшего в воду камня. Миляге было нечего бояться этой катастрофы, но зрелище показалось ему ужасным. Этот город был его Отцом, и ему не доставляло никакого удовольствия смотреть, как разлагается и истекает кровью подарившее ему жизнь тело. Величественные башни рушились. Украшавший их орнамент стекал на землю маленькими водопадами в стиле рококо. Их своды, не в силах больше поддерживать иллюзию камня, оседали вниз горами живой плоти. Улицы дыбились, превращаясь в мясо. Дома сбрасывали с себя костлявые крыши. Но несмотря на все эти разрушения, Миляга по-прежнему держался неподалеку от места, где был сожжен его Отец, лелея призрачную надежду отыскать в этом водовороте Пай-о-па. Но похоже, Своим последним сознательным актом Хапексамендиос решил разлучить влюбленных окончательно и бесповоротно. Он разверз землю и похоронил мистифа в могиле Своего распада, чтобы Миляга никогда не смог его найти.
Примирителю оставалось только покинуть разлагающийся Доминион, что он и сделал, отправившись обратно тем путем, которым вернулся огонь. По дороге масштабы свершившегося стали более очевидны. Если бы всех мертвецов за всю историю земли бросили бы гнить здесь, в Первом Доминионе, то и тогда зрелище их остовов не смогло бы сравниться с тем, что открылось Миляге. Ведь мертвое тело Хапексамендиоса никогда не сможет превратиться в перегной и дать начало новой жизни. Оно и было землей. Оно и было жизнью. И теперь, после его кончины, не осталось ничего, кроме падали, которая во веки вечные будет заполнять этот Доминион.
Впереди появилось облако тумана, отделяющее предместья города от Пятого Доминиона. Миляга благодарно нырнул в него, возвращаясь на скромные улочки Клеркенуэлла. Конечно, по сравнению с тем городом, который он оставил, они казались серыми и скучными. Но он знал, что в воздухе их стоит сладкий запах древесного сока, и радостно приветствовал шум мотора, донесшийся с Холборна или Грейз Инн-роуд, где какой-то смышленый парень, поняв, что самое худшее осталось позади, уже отправился по своим делам. Судя по времени суток, дела эти вряд ли были законными, но Миляга все равно пожелал водителю успеха. Доминион был спасен и для святых, и для воров.
Он не стал медлить у перевалочного пункта и с максимальной скоростью, которую он только мог выжать из своих обессиленных мыслей, устремился к дому 28 по Гамут-стрит где у подножия лестницы его ожидало едва живое тело.
Несмотря на предостерегающий крик Клема, Юдит не стала ждать, пока рассеется дым, и вошла в Комнату Медитации.
У порога в предсмертных судорогах подергивались гек-а-геки, но причиной этого был не огонь Хапексамендиоса, а состояние их хозяина. Найти его оказалось несложно. Он лежал неподалеку от того места, куда бросила его Целестина.
Вспышка настигла его как раз в тот момент, когда он приподнялся, чтобы вновь повернуться к кругу, и это предрешило его участь. Каждый квадратный дюйм его кожи был опален огнем, убившим его мать. Клочья одежды прилипли к вздувшейся волдырями спине, волосы сгорели, лицо было покрыто запекшейся черной коркой. Но, подобно своему исполосованному брату, он все еще держался за жизнь. Пальцы его все еще царапали доски, а губы все еще двигались, обнажая зубы, блестевшие не менее ярко, чем когда Юдит увидела у него на лице отвратительную усмешку смерти. Даже в мускулах его сохранилась кое-какая сила, и когда его полные кровавых слез глаза заметили Юдит, он умудрился перекатиться на свою обугленную спину и использовать охватившие его судороги, чтобы ухватиться за нее и притянуть вниз.
– Моя мать...
– Ее больше нет.
На лице его появилось озадаченное выражение.
– Но почему? – сказал он, сотрясаясь в конвульсиях. – Она... хотела этого. Почему?
– Для того чтобы быть в огне, когда он сожжет Хапексамендиоса, – ответила Юдит.
Он покачал головой, не понимая, о чем она говорит.
– Как... это... возможно? – прошептал он.
– Имаджика – это круг, – ответила она.
Он вгляделся в ее лицо, пытаясь разгадать заданную ей загадку.
– Огонь вернулся к тому, кто его послал.
Теперь на глазах его забрезжило понимание. Как бы ни были велики его мучения, боль от ее слов была еще сильнее.
– Он умер? – спросил он.
Она хотела было ответить, что надеется на это от всей души, но в последний момент сдержалась и молча кивнула.
– И моя мать? – продолжал Сартори. Конвульсии его прекратились, а голос стал ровным. – Я один, – сказал он совсем тихо.
В этих последних словах прозвучала такая бездонная тоска, что она отдала бы все на свете за возможность его утешить. Она не хотела прикоснуться к нему, опасаясь причинить ему боль, но, с другой стороны, не делая этого, она могла доставить ему еще большие страдания. С огромной осторожностью она дотронулась до его руки.
– Ты не один, – сказал она. – Я здесь.
Он не ответил на ее утешения – возможно, даже не услышал их. Мысли его были заняты другим.
– Я не имел права даже пальцем его трогать, – сказал он тихо. – Человек не должен поднимать руку на своего брата.
Не успел он выдавить из себя эти слова, как снизу донесся тихий стон, за которым последовал радостный крик Клема и исступленные вопли Понедельника.
«Босс ооо Босс ооо Босс!»
– Слышишь? – спросила Юдит.
– ...да...
– Такое чувство, что ты рановато его похоронил.
Странный тик исказил мускулы его рта, и лишь мгновение спустя она поняла, что это останки улыбки. Она подумала, что он радуется тому, что Миляга жив, но ее источник оказался куда более горьким.
– Меня это уже не спасет, – сказал он.
Он положил руку на живот и стал яростно мять свои обугленные мускулы. Тело его вновь забилось в судорогах, а на губах запузырилась кровь, и он поднес другую руку ко рту, словно желая скрыть это. Потом, как ей показалось, он сплюнул кровь в ладонь и протянул ей руку.
– Возьми, – сказал он, разжимая кулак.
Она почувствовала, как что-то упало в ее руку, но не отвела глаз от его лица, которое стало медленно поворачиваться в сторону круга. Еще до того, как взгляд его остановился, она поняла, что он уже больше никогда на нее не посмотрит. Она стала называть его ласковыми именами, сказала, что всегда хотела быть только с ним и останется с ним навечно, лишь бы он посмотрел на нее еще раз, лишь бы он не умирал.
Но все слова ее были напрасны. Как только глаза его отыскали круг, жизнь оставила его. Его последний взгляд был устремлен не на нее, а на место, в котором он был рожден.
У нее на ладони, перепачканное кровью, лежало синее яйцо.
Через некоторое время она встала на ноги и вышла на площадку. Тела Миляги нигде не было видно. У подножия лестницы стоял Клем. Его заплаканное лицо озаряла улыбка. Он поднял на нее глаза, когда она начала спускаться вниз.
– Сартори?
– Он мертв.
– Целестина?
– Ее больше нет, – сказала она.
– Но ведь все кончилось, верно? – спросила Хои-Поллои. – Мы будем жить, да?
– Да, – сказал Клем. – Миляга видел смерть Хапексамендиоса.
– А где он сам-то?
– Вышел на улицу, – сказал Клем.
– Как он?
– Еще двадцать жизней проживет, пидор везучий, – ответил ей Тэй.
Спустившись, она положила руки на плечи хранителей Миляги, а потом пересекла холл и вышла на крыльцо. Миляга стоял посреди улицы, завернувшись в одну из простыней Целестины. Опираясь на Понедельника, он смотрел на дерево, растущее рядом с двадцать восьмым номером. Большая часть листвы обуглилась, но кое-какие ветки еще зеленели и покачивались от легкого ветерка. После такого долгого застоя даже это еле заметное дуновение было радостью – простое, но неоспоримое доказательство того, что Имаджика выжила и вновь начала дышать.
Она не решалась подойти к нему, чтобы ненароком не помешать его размышлениям, но примерно через полминуты он сам посмотрел в ее сторону, и хотя лицо его было освещено лишь светом звезд да угасающими язычками пламени, которые лизали края дыры в стене дома, его улыбка показалась ей такой же приветливой и лучезарной, как и в прежние времена. Однако, сойдя с крыльца и приблизившись, она заметила, какой измученный у него вид и какую боль причиняют ему раны.
– Опять неудача, – сказал он.
– Имаджика едина, – ответила она. – Какая же это неудача?
Он отвел глаза и посмотрел в беспокойно трепещущую темноту.
– Призраки по-прежнему здесь, – сказал он. – Я поклялся им, что сумею освободить их, и не сумел. А ведь из-за этого я и отправился тогда с Паем в путешествие – чтобы помочь Тэйлору найти выход...
– Может быть, его вообще нет, – раздался голос у них за спиной.
Клем вышел на крыльцо, но говорил не он, а Тэйлор.
– Я обещал тебе найти ответ, – сказал Миляга.
– Что ж, один ответ ты уже нашел. Имаджика – это круг, и вырваться из него невозможно. Мы так и будем двигаться по нему, раз за разом. Это не так уж плохо, Миляга. Что есть, то и есть, и этого достаточно.
Миляга снял руку с плеча Понедельника и отвернулся – от дерева, от Юдит, от ангелов на крыльце. Ковыляя на середину улицы, низко склонив голову, он ответил Тэю, но так тихо, что никто, кроме ангелов, не мог его услышать.
– Этого недостаточно, – сказал он.