Восход Кометы над Изорддеррексом отнюдь не заставил зверства прекратиться или попрятаться в укромные уголки, совсем напротив. Теперь над городом правила Гибель, и двор ее был повсюду. Шли празднества в честь ее восшествия на престол; выставлялись напоказ ее символы, из которых больше всех повезло тем, кто уже умер; репетировались всевозможные ритуалы в преддверии долгого и бесславного правления. Сегодня дети были одеты в пепел и, словно кадильницы, держали в руках головы своих родителей, из которых до сих пор еще исходил дым пожаров, на которых они были найдены. Собаки обрели полную свободу и пожирали своих хозяев, не опасаясь наказания. Стервятники, которых Сартори некогда выманил из пустыни тухлым мясом, собирались на улицах в крикливые толпы, чтобы пообедать мясом мужчин и женщин, которые сплетничали о них еще вчера.
Конечно, среди оставшихся в живых были и те, в ком еще жила мечта о восстановлении порядка. Они собирались в небольшие отряды, чтобы делать то, что было в их силах при этом новом положении, – разбирать завалы в поисках уцелевших, тушить пожары в тех домах, которые еще имело смысл спасать, оказывать помощь раненым и даровать быстрое избавление тем, у кого уже не хватало сил на следующее дыхание. Но их было гораздо меньше, чем тех, чья вера в здравый смысл этой ночью была разбита вдребезги, и кто утром встретил взгляд Кометы с опустошением и отчаянием в сердце. К середине утра, когда Миляга и Пай подошли к воротам, ведущим из города в пустыню, уже многие из тех, кто начал этот день с намерением спасти хоть что-нибудь из этого бедствия, прекратили борьбу и решили покинуть город, пока еще живы. Исход, в результате которого за пол-недели Изорддеррекс потеряет почти все свое население, начался.
Помимо невнятных указаний Никетомаас на то, что лагерь, в который отнесли Эстабрука, находится где-то в пустыне на границе этого Доминиона, у Миляги не было никаких ориентиров. Он надеялся встретить по пути кого-нибудь, кто сможет объяснить ему дорогу, но ни физическое, ни умственное состояние попадавшихся ему людей не внушало надежд на помощь с их стороны. Прежде чем покинуть дворец, он постарался как можно тщательнее забинтовать руку, которую он поранил, сокрушая дверь в Башне Оси. Колющая рана, которую он получил в тот момент, когда Хуззах была похищена, и разрез, в котором был повинен клинок мистифа, не причиняли ему особых беспокойств. Его тело, обладавшее свойственной всем Маэстро стойкостью, уже прожило три человеческих жизни без каких бы то ни было признаков старения и теперь быстро оправлялось от понесенного ущерба.
О теле Пай-о-па этого сказать было нельзя. Заклятие Сартори отравляло ядом весь его организм и отнимало у него силы и разум. К тому времени, когда они выходили из города, Пай едва мог передвигать ноги, и Миляге приходилось чуть ли не тащить его на себе. Ему оставалось надеяться только на то, что вскоре они найдут какое-нибудь средство передвижения, а иначе это путешествие закончится, так и не успев начаться. На собратьев-беженцев рассчитывать было трудно. Большинство из них шли пешком, а те, у кого был транспорт – тележки, машины, низкорослые мулы, – и так уже были перегружены пассажирами. Несколько набитых до отказа экипажей испустили дух, не успев толком отъехать от городских ворот, и теперь заплатившие за место пассажиры спорили с владельцами у дороги. Но основная масса беженцев шла по дороге в оцепенелом молчании, почти все время глядя себе под ноги, отрывая глаза от дороги только тогда, когда приближались к развилке.
На развилке создалась пробка: люди кружили на месте, решая, какой из трех маршрутов лучше избрать. Дорога прямо вела в направлении далекого горного хребта, не менее впечатляющего, чем Джокалайлау. Дорога налево вела в места, где было больше растительности. Неудивительно, что именно ее чаще всего избирали путники. Наименее популярная среди беженцев и наиболее многообещающая для целей Миляги дорога уходила направо. Она была пыльной и неровной. На местности, по которой она пролегала, было меньше всего растительности, а значит, тем больше была вероятность того, что впоследствии она перейдет в пустыню. Но после нескольких месяцев, проведенных в Доминионах, он знал, что характер местности может резко измениться на участке в каких-нибудь несколько миль. Так что вполне возможно, что эта дорога приведет их к сочным пастбищам, а дорога у них за спиной – в пустыню. Стоя посреди толпы беженцев и рассуждая сам с собой, он услышал чей-то пронзительный голос и сквозь завесу пыли разглядел маленького человечка – молодого, в очках, с голой грудью и лысого, который пробирался к нему сквозь толпу, подняв руки над головой.
– Мистер Захария! Мистер Захария!
Лицо ему было знакомо, но он не мог вспомнить точно, где он его видел, и подобрать ему соответствующее имя. Но человечек, возможно, привыкший к тому, что никто его толком не запоминает, быстро сообщил необходимую информацию.
– Флоккус Дадо, – сказал он. – Помните меня?
Теперь он вспомнил. Это был товарищ Никетомаас по оружию.
Флоккус снял очки и присмотрелся к Паю.
– Ваша подруга выглядит совсем больной, – сказал он.
– Это не подруга, это мистиф.
– Извините. Извините, – сказал Флоккус, вновь надевая очки и принимаясь яростно моргать. – Ошибся. Я вообще не ладах с сексом. Он сильно болен?
– Боюсь, что так.
– Нике с вами? – сказал Флоккус, оглядываясь вокруг. – Только не говорите мне, что она уже ушла вперед. Ведь я сказал ей, что буду ждать ее здесь, если мы потеряем друг друга.
– Она не придет, Флоккус, – сказал Миляга.
– Почему, ради Хапексамендиоса?
– Боюсь, ее уже нет в живых.
Нервные моргания и подергивания Дадо прекратились немедленно. Он уставился на Милягу с глупой улыбкой, словно привык быть объектом шуток и хотел верить в то, что это лишь очередной розыгрыш.
– Нет, – сказал он.
– Боюсь, что да, – сказал Миляга в ответ. – Ее убили во дворце.
Флоккус снова снял очки и потер переносицу.
– Грустно это, – сказал он.
– Она была очень храброй женщиной.
– Да, именно такой она и была.
– И она яростно защищалась. Но силы были неравны.
– Как вам удалось спастись? – спросил Флоккус, без малейшей обвинительной нотки.
– Это очень долгая история, – сказал Миляга. – И боюсь, я еще не вполне готов ее рассказать.
– Куда вы направляетесь? – спросил Дадо.
– Никетомаас сказала мне, что у Голодарей есть нечто вроде лагеря у границ Первого Доминиона. Это правда?
– Действительно, у нас есть такой лагерь.
– Тогда туда-то я и иду. Она сказала, что человек, которого я знаю – а ты знаешь Эстабрука? – исцелился в тех местах. А я хочу вылечить Пая.
– Тогда нам лучше отправиться вместе, – сказал Флоккус. – Мне нет смысла больше ждать здесь. Дух Нике уже давно отправился в путь.
– У тебя есть какой-нибудь транспорт?
– Да, есть, – сказал он, повеселев. – Отличная машина, которую я нашел в Карамессе. Она запаркована вон там. – Он указал пальцем сквозь толпу.
– Если, конечно, она все еще там, – заметил Миляга.
– Она под охраной, – сказал Дадо, усмехнувшись. – Можно, я помогу вам с мистифом?
Он взял Пая на руки – к тому моменту тот уже совсем потерял сознание, – и они стали пробираться сквозь толпу. Дадо постоянно кричал, чтобы им освободили дорогу, но призывы его по большей части игнорировались, до тех пор, пока он не стал выкрикивать «Руукасш! Руукасш!» – что немедленно возымело желаемый эффект.
– Что значит Руукасш? – спросил у него Миляга.
– Заразно, – ответил Дадо. – Осталось недалеко.
Через несколько шагов показался автомобиль. Дадо знал толк в мародерстве. Никогда еще, со времен того первого, славного путешествия по Паташокскому шоссе, на глаза Миляге не попадался такой изящный, такой отполированный и такой непригодный для путешествия по пустыне экипаж. Он был дымчато-серого цвета с серебряной отделкой; шины у него были белые, а салон был обит мехом. На капоте, привязанный к одному из боковых зеркал, сидел его стражник и его полная противоположность – животное, состоящее в родстве с рагемаем – через гиену – и соединившее в себе самые неприятные свойства обоих. Оно было круглым и жирным, как свинья, но его спина и бока были покрыты пятнистым мехом. Морда его обладала коротким рылом, но длинными и густыми усами. При виде Дадо уши у него встали торчком, как у собаки, и оно разразилось таким пронзительным лаем и визгом, что рядом с ней голос Дадо звучал басом.
– Славная девочка! Славная девочка! – сказал он.
Животное поднялось на свои короткие ножки и завиляло задом, радуясь возвращению хозяина. Под животом у нее болтались набухшие соски, покачивающиеся в такт ее приветствию.
Дадо открыл дверь, и на месте пассажира обнаружилась причина, по которой животное так ревностно охраняло автомобиль, – пять тявкающих отпрысков, идеальные уменьшенные копии своей матери. Дадо предложил Миляге и Паю расположиться на заднем сиденье, а Мамашу Сайшай собрался усадить вместе с детьми. В салоне воняло животными, но прежний владелец любил комфорт, и внутри были подушки, которые Миляга подложил мистифу под голову. Когда Сайшай залезла в кабину, вонь увеличилась раз в десять, да и зарычала она на Милягу в далеко не дружественной манере, но Дадо принялся награждать ее разными ласковыми прозвищами, и вскоре, успокоившись, она свернулась на сиденье и принялась кормить свое упитанное потомство. Когда все разместились, машина тронулась с места и направилась в сторону гор.
Через одну-две мили усталость взяла свое, и Миляга уснул, положив голову на плечо Пая. На протяжении следующих нескольких часов дорога постепенно ухудшалась, и под действием толчков Миляга то и дело выплывал из глубин сна с приставшими к нему водорослями сновидений. Но ни Изорддеррекс, ни воспоминания о тех приключениях, которые им с Паем пришлось пережить во время путешествия по Имаджике, не вторгались в его сны. В очередной раз погружаясь в дрему, его сознание обращалось к Пятому Доминиону, предпочитая этот безопасный мир зверствам и ужасам Примиренных Доминионов.
Вот только безопасным его уже нельзя было назвать. Тот человек, которым он был в Пятом Доминионе – Блудный Сынок Клейна, любовник, мастер подделок, – сам был подделкой, вымыслом, и он уже никогда не смог бы вернуться к этому примитивному сибаритству. Он жил во лжи, масштабы которой даже самая подозрительная из его любовниц (Ванесса, с уходом которой все и началось) не могла себе представить; лжи, которая породила самообман, растянувшийся на три человеческих жизни. Подумав о Ванессе, он вспомнил о ее пустом лондонском доме и о том отчаянии, с которым он бродил по его комнатам, мысленно подводя итоги своей жизни: череда любовных разрывов, несколько поддельных картин и костюм, в который он был одет. Теперь это казалось смешным, но в тот день ему казалось, что большего несчастья и представить себе невозможно. Какая наивность! С тех пор отчаяние преподало ему столько уроков, что хватило бы на целую книгу, и самый горький из них спал беспокойным сном у него под боком.
Какое отчаяние ни внушала ему мысль о том, что он может потерять Пая, он не стал обманывать себя, закрывая глаза на возможность такого исхода. Слишком часто доводилось ему в прошлом гнать от себя неприятные мысли, что не раз приводило к катастрофическим последствиям. Теперь настало время смотреть фактам в лицо. С каждым часом мистиф становился все слабее; кожа его похолодела; дыхание было таким неглубоким, что временами его почти нельзя было уловить. Даже если Никетомаас сказала абсолютную правду об исцеляющих свойствах Просвета, такую болезнь невозможно вылечить за один день. Ему придется вернуться в Пятый Доминион одному, надеясь на то, что через некоторое время Пай достаточно окрепнет, чтобы отправиться за ним. А чем дольше он будет откладывать свое возвращение, тем меньше возможностей у него будет найти союзников в войне против Сартори. А то, что такая война состоится, не вызывало у него никакого сомнения. Страсть к завоеванию и подчинению пылала в сердце его двойника, возможно, с той же яркостью, как некогда и в нем самом, пока похоть, роскошь и забывчивость не погасили это пламя. Но где он найдет этих союзников? Где он найдет мужчин и женщин, которые не расхохочутся (как он сам, шесть месяцев назад), когда он станет им рассказывать о своем путешествии по Доминионам и об угрозе миру, которая исходит от человека с таким же как у него лицом? Уж конечно не среди членов своего круга, у которых просто не достанет гибкости воображения, чтобы поверить в его рассказы. Как и подобает светским людям, они относились к вере с легким презрением, после того как их плоть вкупе со звездными надеждами молодости поистрепались под влиянием ночных подвигов и их утренних последствий. Высшим взлетом их религиозности был туманный пантеизм, да и от него они открещивались, когда трезвели. Из всех известных ему людей только Клем выказывал свою приверженность более или менее систематизированной религиозной доктрине, но ее догматы были столь же враждебны той вести, которую Миляга нес из Примиренных Доминионов, как и убеждения завзятого нигилиста. Но даже если он и убедит Клема покинуть лоно церкви и присоединиться к нему, что сможет сделать армия из двух человек против Маэстро, который закалил свои силы в борьбе за установление своего господства во всех Примиренных Доминионах?
Существовала еще одна возможность, и этой возможностью была Юдит. Уж она-то не станет смеяться над его рассказами, но ей столько пришлось натерпеться с начала этой трагедии, что он не осмеливался рассчитывать ни на ее прощение, ни тем более на дружбу. Да и к тому же, кто знает, на чьей она стороне? Хотя она и была точной копией Кезуар до последнего волоска, все же родилась она в той же бесплотной утробе, что и Сартори. Не превращает ли ее это в его духовную сестру? И если ей придется выбирать между изорддеррекским мясником и теми, кто стремится уничтожить его, то сможет ли она сделаться верной союзницей его противников, зная, что с их победой она потеряет единственного обитателя Имаджики, с которым ее связывает внутреннее родство? Хотя они значили друг для друга очень многое (кто знает, сколько романов пережили они за эти столетия – то вновь разжигая в себе ту страсть, что бросила их в объятия друг друга, то расставаясь, чтобы вскоре забыть, что вообще встречались?), отныне ему придется быть крайне осторожным с ней. В драмах прошлого она играла роль невинной игрушки в жестоких и грубых руках. Но та женщина, в которую она превратилась за долгие десятилетия, не была ни жертвой, ни игрушкой, и если она узнает о своем прошлом (а возможно, это уже произошло), она вполне способна отомстить своему создателю, невзирая на прежние уверения в любви.
Увидев, что пассажир его проснулся, Флоккус представил Миляге отчет о проделанном пути. Он сообщил, что продвигаются вперед они с неплохой скоростью и примерно через час будут уже в горах, по ту сторону которых и лежит пустыня.
– Как ты думаешь, сколько нам еще ехать до Просвета? – спросил у него Миляга.
– Мы будем там до наступления ночи, – пообещал Флоккус. – Как дела у мистифа?
– Боюсь, что не очень хорошо.
– Вам не придется носить траур, – радостно сказал Флоккус. – Я знал людей, которые стояли одной ногой в могиле, но Просвет их исцелял. Это волшебное место. Но вообще-то любое место волшебное, если только знать, с какой стороны посмотреть. Так меня учил отец Афанасий. Вы ведь были с ним в тюрьме, да?
– Только я не был заключенным. Во всяком случае, не таким, как он.
– Но вы ведь встречались с ним?
– Да. Он был священником на нашей свадьбе.
– Вы хотите сказать, на вашей свадьбе с мистифом? Так вы женаты? – Он присвистнул. – Вас, сэр, можно смело назвать счастливчиком. Много мне приходилось слышать об этих мистифах, но чтобы кто-то из них выходил замуж... Обычно, они любовники. Специалисты по разбиванию сердец. – Он снова присвистнул. – Ну что ж, прекрасно, – сказал он. – Мы позаботимся о том, чтобы она поправилась. Не беспокойтесь, сэр. Ой, извините! Она ведь вовсе не она, не так ли? Никак не могу усвоить. Просто когда я смотрю на нее – это я специально, – то вижу, что она – это она, понимаете? Наверное, в этом и есть их чудо.
– Отчасти да.
– Могу я у вас кое о чем спросить?
– Спрашивай.
– Когда вы смотрите на нее, что вы видите?
– Я видел очень многое, – сказал Миляга в ответ. – Женщин. Мужчин. Даже себя самого.
– Ну а сейчас, в данный момент, – сказал Флоккус, – что вы видите?
Миляга посмотрел на мистифа.
– Я вижу Пая, – сказал он. – Лицо человека, которого я люблю.
Флоккус ничего не сказал на это, хотя еще несколько секунд назад энтузиазм бил из него ключом, и Миляга понял, что за его молчанием что-то кроется.
– О чем ты думаешь? – спросил он.
– Вы действительно хотите узнать?
– Да. Ведь мы друзья, не так ли? Во всяком случае, к этому идет. Так что скажи.
– Я подумал о том, что вы напрасно придаете такое значение ее внешности. Просвет – это не то место, где можно любить людей такими, какие они есть. Люди не только выздоравливают там, но и меняются, понимаете? – Он отнял руки от руля и изобразил ладонями чашечки весов. – Во всем должно быть равновесие. Что-то дается, что-то отнимается.
– И какие происходят перемены? – спросил Миляга.
– У каждого по-своему, – сказал Флоккус. – Но вы сами вскоре все увидите. Чем ближе к Первому Доминиону, тем меньше веши похожи на самих себя.
– По-моему, это повсюду так, – сказал Миляга. – Чем дольше я живу, тем меньше у меня уверенности.
Флоккус вновь взялся за руль, и его разговорчивое настроение внезапно куда-то исчезло.
– Не помню, чтобы отец Афанасий когда-нибудь говорил об этом, – сказал он. – Может быть, и говорил. Не могу же я помнить все его слова.
На этом разговор закончился, и Миляга задумался о том, не случится ли так, что привезя мистифа к границам Доминиона, из которого был изгнан его народ, вернув великого мастера превращений в то место, где превращения – самое обычное дело, он разрушит те узы, которыми отец Афанасий скрепил их в Колыбели Жерцемита.
Архитектурная риторика никогда не производила на Юдит особого впечатления, и ни во внутренних двориках, ни в коридорах дворца Автарха ничто не обратило на себя ее внимания. Правда, некоторые зрелища напомнили ей естественное великолепие природы: дым стелился по заброшенным садам, словно утренний туман, или прилипал к холодному камню башен, словно облако, окутавшее горную вершину. Но таких забавных каламбуров было немного. В остальном правила бал напыщенность: все вокруг было выдержано в масштабах, которые, по замыслу, должны были производить устрашающее впечатление, но ей казались скучными и тяжеловесными.
Когда они наконец оказались в покоях Кезуар, Юдит обрадовалась: при всей своей нелепости, излишества отделки по крайней мере придавали им более человеческий облик. Кроме того, там впервые за много часов им довелось услышать дружеский голос, хотя его заботливые тона немедленно уступили место ужасу, когда его обладательница, многохвостая служанка Кезуар Конкуписцентия, узнала, что ее хозяйка нашла себе сестру-близняшку и потеряла глаза – в ту самую ночь, когда она покинула дворец в поисках милосердия и спасения. Только после долгих слез и причитаний удалось заставить ее поухаживать за Кезуар, но и тогда руки ее продолжали дрожать.
Комета все выше поднималась в небо, и из окна комнаты Кезуар Юдит открылась панорама разрушений. За время ее короткого пребывания здесь она увидела и услышала достаточно, чтобы понять, что катастрофа, постигшая Изорддеррекс, случилась не на пустом месте, и некоторые жители (вполне возможно, их было не так уж и мало) сами раздували уничтоживший Кеспараты огонь, называя его справедливым, очистительным пламенем. Даже Греховодник, которого уж никак было нельзя обвинить в пристрастиях к анархизму, упомянул о том, что время Изорддеррекса подошло к концу. И все же Юдит было жаль его. Это был город, о котором она давно мечтала, чей воздух был таким искусственно ароматным, чье тепло, пахнувшее на нее в тот день из Убежища, казалось райским. Теперь она вернется в Пятый Доминион с его пеплом на подошвах и с его сажей в ноздрях, словно турист из Венеции – с фотографиями пузырей в лагуне.
– Я так устала, – сказала Кезуар. – Ты не возражаешь, если я посплю?
– Нет, конечно, – сказала Юдит.
– Постель запачкана кровью Сеидукса? – спросила она у Конкуписцентии.
– Да, мадам.
– Тогда, наверное, я лягу не там. – Она протянула руку. – Отведи меня в маленькую синюю комнату. Я буду спать там. Юдит, тебе тоже надо поспать. Принять ванну и поспать. Нам столько еще предстоит обдумать, столько составить планов.
– Да?
– О да, сестра моя, – сказала Кезуар. – Но не сейчас...
Она позволила Конкуписцентии увести ее, предоставив Юдит возможность бродить по комнатам, которые Кезуар занимала все годы своего правления. На простынях действительно было несколько кровавых пятен, но несмотря на это кровать манила ее к себе. Но она поборола в себе искушение лечь и немедленно уснуть и отправилась на поиски ванной, ожидая найти там очередное собрание барочных излишеств. Однако ванная оказалась единственной комнатой в этих покоях, убранство которой можно было с некоторой натяжкой назвать сдержанным, и она с радостью задержалась там подольше, заливая ванну горячей водой и смывая приставший к телу пепел, изучая при этом свое туманное отражение на гладкой поверхности черных плиток.
Когда она вышла из ванной, ощущая в теле приятное покалывание, одежда ее – грязная и дурно пахнущая – вызвала у нее отвращение. Она оставила ее на полу и, надев на себя самое скромное из разбросанных по комнате платьев, улеглась на надушенные простыни. Всего несколько часов назад здесь был убит мужчина, но мысль об этом, которая некогда помешала бы ей оставаться в этой комнате, не говоря уже о постели, теперь совершенно ее не беспокоила. Вполне возможно, это полное равнодушие к грязному прошлому кровати было отчасти вызвано влиянием ароматов, исходивших от подушки, на которую она опустила голову. Они вступили в заговор с усталостью и теплом только что принятой ванны, погрузив ее в состояние такой томной сонливости, что она не смогла побороть бы ее, даже если б от этого зависела ее жизнь. Напряжение отпустило мышцы и суставы; мускулы живота расслабились. Закрыв глаза, она погрузилась в сон на кровати своей сестры.
Даже во время самых мрачных своих размышлений у ямы, где раньше стояла Ось, не чувствовал он так остро своей опустошенности, как сейчас, после расставания с братом. Встретившись с Милягой в Башне и став свидетелем призыва к Примирению, Сартори ощутил в воздухе новые возможности. Брак двух «я» мог бы исцелить его и подарить ему целостность. Но Миляга насмеялся над этой мечтой, предпочтя своему брату ничтожного мистифа. Конечно, может быть, он и изменит свое мнение теперь, после смерти Пай-о-па, но надежды на это не очень много. Если бы он был Милягой, а он был им, смерть мистифа завладела бы всем его вниманием и побудила бы к мести. Они стали врагами – это свершившийся факт, и никакого воссоединения не будет.
Он не стал делиться этими мыслями с Розенгартеном, который обнаружил его наверху в башне, с чашкой шоколада в руках, за размышлениями о своем несчастье. Не позволил он ему и сделать подробный доклад о ночных бедствиях (генералы погибли, армия частично истреблена, частично восстала).
– Надо составить план действий, – сказал он своему пегому помощнику, – что толку плакать у разбитого корыта?
– Мы с тобой отправимся в Пятый Доминион, – уведомил он Розенгартена. – Там мы возведем новый Изорддеррекс.
Не так уж часто его слова вызывали у Розенгартена ответную реакцию, но сейчас был как раз такой случай. Розенгартен улыбнулся.
– В Пятый?
– Я давно предвидел, что рано или поздно нас ждет эта судьба. По всем данным, Доминион остался без всякой защиты. Маэстро, которых я знал, уже умерли. Их мудрость брошена под ноги свиньям. Никто не сможет нам помешать. Мы наложим на них такие заклятья, что не успеют они и глазом моргнуть, как Новый Изорддеррекс будет воздвигнут в их сердцах, неколебимый и прекрасный.
Розенгартен одобрительно замычал.
– Распрощайся со всеми близкими, – сказал Сартори. – Мне тоже есть с кем попрощаться.
– Мы отправимся прямо сейчас?
– Еще до того, как догорят пожары.
Странный сон посетил Юдит, но ей достаточно часто приходилось путешествовать по стране бессознательного, так что мало что могло смутить ее или испугать. На этот раз она не покинула пределы комнаты, где она спала, но почувствовала, как тело ее покачивается, подобно покрывалам вокруг кровати, под дуновением пахнущего дымом ветра. Время от времени из расположенных далеко внизу внутренних двориков до слуха ее доносился какой-нибудь шум, и она позволяла векам открыться, исключительно ради томного удовольствия опустить их снова, а один раз ее разбудил тоненький голосок Конкуписцентии, которая пела в одной из отдаленных комнат. Хотя слова были ей непонятны, Юдит не сомневалась, что это жалоба, исполненная тоски по тому, что ушло и уже никогда не вернется, и она вновь соскользнула в сон с мыслью о том, что печальные песни одинаковы на всех языках, будь то язык шотландских кельтов, индейцев Навахо или жителей Паташоки. Подобно иероглифу ее тела, эта мелодия была первична. Она была одним из тех знаков, которые могли перемещаться между Доминионами.
Музыка и исходивший от подушки запах были мощными наркотиками, и после нескольких печальных фраз, пропетых Конкуписцентией, она уже толком не была уверена, уснула ли она и слышит жалобную песню во сне, или все это происходит наяву, но под действием духов Кезуар душа ее покинула тело и блуждает в складках тонкого шелка над постелью. Но ее не особенно заботило, как именно обстоит дело в реальности. Ощущение было приятным, а в последнее время жизнь ее не баловала удовольствиями.
Потом появилось доказательство того, что это действительно сон. В дверях появился скорбный призрак и стал наблюдать за ней сквозь покрывала. Еще до того, как он подошел к постели, она узнала его. Не так уж часто вспоминала она об этом человеке, и ей показалось немного странным, что ее сознание воскресило его образ. Однако это произошло, и не было смысла скрывать от себя охватившее ее эротическое волнение. Перед ней стоял Миляга точно такой же, как и в жизни; на лице его застыло хорошо знакомое ей обеспокоенное выражение; руки его осторожно поглаживали покрывала, словно это были ее ноги и их можно было раздвинуть с помощью ласк.
– Не ожидал тебя здесь найти, – сказал он ей. Голос его звучал хрипло, и в нем слышалась та же тоска, что и в песне Конкуписцентии. – Когда ты вернулась?
– Совсем недавно.
– Ты так сладко пахнешь.
– Я только что из ванны.
– Знаешь, когда я вижу тебя такой... во мне рождается желание взять тебя с собой.
– А куда ты отправляешься?
– Назад в Пятый Доминион, – сказал он. – Я пришел попрощаться.
– И ты собираешься сделать это издали?
Лицо его расплылось в улыбке, и она вспомнила, как легко ему всегда удавалось соблазнять женщин – как они снимали обручальные кольца и стаскивали трусики, стоило ему вот так улыбнуться. Но к чему проявлять неуступчивость? В конце концов, это эротическая фантазия, а не судебный процесс. Но, похоже, он усмотрел в ее взгляде упрек и попросил у нее прощения.
– Я знаю, что причинил тебе вред, – сказал он.
– Все это в прошлом, – великодушно ответила она.
– Когда я вижу тебя такой...
– Не будь сентиментальным, – сказала она. – Я не хочу этого. Я хочу, чтобы ты был рядом со мной.
Раздвинув ноги, она показала ему приготовленное для него святилище. Не медля ни секунды, он раздвинул покрывала и бросился на кровать. Впившись губами в ее рот, он стал срывать с нее платье. По непонятной причине губы вызванного ею призрака имели привкус шоколада. Еще одна странность; впрочем, поцелуи от этого хуже не стали.
Она принялась за его одежду, но снять ее было не так-то легко. Сон неплохо потрудился над ее изобретением: темно-синяя ткань его рубашки, в фетишистском изобилии снабженной пуговицами и шнуровками, была покрыта крохотными чешуйками, словно небольшое стадо ящериц сбросило свои кожи.
Тело ее после ванны обрело особую чувствительность, и когда он налег на нее всем своим весом и принялся тереться грудью о грудь, покалывание чешуек привело ее в состояние крайнего возбуждения. Она обхватила его ногами, и он с готовностью подчинился ей, осыпая ее все более страстными поцелуями.
– Помнишь, как мы это делали в прошлом, – бормотал он, целуя ее лицо.
Возбуждение придало проворство ее уму: он перескакивал с одного воспоминания на другое и наконец задержался на книге, которую она обнаружила в доме Эстабрука несколько месяцев назад. В свое время этот подарок Оскара потряс ее своей сексуальной разнузданностью, и теперь образы совокупляющихся фигур проносились у нее в голове. Такие позы возможны были, наверное, только в беспредельной свободе сна, когда мужское и женское тела распадаются на составные элементы и сплетаются в единое целое в новом фантастическом сочетании. Она придвинулась к уху своего сновидческого любовника и прошептала, что разрешает ему все, что хочет испытать все самые необычные ощущения, которые они только смогут изобрести. На этот раз он не улыбнулся (это пришлось ей по душе) и, опершись руками о пуховые подушки слева и справа от ее головы, приподнялся и посмотрел на нее с тем же скорбным выражением, которое было у него на лице, когда он вошел.
– В последний раз? – сказал он.
– Почему обязательно в последний? – спросила она. – В любую ночь я могу увидеть тебя во сне.
– А я – тебя, – сказал он с нежностью.
Она просунула руки между их слитыми воедино телами, расстегнула его ремень и резким движением сдернула брюки, не желая попусту терять время на расстегивание пуговиц. То, что оказалось у нее в руке, было столь же шелковистым, сколь грубой была скрывавшая его ткань. Эрекция была еще не полной, но тем больше удовольствия испытала Юдит, обхватив член и принявшись раскачивать его из стороны в сторону. Испустив сладострастный вздох, он склонился к ней, облизал ее губы и зубы, и его шоколадная слюна стекала с языка прямо к ней в рот. Она приподняла бедра и потерлась влажными складками своего святилища о мошонку и ствол его члена. Он забормотал какие-то слова – скорее всего, это были ласковые прозвища, но, подобно песни Конкуписцентии, они звучали на непонятном для нее языке. Однако они были столь же сладкими, как и его слюна, и убаюкали ее как колыбельная, словно погружая ее в сон внутри другого сна. Глаза ее закрылись, и она почувствовала, как он провел членом по ее набухшему влагалищу, приподнял свои чресла и рухнул вниз, войдя в нее одним рывком, таким мощным, что у нее захватило дыхание.
Ласки прекратились, поцелуи тоже. Одну руку он положил ей на лоб, запустив пальцы в ее волосы, а другой обхватил шею и стал поглаживать большим пальцем дыхательное горло, так что из груди ее вырвался сладостный вздох. Она разрешила ему все и не собиралась отказываться от своих слов только потому, что он овладел ею с такой внезапностью. Напротив, она подняла ноги и скрестила их у него за спиной, а потом принялась осыпать его насмешками. И что же, это все, что он может ей подарить? А глубже он войти уже не может? Какой вялый член, он недостаточно горяч. Ей надо большего. Удары его убыстрились, а большой палец еще сильнее надавил на горло, но не настолько сильно, чтобы она не сумела набрать полные легкие воздуха и выдохнуть новую порцию издевательств.
– Я могу трахать тебя вечно, – сказал он тоном, который находился на полпути от нежности к угрозе. – Я могу заставить тебя делать все, что захочу. Я могу заставить тебя сказать все, что захочу. Я могу трахать тебя вечно.
Вряд ли ей было бы приятно услышать такие слова от любовника из плоти и крови, но во сне они прозвучали очень возбуждающе. Она позволила ему продолжать в том же духе, только шире раскинув руки и раздвинув ноги под весом его тела, а он перечислял по пунктам, что он собирается сделать с ней, – песнь честолюбия, раздававшаяся в такт движениям его бедер. Комната, которой ее сон окружил их, начала распадаться и сквозь образовавшиеся трещины стала просачиваться другая – потемнее увешанных покрывалами покоев Кезуар и освещенная пылающим камином, слева от нее. Но любовник из ее сна оставался прежним – с ней и внутри нее, – и лишь его толчки и угрозы становились все более неистовыми. Она видела его над собой, и ей казалось, что он освещен тем же самым пламенем, которое согревало ее обнаженное тело. На его залитом потом лице набухли напряженные складки, страстные вздохи с шумом вырывались сквозь крепко сжатые зубы. Она будет его куклой, его шлюхой, его женой, его Богиней; он войдет во все ее дыры, овладеет ею на веки вечные, будет поклоняться ей, вывернет ее наизнанку. Слыша все это, она вновь вспомнила картинки из книги Эстабрука, и от этого воспоминания каждая ее клеточка набухла, словно была крохотным бутоном, готовым вот-вот распуститься лепестками удовольствия, аромат которых – это ее крики, возбуждавшие в нем новую страсть. И она нахлынула на него, то жестокая, то нежная. В одно мгновение он хотел быть ее рабом, который повинуется ее малейшей прихоти, питается ее экскрементами и молоком, которое он высасывает из ее грудей. В следующее мгновение она превращалась в кусок дерьма, который ему захотелось трахнуть, и он был ее единственной надеждой на жизнь. Он воскресил ее своим членом. Он наполнил ее таким огненным потоком, что глаза брызнули у нее из черепа, и она утонула в нем. Он продолжал что-то говорить, но ее сладострастные вопли становились громче с каждой секундой, и она слышала все меньше и меньше, и все меньше видела – она закрыла глаза, отгородившись от двух смешавшихся комнат, одной – увешанной покрывалами, другой – освещенной пламенем камина, и перед ее мысленным взором засветились геометрические узоры, верные спутники наслаждения, – формы, напоминающие ее иероглифы, которые распадались и вновь возникали на внутренней стороне ее век.
А потом, как раз в тот момент, когда она достигала своей первой вершины – впереди оставался еще целый хребет заоблачных пиков, – она почувствовала его содрогания, и удары прекратились. Сначала она даже не могла поверить, что он кончил. Ведь это был ее сон, и она вызвала его не для того, чтобы он вел себя, подобно неудачливым любовникам из плоти и крови, которые, расплескав все свои обещания, бормотали смущенные извинения. Он не может оставить ее сейчас! Она открыла глаза. Освещенная пламенем комната исчезла, а вместе с ней исчезли и огненные отблески в глазах Миляги. Он уже вышел из нее, и между ног у себя она чувствовала только его пальцы, скользкие от спермы. Он оглядел ее ленивым взглядом.
– Из-за тебя я чуть было не решил остаться, – сказал он. – Но мне предстоит важная работа.
Работа? Какая еще работа – ведь во сне существуют лишь приказы того, кто его видит?
– Не уходи, – попросила она.
– Я выжат, как лимон, – сказал он.
Он стал подниматься с постели, и она потянулась за ним. Но даже во сне тело ее было налито все той же томной сонливостью, и он оказался за покрывалами еще до того, как ее пальцы сумели нащупать опору. Она медленно откинулась обратно на подушку и проводила взглядом его фигуру, силуэт которой становился все более смутной по мере того, как новые слои паутины разделяли их.
– Оставайся такой же красивой, – сказал он ей. – Может быть, я вернусь к тебе, после того как построю Новый Изорддеррекс.
Слова эти показались ей лишенными смысла, но что ей за дело до этого? Ведь он был всего лишь порождением ее сна, к тому же никудышным. Пусть себе идет. Казалось, перед дверью он немного помедлил, словно для того, чтобы бросить один прощальный взгляд, а потом окончательно скрылся из виду. Не успело ее спящее сознание прогнать его, как взамен была вызвана компенсация. Покрывала у изножья раздвинулись, и оттуда появилась многохвостая Конкуписцентия с похотливым блеском в глазах. Без единого слова она вползла на кровать, не отрывая взгляд от святилища Юдит. Изо рта ее показался кончик голубоватого языка. Юдит согнула ноги в коленях. Конкуписцентия опустила голову и стала вылизывать то, что оставил любовник из ее сна, лаская бедра Юдит мягкими, как шелк, ладонями. Ощущение успокоило ее, и из-под слипающихся век она наблюдала, как Конкуписцентия вылизывала ее дочиста. Но еще до наступления оргазма сон потускнел, и пока служанка продолжала свои труды, перед Юдит опустилось еще одно покрывало, на этот раз такое плотное, что и зрение, и ощущение затерялись в его складках.