Дни потекли — один за другим, похожие и непохожие.
Ответ от Северского пришел на следующее утро после моего письма. На плотной гербовой бумаге — я даже испугаться успела, пока разворачивала лист. Его светлость очень возмутило поведение Заборовского. Он сообщил, что написал представление губернатору, требуя высылки бывшего гусара из губернии в случае, если суд этого не сделает, так как его поведение угрожает общественному спокойствию. Сам Виктор Александрович намеревался инициировать учреждение дворянской опеки над имуществом и личностью Заборовского. За буйство и поведение, несовместимое с дворянским достоинством.
«Публичное оскорбление дворянки — всегда преступление, а брак, на который господин Заборовский надеется как на смягчающее обстоятельство, напротив, отягощает его вину, — писал князь. — Муж, прилюдно позоривший свою жену, заслуживает самого сурового наказания. Разумеется, я изложил все эти соображения в представлении, направленном господину исправнику для передачи суду, когда тот состоится».
Я даже почти пожалела гусара. Почти.
Потому что князь написал и архиерею о кощунстве над таинством брака, с просьбой провести судебное разбирательство в консистории. Если удастся доказать, что гусар злонамеренно оставил жену без средств к существованию, консистория может выдать право на раздельное проживание. Не развод. Просто право не пускать Заборовского на порог и иметь собственный паспорт, а не быть вписанной в паспорт мужа.
И все равно оставаться связанной с ним. До конца жизни.
Письмо мне привезла Настя. Но прежде, чем передать его, обняла меня.
— Все образуется, Глаша, — сказала она мне. — Я не верю в карму… однако верю, что каждый человек рано или поздно встретится с последствиями своих действий.
Я нервно хмыкнула в ответ. Лучше бы ей не знать, какими именно последствиями все это может закончиться.
Тела нападавших похоронили. С мужиками, копавшими могилу и сбивавшими гробы, расплачивалась я. Отец Василий отказался отпевать покойных, заявив, что погибшего при разбое церковь считает самоубийцей, а значит, отпевание им не положено. Можно только молиться за них, если хочется.
Мне не хотелось. Даже вспоминать о них не хотелось.
А потом начались визиты.
Первой, как и предсказывала Марья Алексеевна, примчалась Дарья Михайловна. Не одна, с Прасковьей Ильиничной, пожилой вдовой отставного бригадира — сухонькой, с острым злым лицом и цепким взглядом. Я увидела ее впервые, зато генеральша обнялась с гостьей радостно.
Дарья Михайловна, едва опустившись в кресло, всплеснула руками.
— Душенька! Я только узнала! Какой ужас! Какой негодяй! Кто бы мог подумать! Бедное дитя, сколько тебе пришлось пережить!
Я молча слушала, не торопясь ни поддакивать, ни спорить. Впрочем, Дарье Михайловне и не нужна была моя реакция. Она уже и так все решила. Для себя и за меня.
— Однако же закон есть закон. Жена обязана повиноваться мужу своему как главе семейства, пребывать к нему в любви, почтении и неограниченном послушании…
Я стиснула подлокотники. Марья Алексеевна поймала мой взгляд, едва заметно качнула головой. Что ж. Придется быть вежливой.
— Совершенно с вами согласна, — кивнула я. — Однако в законе сказано и что… — В голове словно зазвучал голос Кирилла, и я повторила вслед за ним: — Муж обязан любить свою жену как собственное тело, жить с нею в согласии, уважать, защищать, извинять ее недостатки и облегчать ее немощи. Обязан доставлять жене пропитание и содержание по состоянию и возможности своей.
Дарья Михайловна моргнула, сбившись с мысли. Рот ее приоткрылся, но заготовленная тирада о женской доле застряла где-то на полпути. Я не дала ей возможности придумать ответ.
— Когда он выставил меня распутной девкой перед всем уездом — он проявил уважение?
Она пошла красными пятнами.
— Глаша, что за выражения?
— Ах, простите! Он публично заявил, что я одариваю своей благосклонностью мужиков. Это ведь совсем другое дело, верно? И так прилично звучит!
Прасковья Ильинична прикрыла губы веером.
Я продолжала, старательно изображая милую и вежливую улыбку:
— Видимо, господин Заборовский застрелил моего батюшку исключительно ради того, чтобы облегчить мои немощи. И несколько лет не показывал носа, оставив меня без гроша, — дабы доставить пропитание.
Дарья Михайловна беспомощно оглянулась на старшую подругу, ища поддержки, но та лишь с интересом наблюдала за мной поверх веера.
— Но, душенька… — пролепетала Дарья Михайловна. — Он же… он говорит, что сам не знал! Что его обманули! Что он страдал!
— Страдал? — Я вскинула брови. — В столичных игорных домах? Или в ссылке, которую получил за убийство моего отца? Интересный способ страдания. И, заметьте, он вспомнил о своей «законной жене» ровно в тот момент, когда выяснилось, что я не нищая сирота, а владелица прибыльного имения. Какое удивительное совпадение, не находите?
— Ну… разумеется, — протянула она растерянно, теребя кружевной платочек. — Всякое бывает. Мужчины, они ведь, знаешь, душенька… горячие. Ошибаются. А нам, женщинам, Господь терпение дал, чтобы углы сглаживать. Смирением-то да лаской любого зверя приручить можно. Глядишь, и он бы оттаял, и зажили бы…
Она запнулась под моим тяжелым взглядом.
— Смирением? — проскрипел сухой старческий голос.
Прасковья Ильинична, до этого молча разглядывавшая меня как диковинное насекомое, подалась вперед. В ее выцветших глазах не было ни капли сочувствия — только холодное, почти хирургическое любопытство.
— Смирение, Дарья, хорошо в монастыре. А в браке с мотом и гулякой смирение — верный путь на паперть. — Она перевела взгляд на меня и одобрительно цокнула языком. — А ты, я погляжу, зубастая. Законы знаешь. Это похвально.
Она постучала костлявым пальцем по подлокотнику.
— Только вот скажи мне, милая: ну докажешь ты, что он тебя не содержал. Ну дадут тебе право на раздельное жительство. А дальше что? Ни вдова, ни мужняя жена. В свете тебя принимать будут, конечно — чай, не ты виновата. Но шептаться за спиной не перестанут. А годы идут. Детей-то, поди, хочется? Семью нормальную? А с таким паспортом, — она пренебрежительно махнула рукой, — ты как в клетке. Ни замуж выйти, ни… кхм… утешиться без греха.
Она прищурилась.
— Может, и правда Дарья дело говорит? Принять его. В ежовые рукавицы взять — ты девка крепкая, справишься. Зато при муже. При статусе. А там, глядишь, он шею себе свернет по пьяному делу — и ты честная вдова.
Марья Алексеевна хмыкнула, не отрываясь от вязания.
— Прасковья, ты бы побоялась Бога такие советы давать. Шею свернет! А если он раньше жену в гроб вгонит? Он ведь не просто гуляка. Он подлец, который на чести девичьей сыграл. Такого в дом пустишь — проснешься однажды с перерезанным горлом, если ему твои деньги понадобятся.
Прасковья Ильинична вдруг усмехнулась — и лицо ее, похожее на печеное яблоко, на миг стало почти добрым.
— Ну, коли так… Дарья, хватит кудахтать про смирение. Видишь, не про нее это писано. — Она поднялась, опираясь на трость. — Пойдем. Засиделись. А ты, Глафира, нос не вешай. В нашем уезде и не такие истории бывали. Главное — своего не отдавай. Ни чести, ни земли.
— И не собираюсь, — ответила я, поднимаясь, чтобы проводить гостей.
Дарья Михайловна, все еще пребывая в некотором смятении от такого поворота беседы, поспешила за подругой, на ходу бормоча что-то про «тяжелые времена» и «нынешние нравы».
Когда я вернулась, Марья Алексеевна отложила вязание и довольно рассмеялась.
— Ну, Глашенька, считай, половина победы в кармане.
— Почему? — удивилась я. — Они же…
— Дарья — болтушка, но добрая. Она теперь всем расскажет, какая ты несчастная, но благородная страдалица. А Прасковья Ильинична — это кремень. Если она сказала «не отдавай», значит, в гостиных она тебя защищать станет. А ее слово в уезде потяжелее иного судейского приговора будет. Ее сам губернатор побаивается, когда она в раж входит.
Были и другие визиты. Кто-то не скрывал любопытства: как она — то есть я — справляется. Кто-то выглядел искренним в выражении сочувствии. Я вежливо улыбалась, поддерживала беседу и думала: где вы все были, когда совсем юная девочка осталась одна, преданная любимым, проклятая собственной матерью? Когда сочувствие, настоящее сочувствие и помощь могли что-то исправить?
Но и ответ, который я знала, уже не мог ничего изменить.
В один из дней пришло письмо. И почерк, и герб были мне незнакомы. Я сломала печать и тут же отшвырнула листок — будто он прямо в моих пальцах превратился в шевелящегося слизня.
«Дражайшая супруга моя Глафира Андреевна…»
Меня замутило. Я зажмурилась, сглотнула и заставила себя читать дальше.
«…домашний арест не вечен. Как только избавят меня от него, приеду к тебе с выпиской, подтверждающей наш брак. Соскучился по семейному очагу. Жди меня, женушка. Скоро свидимся и начнем нашу семейную жизнь заново, простив друг другу все обиды, как и заповедал Господь».
Я взяла перо.
Написала одно слово. Второе.
Нет, как бы ни хотелось процитировать гусару большой петровский загиб, делать этого однозначно не стоило. Я не поленилась дойти до кухни, чтобы бросить оба письма в печь, вернулась в кабинет и начала заново:
'Милостивый государь Эраст Петрович.
Уведомляю вас, что получила ваше послание, в коем вы сообщили о намерении проведать мое имение. Настоятельно рекомендую вам после окончания домашнего ареста первым делом посетить Матвея Яковлевича, ибо меня очень встревожило состояние вашего душевного здоровья. Не могу представить ничего иного, кроме его расстройства, что было бы способно побудить вас написать письмо, подобное тому, что я получила.
Семейная наша жизнь закончилась три года назад, когда вы возвратили меня родителям. Боюсь, что ныне семейный очаг, о котором вы столь трогательно вспоминаете, может показаться вам чересчур неуютным. Ни мои люди, ни мой пес не признают вас за давностию лет — бог знает, чем это может для вас обернуться.
С заботой о вас, Глафира Верховская'.
Больше я ничего не могла сделать. Оставалось только ждать. Ответа архиерея, решения консистории, суда… все это могло тянуться годами, поэтому я запретила себе думать о Заборовском, да и о Кошкине тоже. Мне и без них хватало о чем думать.
Работа спасала. Без нее и без ночей, когда Кирилл неслышно пробирался ко мне в спальню, я бы рехнулась.
Он приходил поздно, когда дом уже затихал. Мы не говорили о завтрашнем дне, не строили планов. Шептали друг другу какие-то нежные глупости или просто молча лежали рядом, переплетя пальцы, и слушали дыхание друг друга.
Он уходил до первых петухов, а я подгребала под себя подушку, еще хранящую тепло его тела, вдыхала его запах и знала, что будет день, а потом ночь — и снова он будет рядом.
Школа продолжала работать. Кирилл вел в ней то, что я называла про себя «обществоведением»: объяснял, как устроена власть. Что барин имеет право приказать, а что нет. Про подати — впрочем, об этом мои ученики уже знали. Как работает рекрутская жеребьевка. Кому жаловаться на беззаконие в случае чего и как поступать, если эта жалоба не помогла. На таких уроках и я находила время поприсутствовать, внимательно слушая и мотая на несуществующий ус.
Забрали ульи от старшей княгини. Клевер отцвел, семена завязались — Елизавета Дмитриевна прислала благодарственное письмо и полпуда сахара. «Дрессированные пчелы» стали местной легендой.
Рана на щеке Гришина затянулась на удивление быстро — остался тонкий, почти незаметный шрам, будто не осколок гранаты полоснул, а кошка царапнула. Гришин сам дивился, щупал щеку и косился на Полкана, который делал вид, что ничего не понимает.
Зацвела липа. Едва появились первые желтые звездочки, я собрала их и сварила сироп. Пчелы работали как одержимые — я едва успевала убирать из ульев рамки, наполненные жидким душистым золотом, и ставить на их место новые.
А потом было еще одно письмо. Адресованное Кириллу. Точнее, уездному исправнику.
Он вошел ко мне в кабинет, держа в руках несколько листов бумаги, и по лицу снова невозможно было ничего прочитать.
— Глаша… — Он прокашлялся. — Глафира Андреевна. Как уездный исправник я должен…
Он вдохнул воздух сквозь зубы.
— Не буду лицемерить, выражая тебе соболезнования.
— Что? — Я приподнялась на стуле, уже зная, что сейчас услышу.
— Ты вдова, Глаша.
— Как?
Он молча положил передо мной листы.
Сухим, казенным языком уездного исправника уведомляли об обнаружении в собственном доме тела Эраста Петровича Заборовского.
Накануне вечером упомянутый Заборовский, нарушив предписанный домашний арест, находился в трактире «Три короны» при почтовой станции, где возникла ссора с неустановленным господином из числа проезжих. Согласно показаниям хозяина заведения и нескольких посетителей, Заборовский обменялся резкими словами с проезжим господином, за чем последовала драка, закончившаяся бегством его противника.
Покойный самостоятельно дошел до дома, заявил хозяйке, что получил пустяковую царапину, и отказался вызывать лекаря. Лег спать. Утром его обнаружили мертвым.
К письму был приложен протокол осмотра тела, составленный уездным лекарем Матвеем Яковлевичем. Проникающее ранение в области печени. Внутреннее кровотечение. Смерть наступила в ночные часы от кровопотери.
Показания почтмейстера, подробно перечислившего всех господ проезжающих и не обнаружившего «лишних» подорожных или чужих вещей. Впрочем, в почтовый трактир пускали без подорожных.
Я медленно подняла взгляд на Кирилла.
— Пьяная драка. Незнакомцы. Никто ничего не видел. Очень удобно.
— Я приставил к нему слежку, — глухо сказал он. — К Кошкину тоже. Но… невозможно одному и тому же человеку ходить за кем-то по пятам и не примелькаться. Моим людям нужно было быть осторожными… доосторожничались.
Я молчала. В голове было пусто.
— Он зашел в трактир, мой человек остался снаружи. Видел, как Заборовский вышел. Шатался, ругался на чем свет стоит. Держался за бок. На черном рединготе кровь в темноте не видна.
Он будто бы оправдывался — недоглядел, не…
Я криво улыбнулась.
— Ты надеялся, что получится кое-кого прихватить на горячем?
Кирилл кивнул.
— Надеялся. Не вышло. Как бы то ни было, ты теперь вдова.
Вдова.
Я должна была почувствовать облегчение. Радость. Свободу.
Вместо этого — странная, звенящая пустота. И где-то на самом дне — страх.
Я встретилась взглядом с Кириллом. Когда он сообщил Кошкину о моем замужестве, мы оба знали, чем это кончится.
Но почему-то я не чувствовала себя виноватой. И молиться о спасении заблудшей души не хотела.
Я заставила себя вспомнить о делах.
— Мне нужно написать отказ от наследства. Не хочу, чтобы хоть что-нибудь связывало меня с этим человеком.
Кирилл кивнул.
— И как можно быстрее, пока не набежали кредиторы доказывать, что ты воспользовалась наследством мужа. Хотя бы носовым платком.
Он потер переносицу, отводя взгляд. Мы думали об одном и том же.
— Пиши, — приказал Стрельцов.
Жизнь снова потекла своим чередом, смывая следы недавних тревог, как река смывает следы на песке. Замужество, вдовство, угрозы — все это казалось далеким сном в разгар знойного лета.
Я знала, что Кошкин не забыл обо мне. Кот-баюн просто затаился, прижав уши, выжидая момента для прыжка. Скорее всего, он ждал осени и нашего обоза. Но я запретила себе вздрагивать от каждого шороха. Дамоклов меч висел над головой, однако нить была еще крепка. И пока она держится — я буду жить. Варить сыр, качать мед, целовать любимого мужчину и радоваться каждому дню. Смерть и разорение могут прийти завтра, но сегодня — сегодня мы живы.
И эта жизнь приносила свои плоды — простые, земные и понятные. Пчелы исправно добывали мед, сыр у Софьи варился без перебоев, а люди вокруг меня тоже потихоньку оттаивали, находя свое, пусть и маленькое, счастье.
Они пришли вечером, когда я уже зажгла свечу в кабинете, чтобы свести дебет с кредитом за прошлую неделю. Дверь приоткрылась, и в щель просунулась кудрявая головка.
— Барышня! — просияла Катюшка и тут же юркнула внутрь, забыв про всякие приличия.
Она с разбегу обняла мои колени, уткнувшись носом в юбку.
— Я скучала! А мы с мамкой приехали! У нас выходной! А там, у той барыни, котята есть, только Мурка лучше, а еще мне дядя Герасим дудочку вырезал!
— Тише, стрекоза, — улыбнулась я, гладя ее по выгоревшим волосам.
Вслед за девочкой в кабинет вошли взрослые. Герасим теребил шапку, переминаясь с ноги на ногу. Матрена, разрумянившаяся с прогулки, комкала в ладонях передник и то и дело одергивала Катюшку, призывая к порядку. Но глаза у обоих светились — так, как светятся только у людей, которые решились на что-то очень важное.
Я отложила перо.
— С чем пожаловали?
Герасим толкнул Матрену локтем. Та набрала воздуха, как перед прыжком в холодную воду.
— Барышня… Глафира Андреевна… Мы это… Мы просить хотели…
Она замолчала, залившись краской до корней волос. Герасим вздохнул, достал церу и, прикусив кончик языка от усердия, нацарапал одно-единственное слово:
«ЖЕНИТЬСЯ».
— На Матрене? — уточнила я, хотя ответ был очевиден.
Оба дружно закивали, а Катюшка подпрыгнула и радостно взвизгнула:
— Папка будет! Добрый!
Я улыбнулась, глядя на их счастливые лица, но тут же вспомнила про юридическую сторону вопроса.
— А как же… — Я замялась, подбирая слова. — Муж?
— Осудили его, барышня, — выдохнула Матрена, и лицо ее стало серьезным. — Позавчера господин исправник бумагу принес. За истязания… — это слово она выговорила по слогам, старательно, с уважением к закону, — … и намерение душегубства. На каторгу сослали.
Стрельцов не бросал слов на ветер. Сказал — ускорит суд, насколько сможет, и ускорил. Видимо, не только ради справедливости, но и ради этих двоих.
— Господин исправник вместе с Герасимом и бумагу написали с просьбой о разводе, — продолжила Матрена уже веселее. — Говорят, раз он теперь каторжный и прав лишенный, то развод дадут быстро. К осени должно разрешение прийти. Как раз в самые свадьбы. Дозволите, барышня?
— Конечно, дозволяю. — Я улыбнулась. — Только, чур, на свадьбу позовете.
Матрена ахнула, схватила мою руку и припала к ней губами, прежде чем я успела ее отдернуть.
— Барышня! Век за вас Бога молить буду!
— Будет тебе. — Я осторожно высвободила руку. — Радуйтесь лучше.
Они ушли, а я еще долго сидела, глядя на пляшущий огонек свечи. Чужое счастье, простое и бесхитростное, согрело и мою душу, прогнав остатки тоски. Пусть у кого-то все идет как надо: раз любовь — будет и свадьба.
Следующие дни пролетели в суете: я готовила документы для Нелидова, проверяла счета с Софьей (сыр расходился бойко, и мы уже планировали вторую партию) и даже выкроила время, чтобы заказать для Катюшки к будущей свадьбе матери отрез ситца на платье.
А потом мы всей семьей отправились к обедне. Отец Василий служил проникновенно, и даже Варенька, обычно скучающая на долгих службах, слушала внимательно.
Из церкви мы возвращались не спеша. Жара спала, потянуло вечерней прохладой, напоенной запахом флоксов из палисадников. Гришин, чувствуя настроение, сам придержал лошадь.
— Благодать-то какая, — вздохнула Марья Алексеевна, обмахиваясь веером. — Вот так бы ехать и ехать, и чтобы никаких тебе забот, никаких тревог.
Я переглянулась с Кириллом. Едва удержалась, чтобы не протянуть руку и не коснуться его. Ничего. У нас будет время.
— И правда, благодать, — согласилась Варенька. Оглянулась по сторонам, и взгляд ее стал отсутствующим — опять, видимо, муза посетила.
У околицы Воробьева стояла телега, запряженная сытой, лоснящейся гнедой кобылой. Рядом прохаживался мужик в картузе и добротном синем кафтане — из тех, что носят приказчики или богатые лавочники. Вокруг него собрались бабы — стояли плотной кучкой, скрестив руки на груди, и смотрели исподлобья.
— Рядчик, — неодобрительно поджала губы Марья Алексеевна. — Что-то рано в этом году, обычно по осени приезжает.
— Придержи, — окликнула я Гришина.
Мы остановились в тени разросшейся липы, укрытые ее ветвями, как в шалаше. Достаточно близко, чтобы слышать каждое слово, но не настолько, чтобы мешать.
— Эй, хозяюшки! — Рядчик расплылся в широкой улыбке, блеснув железным зубом. — Чего жметесь, как неродные? Чай, не впервой видимся. Дело верное, задаток хороший. По полтине на руки прямо сейчас, серебром! А к зиме еще отруб за каждого пришлю. Парнишек возьму, девок возьму — на стекольном заводе руки ловкие нужны, а ваши-то, поди, за год подросли, окрепли!
Он звякнул кошелем, привлекая внимание. Звук серебра в деревенской тишине прозвучал громко и соблазнительно.
Бабы молчали. Одна, постарше, в темном платке, шагнула вперед.
— Не, Прохор Силыч. Зря приехал. В этот год тебе никто своих не даст.
— Это почему же? — Рядчик картинно удивился, всплеснув руками. — Ты ж, Марфа, в прошлом годе сама в ногах валялась, просила парня твоего взять, чтобы с голоду не пухнуть. Али разбогатела внезапно? Клад нашла?
— Клад не клад, а ума набралась, — отрезала она. — В прошлом годе нужда была, а нынче Данилка у барышни в школе. Читать учится. Считать. Сам отец Василий хвалит! Говорит, голова светлая. К зиме, глядишь, барышня его в помощники определит.
Рядчик крякнул, потеряв благодушие. Повернулся к другой бабе, помоложе, с испитым лицом.
— А ты, Аксинья? У тебя семеро по лавкам, поди, забыла, как хлеб без опилок пахнет. Давай Ваньку с Танькой. Двоих заберу — отруб сразу дам! Живые деньги!
Аксинья переступила с ноги на ногу, глянула на кошель, но потом мотнула головой.
— Не дам. Ванька теперь ульи мастерить учится, немой Герасим ему показывает. Барышня за каждый улей платит. А Танька… Танька буквы выводит. Говорит, барышня обещала самых смышленых в обучение взять, как Стешку. Стешка-то вон в кожаных башмаках ходит, при барыне состоит. А мои чем хуже?
Я затаила дыхание.
— Да что ж это такое! — Рядчик не выдержал, сплюнул в пыль. — Белены вы объелись, что ли? Грамотеи… Да кому нужна ваша грамота, когда жрать нечего будет? Зима придет — сами приползете, да поздно будет! Я других наберу, сговорчивых!
— И набирай, — спокойно ответила Марфа. — А наших не трожь. Барышня наша не только грамоте учит, она и работу дает. И платит честно, не обманывает. С ней не пропадем.
Рядчик зло зыркнул по сторонам, и взгляд его уперся в нашу коляску. Он сощурился, разглядывая меня — молодую, в простом платье, но сидящую в экипаже. Я выдержала его взгляд, не отводя глаз. В его лице читалась злоба — как у хищника, у которого увели добычу из-под носа.
— Ехал бы ты своей дорогой, мил человек, — негромко сказал Стрельцов.
Рядчик, явно через силу, поклонился. Забрался на телегу — она дернулась и, скрипя, покатила прочь.
Бабы не смотрели ему вслед, кланялись нам.
— Спасибо, барышня! — крикнула Аксинья, и в голосе ее звенели слезы. — Дай вам бог здоровья! Детки наши теперь при нас будут.
— Я тут ни при чем, — негромко ответила я. — Сами решили.
— В том и суть, — сказала Марья Алексеевна, накрывая мою руку своей теплой ладонью. — Раньше выбора не было: или голодная смерть, или кабала. А теперь есть. Ты им не грамоту дала, Глаша. Ты им надежду дала.
Я промолчала.
Коляска покатила дальше. Варенька наморщила лоб.
— Глаша, а что такое рядчик?
Я объяснила — коротко, без лишних жутких подробностей. Про то, как детей забирают в город, обещая золотые горы, а на деле они работают по четырнадцать часов в сырости и жаре, теряя здоровье и часто не доживая до совершеннолетия. Про то, что задаток, который дают родителям, проедается за несколько месяцев, а ребенка уже не вернуть, только молиться, чтобы в городе как-то устроился.
Варенька побледнела.
— Это же… это же как продажа! Как рабство!
— Рабства нет, — вздохнула Марья Алексеевна. — А нужда есть. Нужда — самый страшный рабовладелец, графинюшка.
Я смотрела на пыльную дорогу, убегающую вдаль, и думала о том, что одна школа и одна пасека — капля в море. Рядчик уедет в соседнее имение, и там ему найдут детей, потому что там нет другой надежды. Но здесь, на моей земле, я эту надежду дала. И сделаю все, чтобы ее не смогли отнять.