14

Мы остановились на развилке. Князь легко спрыгнул с подножки коляски.

— Благодарю за приятную беседу, Кирилл Аркадьевич. Надеюсь, мои соображения окажутся полезными.

— Несомненно, ваша светлость. Вы мне очень помогли.

Они раскланялись. Князь забрал из рук Вареньки дочку. Я обнялась с Настей и выбралась из дрожек не дожидаясь, пока к нам подойдут подать мне руку.

— Все будет хорошо, — шепнула напоследок княгиня.

Хотелось бы верить.

Кирилл помог мне забраться в коляску. Сам сел спиной к Гришину, как и когда мы ехали к Софье, но если по дороге туда мы то и дело переглядывались и улыбались, то сейчас он старательно избегал моих глаз.

— Оказывается у председателя дворянского собрания столько забот, — задумчиво произнесла Варенька. — Мосты, дороги, посты. Представляешь, он уже несколько лет хочет устроить в нашем уезде шоссе на манер данелагских.

— Я слышала об этом. — Я снова попыталась поймать взгляд Стрельцова и снова это не удалось. — Даже обещала ему поддержку, когда об этом зайдет речь на заседании дворянского собрания. Правда, для этого мне нужно получить вводный лист…

— Вы с его светлостью, я смотрю, обо многом успеваете договориться, — негромко заметил Стрельцов.

Это не было упреком. По крайней мере, не прозвучало как упрек. Но что-то в его голосе заставило меня вскинуться.

— Кирилл Аркадьевич…

— Простите. — Он качнул головой. — Это было неуместно.

В самом деле. Не время и не место обсуждать, что стояло за сегодняшним разговором с Настей. Да и о подозрениях в адрес Кошкина не при графине.

— Вы правы. — я обернулась к Вареньке. — Словом, чтобы попасть в дворянское собрание мне нужен вводный лист, а суд потерял мое прошение и когда закончится эта волокита никому не известно.

— Жаль, что мне не удастся присутствовать. — вздохнула графиня. — Почему на такие заседания не допускают зрителей?

— Потому что это не ярмарочный балаган. — Стрельцов хмыкнул и добавил. — Хотя иногда трудно отличить одно от другого.

— А ты разве бывал? — глаза у Вареньки загорелись.

— Конечно, я же представляю дедушку по его доверенности. Двоюродного дедушку, у которого я живу в Больших комарах, — пояснил он мне, и снова переключил все внимание на кузину. — Мне приходится не только голосовать там, но и в лицах пересказывать, кто с кем поругался и помирился.

— Расскажи! — подпрыгнула Варенька.

Он с улыбкой покачал головой.

— Не хочу потом узнать наших соседей в твоей книге.

— Ну, Кир! Ну не будь таким гадким! — она надула губки.

Я слушала их перепалку, а думала о том, до чего же интересные пейзажи в моем имении — все только на них и смотрят.

Конечно, Стрельцов сложил два и два. Недоговорки в доме Софьи. То, как князь целенаправленно дал мне возможность побеседовать с его женой без свидетелей.

Конечно, он заслуживал объяснений.

Но как начать разговор?

«Кирилл, знаешь, я вовсе не Глаша. В смысле, Глаша, но не та…»

Бред.

«Помнишь, ты говорил, что заглянув на тот свет немудрено вернуться другим?..»

Тоже так себе.

Пока я перебирала в голове варианты признания один нелепее другого, разговор затих. Варенька задремала, убаюканная мерным покачиванием. И тогда Стрельцов наконец посмотрел на меня. Не мельком, не сквозь — а прямо, в глаза.

Я ждала увидеть холод. Или обиду. Или ту ледяную вежливость, за которой он прятался, когда злился.

Но в его взгляде была только усталость. И что-то еще — то ли вопрос, то ли просьба, которую он не мог произнести вслух.

«Почему не я?»

Или мне показалось.

Он отвел глаза первым.

Коляска подкатилась к крыльцу усадьбы. Кирилл не смотрел мне в глаза, когда помогал выйти. Я вздохнула поглубже, собираясь с духом. «Нам надо поговорить» — идиотская фраза с которой обычно начинаются громкие ссоры — но не успела.

— Гришин! — окликнул Стрельцов, выпуская мою руку и отворачиваясь. — Седлай Орлика, живо!

— Да, вашблагородь! — отозвался пристав. А что на лице у него было написано «Куда тебя несет на ночь глядя?» — того к делу не подошьешь.

— Вы уезжаете? Прямо сейчас? — не выдержала я.

Он обернулся. Посмотрел мне в лицо.

— Я должен знать. Наверняка.

— Что?.. — я осеклась, поняв.

Он хочет убедиться. Окончательно. Действительно ли я свободна распоряжаться своей жизнью и своим сердцем. Или я жена Заборовского, и тогда…

Что тогда?

Мне захотелось зажмуриться, закрыть уши и завизжать— «неправда, это не может быть правдой!».

Но мне не пять лет, чтобы верить — если заберешься под одеяло с головой, чудовище под кроватью исчезнет. Я взрослая женщина и я должна помнить — само ничего не решается. Не рассасывается. Если отвернуться, чудовище будет только расти, пока не пожрет и тебя и все вокруг.

— Да. Ты прав. Я тоже должна это знать.

Что-то дрогнуло в его лице.

— Ты очень смелая, Глаша.

Я усмехнулась, часто моргая. «Смелая». Хотела бы я найти в себе сейчас хоть каплю настоящей смелости.

Кажется, он понял. Взял мои руки в свои, тихонько сжал их.

— Я вернусь. Когда все выясню.

— А потом? — еле слышно выдохнула я.

— А потом мы поговорим и решим. Вместе. Незачем умирать раньше времени. — он потянулся к моему лицу, но тут же отдернул руку, покосившись на Варвару. — Сделайте мне одолжение, Глафира Андреевна. Не выезжайте из своего имения без Гришина. А лучше вообще не выезжайте.

— Хорошо, — кивнула я.

«Вместе».

Даже если я действительно связана с человеком, которого ненавижу всей душой… Думать, что с этим делать, я буду не одна. И одно это стоит сотен красивых слов.

Он склонился к моей руке, а через миг был уже верхом.

— И куда это наш граф помчался как ужаленный? — озадаченно посмотрела ему вслед Марья Алексеевна. — Глашенька, какая муха его укусила?

— Он не сказал. — ответила я почти не покривив душой. — Наверное, вспомнил о какой-то служебной надобности.

— Служебной, значит… — протянула она. — Ну что ж. Ему скакать, а нам — ждать. Доля наша женская такая. Пойдем в дом, расскажешь, о чем с Софьей договорились.

— Да, конечно.

Как же хорошо, что можно говорить о делах и не думать. Ни о том, почему уехал Кирилл, ни о разговоре, который не состоялся, ни о том, что неминуемо состоится.

Оставив Вареньку в лицах пересказывать визит генеральше, я пошла во двор, где Матрена примостилась со стиркой. Рядом, в пятнистой тени старой яблони, устроилась Катюшка. Подобрав прутик, она играла с котенком. Тот, распушив хвост-морковку, охотился: припадал к земле, смешно вилял задом и отважно бросался в атаку на неуловимую «добычу», каждый раз промахиваясь на вершок. Мурка приглядывала за ним с яблони. Завидев сопровождавшего меня Полкана, она вильнула кончиком хвоста, но вмешиваться не стала. Полкан коротко глянул на нее, будто приветствуя, и улегся, опустив голову на лапы, чтобы со снисходительным добродушием наблюдать за игрой малышни.

Матрена опустила белье в таз и развернулась ко мне, вытирая руки передником.

— Дело у меня к тебе есть, — сказала я ей. — Сыр варить, наподобие вчерашнего. Не одной, с помощницами. Ты баба расторопная, смекалистая, тебе только могу доверить за всем присматривать.

Матрена покраснела, затеребила передник.

— Спасибо, барышня, за добрые слова.

— Работы много будет, врать не стану. И ответственности много: нужно будет помощниц твоих научить да смотреть, чтобы баре рецепт не украли. Плачу три змейки в день.

Она просияла. Я добавила:

— Но нужно будет у другой барыни жить, потому что сыворотка для сыра ее. Имение Белозерское, может, слышала.

Матрена кивнула.

— Слышала, но никогда не была. Барышня, ежели в чужой дом работать, Катьку свою я куда дену?

Обычно девочка крутилась возле матери, когда просто играя рядом, как сегодня, а чаще помогая по мере сил мыть посуду или таскать воду в маленьком ведерке, которое ей соорудил Герасим из обрезков досок. Были у нее и свои обязанности — поутру собирать в курятнике яйца. Пока мы ездили на рынок, Варенька вызвалась за ней приглядеть и научила ребенка складывать кораблики из бумаги и рисовать палочкой на разглаженной земле.

Похоже, пора задумываться не только о школе, но и о яслях-саде при производстве. Вот только в чужом доме — не мои правила.

Я вспомнила ватагу ребятишек, крутившихся во дворе усадьбы Белозерской, от совсем малышей до детей лет шести.

— Я велю управляющему спросить у той барыни, найдется ли у нее место и для твоей дочки, но думаю, она там никому не помешает. Кормить работников барыня обещала из общего котла, как своих. Поди, не объест ее Катюшка. Или можешь здесь с нами оставить, тут за ней будет кому приглядеть.

Девочка, поняв, что говорят о ней, подошла к матери, прижалась к ее боку. Матрена погладила дочку по голове.

— Большое ли там хозяйство, барышня?

— Дворни много, не как у нас.

— Тогда там, поди, у баб и деток хватает, найдется моей компания. Ежели, конечно, та барыня разрешит. И у меня сердце на месте будет. Знаю, что здесь ее не обидят, а все одно лучше, когда дите на глазах.

Решив вопрос со старшей, я нашла на кухне девочек. Акулька, услышав предложение — две змейки в день у Белозерской вместо одной здесь, — просияла.

— Конечно, барышня! Матушка моя обрадуется, что я ей в два раза больше денег смогу отдавать.

Стеша соглашаться не торопилась. Теребила косынку, смотрела в пол.

— Так, Степанида, пойдем-ка ко мне в кабинет, — велела я.

От работы девчонка никогда не отлынивала.

— Барышня, дозвольте мне здесь остаться, грамоте учиться, — сказала она, едва закрыв за собой дверь кабинета.

Училась она и правда старательно, и схватывала все быстрее сообразительного Данилки. Только румянец на щеках совсем не сочетался с разговором о грамоте. Боится, влетит за то, что барышне перечит? Не похоже. Если уж она осмелилась сперва подругу без спросу привести, потом Матрену.

— В чем дело? Говори прямо.

Она понурилась.

— Барышня, Федька за мной ходить начал. Обещал сватов к осени заслать. Боюсь я, барышня. Я о таком справном парне не мечтала никогда.

— Так как раз к свадьбе и денег подкопишь на обзаведение, — не поняла я.

— Так у парней как водится: с глаз долой, из сердца вон. Боюсь я, барышня.

Я едва не ляпнула, что если за два месяца разлюбит — туда и дорога, но вовремя опомнилась.

Любовь любовью, но Стеша явно не о ней думает. Парень неглупый, работящий, незлой — по крайней мере, я ни разу не видела, чтобы он «учил» остальных тумаками, — глядишь, и жену обижать не станет. Для крестьянской девчонки такая партия — большая удача.

— А родители его что говорят? — уточнила я.

— Ежели правда, что он мне рассказывает, так мать сперва нос воротила, дескать, рябая, да и приданого не особо. А потом как узнала, что я при барышне да вы меня грамоте учите, решила, что и их семье с этого толк будет.

Я кивнула.

— Вот и выходит, барышня… — Она вскинула на меня умоляющий взгляд. — Уеду — решат, что вы на меня осерчали и от себя отослали. Глядишь, и сговорят его с кем-то из своей деревни.

— Поняла тебя, — медленно проговорила я.

Пожалуй, так оно и к лучшему — отправлю всех, кто знает порядки в доме, придется учить новых девчонок мыть руки и не тащить в кухню навоз из курятника на лаптях.

— Оставайся.

— Спасибо, барышня. Век за вас Господа молить буду.

— И пошли сейчас кого-нибудь из мальчишек за старостой Воробьева. Матрене помощницы все же понадобятся, пусть староста и пришлет кого-нибудь послушного да усердного.

Стеша, еще раз поклонившись, ушла.

Следующие пара часов пролетели незаметно за привычными хлопотами. Потом Нелидов принес подготовленные черновики договора о товариществе «Липки-Белозерское». Особенно мне понравились оговорки о питании и содержании моих работников и ответственность за сохранение секрета — «особого способа приготовления сгущенной сыворотки».

— Не договор, а песня, — сказала я, возвращая управляющему бумаги. — Мне вас сам бог послал, Сергей Семенович.

— Взаимно, Глафира Андреевна, — поклонился он.

Со двора донесся лай Полкана — не злой, а обозначающий чужого. Я выглянула. Новый староста Воробьева кланялся отцу Василию.

Я велела Нелидову проинструктировать старосту насчет работниц, а сама отправилась встречать батюшку.

От чая священник не отказался. Когда кружки опустели, сказал:

— Давненько я вас, барышни, на исповеди не видел. И вас, Варвара Николаевна, ваш духовник за такое пренебрежение вряд ли похвалит, а вам, Глафира Андреевна, я сам выскажу: негоже, барышня, за земными заботами о душе забывать.

Я смутилась, не зная, что ответить.

— Так и ступай, Глашенька, исповедуйся, — встряла Марья Алексеевна. — Раз уж батюшка время нашел и сам приехал. Грехи-то не ждут, пока мы к исповеди подготовимся. А там и мы с графинюшкой исповедуемся, если отец Василий согласится и меня, старую греховодницу, выслушать.

Я уставилась на нее, от возмущения позабыв все слова. Вот спасибо, удружила! Наконец я выдавила:

— Я не готова.

Священник улыбнулся в бороду.

— Исповедь не экзамен, чтобы к ней готовиться.

— Что ж, пройдемте в кабинет, там нам не помешают, — сдалась я.

Пока отец Василий устанавливал на моем рабочем столе извлеченный из сумки маленький складной аналой, я не знала, куда деть руки и глаза. Косой луч предвечернего солнца падал на потертую кожу Священного Писания, высвечивая золотое тиснение на корешке. Запахло ладаном и воском: священник зажег свечу, и пламя затрепетало от сквозняка из приоткрытого окна.

Во рту пересохло.

— Чего боишься, чадо? — мягко поинтересовался священник. — Не укусит тебя святое пламя.

— Я все забыла, отче. После… смерти тетушки, вы помните.

— Помню, — кивнул он. — Ничего мудреного в исповеди нет. Господь и так все ведает, но облечь в слова то, что на сердце лежит, — будто со свечой в темный чулан войти. Исповедь не Всевышнему нужна, а чтобы самой о себе правду понять. В том и смирение, в том и утешение.

Он начал молитву. Я склонила голову, собираясь с мыслями. Голос священника звучал ровно, привычно — должно быть, эти слова он произносил сотни раз. Но сейчас они обволакивали меня, как теплое одеяло, и напряжение в плечах потихоньку отпускало.

— Грешна, батюшка. Гневлива не в меру.

Слова, поначалу застревавшие в горле, вдруг прорвались потоком, словно плотину пробило. Я рассказывала, как потемнело в глазах, когда я увидела Матрену, которую волокли за волосы. Как руки сами, не спрашивая разума, схватили полено — тяжелое, шершавое. Как хотелось не остановить, не припугнуть, а ударить — всерьез, наотмашь, чтобы хрустнуло.

Признаваться в этом было страшно и стыдно — не в самом гневе, а в том, как легко слетела с меня цивилизованная шелуха. Я каялась в грязной, площадной брани, которая срывалась с языка так естественно, будто я всю жизнь провела не в учительской, а на каторге. Рассказала и про Заборовского — как сжимала в руках палку, мечтая отходить «жениха» так, чтобы он забыл дорогу к моему дому.

Я говорила, и мне казалось, что я становлюсь меньше ростом, съеживаюсь под тяжестью собственных слов. Меня пугала эта ярость — черная, горячая, чужая. Или уже своя?

Отец Василий слушал молча, не перебивая и не ахая. Только перебирал пальцами край епитрахили — неторопливо, размеренно.

— Гнев — огонь, — наконец произнес он тихо, когда я выдохлась. — Он может согреть дом, а может сжечь его дотла. Твой гнев, дочь моя, был щитом для слабых. Ты защищала ту, кого некому было защитить, и себя, когда на твою честь посягали. В этом нет греха. Грех — в желании уничтожить, в той сладости, которую мы испытываем, когда даем волю ненависти. Ты испугалась сама себя?

— Испугалась, — шепнула я.

— Это хорошо. Значит, душа твоя жива и совесть не спит. Бойся того дня, когда перестанешь пугаться.

— Что еще?

— Осуждала. Ближних. Дальних. Всех подряд. Думала, что я умнее и лучше их.

— Это грех распространенный. Еще?

Я замялась. Перед глазами встало лицо Кирилла. Его руки — сильные, теплые, надежные. То, как он смотрел на меня. Как заслонял собой от всего мира. И те ночи, когда мы забыли о правилах.

Грешна ли я? Если бог есть любовь, почему любить мужчину — грех?

— Блуд, отче.

Пламя свечи дрогнуло, бросив тень на лицо священника.

— С исправником, — не спросил, констатировал он.

Я подняла взгляд.

— Это неважно. Мы говорим о моих грехах, а не о чужих.

Отец Василий покачал головой.

— И раскаяния в твоем голосе я что-то не слышу.

— Нет, — честно ответила я. — Не могу заставить себя.

Он вздохнул. Не осуждающе — скорее устало, как человек, который слышал подобное не раз.

— Честность — тоже добродетель, — сказал он. — Хуже было бы, если бы ты солгала здесь, передо мной и перед Ним.

Он помолчал, глядя на огонек свечи.

— Трудно каяться в том, что приносит сердцу утешение, я понимаю. Особенно когда душа изранена. Но церковь, дочь моя, называет это грехом не из вредности. А потому, что страсть без закона — как лесной пожар. Пройдет и оставит одни головешки.

Я молчала, не торопясь соглашаться. Когда-нибудь непременно пройдет, но оставит после себя лишь то, что мы сами захотим оставить. Пепел или ровное тепло очага.

— Я не могу требовать от тебя клятв, которые ты нарушишь, едва выйдешь за порог, — продолжил он. — Но я буду молиться о том, чтобы Господь управил ваш путь. И чтобы то, что сейчас — грех, стало когда-нибудь… законным счастьем. Или чтобы Он дал тебе сил принять Его волю, какой бы она ни была.

— Спасибо, отче, — выдохнула я.

— Есть что-то еще, в чем ты хочешь покаяться?

Загрузка...