Глава 7

Геннадий Фёдорович Хрящев сидел за столом в кабинете правления колхоза «Заря коммунизма» и пил.

Не водку — коньяк. Бутылка стояла на столе, рядом с гранёным стаканом и пепельницей, полной окурков. Коньяк был дрянной — не армянский, как раньше, когда Фетисов привозил пятизвёздочный из обкомовского распределителя, а молдавский, три звезды, с привкусом карамели и отчаяния. Молдавский — потому что армянский больше не привозили. Потому что Фетисов больше не привозил.

Фетисов больше ничего не привозил.

За окном — июль. Жара. Двор «Зари коммунизма» — пустой. Раньше в июле здесь было шумно: тракторы, грузовики, люди. Теперь — тихо. Два трактора стояли у забора, один — без колеса, второй — без двигателя. Третий — работал, но третий не мог тянуть за всех. Грузовик — один, ГАЗ-51, который Хрящев называл «старик», потому что грузовик был старше некоторых колхозников.

Хрящев сделал глоток. Поставил стакан. Посмотрел на портрет на стене: Брежнев, при всех орденах, с тяжёлым подбородком и мутноватым взглядом. Брежнев смотрел мимо Хрящева — в стену, в никуда, как человек, которому всё давно безразлично. Хрящев понимал это чувство.

Семьдесят восемь процентов.

Вот что показал прошлый год. Семьдесят восемь процентов от плана по зерну. Было — восемьдесят два. А до Дорохова — девяносто. Не сто — девяносто: Хрящев никогда не выполнял план полностью, но умел это оформить так, что выглядело прилично. Приписки — аккуратные, маленькие, невидимые. Рогов из райпо — помогал: «левая» продукция шла через потребсоюз, списывалась, переписывалась, растворялась в отчётах. Система — работала двадцать лет. Не блестяще — но работала.

Теперь — не работала.

Теперь — рядом стоял «Рассвет». С тридцатью центнерами, двумя Знамёнами, докладом в обкоме и газификацией. Газификацией, мать его. Газ. Дорохову — газ, а «Заре» — печки с дровами и уголь по талонам.

Хрящев налил ещё. Выпил. Поставил стакан.

Молодёжь бежала. Это было хуже всего — хуже техники, хуже плана, хуже денег. Молодёжь — это руки. Без рук — ни посевная, ни уборочная, ни ферма. За последний год из «Зари» ушли шестеро: двое — в Курск, на завод; двое — к Дорохову (вот это было — как нож); один — в армию; один — просто уехал, никому не сказав куда. Осталось — сорок три двора. Из них двенадцать — пенсионеры. Работоспособных мужиков — двадцать семь. На тысячу восемьсот гектаров.

Хрящев помнил, как было: пятьдесят шесть дворов, сорок мужиков, Фетисов на связи, план — «нарисуем». Помнил, как Фетисов говорил: «Гена, ты — свой. Мы — свои. Дорохов — чужой. Разберёмся.» Фетисов говорил «разберёмся» — и Хрящев верил, потому что Фетисов был замзав обкома, а замзав обкома — это сила.

А потом Фетисов позвонил — в марте, после курского совещания — и сказал другое. Сказал голосом, который Хрящев слышал впервые — сухим, чужим, без «Гена»:

— Геннадий Фёдорович. Дорохов — под защитой области. Мельниченко его курирует лично. Я — больше тебе не помощь. Извини.

Не «Гена» — «Геннадий Фёдорович». Не «разберёмся» — «не помощь». Не «свой» — «извини».

Хрящев тогда положил трубку и просидел час, глядя в стену. Как парализованный.

С тех пор — три месяца. Три месяца — один. Без Фетисова. Без связей. Без защиты. С семьюдесятью восемью процентами, гнилой техникой и молодёжью, которая уходит.

Рогов пришёл в четверг.

Рогов — райпотребсоюз. Маленький, вёрткий, с бегающими глазами и привычкой потирать руки, словно постоянно мёрз. Раньше Рогов приходил уверенно — с портфелем, с бумагами, с деловым видом человека, который «решает». Теперь — пришёл по-другому. Тихо. Оглядываясь. Словно за ним следили.

— Гена, — сказал Рогов, садясь напротив, — разговор.

— Говори, — сказал Хрящев.

Рогов потёр руки.

— Гена, завязывай, — сказал он.

— С чем завязывай?

— Со всем. С приписками. С «левой» продукцией. С моими накладными. — Рогов наклонился ближе. — Времена не те, Гена. Раньше — кто проверял? Никто. А теперь — Дорохов. Рядом. С цифрами, с документами, с обкомом за спиной. На него равняются. На нас — смотрят.

— На нас всегда смотрели, — буркнул Хрящев.

— Не так. Раньше — смотрели и закрывали глаза. Теперь — сравнивают. «Вот 'Рассвет" — сто восемь процентов. Вот 'Заря" — семьдесят восемь. В чём разница?» А разница, Гена, — в том, что если копнут, то найдут. И не Дорохова найдут, а — нас.

Хрящев смотрел на Рогова. Маленький, трусливый, вечно потеющий. Двадцать лет — партнёр. Двадцать лет — «Гена, сделаем» и «Гена, оформим». Теперь — «Гена, завязывай».

— Уходишь? — спросил Хрящев.

Рогов не ответил. Потёр руки. Встал.

— Не ухожу. Но — тише. Тише, Гена. Пока — тише.

Ушёл. Дверь — закрыл аккуратно, без стука. Как уходят люди, которые не хотят, чтобы их слышали.

Хрящев сидел. Коньяк — допил. Бутылка — пустая. На столе — отчёт за полугодие, который нужно было сдать в пятницу. Цифры — страшные. Не потому что плохие (они были плохие), а потому что честные. Впервые за двадцать лет — без приписок. Потому что Рогов — «тише». Потому что некому рисовать.

Семьдесят восемь.

Хрящев встал. Подошёл к окну. Посмотрел на двор — пустой, жаркий, с трактором без колеса.

Тридцать лет он строил это хозяйство. Не строил — держал. Держал, как мог: связями, хитростью, приписками, Фетисовым. Не идеально — но держал. А теперь — рушится. И не потому что он стал хуже. Потому что рядом — кто-то стал лучше. И это — невыносимо.

Дорохов.

Хрящев вернулся к столу. Открыл ящик. Достал бумагу — чистую, линованную, из школьной тетрадки (даже бумага — и та закончилась, берёг последнюю). Взял ручку.

И начал писать.

Письмо заняло четыре дня.

Не потому что Хрящев был медленный — потому что письмо нужно было написать правильно. Не истерику, не крик — документ. Серьёзный, обстоятельный, с фактами. С «фактами».

'В Центральный Комитет КПСС.

От Хрящева Геннадия Фёдоровича, председателя колхоза 'Заря коммунизма", Сухоруковский район, Курская область, члена КПСС с 1944 года.

Уважаемые товарищи!

Считаю своим партийным долгом довести до вашего сведения факты, вызывающие серьёзную тревогу…'

Факты были следующие. Некоторые — настоящие. Некоторые — полуправда. Некоторые — вымысел.

Факт первый: «Председатель колхоза 'Рассвет" Дорохов П. В. систематически использует труд шабашных бригад из Молдавской ССР, оплачивая их из колхозных фондов в обход установленного порядка.» Правда — частично. Ион и молдаване действительно работали. Оплата — через договоры подряда, оформленные Ниной. Законно. Но — если не знать деталей — звучит подозрительно.

Факт второй: «Дорохов организовал при колхозе переработку молочной продукции с реализацией на колхозном рынке по спекулятивным ценам, что фактически является частнопредпринимательской деятельностью, замаскированной под подсобное производство.» Правда — искажённая. Переработка — подсобное производство, законное. Цены — рыночные, не «спекулятивные». Но формулировка — ядовитая.

Факт третий: «Дорохов использовал военную технику (грузовой транспорт военной части) для хозяйственных нужд колхоза, что является нецелевым использованием военного имущества.» Полуправда. Зуев предоставлял грузовик — по шефскому договору, оформленному официально. Но «военная техника для колхоза» — формулировка, от которой у любого проверяющего сводит зубы.

Факт четвёртый: «Методы Дорохова подрывают основы социалистической собственности, насаждая частнособственнические настроения среди колхозников через так называемый 'бригадный подряд" и 'подсобные хозяйства".» Вымысел. Бригадный подряд — одобрен обкомом. Подсобные — разрешены типовым уставом. Но — слово «частнособственнические» в письме в ЦК — это как красная тряпка для быка.

Четыре «факта». Четыре — достаточно. Хрящев писал аккуратно, выверяя каждое слово — тем почерком, которым когда-то, сорок лет назад, писал фронтовые донесения: чётко, без помарок, с нажимом. Это было его последнее оружие — бумага. Не трактор, не связи, не Фетисов — бумага. Жалоба. Кляуза. Донос.

В субботу — отнёс на почту. Конверт — заказной, с уведомлением о вручении. Адрес — «Москва, Старая площадь, 4. ЦК КПСС. Отдел писем».

Почтальонша — Зина Ивановна, шестьдесят три года, тридцать лет на почте — взяла конверт, прочитала адрес, подняла глаза на Хрящева. Ничего не сказала. Но — подняла глаза. Этого было достаточно: через два часа о том, что Хрящев отправил письмо в ЦК, знал весь район.

Не вся деревня — весь район. Потому что почтальонша Зина Ивановна — это не Люся. У Люси — телеграф деревенский. У Зины Ивановны — телеграф районный.

Я узнал — от Артура.

Не от Зины Ивановны, не от деревенского телеграфа и не от Сухорукова. От Артура.

Артур позвонил в четверг вечером — через неделю после того, как Хрящев отправил письмо. Голос — серьёзный, без обычного смеха, без акцента, без «Дорохов!» с восклицательным знаком. Когда Артур говорил без акцента — это означало: дело плохо.

— Дорохов, — сказал он. — Слушай внимательно. На тебя пришла бумага в ЦК.

Пауза. Я сидел в кабинете, вечер, за окном — июль, длинные сумерки, запах скошенной травы. Мирный вечер. Был — мирный.

— Откуда знаешь? — спросил я.

— Знаю, — сказал Артур. — У меня — человек. Не спрашивай кто.

Я не спрашивал. У Артура были люди — везде. В Мингазпроме, в облснабе, в аппарате ЦК. Это была его суперсила — не деньги, не связи в классическом смысле, а — информационная сеть. Артур знал — раньше, чем происходило. В двадцать первом веке его бы назвали «человек с инсайдерской информацией». В восьмидесятом — просто «Артур».

— Кто написал? — спросил я, хотя уже знал.

— Хрящев. Геннадий Фёдорович. Председатель «Зари коммунизма». Твой сосед.

— Что в письме?

— Стандартный набор: шабашники, частнопредпринимательская деятельность, нецелевое использование военного имущества, подрыв социалистической собственности. Длинное, подробное, с датами и фамилиями. Писал — не спьяну. Готовился.

Я откинулся на спинку стула. Закрыл глаза на секунду. Открыл.

Хрящев. Последний ход. Как загнанная крыса — кусает.

— Артур, — сказал я, — что сейчас с письмом?

— В отделе писем ЦК. Зарегистрировано. Стандартная процедура: регистрация, распределение, передача в профильный отдел. Профильный — сельскохозяйственный отдел ЦК. Оттуда — либо спускают вниз («разобраться на месте»), либо — назначают проверку сверху. Если спустят вниз — вернётся в область, и область разберётся. Если проверка сверху — к тебе приедут из Москвы.

— Проверка из Москвы — это плохо?

— Дорохов, проверка из Москвы — это не «плохо». Это — стихийное бедствие. Людей снимали после таких проверок. Судили. Сажали. Не за то, что виноваты, — за то, что проверка нашла, к чему прицепиться. А прицепиться — всегда есть к чему.

Я думал. Быстро, как думают в кризисе — не «что делать», а «какой ход первый, какой второй, какой третий».

— Артур, — сказал я, — нужно, чтобы спустили вниз. Не проверка — «разобраться на месте». Кто принимает решение?

— Завсектором сельского хозяйства отдела ЦК. Но на него выходить — опасно. Нужно — через кого-то, кто весит больше.

— Кто весит больше?

Пауза. Две секунды.

— Корытин, — сказал Артур.

— Кто?

— Корытин Алексей Павлович. Замминистра сельского хозяйства РСФСР. Я тебе про него не рассказывал — не было повода. Теперь — повод есть. Корытин — технократ, из тимирязевских, кандидат наук. Ищет «передовые хозяйства» для своего портфолио. Про тебя — слышал: после курского доклада информация дошла до Москвы. Мельниченко — упоминал твоё имя на коллегии.

— Корытин — поможет?

— Корытин — может помочь. — Артур подчеркнул «может». — Он — не Мельниченко. Мельниченко — хозяйственник, простой, честный. Корытин — калькулятор. Помогает, когда ему выгодно. Тебе нужно, чтобы ему было выгодно.

— Передовое хозяйство в его портфолио — это выгодно?

— Если ты — образец. Если на тебя можно ссылаться в отчётах. Если при Продовольственной программе — а она будет, Дорохов, она будет, верь мне — ты будешь витриной. Тогда — да. Тогда Корытин тебя защитит. Потому что защищает — себя.

Я подумал: инвестор. Артур описывает классического инвестора — вкладывает ресурс, ожидает возврат. Если ROI положительный — поддерживает. Если нет — сбрасывает. Знакомая модель.

— Дай мне его телефон, — сказал я.

— Нет, — сказал Артур. — Я сам позвоню. Представлю. Так — правильнее. В Москве — не звонят без рекомендации. Без рекомендации ты — никто. С рекомендацией — «тот самый Дорохов».

— Хорошо. Когда?

— Завтра утром. Жди звонка днём.

Параллельно — Мельниченко.

Я позвонил ему на следующее утро — в восемь, раньше обычного.

— Василий Григорьевич, — сказал я, — на меня написали жалобу в ЦК. Хрящев.

Тишина. Секунда.

— Знаю, — сказал Мельниченко.

Он знал. Конечно, знал. Районный телеграф — через Зину Ивановну — дошёл и до области. Или — через свои каналы: у Мельниченко тоже были люди.

— Что в жалобе? — спросил он.

Я пересказал — кратко, по пунктам. Шабашники. Переработка. Военная техника. «Частнособственнические настроения».

— Документы — в порядке? — спросил Мельниченко.

— Все. Нина проверяла. Зинаида Фёдоровна — четырежды пересчитывала.

— Тогда — спокойно. Пришли мне объяснительную записку. По каждому пункту — ответ. С документами. Копии договоров с шабашниками, копию решения правления о подсобном производстве, копию шефского договора с военной частью, копию решения обкома по бригадному подряду. Всё — заверенное. Всё — с печатями.

— Сделаю, — сказал я.

— Дорохов, — голос Мельниченко стал жёстче, — я эту жалобу утоплю. Потому что Хрящев — идиот, а идиоты, которые пишут в ЦК, подставляют не тебя — подставляют область. Если ЦК решит, что в нашей области — бардак, что председатели пишут друг на друга, — головы полетят. И не твоя первая, а — наши.

— Понимаю.

— Понимаешь — хорошо. Объяснительная — мне на стол к понедельнику. Я визирую и кладу в дело. Когда письмо спустят обратно — а его спустят, я — обеспечу — область «разберётся» в твою пользу. Вопрос закрыт.

— Спасибо, Василий Григорьевич.

— Не за что. Это не тебе помощь — это области. Хрящев этого не понимает. Он думает — личная война. А война — давно не личная. Война — системная.

Повесил трубку. Два фронта: Мельниченко — снизу, область. Корытин — сверху, Москва. Хрящев — посередине. С жалобой в ЦК, которая летит, как снаряд, и не знает, что цель — уже эвакуирована.

Корытин позвонил в пятницу, в два часа дня.

Голос — ровный, спокойный, профессиональный. Без артуровского тепла, без мельниченковской прямоты. Стерильный. Как скальпель — точный и холодный.

— Дорохов Павел Васильевич?

— Да, слушаю.

— Корытин Алексей Павлович. Заместитель министра сельского хозяйства РСФСР. Мне о вас рассказал Артур Гургенович.

— Очень приятно, Алексей Павлович. — Не «рад», не «счастлив» — «приятно». Ровный тон к ровному тону.

— Мне импонирует ваш подход, — сказал Корытин. — Цифры — убедительные. Бригадный подряд, переработка, залежи — системный подход. Я таких хозяйств за десять лет видел — два. Ваше — третье.

Комплимент. Но — не бесплатный. Корытин не звонит незнакомым председателям, чтобы делать комплименты. Он звонит — потому что Артур попросил. И помогает — потому что выгодно.

— Артур Гургенович рассказал мне о ситуации, — продолжил Корытин. — Жалоба в ЦК — неприятно, но — решаемо. Если факты — на вашей стороне.

— Факты — на моей стороне, — сказал я. — Все документы оформлены. Область знает. Мельниченко — знает.

— Хорошо. Я позвоню в сельскохозяйственный отдел ЦК. Не от вашего имени — от министерства. Скажу, что Дорохов — передовик, хозяйство — образцовое, методы — одобрены обкомом. Что жалоба — следствие конкуренции между хозяйствами, а не сигнал о нарушениях. Рекомендую — спустить на область. Область разберётся.

— Алексей Павлович, — сказал я, — спасибо.

— Не стоит, — ответил он. И добавил — тем же ровным, стерильным голосом: — Дорохов, в августе — сельскохозяйственная выставка на ВДНХ. Мельниченко включает ваш колхоз в областную делегацию. Приезжайте. Поговорим — не по телефону. Лично.

Это было не приглашение. Это было — инвестиционное предложение. «Я помог — теперь ты приедешь, и мы обсудим, что ты мне за это дашь.» Корытин не говорил этого прямо — он был слишком московский, слишком аккуратный для прямых формулировок. Но — я слышал.

— Приеду, — сказал я.

— Хорошо. До встречи, Павел Васильевич.

Повесил трубку. Сел. Подумал.

Новый контакт. Новый уровень. Замминистра — это не Мельниченко, который командует областным сельским хозяйством. Это — Москва. Минсельхоз. Другой масштаб. Другие правила. И — другие риски.

Артур сказал: «У Корытина свои игры.» Это — предупреждение. Не «не дружи», а — «дружи осторожно». Корытин — полезен. Корытин — может спасти от жалобы в ЦК. Корытин — может стать окном в Москву, которое откроется — и через которое можно будет провести «Рассвет» на следующий уровень. Но — окно работает в обе стороны. Через него — не только свет, но и сквозняк.

Ладно. Сквозняки — потом. Сейчас — жалоба.

Объяснительную записку я написал за выходные.

Двенадцать страниц. По каждому пункту — ответ. С документами. С копиями. С печатями. Нина проверила — трижды. Зинаида Фёдоровна — подняла все финансовые отчёты за три года и сшила в отдельную папку: «Вот, Павел Васильевич. Пусть кто-нибудь скажет, что у нас цифры не сходятся.» Зинаида Фёдоровна — человек, чья профессиональная гордость была задета самим фактом жалобы, и теперь она была готова предъявить свою бухгалтерию как личное оружие.

В понедельник — отправил Мельниченко. Заказным, с описью.

Потом — ждал.

Ждать — снова. Как с газификацией. Только теперь ставки — выше. Газификация — это про будущее. Жалоба в ЦК — это про настоящее. Про должность, про свободу, про всё, что я построил за три года.

Три недели. Три недели тишины — самый тяжёлый вид ожидания, потому что не знаешь, что происходит. Бумага — где-то в Москве, в каком-то кабинете, в чьих-то руках. Корытин — позвонил? Позвонил. Мельниченко — подготовился? Подготовился. А дальше — машина. И машина работает со своей скоростью, которую ты не контролируешь.

В середине августа — ответ.

Письмо — из обкома, не из ЦК. Это уже было хорошим знаком: спустили вниз. Не «проверка сверху» — «разобраться на месте». Мельниченко — сработал. Корытин — сработал.

Формулировка: «По результатам рассмотрения обращения Хрящева Г. Ф. установлено: колхоз 'Рассвет" действует в рамках типового устава, решений обкома и действующего законодательства. Факты, изложенные в обращении, не нашли подтверждения. Рекомендовано: провести разъяснительную работу с автором обращения.»

«Разъяснительную работу с автором обращения.» В переводе с бюрократического: «Хрящев — неправ, и ему об этом скажут.»

Я положил письмо на стол. Рядом — с блокнотом, с ручкой, с чашкой остывшего чая.

Три года. Три года — Хрящев. С первого дня — косые взгляды, закулисные подножки, Фетисов, комиссии, слухи, угрозы. Три года — «Дорохов, ты мне за это ответишь.» И вот — ответил. Только — не я. Ответила система. Та самая система, которую Хрящев пытался натравить на меня, — развернулась и ударила его самого.

Жалоба в ЦК — последний патрон. Израсходован. Мимо.

Я думал о Хрящеве.

Не со злорадством — с чем-то другим. С усталостью, может быть. Или — с жалостью. Хрящев — не злодей. Хрящев — человек, которого переехало время. Двадцать лет он был — нормальный советский председатель. Не лучший, не худший — нормальный. Воровал — как все. Приписывал — как все. Пил — как все. Система это допускала. Система на этом стояла.

А потом — в соседний колхоз пришёл человек, который играл по другим правилам. Не потому что лучше — потому что из другого мира. С другими инструментами, с другим мышлением, с послезнанием, которое давало преимущество, недоступное ни одному советскому председателю. Нечестное преимущество, если подумать. Я знал будущее — и играл на опережение. Хрящев — не знал. И проиграл.

Можно ли его за это винить?

Можно. За жалобу, за кляузу, за двадцать лет воровства — можно. За то, что не менялся, не учился, не рос — можно. За то, что выбрал злобу вместо работы — можно.

Но — легко винить, когда ты выиграл. Сложнее — когда понимаешь, что на его месте мог быть кто угодно. Что система, которая его создала, создала тысячи таких же. И что ломать их — не моя задача.

Моя задача — строить. А Хрящев… Хрящев — сам.

Я закрыл блокнот. Вышел из правления. Июльский — нет, уже августовский — вечер. Тёплый, длинный, с запахом сена. Поля — зеленеют. Коровник — белеет. На рынке в райцентре — Клава продаёт масло. Молдаване — что-то строят. Андрей — выходит в сад. Семёныч — приносит кефир.

Жизнь — продолжается.

А Хрящев — нет. Хрящев — закончился. Не умер — хуже: стал неважен. Последний патрон — израсходован. Последняя надежда — рухнула. Фетисов — отвернулся. Рогов — «тише». Область — не на его стороне.

Что он будет делать? Не знаю. Пить — наверное. Злиться — тише, чем раньше. Тихая злость — страшнее громкой, потому что не видна. Но — сломанный человек с тихой злостью — не опасен. Сломанный человек — предсказуем: он будет ломаться дальше.

Хрящев сломан.

Но — сломанный человек непредсказуем.

Это — противоречие. Я его не решил. И — не уверен, что нужно решать.

Пока — хватит. Пока — жалоба закрыта, документы в порядке, область — на нашей стороне, Корытин — в контактах.

Впереди — ВДНХ. Впереди — Москва. Впереди — другой уровень.

Впереди — много чего.

Загрузка...