Глава 14

Двадцать четвёртого мая тысяча девятьсот восемьдесят второго года Леонид Ильич Брежнев встал на трибуну Пленума ЦК КПСС и начал читать.

Читал — с трудом. Это было видно даже по телевизору: губы двигались медленно, слова — растягивались, буквы проглатывались, паузы — длинные, нетвёрдые. Семьдесят пять лет, и каждый из них — на лице, в голосе, в тяжёлых руках, которые лежали на трибуне, как на костылях. Брежнев читал по бумажке — и бумажка была единственным, что держало его речь вместе.

Я смотрел — в правлении, с Ниной, Крюковым и Люсей. Телевизор — «Рекорд-312», чёрно-белый, с полосой помех внизу экрана, который Мишка починил в прошлом году и который с тех пор работал стабильнее, чем большинство советских телевизоров. Антенна — на крыше, Мишкина же, самодельная, из алюминиевых трубок и медной проволоки. Принимала два канала: Первую программу и Вторую. Пленум шёл по Первой.

«Товарищи! Центральный Комитет КПСС и Советское правительство вносят на рассмотрение Пленума Продовольственную программу СССР на период до 1990 года…»

Продовольственная программа. Три слова, которые я ждал три года. Три слова, которые знал — заранее, из будущего, из учебников истории, из тех самых справочников, которые когда-то листал в офисе «ЮгАгро», готовя аналитическую записку по «перспективам агропромышленного комплекса в историческом контексте». Тогда — это была строчка в справочнике. Теперь — реальность, которую Брежнев произносил с трибуны, глотая буквы.

Деревня — смотрела. Кто по телевизору — кто нет. Программу не все понимали: «Ну, ещё одна программа. Что нам от неё?» Деревня привыкла к программам: пятилетки, планы, «решения съезда» — слова, которые звучали по радио и с трибун и мало что меняли в жизни конкретного тракториста или доярки. Программы — приходили и уходили. Трактор — оставался тот же, дорога — тоже, зарплата — та же.

Но эта программа — другая. Не потому что лучше — потому что касалась именно того, чем мы занимались: продовольствие. Производство, переработка, хранение, сбыт. Всё — про нас. Всё — то, что «Рассвет» делал последние три года.

— Нина Степановна, — сказал я, не отрывая глаз от экрана, — вы слышите формулировки?

Нина слушала. Внимательно — с блокнотом, который лежал на колене. Записывала. Не стенограмму — ключевые слова. Я видел — краем глаза — что она записывала.

— «Развитие подсобных промыслов», — тихо произнесла она. — «Переработка на месте производства». «Комплексный подход к продовольственному обеспечению».

Те самые формулировки. Те самые слова, которые я — два месяца назад — вписал в документацию «Рассвета». Слова, которые Нина тогда заметила и спросила: «Вы как будто знаете, что будет.»

Теперь — Брежнев произносил эти слова с трибуны Пленума. И Нина — слышала. И — смотрела на меня. Коротко, одним взглядом — и отвернулась. Но — я заметил.

Крюков — смотрел на экран с профессиональным интересом: ловил цифры, нормативы, показатели. Люся — смотрела с тем выражением, с которым деревенские женщины смотрят на Брежнева: с почтительным непониманием и лёгким сочувствием к старому больному человеку, который зачем-то стоит на трибуне вместо того, чтобы лежать на даче.

Брежнев закончил. Зал — аплодировал. Телевизор — захрипел помехами.

Я выключил.

— Ну вот, — сказал я. — Продовольственная программа.

— И что нам — делать? — спросила Люся.

— Нам, Люся, — ничего нового. Мы — уже делаем.

Мельниченко позвонил через два дня.

Утром. Восемь часов — его время. Голос — не деловой, как обычно, а — приподнятый. Мельниченко на подъёме — редкое зрелище. Значит — дело серьёзное.

— Дорохов, — сказал он. — Поздравляю.

— С чем, Василий Григорьевич?

— С тем, что вы — образец.

Пауза. Я ждал — подробности.

— Пленум вчера закончился, — продолжил Мельниченко. — Продовольственная программа — принята. Область получила директиву: определить передовые хозяйства, которые уже реализуют принципы программы. Для отчётности, для делегаций, для пропаганды. Список — составляем сейчас. Угадайте, кто — первый.

— «Рассвет», — сказал я.

— «Рассвет», — подтвердил Мельниченко. — Бригадный подряд — есть. Переработка — есть. Подсобные хозяйства — шестьдесят дворов. Газификация — есть. Урожайность — лучшая в области. Документация — оформлена… — пауза, — … в формулировках программы. До программы. Дорохов, я не спрашиваю, как вы это сделали. Я — констатирую: вы — готовы. Вы были готовы — до того, как программу объявили.

— Мы старались, Василий Григорьевич.

— Старались, — повторил он. Не иронично — задумчиво. — Ладно. Вот что будет: вас — будут показывать. Делегации — увеличатся. Журналисты — приедут. Не районные — областные. Может — союзные. «Сельская жизнь» — запросила материал по Курской области. Я дал — ваши цифры.

«Сельская жизнь». Союзная газета. Тираж — шесть миллионов. Не «Курская правда» с тиражом в пятьдесят тысяч, не районная «Заря» с тремя тысячами — шесть миллионов. Это — другая лига. Это — страна.

— Фотограф от них приедет, — продолжил Мельниченко. — Подготовьтесь. Коровник — чтобы блестел. Поля — чтобы зеленели. Кузьмичёв — чтобы стоял, как памятник. Понятно?

— Понятно, Василий Григорьевич.

— И ещё. Корытин — звонил мне вчера. Из Москвы. Просил передать: «Дорохов — на совещание в Минсельхоз. Сентябрь. Доклад об опыте.»

Минсельхоз. Москва. Доклад. Не на областном совещании в Курске, где триста человек и чай в подстаканниках, — а в Минсельхозе РСФСР, где — замминистры, начальники управлений, люди, которые определяют политику сельского хозяйства страны.

— Принял, — сказал я.

— Дорохов, — голос Мельниченко стал тише, серьёзнее, — вы понимаете, что происходит?

— Понимаю.

— Вы — витрина. Не районная, не областная — витрина Продовольственной программы. Это — слава. Это — ресурсы. Это — защита. Но — это и мишень. Каждый, кому ваш успех — как кость в горле, — теперь будет искать, к чему прицепиться. Потому что витрину — всегда проверяют.

— Нина Степановна — гарантирует, — сказал я. — Документы — безупречны.

— Нина Степановна — хорошо. Но — следите. За каждой бумажкой. За каждой копейкой. За каждым словом. Витрина — должна быть чистой. Насквозь.

— Будет чистой, Василий Григорьевич.

— Жду, — сказал он. И повесил трубку.

Последствия — начались немедленно.

Делегации — утроились. Если раньше — два вторника в месяц (кузьмичёвский лимит, который я установил весной прошлого года), то теперь — каждую неделю. Кузьмич пришёл — предсказуемо — и сказал:

— Палваслич, опять?

— Опять, Кузьмич. Но — временно. Программа — две-три недели ажиотажа, потом — спадёт.

— Спадёт, — повторил он с сомнением, которое было слышно как скрип несмазанной двери. — Ладно. Только — Крюкова не забирай с поля каждый день. У нас — посевная по ходу.

Крюкова не забирал. На делегациях — стоял сам, рассказывал сам, показывал сам. Иногда — подключал Антонину (молочный цех — её гордость, и Антонина водила экскурсии с видом директора завода, принимающего иностранную делегацию: белый халат, прямая спина, каждый вопрос — ответ с цифрами).

Журналисты — приехали. Первым — Птицын, наш, районный, который считал себя уже почти областным: «Павел Васильевич, я — первый! Я ещё в прошлом году писал!» Птицын — обижался, что не он открыл «Рассвет» для «Сельской жизни». Я объяснил: «Олег Вячеславович, вы — открыли. Ваша статья в 'Курской правде" — основа. Без вас — никто бы не узнал.» Птицын — просиял. Романтик.

Вторым — журналист из «Курской правды». Серьёзный мужчина лет сорока, с фотоаппаратом «Зенит» и блокнотом, в котором уже были — заранее — написаны вопросы. Профессионал. Я провёл его по маршруту: правление (цифры), поле (зелень), коровник (масло), молочный цех (Антонина). Статья вышла через неделю — с фотографией Кузьмича на поле и заголовком, который я не видел заранее: «Председатель, который опередил программу.»

«Опередил программу.» Вот оно. Двенадцать слов в заголовке областной газеты — и «Рассвет» из «одного из лучших» стал — символом. Не потому что мы — лучшие (были хозяйства крупнее, богаче, технически оснащённее). Потому что мы — «опередили». Сделали раньше, чем сказали. Построили модель, которая совпала с программой — до того, как программа была объявлена. Совпадение? Для читателей «Курской правды» — да. Для Нины — нет. Для меня — тоже нет.

Но — пусть. Совпадение — удобная версия.

Третьим — приехал фотограф «Сельской жизни». Из Москвы. Молодой парень с двумя камерами на шее, в джинсах (настоящих, фирменных, каких в Рассветово не видели ни разу), с чемоданом, в котором обнаружились три объектива, вспышка и плёнка «Kodak» — тоже фирменная. Деревня — приняла его с тем благоговейным любопытством, с которым принимала всё московское: «Из Москвы? Из газеты? Настоящий?»

Фотограф — настоящий. Снимал три дня. Коровник — с разных ракурсов (Антонина — позировала с коровой, что для неё было неожиданно: Антонина с трактором позировала бы с удовольствием, а с коровой — стеснялась). Поля — панорамой, с горизонтом и облаками (красиво — даже я признал). Кузьмича — на фоне убранного поля (ну, не убранного — зелёного, но фотограф сказал: «Нестрашно, зелёное даже лучше»). Меня — у правления, с блокнотом в руке и Катиным рисунком на стене за спиной (школа с газовой трубой и кошкой на крыше — рисунок стал непреднамеренной визитной карточкой «Рассвета»).

Статья в «Сельской жизни» вышла в июне. Полполосы. Фотографии — три: коровник, поле, я у правления. Текст — профессиональный, сухой, без птицынского романтизма, но — с цифрами, которые говорили сами за себя. Тридцать два центнера. Переработка. Газификация. Бригадный подряд. Подсобные хозяйства. Модель.

Шесть миллионов тиража. Шесть миллионов читателей — от Бреста до Владивостока — прочитали про «Рассвет». Про Кузьмича. Про масло. Про газ.

Про — нас.

Корытин позвонил в начале июня.

Голос — ровный, как всегда. Стерильный. Профессиональный. Но — с нотой, которую я раньше не слышал: удовлетворение. Не тёплое — корытинское: удовлетворение инвестора, чей актив показал рост.

— Дорохов Павел Васильевич, — сказал он. — Поздравляю. «Сельская жизнь» — хорошая публикация.

— Спасибо, Алексей Павлович.

— Совещание в Минсельхозе — сентябрь. Подтверждаю. Доклад — пятнадцать минут. Тема — «Опыт комплексного развития сельскохозяйственного предприятия в рамках Продовольственной программы.» Название — моё, вы — наполните.

— Наполню.

— И, Дорохов, — пауза, — привезите масло. Два килограмма. Жена — в восторге. Говорит — как деревенское.

— Оно и есть деревенское, Алексей Павлович.

— Именно поэтому, — сказал он. И — повесил трубку.

Два килограмма масла для жены замминистра. Бартер — универсальная валюта: для Артура — мясо, для Тараканова — мясо, для Корытина — масло. Каждому — своё. Экономика бартера не знает инфляции и не зависит от курса рубля. Адам Смит — плачет, Маркс — аплодирует. Или наоборот.

Вечером — дома. Валентина проверяла тетради (привычка — привычка — привычка). Мишка — готовился к экзаменам: физика, задачник, карандаш, ругательства шёпотом. Катя — рисовала (новый рисунок: папа у правления, с блокнотом и фотографом — зафиксировала визит «Сельской жизни» по-своему).

— Паш, — сказала Валентина, не отрываясь от тетрадей, — тебя в газете напечатали.

— Напечатали.

— Союзной.

— Союзной.

— И что ты чувствуешь?

Я подумал. Что я чувствовал? Гордость? Да, немного. Тревогу? Да, побольше. Потому что — Мельниченко прав: витрина. А витрину — проверяют. Каждая публикация — это не только слава, это — прицел. Кто-то читает «Сельскую жизнь» и думает: «Молодцы.» Кто-то читает — и думает: «Посмотрим.»

— Чувствую, что впереди — много работы, — сказал я.

Валентина кивнула. Она — понимала. Три года рядом — и она читала мои «нормально», «хорошо» и «много работы» как шифровки: точно и быстро.

— Паш, — сказала она, — Брежнев… он — совсем плохо выглядит. По телевизору.

Я замер. Не потому что удивился — потому что Валентина произнесла вслух то, что я думал каждый день. Брежнев — плох. Семьдесят пять лет, артериосклероз, лекарственная зависимость, челюсть еле двигается, речь — невнятная. Генеральный секретарь, который еле стоит на трибуне. Страна — видит. Страна — молчит. Потому что говорить вслух — нельзя.

Валентина — сказала. Дома. На кухне. Шёпотом — но сказала.

— Плохо выглядит, — согласился я.

— Он… долго ещё?

Вопрос, который в этой стране не задавали вслух. Вопрос, на который я — знал ответ. Десятое ноября тысяча девятьсот восемьдесят второго года. Через полгода. Через сто семьдесят дней.

— Не знаю, Валь, — сказал я. — Не знаю.

Ложь. Единственная ложь, которую я позволял себе — Валентине. Потому что правда — невозможна. Правда — «он умрёт через полгода, и я знаю точную дату, потому что я из будущего» — это слова, которые разрушат всё. Семью, доверие, здравый смысл. Ложь — во спасение. Или — во сохранение.

— Чувствую — перемены будут, — добавил я. Тихо. Почти — для себя.

Валентина посмотрела на меня — долго, внимательно, тем взглядом, которым смотрела, когда чувствовала, что я говорю не всё.

— Ты часто это говоришь, — сказала она. — «Чувствую.» Как Нина.

— Нина тоже говорит?

— Нина мне сказала: «Ваш муж — как барометр. Чувствует погоду раньше, чем она приходит.»

Нина. Замечает. Говорит — Валентине. Валентина — мне. Круг. Маленький, деревенский круг наблюдений, который замыкается — на мне. Две женщины — парторг и жена — смотрят на меня и видят то, что я прячу.

Но — не спрашивают. Не допрашивают. Не давят. Просто — замечают. И — ждут.

Может быть — когда-нибудь — расскажу. Может быть — нет.

Пока — работа. Пока — Продовольственная программа. Пока — «Рассвет» на обложке «Сельской жизни» и Корытин, который ждёт доклада в сентябре.

Брежнев — слабеет. Полгода. Сто семьдесят дней.

Потом — Андропов. Потом — другие правила. Потом — всё изменится.

Но — мы будем готовы. Как были готовы к программе — будем готовы к переменам. Потому что фундамент — крепкий. Люди — надёжные. Система — работает.

Это — единственное, что я могу контролировать.

Остальное — время.

Загрузка...