Здорово смердело рыбой. Орали бродячие кошки и извозчики, скулила собака в канаве или, быть может, пьяница, какового выследили да припечатали свинчаткой по глупой его башке, прибрав остатки денег.
Холодно. Сквозь китовые туши кораблей тянет ветром и сырым речным духом, который, может, и получше городского смрада, да только зябко от него становится.
Мэри поправила платок на плечах, постучала по щекам, покусала губы, чтоб стали попышней, покрасней да грудь поправила. Грудь у нее хорошая, сдобная, лежит красиво, что твои пироги на подносе. Только сегодня не розовая — белая, мертвяцкая.
Может, потому вечерок и не задался? В кармане пусто. В животе гулко. Кот лютовать станет, пинаться да орать, что продаст Мэри и не в приличное место, как обещался поначалу, а Грязной Берти, в ее бордель, откуда одна дорога — на кладбище…
Мужчина вынырнул откуда-то из закоулка. Шел он, покачиваясь, тросточка в руке вихляла, а ноги заплетались. По всему видно — пьян. Но пока при кошельке и цилиндре даже, а значит — само тот клиент.
Мэри кинулась к нему, подхватила заботливо под ручку и гортанным голосом, как Софка учила, поинтересовалась:
— А не потерялись ли вы, мистер?
Пьяный остановился, смерив Мэри взглядом. Ощупывал, как кухарка свежую вырезку. Уткнулся в грудь и захрипел, пустив изо рта ниточку слюны. Руку протянул, погладив.
Вот и хорошо, вот и ладно.
А что клыкастенький, так эти не хуже и не лучше иных будут.
— А тут неподалеку местечко тихое есть, — прошептала Мэри на самое ухо и повернулась, половчей грудь под руку подставляя. — Я покажу.
Клиент кивнул и позволил утянуть себя в другой закоулок. Там, у старых складов, которые если и охраняли, то слабо, а кабаков так вовсе почти не было, место и вправду было подходящим. Мэри старательно хихикала, нащупав в юбках платок, с завернутыми в него мелкими камушками. Конечно, свое она отработает: Мэри — честная девушка; но коту обычной платы мало… а этот пьян. Ничегошеньки не запомнит.
— Кр-р-красивая, — сказал он и внутри чего-то булькнуло. Вот только бы блевать не начал, Мэри еще прошлое платье не совсем отстирала.
— Красивая. Твоя. Вся твоя.
Неловкие пальцы его запутались в шнуровке корсажа, и Мэри охотно помогла.
— П-платье тоже.
Платье? Холодно ж без платья. А этому и так сойдет. Зачем снимать, когда достаточно юбки поднять.
— Платье, — велел пьяный уверенным голосом. И тросточку свою в руках повернул, выпуская стальное жало. Оно-то и уперлось в горло, расцарапывая кожу. — Снимай.
И Мэри торопливо принялась раздеваться. Он смотрел. Причмокивал губами, совсем как тот старый дед, купивший Мэри в самый первый ее раз. Тогда хотя бы тепло было. И свечи горели. И все казалось очень страшным, а на деле вышло еще страшнее…
— Пощадите, пожалуйста, — голос со страху осип, но так даже жальче вышло. Только этот жалости не знал, мотнул башкой, снял цилиндр, аккуратненько пристроив на платье, и отдал новый приказ:
— Ложись.
А может еще обойдется? Ну извращенец, ну так их в порту полнехонько. Поглумиться и уйдет, а там Мэри домой, в тепло, согреется и поплачется, и кот пожалеет. Он всегда жалел, когда она напарывалась…
Камень леденющий. Небо же черное, в горошинах звезд. Когда-то Мэри любила на звезды смотреть, мечтала все, как в город поедет и наймется в какой-нибудь хороший дом, где хозяйка добрая и умная…
Лезвие коснулось живота, выводя ровную линию от пупка до грудей. Остановилось. Уперлось. Страшно. Мама-маменька, спаси…
Поворот. Хруст. Больно. Горячие губы прижимаются к ране, хлебая кровь. А небо все краше и краше. Звезды хорошие. Колючие только.
Приникнув к ране, убийца жадно пил кровь, лишь изредка отрывался, переводя дух. И поднялся с колен лишь когда ручеек стал совсем тоненьким. Достав из кармана платок, он вытер губы и руки, после плеснул на них из фляги спиртом и снова вытер. Провел тряпкой по ране и, присев на корточки, аккуратно надавил на живот сначала с одной, потом с другой стороны.
Удовлетворившись результатом пальпации, убийца извлек из кармана плоский пенал с инструментом и приступил к вскрытию. Работал он быстро, но аккуратно. Свежий разрез перечеркнул старую рану. Тело раскрылось, как шкатулка, выставляя теплую сырую требуху.
Вот умелые пальцы извлекли бурый комок сердца в скользкой сумке перикарда. Положили рядом. Добавили нежно-розовую долю легкого. Уравняли с другой стороны парой почек и, в довершение картины, возложили между раздвинутыми ногами шлюхи матку со вздутыми шарами яичников.
После этого убийца аккуратно протер инструмент. Надев цилиндр, он склонился над жертвой, пытаясь усадить в разверстой шкатулке живота бумажную бабочку. А когда получилось — исчез в одной из многочисленных припортовых улиц.
— Мне кажется, что я схожу с ума, — мадам Алоизия нервно расхаживала по кабинету. Сейчас, в строгом сером платье на узком кринолине, с гладко зачесанными волосами, она походила на гувернантку. Лишь тройная нить жемчуга и бляха золотого медальона выдавали в ней даму если не знатную, то во всяком случае состоятельную.
— Мне кажется, что ты меня используешь! Да, используешь! О, сколь наивна я была, когда поверила, что ты способен кого-то любить. Тебя ведь интересуют лишь…
— …деньги, — подсказал ей мужчина. Он сидел у камина, настолько близко к огню, что при желании мог бы коснуться почерневшей решетки. Мужчина был довольно молод и весьма хорош собой. Настолько хорош, что всякий раз, когда взгляд Алоизии останавливался на нем, ее сердце сбивалось с ритма.
О как хотелось ей прикоснуться к темным волосам, нарушив идеальный порядок прически. Разгладить крохотные морщины на лбу. Ласково тронуть ресницы…
Заглянуть в глаза и увидеть правду. Нет, правды Алоизия не хотела.
В правде не было места любви, зато был долг, который придется возвращать. Про любовь же думать интереснее, да и шанс оставался: вдруг да поверит?
— Деньги?
— Ну конечно деньги, — мужчина поднял бокал с вином. — Я люблю деньги. И ты их любишь. Все их любят. А когда не любят, то это ложь и притворство. Но мы с тобой не лжем. И не притворяемся.
Намекает? Или издевается?
Глаза у него темно-винного цвета, как обивка кресла. Случайно вышло? О вряд ли. Он не любит случайностей. Он не позволит отвернуться, пока не выпьет все страхи Алоизии, а потом, насытившись, вернет их сторицей. Не следовало сюда приходить.
— Садись, милая, — неожиданно ласково предложил он. — Садись и мы поговорим.
И это кресло слишком близко к огню. Серый пепел, вырываясь из плена каминной решетки, норовит приклеиться к платью. Жар заставляет тончайшее кружево трепетать, а саму Алоизию тянуться за веером.
— Скажи, разве ты получаешь недостаточно?
— Достаточно.
Как будто все дело действительно в деньгах.
— Тогда чем ты недовольна? Тебя любят. Тебя принимают. Тебе открыты двери всех домов, вне зависимости от титула или богатства их обитателей. Подумай, Алоизия. Перед тобой и твоим даром трепещут те, кто, узнав правду, и не глянул бы в твою сторону.
— Но…
— Но может быть, ты их жалеешь? — его глаза темнеют, и это нехороший признак. Веер замирает в руке, хрупкой стеной страусиных перьев загораживая Алоизию. — Ты их жалеешь? Скажи?
— Н-нет.
Да. Иногда. Редко-редко. Алоизия знает, что эти люди недостойны жалости. Они себялюбивы. Эгоистичны. Лицемерны. Они запираются в башнях из добродетелей и плюют оттуда на тех, кто менее свят. Они знают, что кроме них святых не существует.
Они заслуживают всего, что случилось или случится.
Но ведь дело не в них! Дело в надежде, которая не хочет умирать.
— Я ведь люблю тебя, — Алоизия отвернулась, чтобы не видеть его. Так легче говорить. — И ты говорил, что любишь меня.
— Люблю. Конечно же люблю. Создатель не может не любить свое творение, тем паче когда оно столь совершенно.
Вот и все. Создатель. Создание. Пигмалион и Галатея, которая навсегда останется лишь ожившей статуей. Алоизии хотелось иного.
Но ее желания давно не имели значения.
— Лучше расскажи мне, о чем сейчас говорят, — его пальцы скользнули по руке, делясь теплом сквозь кружево перчатки. И сердце Алоизии затрепыхалось, пойманное в сети его лживой ласки. Нельзя верить.
Невозможно не верить.
— Я слышал про американку. Она и вправду богата?
— Да. Минди Беккет. Двадцать два года отроду. Безнадежно страшна и бессовестно состоятельна. Манеры отсутствуют напрочь, здравый смысл, впрочем, тоже. Ее вежливо называют эксцентричной, а на самом деле считают ужасом ходячим, и лишь делают скидку на ее состояние.
Он кивнул.
— Формально она пребывает под опекой Летиции Фаренхорт, которая не слишком рада данному обстоятельству. Однако финансовое состояние ее семьи в последнее время весьма и весьма шатко, поэтому Летиция и взялась устроить судьбу девицы Беккет. В свете врет о том, что поддалась на просьбы кузена.
Они всегда врут. Сочиняют сказки, в которые охотно верят сами и заставляют верить других. И эти другие соглашаются, хотя и видят правду. Как ее не видеть-то? Она столь же явна, как шрамы на руках Алоизии. И скрыта, как другие шрамы, изуродовавшие сердце.
— Родные? — его вопросы всегда точны. Порой Алоизии кажется, что ему известны и ответы. Но тогда зачем она?
— Отец, Дункан Беккет. Его супруга полтора года тому скончалась от чахотки. Из детей выжила только Минди. Надо сказать, что разбогател Беккет на Калифорнийском золоте и не так давно, однако показал деловую хватку и за последние пять лет удесятерил состояние. Часть его он перевел на имя дочери, благо их закон позволяет женщине распоряжаться деньгами…
Алоизия постаралась сдержать вздох. Если бы и в Королевстве был подобный, то… то вся ее жизнь могла бы стать другой.
Сидящий в кресле мужчина расценил паузу по-своему.
— Он не вернется, Ильзи. Он больше не вернется и не причинит тебе зла. Никто из них. Ты мне веришь?
— Да.
Верит и не желает говорить об этом, равно как и вспоминать. Все в прошлом. Страх. Боль. Бедлам. Беспомощность. Ненависть, которой нет выхода. Желание умереть. Желание выжить и отомстить. Пусть не ему, тому, кто запер Алоизию, но другим таким же.
— Сейчас Минди — единственная наследница всего состояния, однако полгода назад Дункан Беккет повторно сочетался браком.
— И его жена поспешила избавиться от падчерицы. Что ж, нам это вполне на руку. Как ты думаешь, Минди Беккет достаточно обижена?
Откуда Алоизии знать?
— Что еще?
— Ходит слух, что Эгимунда имеет на девчонку планы. Ее кузен Уолтер — подходящая партия для…
Дальше он слушал молча, лаская пальцами стекло бокала. Смотрел лишь на огонь, и Алоизия с каждым словом чувствовала себя все более одинокой и ненужной.
А днем снова приснился Бедлам.
После похода в театр Эмили преисполнилась какого-то странного волнительного ожидания. Совсем как в детстве, в предрождественскую ночь, когда нужно притворяться спящей, но сон не идет. Время же тянется медленно-медленно. А потом утро наступает сразу и вдруг. И нянюшка лишь улыбается, не упрекая за то, что Эмили бежит к елке босая и в ночной рубашке.
Нянюшка знает, каково это ждать подарка.
Эмили ждала.
И ожидая, вдруг вспоминала что-то странное и почти уже забытое, но, несомненно, очень важное. Люди. Люди? Нет, не совсем. Тени.
Женщина в тяжелом платье алого бархата, которое пахнет пылью. В ее руках четки. В ее глазах, черно-вишневых, печаль. Она смотрит на Эмили с упреком, даже когда Эмили ведет себя очень-очень правильно.
Мальчишка. И еще мальчишка. Этот злой. У него волосы черные-черные, и глаза тоже темные, как у женщины. Он вечно крутится рядом и норовит сделать больно.
Он наловил кузнечиков, крупных, зеленых, с толстыми брюшками и длинными иглами-яйцекладами, а потом выпустил их в гардеробную Эмили.
И смеялся, когда Эмили кричала. А потом ябедой обзывал. Эмили не ябедничала…
Почему это так важно?
Еще воспоминания пахнут печеными яблоками и корицей. В них есть место сморщенным ягодам барбариса, который заливают паром и заставляют дышать. А потом пить. Кислый. Жарко от него. Настолько жарко, что Эмили тает. Сколько же в ней воды! Достаточно, чтобы пропитать и простыни, и тяжелую перину. Она плачет. И успокаивается, когда видит на столике возле кровати железную бабочку. Бабочка машет крыльями и скрипит…
Как труба. Звук вырвал Эмили из полудремы. Она сперва растерялась, потому что снова забыла, когда легла спать, а потом испугалась — простыня и перина были мокры, как и ночная рубашка. Острый запах пота заглушил лавандовую воду, которой сбрызгивали белье по тетушкиному настоянию.
Эмили с раздражением содрала рубаху, скомкав, вытерлась и швырнула в угол. Надо переодеться.
А труба сипит. И в доме как-то шумно для столь позднего времени.
Эмили, накинув халат на голое тело, выглянула в коридор. Голоса стали звонче и громче, а у лестницы вытягивала шею, пытаясь разглядеть происходящее внизу, Мэри. Завидев Эмили, она всплеснула руками и застрекотала:
— Мисс Эмили! Мисс Эмили! Воры! Ужас какой! Сюда залезли! Прямтки в дом! Вот говорила я…
— Эмили, девочка моя! — по коридору, задрав юбки выше приличного, неслась тетушка. — С тобой все в порядке?
— Жарко очень.
— Боже мой, Эмили! Ты вся горишь! Ты заболела! А я говорила, что тебе рано еще выходить! И этот твой доктор… новомодные веяния. А я скажу, что все беды от таких вот веяний. Переволновалась, ярочка моя. Что стоишь, дура? Вели подать молока с медом! По-моему эта девка совершенно распустилась. Пойдем, милая, ляжем в кроватку и…
— В доме воры? — Эмили позволила себя увести.
— Воры? Ну что ты милая, какие воры? Здесь совершенно безопасно! Просто кому-то показалось, вот панику и подняли. Тебя подняли. Разволновали…
Она говорила и говорила, щупая, заглядывая в глаза, покрикивая на сонных служанок, менявших белье. Тетушка сама поднесла стаканчик с лауданумом, и Эмили послушно выпила.
Быть может, во сне она вспомнит еще что-нибудь приятное.
Ей бы очень этого хотелось.
А на следующий день случилось долгожданное чудо: Эмили нанесла визит та самая дама из театра, маркиза Джорджианна Фэйр, супруга лорда Фэйра, министра внутренних дел.