Очнуться мне помогла пара пощечин, пожалуй, излишне крепких, что заставило усомниться в их необходимости. Впрочем, сомнения исчезли в тот момент, когда в поле моего зрения появился Персиваль. Его лицо выражало искреннюю обеспокоенность и, как мне показалось, страх.
— Ты живой? — спросил он, помогая мне сесть.
Кажется. Во всяком случае щеки горят от пощечин, а поскольку мертвецы чувствовать не способны, я сделал вывод, что жив.
— Болтаешь, значит, живой, — удовлетворенно заметил Персиваль, отодвигаясь. — Я уж думал, что все.
Я тоже. Боль была чудовищной. Кажется, прежде чем потерять сознание, я кричал, а Персиваль зажимал рот, и кожа его остро пахла кровью.
Сейчас же рука не ощущалась, точно ее и не было вовсе, хотя была, перевязанная кое-как, с серым пятном, просочившимся сквозь слои тряпок, и запахом гнильцы. Я попробовал пошевелить пальцами, но не вышло.
— Не дергайся. Через пару часов отпустит.
— С-спасибо.
— Расти большой, — хмыкнул Перси. — Ну? Мы как, в расчете?
В расчете? Ну да, конечно. Услуга за услугу, и не более того. Глупо было бы ждать иного.
— Если в расчете, то я пошел, наверное.
— Наверное, да.
Я смотрел, как он уходит, кутаясь в простыню, словно римлянин в тогу. Я думал о том, что в этом человеке, который и близко не является джентльменом, а скорее даже наоборот, нашлось достаточно благородства, чтобы предложить мне помощь. Но вместо благодарности я испытывал сомнения. А потому спросил:
— Ты ведь украл пепел, верно?
Персиваль обернулся и сжал в кулаке влажный хвост простыни.
— Я не знаком с вашими правилами, но полагаю, что вещи столь ценные полагается возвращать на хранение…
Его лицо, изуродованное кровоподтеками, было страшно, а звук, вырвавшийся из груди, напоминал рычание.
— Слушай ты, Дорри…
…ненавижу, когда меня так называют.
— …ты можешь себе думать, чего тебе там захочется. Только держи-ка свои мыслишки при себе, понятно? Какое твое собачье дело, откудова что взялось? Взялось и радуйся. А то в следующий раз, когда тебе случится погулять, оно может и не взяться. Понятно?
Более чем.
— Извини, я не хотел оскорбить тебя подозрением…
Хотел. Оскорбил. Вернул все на круги своя, потому что так, пожалуй, уютнее.
— Ты не хотел. И ничего не говорил, — Персиваль подхватил грязный ком одежды. — А я ничего не слышал. Мы с тобою вообще сегодня не встречались.
Наверное, так было правильнее всего.
— Стой. Погоди, — я должен был сказать еще одну вещь, пожалуй, из всего, что я наговорил сегодня, лишь это было действительно важным. — Тебе не стоит участвовать в боях. У тебя спина сорвана!
— Знаю, — спокойно ответил он и вышел, аккуратно прикрыв дверь.
Оставшись наедине с собой, я попытался восстановить события минувшей ночи, которая была не просто неправильно — невозможной!
Итак, сначала моя нечаянная визитерша и сделка, за которую мне немного стыдно. Кубок с кровью стоит на месте. Может быть?.. Нет, пожалуй, на сегодня с меня хватит экспериментов.
Далее была ничем не примечательная прогулка по Сити. Ограда. Преобразившийся сад. Девчонка-горничная и ее ухажер. Обрывок разговора. Новость о болезни Эмили. Незапертое окно. Ожог. Побег. Подвал старого паба и кулачный бой. Черный Джованни и Персиваль. Голиаф и Давид, потерявший пращу. Бессмысленная жестокость и азарт толпы. На какой-то миг захлестнуло и меня.
Давид не выдержал атаки, упал. И видеть это было неожиданно горько.
Я перевел взгляд на руку, которой по-прежнему не ощущал, чему, наверное, следовало бы радоваться, только как-то не получалось.
Почему на окнах появились печати? Эмили не хотела видеть меня? Но тогда ей достаточно было сказать. Защищалась? Но от кого?
Я прошелся по мастерской. Когда двигаешься, и думается легче. Если допустить, что печати — суть следствие, то должна быть причина. Какая? Обморок… Обморок имеет смысл, если является одним из симптомов болезни, сама мысль о которой приводила меня в ярость.
Но это невозможно! Не в Сити! Не в Мэйфилде! Не с Эмили!
И почему она, поняв, что происходит, не обратилась в ближайший клирикал?
Я не знал, но намеревался узнать.
Впрочем, как всегда, жизнь изрядно подкорректировала мои планы. Несколько часов сна, поверхностного и наполненного побегами и погонями, сменились бодрствованием и лихорадкой, от которой я то мучился жаждой, то исходил испариной. Опасаясь вопросов, я заперся в комнатах и выходил лишь глубокой ночью, когда в доме затихала жизнь. Я что-то ел и пил, не особо различая вкус, и возвращался в нору. Не знаю, как Персиваль объяснил мое отсутствие, но ни миссис Мэгги, ни мисс Пэгги не беспокоили меня.
Суток через двое лихорадка отступила, а кожа на руке посерела, растрескалась, а после и вовсе слезла крупными лохмотьями, обнажив мертвенно-белую, осклизлую подложку. Как ни странно, стало легче.
В тот вечер я совершил вылазку в гостиную, где прибрал все газеты, которые удалось найти. И совсем не удивился, отыскав объявление, которого ждал так долго. Я снова и снова перечитывал его, пока не заучил наизусть, и, заучив, повторял про себя слова, вычленяя из них нужное.
Газета была сегодняшней.
Вернувшись в мастерскую, в которой следовало бы навести порядок, я снял с полки кубок — действовать только левой было крайне неудобно — и поставил перед собой.
Отстоявшаяся кровь отчетливо отдавала мятой и ко всему расслоилась. Сквозь мутновато-желтый слой сыворотки проглядывала густая чернота слипшихся кровяных телец, а на стенках кубка остались характерные беловатые кольца соли.
Еще сутки и все это добро можно будет вылить. И наверное, так и следовало сделать, ведь исход этого эксперимента был известен, но… стеклянная палочка пробила оба слоя. Пойдя по кругу, она всколыхнула тяжелую муть эритроцитов, смешав их с сывороткой, как неловкий купальщик, поднимая болотную жижу, мешает ее с чистой водой.
Секунда и напиток готов.
Ночной горшок из майсенского фарфора тоже.
— Ваше здоровье, — сказал я портрету великого итальянца, потому что больше говорить было не с кем.
Три глотка я сделал с закрытыми глазами, стараясь не обращать внимания на вкус. Все будет нормально. На этот раз мне нужна доза, а значит, все не может не быть нормально.
Тепло расползалось по телу, выжигая остатки болезни. Кожа розовела, сосуды набухали, проступая бурыми веревками, в голове шумело.
Хорошо.
Почти еще хорошо.
Уже не очень.
Совсем мерзко. Некоторое время я давил рвотные позывы, уговаривая себя перетерпеть, но потом сдался. Синие розы на белом фарфоре печально поникли. Впрочем, им было не впервой…
Чуть отдышавшись и прополоскав рот водой, я занялся тем, чем следовало заняться изначально — уборкой. И когда я почти закончил, в дверь мастерской постучали.