Уважаемому читателю стоит запастись терпением, поскольку события седьмого дня вполне ожидаемо и закономерно потонули в переживаниях седьмого дня.
Кафедральное революционное чучело выступает в роли Твирина.
Погода дождливая, временами ясно.
Бедроградская гэбня. Гошка
— Шшш, ты не дёргайся, не дёргайся, всё закончилось уже. Теперь только говорить.
— Уж конечно. И давно ли?
— Сам будто не знаешь. Знаешь-знаешь. И я знаю. Только рассказывать всё равно придётся, такие здесь порядки.
— Где — здесь?
Шаман сипло расхохотался, и от него пахнуло гнилым мясом; сунулся прямо в лицо своей красной восьмиглазой рожей и осклабился. Зубы его были забиты травой, словно он жевал её только что; шесть глаз из восьми на лице — неживые, нарисованные.
Одна пара из четырёх — настоящая, просто эффект четвёртого патриарха в среде глазных яблок. Эффект четвёртого патриарха, он же синдром Начальника Колошмы — ситуация критической рассинхронизации одного головы гэбни с тремя другими. Патриархи в своё время за это четвёртого закололи, но нынче цивилизация развилась, продвинулась и изобрела ПН4.
Чистое средство для чистых времён.
— Помер ты. Теперь — рассказывай, чего натворил, мертвяк.
Гошка фыркнул бы, но не чуял тела — ни рук, ни ног, ни губ. Чуял только запах: тяжёлый, кровавый, и ещё чего-то тошнотворно-сладкого — и видел на потолке узоры из человеческого мяса, из костей и травы. Аккуратно прибитых маленькими такими гвоздиками.
Чистые времена.
В грязные, наверное, было проще.
— Да ничего мы пока не натворили, расслабься. Собираем силы.
Кишки на потолке затряслись от шаманьего ехидного смеха.
— Забыл, что ли? Вспоминай давай и рассказывай, мне спешить некуда.
— Ничего я не забыл. Хотя глюк красивый, конечно, такого со мной раньше не было. Не соврала Врата, когда угощала.
А ты продолжай, зверушка.
Шаман радостно запрыгал, шурша травяной юбкой и надетым поверх линий-разводов на теле плетёным наплечником — как у настоящего головы гэбни, разве что длиной до локтя. От его немытой башки воняло, как от склада контрабанды, и из длинных, травяного же цвета волос торчали во все стороны золотистые стебли бурой твири и тёмные — кровавой.
— Думаешь, это всё не по-настоящему? Думаешь, ещё живой?
Зачем мне думать, я и так знаю:
Думать вредно.
Когда Гошка распахнул глаза, он почти увидел на бледно-сером потолке кишечные разводы, твиревые венки и маленькие такие гвоздики. Померещилось, ясен пень: просто тени от занавесок (Андрей повесил-таки, не удержался).
Итак, некий голова Бедроградской гэбни допрыгался.
Своей квартиры он не видел уже добрый месяц: нерационально, да и опасно, тратить своё и человека за рулём время на шляния по уютным койкам, когда столько дел, а в здании Бедроградской гэбни столько помещений, в которые вполне влезают четыре дивана. Самое то, чтобы свалиться на допустимые пять-шесть часов, не выпадая из событий. Квартира — это просто инструмент, локация для сна и еды, никаких сантиментов и особой привязанности к личным квадратным метрам за Гошкой не водилось.
Не мог же он ожидать, что непривычная форма теней на потолке покажется ему продолжением бредового сна.
Впервые в жизни Гошка пожалел, что у голов гэбен не бывает отпусков.
Не потому что ему стрёмно или он дал слабину, а потому что у него, в отличие от многих, есть мозги. И этим самым мозгам чрезвычайно хорошо известна определённая техника безопасности: если тебе бредятся кошмары — это нормально; если они повторяются — это ещё куда ни шло; но вот если ты просыпаешься от них с сердцем, колотящимся, как загнанный таврский конь, — это звоночек. Когда звоночки звонят, нужно внимать их трели, чтобы в ответственный момент не обнаружить у себя обрывки нервов вместо способности действовать.
Когда звонят звоночки, нужно отдыхать.
Оттягиваться в Порту с безотказной (вчера убедились, что совсем безотказной) Вратой, ага.
— Думаешь, это всё не по-настоящему? Думаешь, ещё живой?
— Зачем мне думать, я и так знаю.
Поудив пятернёй в одной из своих мисок, шаман вытащил нечто липкое и свесил прямо перед мертвяком, капая ему на лицо. Какой-то внутренний орган — печень, кажется, хотя вне тела все они — просто куски мяса.
— Твоя, твоя, не сомневайся.
— Докажи.
Шаман покачал головой, как доктор, которому не сладить с упрямым пациентом, и снова пропал из поля зрения — копаться в потрохах. Через полминуты вернулся, гордо демонстрируя на ладони два игрушечных белых шарика; продают такие, вертеть в руках и успокаиваться.
Два игрушечных белых глазных яблока.
Дооттягивался.
Какого-то хера галлюцинация стояла перед глазами во всей своей красе, отчётливо, до мельчайших деталей. Глазные яблоки на ладони (с зелёными радужками, правильными, а ведь настоящий цвет глаз Гошки не всегда помнит даже сам Гошка). Небрежные лохмы шамана и медицински-аккуратные татуировки на его теле. Запах затхлости, ощущение склепа и одиночества — и смутный шум откуда-то издалека, словно совсем рядом, за порогом, город, только до него не дотянуться — никак не дотянешься, старайся не старайся.
Ощущение отсутствия собственного тела.
И так же отчётливо, во всей красе, как на ладони шамана, перед глазами Гошки стояло простое, почти визуальное понимание: он стареет.
Не физически, конечно, сороковника ещё не стукнуло. Дело не в теле (тела-то нет, хе-хе). Просто слишком бешеный темп жизни — и он, Гошка, этот темп задаёт, и он, Гошка, первым же порвёт пасть любому, кто посмеет из этого темпа выпасть.
И он, Гошка, первым же из него и выпадает.
Не только Андрей ненавидит Фрайда.
Во Всероссийском Соседстве нет обязательного пенсионного возраста. После шестидесяти, удалившись с места службы или работы, можно получать определённые выплаты ни за что, но никому это специально не предлагают — уж точно не государственным служащим. Зиновий Леонидович вон, легенда всея Колошмы, сидит себе в гэбне аж с 48-го — тридцать пять лет уже сидит! — и ещё столько же явно намеревается. Ему шестьдесят пять, он пережил две вспышки степной чумы и в ус не дует.
— и мы, и они — все под одним мечом ходим, только мы его видим, а они залепили глаза и в ус не дуют, творят, что вздумается —
Да заткнитесь уже, голоса в голове! Что за реакции на ключевые слова, честное слово.
Может, это Гошка от завкафа воздушно-капельным (увы, увы, не половым) подцепил особую впечатлительность?
Никто и никогда не обвинял Гошку в подстрекательстве к войне и чрезмерно боевым операциям. Во-первых, он ни разу и не подстрекал — это всегда были декларации вполне конкретных и отчётливо агрессивных намерений, никакой подковёрной игры и полунамёков; во-вторых, вся Бедроградская гэбня эти планы принимала, даже Андрей. Принимала и верила, что некоторые вопросы решаются именно так и только так, с обоймой в зубах и трупами на совести.
Только решаются ли?
В те золотые, кровавые, грязные времена, когда не было ни Пакта о Неагрессии, ни ПН4, ни Гошки — ясен хер, решались. Выдрессировал отряд боевых скопцов — и вперёд, завоёвывай континенты.
Но золото обтёрлось, грязь повычистили — и остались Бюро Патентов с фалангами. Соблюдение протоколов, умение держать красивую мину при паршивой игре. Бедроградскую гэбню за то и терпели, что её головы держали мины только так, за самый загривок, и знали все окрестные тихие омуты, в мутные воды которых полагается опускать концы; а пока концы надёжно полощутся, терпение фаланг может быть безграничным.
Лучше бы не могло быть.
Неуютно не знать, когда взорвётся; невыносимо — не знать, взорвётся ли вообще.
Люди придумали молитвы и прочую мистическую поебень как раз для того, чтобы хоть как-то защититься от хаоса и непредсказуемости этого мирка. Знать, что ты не влияешь вообще ни на что, что, каким бы ты пиздец распрекрасным благонравным гением ни был, тебе всегда может упасть на голову совершенно случайный кирпич, — невыносимо.
В молитвы и прочую мистическую поебень Гошка не верил, зато верил — всей душой — в то, что думать вредно.
Потому что институт фаланг — это целый институт случайных кирпичей. Они могут заловить Андрея, расколоть Андрея и вернуть ему шестой уровень доступа — просто так, почему бы и нет. Они могут конфисковать вирус и устроить показной осмотр уже пустующих складов — просто так, почему бы и нет. Они могут позволить сосуществовать в одном городе трём гэбням с одним уровнем доступа и явно схлёстывающимися интересами — просто так, почему бы и нет. Они могут знать об эпидемии, они могут не знать об эпидемии, они могут зайти — заглянуть на чаёчек! — сейчас, сегодня, завтра, они могут не зайти вовсе. Их не интересуют чужие переживания даже в связи с эффективностью, их, кажется, не шибко интересует чужое благосостояние.
Один леший знает, что их интересует.
Они непредсказуемы.
Если позволить себе хоть немного думать об этом, загремишь в дурдом быстрее, чем отыщешь пистолет или динамит — по вкусу.
Для особо изысканных вкусов где-нибудь во Всероссийском Соседстве наверняка до сих пор существуют скопнические общины. Плуг в зубы и паши болото, не думая ни о фалангах, ни о неизвестности.
Лично Гошка в скопники не собирался. Если даже оставить в стороне связанные со скопничеством неприятные процедуры, то — как там было? «Мы знаем, что делали дурное, и именно это даёт нам право действовать. Незачем прикидываться беленькими, когда время замараться. Те, с которыми мы воюем, — не лучше ничуть, только боятся сказать себе, во что ввязались, боятся признать, чего это всё стоит».
Это всё стоит невозможности дезертирства.
В гэбне должны быть только головы, и, тем не менее, у гэбни всегда есть глава. Невольно есть, в любой группе людей сама собой проступает иерархия, и у любой иерархии есть вершина. Давешний Начальник в гэбне Колошмы, Молевич в Университетской, Святотатыч в Портовой.
Гошка в Бедроградской.
Хером был бы он мочёным, если бы делал вид, что ему это не нравится. Не меньшим хером — если бы отсвечивал авторитетом и не долбил Бахте, Социю и Андрею, что они все равны, все четверо равны, едины и равны, равны, бляди, поняли!
Только ПН4 всегда предлагает кто-то один, остальные соглашаются.
Эксклюзивным хером был бы он, если бы забывал, что самых ретивых всегда ставят на место. Он сам ставит. И его поставят рано или поздно — не своя гэбня, нет; фаланги, или Университет, или обстоятельства.
Остаётся только сделать так, чтобы от протянутой к его загривку руки осталась предельно короткая культя.
Гошка потёр лицо ладонями. Линзы вчера не вынул, обвалился на койку прямо в одежде — неудивительно, что на потолке леший знает что мерещится, вон, вся морда в слезах. Стрелки часов мутятся, но, судя по свету, скоро уже пора двигать. Без линз — маскировка маскировкой, а сейчас проще сразу глаза выколоть, чем опять туда что-то пихать.
В комнате никого нет — все при делах. Вчера при делах был Гошка, свой отдых он заслужил. Соций готовится к сегодняшним операциям, Бахта занимается городскими мелочами — не только чума есть в Бедрограде; Андрей бегает по медикам.
Все при правильных, своих делах.
Гошка с Социем попали в Бедроградскую гэбню вместе, в один день. Когда закончилась первая рабочая неделя, Гошка накатал конкретный такой отчёт — ни о чём особо, но старательно, со всеми правильными отступами и стилистическими оборотами. Накатал — и понял, что не знает, что с отчётом дальше делать. Везти на Революционный проспект, 3? И так — каждую неделю? Помаялся ночку, а наутро пришёл к Бахте спрашивать — как к старшему и опытному. Бахта только плечами пожал. «Ты что, не знаешь, что в нашей стране любая информация предоставляется исключительно по соответствующему запросу?»
«Получается, я — мы — не должны ни перед кем отчитываться?» — спросил тогда Гошка.
«Ну да, — ответил Бахта, — пока не прикажут».
«А если мы херню творить начнём? Разве не в их интересах быть в курсе и корректировать наши действия?»
Бахта заржал. «Поверь, когда мы начнём творить херню, они будут в курсе. Просто делай то, что считаешь нужным».
Ни на юрфаке, ни в Институте госслужбы такому не учили. Дорвался до верхов — твори, что хочешь, и имей свои личные молитвы или другую мистическую поебень, чтобы не думать о том, что тебе за это будет.
Это сакральное знание головы гэбен передают друг другу тайно, ногами под столом, и ни в одном билете ни одного экзамена его нет.
Гошке с Социем повезло, что у них был Бахта.
Андрею — что у него были Гошка с Социем.
Зато Андрею не повезло с другим. С биографией — и ох как не повезло: на нём и случившаяся Колошма висит, и неслучившаяся Медицинская гэбня, и единственный вывод, который делают из этого окружающие, — что Андрей хочет забраться повыше. Он и правда та ещё шлюха, он и правда хотел когда-то — повыше в рамках реальности, быть фалангой, ходить в светло-сером и иметь жетон третьего уровня доступа.
Ничего, перехотел.
Не может никто в здравом уме долго мечтать о третьем уровне доступа, слишком многое нужно с себя снимать, напяливая форму поутру, — от выражения лица до личного мнения. Учиться меленько жить, меленько ходить, меленько радоваться. Херушки, Андрей лучше этого. Ему нужна не только власть.
Ему нужна не такая власть — не через страх и омерзение. Андрею нужно, чтобы с ним считались, потому что любят. Да, он ляжет под кого угодно, лишь бы любили, но всё-таки — это лучше.
Хотя бы потому что работает.
А фаланги рано или поздно усохнут — не руками Гошки и не руками Бедроградской гэбни, ясен хер, но усохнут. И вообще — если Университетскую гэбню таки удастся убрать, в жизни фаланг будет чуть меньше бесконечной беззубой грызни в черте одного города, чуть меньше гаденькой радости. А это хорошо, верно?
Да, это хорошо.
А значит, Университетскую гэбню уберут — и вот это уже как раз руками Бедроградской гэбни.
Руками Гошки.
Наверное, он и правда стареет, если от одного стародавнего хорошего прихода и недельки без сна так разнылся. Вплоть до религиозной поебени, поди ж ты. Ну да, обвалились тогда канализации под метелинскими мануфактурами, стрёмно было, что всё пролетит со свистом, вот и подсел на измену от неведомых вратовских химикалий. Гошка не стальной и не железобетонный. Что надо сделать — так это не разводить тут интеллигентские нюни, а признать, что он тоже способен наложить в штаны, и дальше заниматься делами.
Дел-то нынче — ого-го. Университетская гэбня умненькая, Университетская гэбня заранее пронюхала как-то про чуму, Университетская гэбня не боится контратаковать.
Университетская гэбня вчера утром прислала запрос на встречу по причине неназванных чрезвычайных обстоятельств. Вчера днём Бедроградская гэбня запрос подтвердила — так и так надо было навестить завкафский дом, а тут удалось выжать вдвое больше пользы!
Ни вчера вечером, ни сегодня ночью Университетская гэбня свой запрос не отозвала.
Гошка что только лично на херову Пинегу не смотался — Молевич там, Молевич устроил целую поисково-спасательную, Молевич точно не в Бедрограде, наблюдатели рвут рубашки в клятвах. Как может произойти встреча двух гэбен, если одна из них обезглавлена?
Впрочем, вопрос «как Университет может травануть чумой своего обожаемого завкафа?» тоже пару дней назад был риторическим.
Встреча гэбен назначена на пять вечера, вот и заглянем в блестящие университетские глазёнки.
Это не значит, что до пяти полагается проёбываться. Вчера нужные люди уже бывали во всём таком из себя нейтральном Порту, жаждали закупить партии кровавой твири по бешеным ценам — а твири в Порту нынче нет, и все знают, куда она ухнула. Местная наркосеть взбеленилась, ясен хер. Сегодня в Порт должно прийти немного гуманитарной помощи в виде коробков с твирью по бросовым ценам — и таких, чтобы краска, прикрывающая авторство подарка, достаточно легко стиралась. Бедроградская гэбня добрая и щедрая, Университет только и умеет, что тянуть жилы, — выбирайте.
Раз уж Порт отказался от нейтралитета, сколько часов в такой ситуации их не-нейтралитет будет в пользу интеллектуально обогащённых?
Особенно с учётом некоторых дополнительных факторов.
Гошка уже устал талдычить: нечего Университету лезть в городскую политику, не имея на то ресурсов. Они если что и тянут, то только жилы из Порта. Другого им не потянуть. Никто не может долго управлять без ресурсов.
Впрочем, отсутствие ресурсов тоже подобает проверить, и как раз сегодня.
— Спишь? — дверь открылась, и за ней показался Соций — в полной боевой. — Пора идти уже.
— К счастью, не сплю.
Гошка не слышал — смеётся ли, говорит ли, — но надеялся, что смеётся.
Всё это так просто и понятно, что становится стыдно за то, что позволил себе поддаться и всерьёз задуматься о всяком там. Нервы не канаты, а свалить уже Университет — задачка та ещё; сперва, когда стало ссыкотно, что не свалят, приглючились картины всеобщей гибели, теперь, когда вероятность не свалить опять зрима, они вернулись. Даже забавно, шаман из глюка смутно кого-то напоминает — батюшку, небось. Или декана юрфака, или кто ещё жизнь успел попортить (становитесь в очередь, сукины дети). Не самая нормальная, но простая и объяснимая реакция психики, Фрайд бы не стал марать руки о такую херню.
Гошка резко сел, скинул ноги с койки и ещё раз потёр глаза.
Даже самые эффектные кишки всегда прибиты к потолку аккуратными такими гвоздиками.
И, если не забывать вынимать линзы перед сном, их всегда можно увидеть.
Университет. Шухер
…А он говорил: не ходи в леса, там дикие звери, грифоны и лисы. Зачем тебе в леса, милая, хорошая? Зачем тебе не сидится дома, рядом, здесь?
И всё же ушла, ушла и не вернулась.
Вчера вечером умер один из студентов, похожий на цаплю парень с третьего курса. Шухер прежде его в глаза не видел, ему не доводилось толком бывать на истфаке. Умер так нелепо, как только возможно: процедуры уже закончились, кровь у него забрали, и от нехватки крови закружилась голова, споткнулся на пороге борделя, ударился виском о косяк. Случайность, ничего больше.
Шухер никогда не хотел слишком многого: читать свои лекции, не терять связь с Ванечкой, ходить по субботам в радиоклуб слушать постановки на хорошей технике и выписывать из Британии «Мировой научно-фантастический вестник» на желтоватой, с рождения будто старой бумаге. Просыпаться невольно с первыми лучами солнца, жмуриться на клён за форточкой и завтракать всегда яичницей из трёх яиц. Иметь немного уважения, немного уважать других и летом ездить на Козюльское озеро, сидеть у костерка с каким-нибудь пухлым журналом на коленях.
Шухер никогда не хотел многого, но и это оказалось слишком, не правда ли.
Ваня пропала. Накричала на него, выплеснулась из кабинета — и больше не показывалась. Ушла и не вернулась, и последнее, что он сказал ей, — какие-то глупые отговоры от медицинских процедур.
Да пусть бы она тысячу раз лежала на койке медфаковского лазарета — только бы он её видел, только бы мог следить за пульсом и приносить ей чай с кафедры!
На кровати сиротливо раскинулся широкий серо-зелёный свитер, почти в цвет глаз, у неё красивые глаза, красивее, чем у Шухера. Большой, с толстым воротом — она любит такие, всё время носит.
…Чушь, конечно. Ваня любит что-то другое, что-то ещё, только он, Шухер, не знает, что, и не умеет спросить.
— Могли ли мы подумать, что время пролетит так быстро? Кажется, ещё вчера каждый житель Всероссийского Соседства с нетерпением и замиранием духа припадал к радиоприёмнику, ожидая новостей с Первого Большого Переворота, и вот — уже совсем скоро, всего через несколько дней вся страна сможет отпраздновать десятилетний юбилей этого знаменательного события!
Радио вещало само себе в маленькой серенькой кухоньке, где над плитой стоял Шухер.
Он присутствовал на Первом Большом Перевороте, и Ванечка присутствовала — с отрядом, конечно. Это было прекрасное событие, действительно великое. Торжественность заставляла робеть, и всё же Шухер смотрел тогда на то, как грандиозные ветви опускаются в землю, как огромные неповоротливые машины засыпают их землёй, смотрел и думал, что Набедренных не мог, никак не мог ошибаться.
В человеке неубиваема жажда к переворотам и переменам, так движется эволюция и прогресс. И всё же не все перемены к добру. Как справиться с пагубной жаждой менять то, что в изменениях не нуждается?
Омыв руки от крови Революции, Набедренных сказал: мы будем переворачивать деревья.
— Тридцать лет необходимо вековому дубу, чтобы его ветви прижились в земле и стали корнями. Тридцать лет, из которых десять уже прошло. И в день десятилетия, 20 сентября 1883 года, всё Всероссийское Соседство обернётся к Первому Большому Перевёрнутому, чтобы увидеть листья на его бывших корнях и сказать: дерево приживается, и вместе с ним всё ближе к абсолютному подтверждению тезис Набедренных о равенстве корней и ветвей, верхов и низов!
Абсолютное подтверждение, абсолютная симметрия, абсолютное равенство верха и низа.
Абсолютный покой.
Шухер так надеялся, что Ванечка не откажется поехать с ним на юбилей Первого Большого — там обещали праздник и перевороты нескольких деревьев поменьше. Это будет, это должно быть прекрасно. Ванечке, конечно, захочется поехать со своими друзьями, Шухер это понимает, но он мог бы просто постоять рядом, он не стал бы к ней лезть…
К лешему юбилей Первого Большого, к лешему совместный туда поход — лишь бы нашлась, лишь бы с ней ничего…
— …Парад лучших детских отрядов Бедрограда, выступления ведущих экологов страны, музыкальный концерт — всё это дань нашего уважения, нашей гордости Первому Большому Перевёрнутому и лицу Революции — великому Набедренных!
Шухер смотрел, как покорно запекаются его три яйца, и было в их спокойной ежедневности что-то издевательское. Что бы ни происходило вокруг, овальбумин всегда начнёт сворачиваться при температуре около пятидесяти градусов. Развяжется война, случится эпидемия чумы, радиотехнологии дотянутся до Луны — но и на ней клетки эукариотов будут содержать ядро и цитоплазму, и на ней реакция окисления будет вызывать выброс энергии, и на ней одним из основных свойств живых организмов будет способность развиваться и умирать. Где-то — возможно, здесь, под боком, в Бедрограде, в этой квартире — живут разумные кристаллы с голубыми гранями, живут и смеются над говорящими белками. И тем не менее, даже тогда, когда всё выгорит и шагнёт вперёд, белки продолжат говорить, учиться, жить, любить и желать.
И сворачиваться при температуре около пятидесяти градусов.
Эту дикую, непередаваемую хрупкость не скрыть ни широкими свитерами, ни уважением окружающих; она всегда где-то рядом, бродит окрест.
Только так ведь иногда хочется, чтобы — не.
От тоски Шухер схватился за выпуск «Мирового научно-фантастического вестника», который сейчас читал, потянул картонную закладку (Ванечка ещё в отряде на занятии сделала: всего лишь полоска тёмно-фиолетового картона с не очень аккуратной аппликацией в виде ёлочки, но так приятно). Распахнулась короткая повесть малоизвестного латиноамериканского автора про бравого капитана пассажирского флота, чей корабль сошёл с курса и оказался неожиданно посреди пустыни, по ватерлинию в песке. Почему так вышло, Шухер ещё не знал, потому что до сих пор капитан был в основном занят сражениями с некими вроде бы бестелесными сущностями, нападавшими на команду. Повесть была забавной и отчасти сатирической: сущности пользовались оружием, а вот капитан, европеец по происхождению, изобретал всяческие уловки, пытаясь побороть их неагрессивными методами. В Европах, как известно, агрессия запрещена.
Даже удивительно, что «Мировому научно-фантастическому вестнику» позволили такое печатать.
Шухер за то и любил фантастику, что она, прикидываясь развлекательным чтивом, оказывается обо всём сразу. Под видом забавной борьбы с бестелесными сущностями можно высказать своё мнение о Пакте о Неагрессии, а ещё — под видом боевика можно написать о важном.
О вечности, о неведомом, о том, что действительно волнует.
Герои боевиков всегда выживают, потому что белки вечны, а их враги всегда погибают, потому что все мы — все — непередаваемо хрупки.
«Капитан зачехлил впульсник и ещё раз напряжённо всмотрелся в коридор. Движения не последовало. Буйот лежал на палубе ничком.
Значит, дело, как все и ожидали, закончилось выстрелом, даже двумя. И если первый только заставил споткнуться, то второй, кажется, окончательно уничтожил хорошего человека».
Шухер досадливо захлопнул журнал.
Сколько времени успеет пройти перед тем, как и здесь, в нашем мире, дойдёт до выстрелов?
Это ведь не может быть опасно, не может быть настолько опасно, ведь только в научной фантастике бывает так, чтобы…
Ваня и раньше с ним ругалась, пропадала на пару дней — и всегда возвращалась. Это было каждый раз немного неловко — и приятно: дурное позади, можно улыбнуться и помириться. Мирись-мирись-мирись и больше не убегай, я обещаю не ругаться, я обещаю, что мы сумеем договориться.
Но это было не сейчас. Сейчас — другое время.
Только Ванечка не могла тайно выпросить себе разрешение на медицинские процедуры с твирью, никак не могла. Этот Борстен ей позволил бы, но она не стала бы просить. Она только прикидывается самостоятельной и — иногда — жестокой, а на самом деле Ваня — добрая девочка.
Этот Борстен мог её и заставить.
Он свалился снегом на голову со своим планом создания лекарства от чумы — хорошим планом; в подходящих экспериментальных условиях Шухер с любопытством посмотрел бы на то, что можно сделать из аллергии на твирь, это прекрасный проект для коллективной монографии (особенно если учесть, что полученный препарат работает). Только так, как вышло, дела не делаются. Хитростью выманивать у студентов подписки о неразглашении, пытать их, запирать — ослабевших, потерявших кровь, измотанных — в университетском борделе на неизвестный срок…
Откуда Борстену знать хоть что-то о врачебной этике, он же совершенно случайный человек.
Шухеру приказали забыть его настоящую фамилию — и он забыл. Если Дмитрий Борстен и правда Борстен, то, выходит, иммунная сыворотка Смирнова-Задунайского к нему не имеет никакого отношения — равно как и целый научно-исследовательский институт, который в своё время организовали для доработки этой сыворотки (Шухер точно знал, поскольку его приглашали туда работать — отказался, конечно; гоняться за эфемерным лекарством от степной чумы — увлечение для куда больших романтиков, чем он сам). А раз так, всё меньше причин доверять его, Борстена, врачебному (если бы Шухер писал об этом мемуары, он бы наверняка поставил кавычки: «врачебному») мнению.
Когда Шухер только поступил в БГУ, первые два года все медики учились вместе, делясь по отделениям, но не по кафедрам. Лекции были в основном потоковые, практику проходили толпой. Он сам был тогда ещё совсем маленьким мальчиком с круглым лицом, который на физкультуре всегда оказывался в конце строя. И уже тогда было отчётливо ясно, что изучать медицину приходят три категории людей. Некоторым — и таких было большинство — хотелось исцелять, помогать страждущим, облегчать боль. Некоторым — к ним относился сам Шухер — исследовать неведомое, создавать новые лекарства, понимать, как устроен мир, ведь мир так велик, что разгадать его можно только через малое — клетки человеческого тела, чья жизнь так коротка, и молекулы, чья жизнь вечна.
Но были и третьи. Совершенно случайные люди, которым хотелось врачебный одиннадцатый уровень доступа, или стипендию, или «дык симпатичных мальчиков (девочек — у кого какие предпочтения) осматривать же».
Эти почему-то всегда оказывались в начале строя на физкультуре.
Правда, на том их лидерство и заканчивалось: ни с одним из таких третьих Шухеру в серьёзном возрасте не довелось столкнуться на профессиональном поприще. Они разъехались, или застряли в районных клиниках вечными терапевтами, или нашли себе какие-нибудь более громкие занятия.
Медицина — не место для случайных людей.
Риски слишком высоки, тайны слишком вечны.
Шухер вовсе не был фаталистом, но верил — не мог не верить — что у определённых людей, вещей и событий есть своё место. Не предначертанное, а просто — правильное. Подобающее. Ему было неуютно и как-то немного неловко, когда кто-то находился не на своём месте.
А сейчас со своих мест послетало всё вокруг.
Утром в понедельник он не знал даже, что в его родном городе есть ещё гэбни высокого уровня доступа, кроме Бедроградской; он почти не знал, что такое гэбня. Вечером в понедельник Университетская гэбня пришла в его рабочий кабинет, красноречиво загородила дверь и стала втолковывать, каким опасным и нелёгким делом им всем предстоит заняться.
Гэбня Университета. Разве это гэбня Университета? Гэбня истфака в лучшем случае, а вообще — одной конкретной кафедры истфака.
И всё равно — близость шестого уровня доступа приятно щекотала. Шухеру это не нравилось, он пытался напустить на себя неприступный вид, но — щекотала.
Власть имущие пришли к нему с просьбой.
«А ещё — никогда, никому и ни при каких обстоятельствах не рассказывать, что С. К. Гуанако жив и находится в Бедрограде. Его присутствие строго секретно. Он много лет прожил в степи, сейчас занимается морскими делами и не имеет ни к политике, ни к чуме никакого отношения. И не должен иметь. Ясно?»
Да пусть бы он и остался в своей степи на своих кораблях!
Любой медик знает, что грань между панацеей и ядом тонка, если вообще существует. Наркотические травы, коими славится пресловутая степь, являются также ключевым компонентом доброй половины всероссийских лекарств. Чтобы действительно убить себя ими, нужно немало постараться. Многие очень жаждут; а у любого студента медфака всегда есть возможности раздобыть немного фармакологического сырья — необработанной твири, например, не говоря уж о савьюре…
В общем, к середине третьего курса Шухер плотно занимался наркотическим оборотом Университета. Его, аккуратного круглолицего мальчика, держали на очень хорошем счету в аптеке, где он на втором курсе проходил фармакологическую практику; в отличие от своих одногруппников, Шухер продолжил там подрабатывать и дальше — после чего оставался всего один шаг до заветных упаковок в коричневой бумаге.
Шухер торговал помалу (накроют, да и незачем подсаживать людей на твирь), зато стабильно. И сам покуривал — помалу, зато стабильно. Не савьюр: от савьюра просто уплываешь, мышцы расслабляются и голова пустеет, ничего интересного. Савьюр относительно безопасен — это лишь успокоительное, на него даже почти не подсаживаются.
И всё же Шухер предпочитал опасную и жгучую твирь: больно уж звёздным становилось от неё небо.
А потом в эту беспечальную жизнь ввалился Гуанако, года пройти не успело. Ввалился не налегке — с рюкзаками травы; барыжил направо и налево, вонял на весь квартал. Шухер испугался, конечно, репутация-то была и у него: начнут вылавливать — достанется и ему, и аптеке, и всему медфаку. Не достанется как раз Гуанако и Порту, откуда тот траву таскал.
К счастью, в мире всё-таки есть справедливость. На пятом гуанаковском курсе (когда Шухер, соответственно, первый год был в аспирантуре) того вроде как вызвали пред очи Бедроградской гэбни. Тихому злорадству случиться не удалось, покрывал Гуанако весь истфак: кто-то ходил с повинной, кто-то спешно перепрятывал запасы, и в итоге вышло, что виноваты все понемногу, так что наказывать толком не за что. Гуанако, кажется, приструнился, да и лично к Шухеру никто не полез, только он всё равно свернул свои продажи.
Его бы всем медфаком покрывать не стали.
Зависть — дурное чувство, но ведь и траву курить неполезно.
А потом Гуанако истаял с горизонта, и вся эта наркотическая история как-то забылась, даже в университетских байках особо не застряла. Шухер, по крайней мере, не застрял. А про Гуанако ходили и повеселее байки.
Только Шухер забывать не умел. Иногда ему казалось, что течение времени придумал кто-то просто так, из вредности, а на самом деле — его не бывает, не может быть; человек всегда живёт во всех временах сразу, всегда одновременно и молод, и стар, и это унизительное чувство — подумают-то на меня — никуда не уходит и не уйдёт.
Шухер задумчиво осмотрел сковородку, выключил конфорку и застенчиво хихикнул.
С другой стороны, три яйца жарятся три минуты, и ничем, кроме течения времени, это не объяснить.
Он аккуратно перетащил яичницу на тарелку, налил себе стакан яблочного сока, порадовался приумолкшему на мгновенье радиоприёмнику. Будто приёмник тоже живой, берёт дыхание перед следующим звуком.
В размеренной утренней тишине двора Шухеру почудился чаячий крик. Близкий совсем, отчётливый — как будто мимо пролетела. Откуда во дворе взяться чайке? Порт неблизко, море — и того дальше. Это до Революции весь город был полон чаячьих криков, а теперь не каждый бедроградец сразу их узнает, потому что чайки — в Порту, не хотят улетать от кормушки.
Но Шухер слышал чайку; выходит — течение времени повернуло-таки в другое русло, выходит — сейчас, как и семьдесят лет назад, за окном дореволюционный Петерберг.
Поразмыслив, Шухер приоткрыл окно. Крик не повторился, зато запах сырых кленовых листьев, тут же заклубившийся по кухне, вселил надежду на то, что всё будет хорошо.
Ванечка найдётся, чуму излечат, а Гуанако уплывёт себе в степь на корабле.
В дверь позвонили.
Шухер досадливо вздохнул. Соседка опять?
Когда эта женщина запомнит, что в восемь утра он всегда завтракает, и не любит вмешательств в сей процесс?
В глазке, однако, вместо соседки обнаружились два каких-то детины смурного вида. Один из них склонился к самой двери, загораживая обзор, но Шухер всё равно заметил ворот тельняшки.
Портовые.
К Порту у него было двойственное отношение. С одной стороны, если бы не Порт, не было бы сейчас никакого лекарства от чумы. С другой стороны —
С другой стороны, если бы не Порт, не было бы сейчас никакого лекарства от чумы, никакой катавасии и никаких спотыкающихся от потери крови студентов.
Шухер признавал, что в портовой жизни не может не быть некоего очарования: вольница, разгул и разбой — это страшно, но бывают люди именно из такого теста, которым место именно в Порту; и, быть может, сам Шухер когда-то ночью и думал о том, что был бы счастливее, если бы его личное тесто оказалось покрепче и сам он был бы слажен для более авантюрной жизни.
Но — не был. И Шухеру было не место в Порту, где чайки и вольница.
А портовым — не место на лестничной клетке перед дверью Шухера.
— К-кто? — осторожно спросил он в глазок.
Детины зашевелились, переглянулись.
— Шухер тут?
— Шухéр, — привычно поправил тот, — Анд-дроний Леонидович.
Всегда любил своё имя, запинаться почти не на чем.
— Шухéр, — согласно промычал тот из детин, что повыше, — мы про дочку твою.
…Дикие звери, грифоны и лисы.
Несколько секунд Шухер тупо смотрел на щеколду, а потом увидел, как его пальцы открывают её, рука делает приглашающий жест, а ноги отходят в сторонку, чтобы гости («гости»!) могли пройти.
Гости были внушительны. Тот, что повыше, — в кривовато напяленной разноцветной шапочке, с короткой неопрятной бородкой, ножом на бедре и перстнями на заскорузлых пальцах. Второй — в надвинутой на глаза замызганной бандане, каком-то подобии куртки поверх тельняшки и с выражением некоторого любопытства на лице. А может, и не любопытства — просто глаза из-под банданы смотрели слишком яркие, совсем зелёные, гораздо зеленее, чем у Ванечки, и уж тем более чем у самого Шухера.
Оба не разуваясь прошли прямиком на кухню; Бандана заинтригованно потыкал вилкой в яичницу. Борода деловито высунулся в окно, упёрся взглядом в клён, остался в целом доволен, но шторы всё равно задёрнул.
— Короче, дядя, рассказывай, — пробулькал Бандана, щедро отпивая из шухеровского стакана.
— Расск-казывать?
— Про дочку.
— Что?
Детины переглянулись; Бандана полез в карман, извлёк какую-то засаленную бумажку и изучил её с кропотливостью малограмотного.
— Слышь, я не понял, ты Шухер или нет? — пробасил Борода.
— Я Шухер, я.
— Дочка твоя пропала, дядя, ты не в курсе, что ли? — на лице Банданы мелькнула тень презрения.
У Шухера замялось в горле. Бандана сейчас презирал его за то, что ему плевать на собственную дочь, — как будто это не Шухер еле уснул прошлой ночью, как будто он не просил втайне, сам не зная у кого, чтобы это она просто на него обиделась и отсиживалась где-нибудь у подруги, или даже чтобы принимала твирь — только бы не случилось чего.
И почему-то вдруг очень-очень стало нужно объяснить это Бандане, сказать ему, что он в курсе, он волнуется, он еле уснул прошлой ночью…
Слова скомкались, не пожелали произнестись.
Бандана оттяпал себе кусок яичницы.
— Короче, — буркнул Борода, — это мы с Порта, которых Университет нанял. Дочку твою искать. Рассказывай давай.
Шухеру стало жарко, и он почувствовал, что его голова будто бы неплотно сидит на плечах, раскачивается из стороны в сторону. Держа спину прямо, чтобы не уронить, он присел на табурет.
Значит, всё-таки случилось.
— Я… — выдавил он, сглотнул всухую и попытался продолжить, — сп-п-просите, я отвечу. Меня не п-п-предуп-предили… я не знал, чт-то В-в-ванечк-ку ищут.
Борода покосился на Шухера с омерзением.
— Бля, косноязычный!
— Ша, — оборвал его Бандана, — пасть захлопни. — Он повертел головой, взял с сушки стакан, налил туда воды прямо из-под крана и протянул Шухеру. — Ты, дядя, не сердись, мы не в обиду. Просто дельце с твоей дочкой какое-то гнилое, тухлятиной воняет, вот мы и дёргаемся. Но это не твоя беда, и не дочки твоей. Так что давай, водички хлебни — водка-то у тебя хоть есть, болезный? — и рассказывай всё, что сможешь. Где была, чем занималась, о чём в последний раз говорили, кому насолила.
— Я д-думал, она к п-подружке жить п-п-поехала, — невпопад ответил Шухер.
Вода была холодной, свежей, но в горле всё равно что-то торчало штырём — такое, которое не сглотнёшь.
— Ага. В Хащину, — гоготнул Борода.
— Ну, д-да, — попытался объяснить Шухер, чувствуя, как жалко и слабо звучит его голос. — У неё есть п-подруга т-т-там, она д-даже мне г-говорила, они с от-тряда…
— Нет твоей девки в Хащине, — рявкнул Борода, — и не было никогда. Тебе её ваще надо или нет?
— Надо! — закричал Шухер. — Надо! Но я нич-чего не з-знаю, я не знаю, к-к-как помочь, к-как найти…
Бандана посмотрел на него с жалостью, цыкнул зубом и махнул Бороде на холодильник — мол, время водки. Сам аккуратно закурил, выдохнул даже за окно.
— Слышь, дядя, давай по чесноку. Портовая гэбня нынче с вашим Университетом якшается, но Порт — не Портовая гэбня. Лично нам на вас покласть, хотели бы быть университетскими — пошли бы в дохтуры наук, — оба детины раскатисто заржали, довольные шуткой. — Но мы честные люди, нам отбашляли, велели найти Брованну Шухер — работаем.
— Сп-пасибо, — опять невпопад брякнул Шухер. Борода протянул ему полстакана водки, от которого он опасливо пригубил. Горло опалило, но легче всё равно не стало.
— Спасибо дохтурам наук оставь, — отрезал Бандана, — нам отбашляли. Только ты, дядя, не сердись, но мы работку-то и сбросить можем.
— П-почему? — пробормотал опалёнными губами Шухер.
— Мутит чё-то Университет, нас крайними выставить хочет! — рявкнул Борода.
Шухер замигал.
— Мы не лапти какие, в курсе, что этот ваш главный — Максим его или как — в Порту отирается. Знает, как дела делаются, как заказы даются, чего говорить надо. А тут — не работа, а слёзы одни: где искать — не сказали, сроков не дали, только имя и деньги на руки. Ну ладно, он тоже дохтур наук, чего с него взять; он клиент, за то и платит, чтоб мы искали, а не он. Мы человечки смирные, спрашиваем его по-людски, чего девка ваша в последние дни делала. И знаешь, дядя, что он нам в ответ? Это, говорит, к делу отношения не имеет!
— «К делу отношения не имеет»! — шарахнул Борода по столу рукой. — И всё, в молчанку!
— Лады, мы не звери, простили на первый раз, — продолжил Бандана, прищуриваясь. — Поспрошали вокруг — нам тоже про подругу из Хащины.
— Рег-галию, — вклинился Шухер. На лице Банданы мелькнуло что-то вроде смешка — удивительно непортового.
— Галку, — хмыкнул он. — Подорвались в Хащину, отыскали подругу, вчера как раз. Как же, как же, говорит, была у меня Бровь, вы с ней чуть разминулись, а теперь она к другой подруге уехала — и бумажку с именем в руки тычет. Ну нет, девонька, говорим мы, что-то ты слишком складно брешешь, а глаза зарёванные — колись по-хорошему, авось подсобим. Она в сопли. И что ты, дядя, думаешь? Были у неё вчера деньком университетские — не знаю, как зовут, высокие такие, вдвоём всегда ходят.
— Охрович и К-к-краснокаменный? — без голоса спросил Шухер.
— Да может и Охрович, и Краснокаменный, говорю же, не знаю. Знаю, что университетские и что Галка с них тряслась вся. Как оттряслась — раскололась: Брови вашей уже полгода как не видела и не слышала, но университетские ей, значится, велели, ежели кто спросит, говорить, что видела, слышала и привечала.
— А теперь выходит, что они и тебе про нас не сказали, — подхватил Борода, весомо качая головой. — А ты ей папка или не при делах?
Бандана откинулся на спинку стула и слегка склонил голову — рассматривая:
— Тебя о поисках не известили, подружку сами выкопали, да ещё и мозги ей пропесочили, чтоб пургу гнала про Брованну твою. Про дела её молчат. Вот и скажи мне, дядя, как по-твоему, Университет чего хочет: чтоб мы девочку нашли или чтоб мы девочку поискали-поискали, посветили рылами где им надо, а потом сами же за виноватых получились?
Слабое сердце Шухера научило его умом прислушиваться к тому, волнуется он или нет; когда говорили что-нибудь эдакое, делать паузу, прикрывать глаза хотя бы и проверять — как там пульс, давление, не скачут ли. Сперва это было очень странно («а после этой фразы я должен, по идее, разволноваться — ну-ка, ну-ка, волнуюсь или нет?»), но потом привык, сделал рутиной, образование помогло.
Сейчас у него в груди разлилась какая-то красная липкая жижа, через которую не пробивались удары сердца, и Шухер никак не мог понять, расслышать — нужно уже принимать меры или ещё поживёт.
— Мы люди честные, — бухнул Борода, — нам дело бросать не с руки. Но свои шеи за тебя подставлять — тоже не будем. А Университет темнит.
— Эт-то в-всё какая-то ошибка, — выдохнул Шухер, снова хватаясь за стакан — с водой ли, с водкой, лишь бы что. — Университет не п-п-пыт-тается вас п-подставить, п-п-просто они не могут рассказать…
— Чего? — навострился Борода.
У Шухера в груди было липко. Он почти наяву видел скромную улыбку Лария Валерьевича, подкладывающего ему для подписи ещё одну подписку о неразглашении, и ещё одну, и ещё…
— Как по мне, дядя, — медленно проговорил Бандана, выпуская дым сквозь зубы и слегка группируясь, будто для нападения, — Университет не хочет твою дочку найти, Университет хочет твою дочку закопать. А ты сам?
Через липкую жижу что-то внутри задёргалось.
— Я хочу найти!! — голос сорвался, но это было неважно. — П-пожалуйста, найдите её! П-п-пожалуйста!
— Хочешь найти — отвечай на вопросы. Может, мы чего попутали, и всё чистенько. Может, ты найдёшь способ нас убедить её искать даже против Университета — риски тоже покупаются. Чего они нам не рассказывают?
Шухер прикрыл глаза, прислушался к сердцу — нет, по-прежнему не сумел понять, стучит или нет.
Охрович и Краснокаменный легко могут переломать ему руки, но это почему-то совсем не пугало. Не пугал Максим Аркадьевич, который может раскричаться, добиться увольнения, устроить показную порку.
Пугал улыбчивый Ларий Валерьевич со своими бесконечными подписками о.
— В Университ-тете д-делают лекарство от ч-чумы. Много. Из ст-тудентов. В-ваня… в эт-том участвует.
— От чу-мы? — по слогам повторил за ним Бандана. — Хера себе. То-то все там такие и бегают, очумелые, — и радостно загоготал над собственной шуткой.
— Что у вас там какая-то движуха медицинская, любая крыса знает, — оборвал его Борода. — Чем твоя дочка особенная такая, чтоб её лично закапывали?
Чем?
Ванечкой заинтересовалась Бедроградская гэбня, потому что у неё там что-то с этим Ройшем. Ей дали звание младшего служащего, попросили сотрудничать, «раскрыли карты», дальше какие-то провокации…
С мокрым, вязким ужасом в горле Шухер понял, что не знает. Какие провокации, за что — какой там? двенадцатый? — уровень доступа, что было в раскрывшихся картах — не знает, не знает, не знает! И мог спросить, она бы рассказала, обязательно бы рассказала, мог выслушать, но — слишком занят был тем, что запрещал.
— Ты не нервничай, дядя, — мягко пропел Бандана, нагибаясь к Шухеру ещё ближе, — ты подумай, подумай, нам любое поможет. Чем Бровь могла отличаться от других студентов?
…Чем?
— Она з-знала, — прошептал Шухер, — знала, ч-что из ст-тудентов делают лекарство. Ост-тальным соврали…
Оба детины отшатнулись от Шухера как от заразного, загудели.
— Звенеть, значит, начала, — цыкнул зубом Борода, — тухлое дело.
— К-какое звенеть, к-к-кому! — испугался Шухер. Снова стало как-то глупо, но очень важно — объяснить им, что Ванечка не такая, что она не стала бы подставляться, что она не может, вот просто никак не может быть в опасности.
Бандана посмотрел на него с жалостью.
— Ты вообще чем за девкой следил, — продолжил Борода, сплюнул на пол, — головой подумал, во что ей дал ввязаться?
— Ша, — снова прикрикнул Бандана, — сам-то головой подумал? У них там в Университете люди приличные, по крайней мере, с виду, чего б ему девку им не доверить? И вообще, не козявка какая, двадцать лет уже. Хотя ты, дядя, конечно, неправ, — обратился он уже к Шухеру, старательно смягчая тон, — если у вас там чё-то с чумой мутят, мог бы и поостеречься.
Но он ведь остерегал — только стерёг, выходит, недостаточно.
— Слышь сюда, — доверительно продолжил Бандана, — вот чё скажу. Я ваших университетских видел — они сами руки марать не любят. На мокруху не пойдут. Мне уже знаешь сколько лет? Я за эти лета погулять успел, по мордасам половить успел, у меня жопа тренированная, чует, куда ветер дует. И говорит мне она, что нанимать головорезов — нас, то есть — дельце грязненькое. Мы люди опытные, знаем, когда сливаться. Ежели б университетские головой подумали — вешали бы свои беды на лоха какого, да на тебя вот хоть — без обид, дядя, только ты кукуешь и ничего не ведаешь, верно? Дык и вот. А выглядит вся эта колобродь так, будто кто-то левый налажал, а они теперь в спешке за него покрывают. — Он задумчиво постучал пальцем по щеке, решительно подвинул к себе тарелку с яичницей и отправил в рот остатки. — Ты мне вон чё скажи: могла твоя дочка сама угулять куда?
— К п-подруге… — пролепетал Шухер, слишком ясно понимая, как смешно это звучит.
Борода гоготнул:
— Ага, девка угуляла, а они теперь портовым мокруху шьют! — Он зыркнул на Бандану с определённым злорадством. — Мало твоя жопа получала.
— А я откуда знаю, — огрызнулся Бандана, — какую она дружбу с университетскими водит.
— Не мог-гла она, — осмелился перебить его Шухер, — ск-казала б-бы мне, если бы ушла над-долго. П-п-позвонила бы к-как-нибудь, нап-писала, нашла способ…
— Да знаю я, дядя, — досадливо махнул рукой Бандана, — не хочу просто девку твою хоронить. Молодая ещё, молодым много применений можно найти получше могилки. Если сама не угуляла — значит, угулял её кто-то. Про движуху вашу, говоришь, знала многовато. Кто движухой-то занимается, тоже Максимка?
— Максим Арк-кадьевич, Ларий В-в-валерьевич, Охрович и К-краснокаменный — они в-всё б-больше по админист-тративной части…
— Не у руля, — прогудел Борода и как-то по-особому значительно посмотрел на Бандану — как будто это было важно. — А рулит кто?
Кто «рулит» медицинскими процедурами? Хороший вопрос. Все возможные медфаковские занятия перенесли в третий корпус, подальше от лазарета, так что первый почти вымер; там только и остались — лежачие студенты, пара преподавателей с кафедры вирусологии, аспиранты, этот самый Борстен, Поппер и Шухер.
Ловко Поппер всё-таки всех прижучил («прижучил»! Часа не успел Шухер проговорить с этими… гостями — а уже думает как они). Впрочем, Поппер в своём излюбленном зелёном костюме и правда напоминал майского жука. Совершенно безопасного, но Шухер их всё равно не любил: летят, гудят, тяжело врезаются, и — даже синяка не остаётся, можно просто стряхнуть, только потом снова — летят, гудят…
Так и Поппер. Он, заведующий привилегированной кафедрой на медицинском факультете, даже и не скрывал особо, что, как только речь зашла о чуме, одним махом выслал всех неугодных по командировкам, оставил при себе самых пламенных и самых послушных — аспирантов в основном. Самому Шухеру прямо сказал, что и его выслал бы, если бы не Ваня, за которой он, Шухер, мол, так жаждет следить.
Да лучше бы и выслал, может, оно бы как-то иначе обернулось.
— Юр К-к-карлович П-поппер, — медленно (сложное имя) проговорил Шухер. — Т-т-только он не ст-тал бы ничего д-дурного д-делать.
— А чё так? Шибко приличный? — презрительно фыркнул Борода.
— П-приличный, — кивнул Шухер, — В-ванечку с от-т-трядского в-возраста знает. И ещё… к-к-как бы это… его не в-волнует, к-кто и что говорит. Он совсем п-по медицинской ч-части.
— Лады, — согласился Бандана, — по медицинской — так по медицинской. Кому ещё могла доча твоя не угодить? Кто у вас там больше всех ошивается?
— Ларий В-валерьевич, — быстро ответил Шухер. — И ещё…
И ещё — Гуанако, например.
Про Гуанако строго-настрого запретили говорить. Очень хотелось; Гуанако не злой человек, нет, но уж больно… небрежный. Сам не боится смерти — и остальных не побоится под каток положить, не заметит просто. Меряет других по себе, думает, что все такие же, что всем всё легко. И потом, сколько лет и в каких кругах он провёл?
Он не стал бы делать специально во зло, но мог бы — случайно, не заметив.
Хотелось — но не сказалось; как-то слишком понятно было, что выдать чуму — прегрешение, но простят, а за Гуанако — на клочки порвут.
Потому что все и всегда, все и всегда любили его больше, чем следовало, больше, чем он того заслуживал.
Больше, чем Шухера.
И ещё — Ройш, например. Что он за человек? Что ему нужно? Зачем ему сдалась Ванечка? У Ройша нет сердца, и — ах, если бы только Шухер знал чуть больше…
Он никогда не мог понять, как так вышло, что Ройш — внук хэра Ройша! — работает в Университете. Разве ему не место где-нибудь на управляющей должности, в государственном аппарате, в Университетской гэбне хотя бы?
Шухер любил Всероссийское Соседство за то, что для неполитиков политики в нём не существовало; но теперь, когда она сама свалилась ему на голову, стало до головной боли понятно, что всё непросто. И если Ванечка может оказаться младшим служащим, кем на самом деле может быть Ройш и какие интриги он может плести?
Ах, если бы только Шухер знал чуть больше.
И ещё — Борстен, например. Про него строго-настрого запретили думать; а всё-таки — это он сказал Попперу взять Шухера заниматься чумой; это он привёз чуму, это его яркие рубашки всегда виднеются в лазарете, что днём, что ночью. Ясно, что он скрывается, как и Гуанако. Якобы помогает Университету по дружбе.
Да только не бывает таких размеров дружбы, чтобы так помогать.
— Б-борстен, — решился Шухер, — Д-дмитрий Сергеевич. Мед-дик. Это он в-в-в основном лек-карством з-занимается.
Детины переглянулись с живым удивлением.
— Борстен? — переспросил Борода. — Не слыхали. Кто такой, чё за тип?
Вопрос вопросов, загадка загадок. Кто такой Дмитрий Борстен — выпускник медфака, работавший в степи, случайно наткнувшийся там на Имперскую Башню, сотрудничавший с Медкорпусом и вызванный в Университет кем-то из старых знакомых — не то Поппером, не то Ройшем?
Или недоделанный выпускник истфака, попавший за что-то на Колошму, чудом сделавший там иммунную сыворотку от чумы, числящийся погибшим и незнамо зачем вернувшийся в Бедроград?
О втором Шухер не знал ничего, кроме портрета в холле медфака, научно-исследовательского института, куда Шухер не пошёл работать, и нескольких в разной степени скандальных слухов. Помыслить о том, что такого человека могут допустить до работы со студентами — даже назойливый Поппер, даже небрежный Гуанако — было слишком страшно; так просто не может быть.
Мир изгибается, принимает формы того, что мы видим. И, быть может, если Шухер достаточно сильно зажмурится, если он достаточно твёрдо будет верить —
Быть может, всё обойдётся.
— Не з-знаю, — покачал он головой. — Какой-то б-б-бывший медфаковец… г-говорят, д-друг Ройша — К-к-константина К-константьев-вича, это п-преп-подаватель с истфака.
— Мы академиев не кончали, но кто такой Ройш, сами знаем, — обиделся Борода.
Бандана же потёр глаза и неожиданно непортовым голосом сказал:
— Дмитрий, друг Ройша. Да ты ж ебанись, — он ещё раз постучал пальцем по губам, разочарованно осмотрел тарелку из-под яичницы. — Чё у вас там, всегда незнамо кто заправляет?
Не знал Шухер, кто и где «заправляет». Никогда не знал и не хотел знать.
Он любил Всероссийское Соседство за то, что для неполитиков политики в нём не существовало.
Детины смотрели разочарованно. Ведь сейчас уйдут же, плюнут и уйдут, незачем им всем этим заниматься. А портовая честь — ну что с неё взять, побыла и сгинула.
— Не з-знаю, — честно ответил Шухер и панически попытался заглянуть в глаза какому-нибудь из детин. — П-п-послушайте, мне нечего в-вам п-предложить, но — п-п-пожалуйста, п-пожалуйста, умоляю в-вас…
— Тухляк, — покачал головой Борода. — Сами к себе левых водите — сами и ковыряйтесь, я так глубоко в университетское закапываться не подписывался.
Шухер перевёл глаза на Бандану: тот совершенно отрядским жестом покусывал ноготь, глядя в окно.
Если содрать с него грязь и загар — он же ровесник самого Шухера, наверное, а то и младше.
— Да ты, дядя, не переживай — может, и впрямь просто куда угуляла, — неловко сочувственным голосом пробормотал он.
Шухер вдруг ясно понял, что ещё секунда — и он грохнется прямо посреди кухни на колени:
— В-вы же сказали, чт-то риски п-п-перекуп-паются!
— А ты — что тебе нечего нам предложить.
— Я найду! Чт-то в-вам нужно? Я найду! — голос Шухера сорвался, кончики пальцев закололо — кровь отхлынула совсем.
Детины снова заржали.
— Уж не дипломы твои, — фыркнул Борода, — бабло.
— У меня н-нет д-д-денег, но в Университ-тете есть, я п-п-попрошу…
— А они прям дали! — с неожиданной злостью рявкнул Бандана. — У вас же движуха медицинская, сам знаешь, ежели они ещё бабло будут в обход Порта разбазаривать — их какой-нить ноченькой на квартирке и порежут, не посмотрят, что места непортовые. У вас долги такие, что всеми студенческими задницами не расплатитесь. И это, дядя, мозгой-то пошевели? Если они сами дочку твою закапывают — за Борстена, не за Борстена — в кой им впало на её поиски деньги давать?
Шухер смешался.
— Я с-совру…
— Чё ты соврёшь? Чё, турпоездку в Афстралию, мол, захотел? — заржал Бандана. — Ты, дядя, обратно не обижайся, но я сказал уже — лошок ты лопоухий, никто тебя слушать не станет.
Голова Шухера, неплотно сидящая на плечах, совсем расхлябалась. Он почувствовал, как она разваливается на части, и части эти не стыкуются, трясутся и с громким хлюпаньем сталкиваются.
— А ну не реви, не хватало тут, — неловко прикрикнул Бандана, задумался и через некоторое время просиял. — Слухай, мы к тебе с пониманием. Дельце тухлое, но нас им, знаешь, тоже обидели, мы не прочь поквитаться. Бабло тебе никто не даст, нам сверху уже даденного тоже никто не даст, но мы-то не лошки, мы и сами взять можем. С тебя — наводка нужна.
— Что? — переспросил Шухер сквозь красноватый туман.
— Наводка. Где бабло, сколько, откуда, какие планы на него. Только это, дядя, ты понимай: дашь наводку — подставишь своих конкретно, их за долги на ошейники пустят. Смекаешь?
— Какие они ему свои, девку закапывают, — встрял Борода.
Шухер на всё это и отвечать не стал — только помахал нетвёрдой своей головой. Детины удовлетворённо кивнули.
— Ну и ладненько тады, — заключил Бандана, — ты, значится, сегодня у себя там пошуруди, повыспрашивай, чё-куда, а мы вечерочком обратно заглянем, да и перетрём все вопросы. И это, не дёргайся тут особо — не порешили ж дочку твою в самом деле, скорее, спрятали куда. Отыщется, никуда не денется. Понял?
Шухер понял.
Но дверь за детинами закрыть не мог ещё долго, так и сидел в квартире нараспашку — сидел, потому что как-то не получалось встать.
— Первый Большой Переворот — величайшее событие в истории Всероссийского Соседства, и, празднуя его десятилетний юбилей, мы лишь в малой степени можем выразить те восторг и благоговение, которыми наполняет нас одна только мысль о прижившихся в земле ветвях векового дуба, — напомнил радиоприёмник серенькой кухоньке.
Он говорил: не ходи в леса, там дикие звери, грифоны и лисы. Зачем тебе в леса, милая, хорошая? Зачем тебе не сидится дома, рядом, здесь?
Он говорил — и, когда говорил, не знал ещё, что незачем искать беды в лесах, что грифоны и лисы —
— здесь, рядом, дома.
Университет. Гуанако
С остановки «Порт»
Как же вы заебали, братцы. Братцы, оставайтесь на подольше, а?
— Опят’, — сочувственно вздохнул Муля Педаль.
Поворот — и истфаковское крыльцо, засиженное не-истфаковскими студентами, скрылось из виду. Служебное портовое такси с водителем таврской национальности и пассажиром, смирно залёгшим на заднем сиденье, потряслось себе дальше по брусчатке.
— Опять, они упорные, — Гуанако улыбнулся.
Пока Бедроградская гэбня не сняла своих наблюдателей, Университет ещё жив. Потому что они верят, что Университет ещё жив.
Муля Педаль тоже улыбнулся (Гуанако подглядел в панорамное зеркало) — улыбнулся неуверенно, но радостно. Тоже просёк:
— Б’ют — значит, любят? В смысле, подсматривают — значит, боятся?
— Значит.
— Значит, Максима Аркад’евича не они того?
— Не значит.
Муля, не дави. Тут есть варианты. ВАРИАНТЫ, блядь. Они, не они — пойди разберись, что хуже.
— Но чего им боят’ся, если они и того Максима Аркад’евича?
А вот это нам и предстоит сейчас придумать.
Вслух Гуанако только неуклюже отшутился:
— Ты таким тоном повторяешь своё загадочное «того», как будто подозреваешь что-то неприличное! Неужто ты бы на их месте не боялся, если бы сделал с Максимом Аркадьевичем что-то неприличное?
Муля Педаль довольно заржал, но такси не разлетелось на части, не затрещало даже от его ржача — ну и какой он после этого тавр?
Тавр-таксист из Порта, коса есть — коня нет. Молодой совсем — лет двадцать пять, наверное. Муля Педаль говорил, что помнит Гуанако десятилетней давности, Гуанако же Мулю Педаль припоминал смутно: как будто мало детишек старшеотрядского возраста подкармливает у себя Святотатыч. Пусть даже таврской национальности, у Святотатыча широкий круг интересов.
Видимо, Мулю Педаль в старшеотрядском возрасте звали как-то иначе — такую хорошую шутку Гуанако запомнил бы обязательно. Второй курс, первый семестр, общий для всех специальностей зачёт по истории малых народов, соседствовавших с росами, стандартный дополнительный вопрос: таврские имена.
XII век, тавры-наёмники, отправившиеся побеждать Империю вместе с росами в надежде на то, что в благодарность росы отъебутся уже от Южной Равнины. Для росских военачальников таврские имена были страшной хуйнёй, поэтому особо отличившимся таврам давали клички, но, чтоб не путать их с благородными прозваниями прославленных росских витязей — с каким-нибудь там Удием Твёрдым Мечом или ещё кем похуже, — кто-то додумался обзывать тавров росскими словами исключительно женского рода.
Империя пала, росы даже временно отъебались от Южной Равнины, а потому тавры-наёмники возгордились своими новыми именами, прибавили их к прежним и стали передавать по наследству — чтобы каждая сволочь знала, чей отец, дед, прадед (и далее вглубь веков) отрабатывал право на свою землю в чужой войне! Те, чьи предки не отрабатывали, в результате тоже поддались модным веяниям, сами придумали себе родовые клички, и с тех пор тавров так и зовут — таврским именем и росской фамилией женского рода, непременно вместе. Урхá Чаша, Дыхрá Ночь, Цой Бойня, Хтой Дыба, Хýмбра Пытка. Или эти, нынешние фигуранты — Таха Шапка и Бахта Рука.
И «Муля Педал’».
У кого-то в Портовой гэбне отличное чувство языка.
— Где тебя выкинут’?
— Да где хочешь. Давай только для верности ещё разок повернём.
Такси и так уже порядочно отъехало от истфака, от университетского борделя, под завязку забитого обескровленными студентами, от дороги с медфака на истфак — то есть от всех ключевых для вражеского наблюдения точек. Конечно, по уму весь Университетский район должен бы быть под колпаком, но (попробуем мыслить здраво) даже у Бедроградской гэбни нет такого количества людей, чтобы Университету стоило опасаться вуайеристов на каждом шагу. Вот и хуй с ними.
— Как же ты, падла, это делаешь? — озадачился чем-то Муля Педаль. — Крышами ходишь, что л’?
А, он об этом.
— И спускаюсь в кафедральное окно по верёвке из кос убитых тавров! — Гуанако протянул руку, непочтительно потрепал знак национальной принадлежности своего верного таксиста. Муля нормальный, не нервный, его косами не обидишь. — Извини, друг, военная тайна.
Взгляд, брошенный Мулей Педаль через зеркало, напомнил Гуанако, что «военная тайна» — не лучший аргумент для граждан Всероссийского Соседства, пусть даже и маргинализованных портовой жизнью. Войн нет, не должно быть (Европы сожрут заживо), а следовательно, представления о войнах в массе своей тоже сомнительные.
Как объяснить человеку, привыкшему к сплошным уровням доступа к информации, которые все и всегда нарушают, что такое «военная тайна»?
Когда Гуанако занесло в армию, командир его спецподразделения справился с этой задачей с полпинка, сказал что-то вроде: «То, что мы тут не учения проводим, а стреляем по кассахским шлюхам боевыми патронами, — это уровни доступа. Если узнают те, кому не положено, будет срань, но с этой сранью не нам с тобой разбираться, а вообще всем, кто повязан. А то, что у нас на завтрашнем штурме ихней базы в окопе по три тряпочных пугала на одного живого снайпера, — это уже никакие не уровни доступа, а как раз военная тайна. Кто ненужный взболтнёт — размажут именно нас с тобой, прямо завтра и без вариантов. Врубаешься?»
Командир был хороший человек и объяснял всегда по делу. Всем, кто нынче занят блядской эпидемией, неплохо было бы с данными терминологическими различиями ознакомиться.
Потому что чутьё подсказывало: информация о блядской эпидемии в городе — это давным-давно военная тайна, а не уровни доступа, которые все и всегда нарушают. Для обеих сторон. Узнают — не разбираться будут, а размажут и наших, и ваших.
Прямо завтра и без вариантов.
Муля Педаль поворчал немного, осматривая окрестности на предмет тёмных подворотен.
— Давай чуть вперёд и налево, там дворик есть подходящий, — подсказал Гуанако.
Хотя в Университетском районе все улицы что те дворики. У иногородних от этих улиц глаза на лоб лезут: пойди отличи тут одно от другого. Улицы петляют, неожиданно сужаются, заползают под арки. Никакого вам архитектурного плана, одно стихийное бедствие.
— Угу, — кивнул Муля Педаль, притормозил, пропуская разленившуюся толстую чайку, которая переходила дорогу пешком (чего это она тут делает?), и ни с того ни с сего брякнул: — Гуанако, чего б мы сегодня ни устроили, не ночуй в Порту.
— Чё?
— Не ночуй. Вчера ещё ничего, а с утра такие тёрки были под теплицами, что стрёмно тепер’. Особенно если пойдём-таки на дело. Порежут тебя.
— Ты на нервы-то не капай, а то я сам кого нечаянно порежу. И замариную для пущей убедительности, — Гуанако и не думал демонстрировать озабоченность.
На дело, на дело. Может, ещё обойдётся.
Кто-то думает, что озабоченность нельзя демонстрировать чужим, — и это даже верная установка. Не абсолютно, конечно: чужим иногда полезно поглядеть, как ты трясёшься, дёргаешься, того и гляди сорвёшься, наделаешь дел. Своим такое показывать нельзя никогда.
Если подыхать — то только с верой в лучшее и идиотской лыбой от уха до уха.
— Теплицы-то ещё стоят?
— Стоят, грабит’ не решилис’.
— Ну и чего ссать тогда? — Гуанако удовлетворённо пощёлкал языком. — Жудий-то выходил на тёрки?
— Не.
Да кто бы сомневался.
У Портовой гэбни давным-давно было заведено чёткое разделение обязанностей.
Озьма, низкорослый бандюган пихтских кровей с железным крюком на поясе — финансист и начальник службы безопасности в одном лице. Держит на себе почти всю контрабанду, диктует ценовую политику и вырывает своим крюком куски мяса из тех, кто с ней не согласен. Озьма всегда отирается на складах, в доках, у менял, на рынках, доступных всем и каждому, и в лавках с чем-нибудь этаким, закрытых от посторонних глаз. Ну и ещё там, где пролилось много кровищи.
Зина, томный красавец в мундире гражданского офицера Пассажирского Флота, заведует сферой услуг и досуга. Столкнуться с ним можно, соответственно, в борделях, питейных и игорных заведениях или в Пассажирском Порту — он встречает и провожает корабли, едва ли не платочком машет.
Святотатыч (леший, как можно описать Святотатыча?) — это, в общем-то, человек-информационный центр, человек-внешняя- и человек-внутренняя-политика. Он не делает ничего и делает всё сразу — просто знает все портовые сплетни. Собирает их и сам же распространяет. Святотатыча можно найти везде, если хорошо поискать.
И только Жудия нельзя найти, не стоит искать и не имеет смысла даже пытаться описывать, поскольку видели его всё равно очень и очень немногие. Гуанако — видел, Муля Педаль — вроде как тоже пару раз, а, например, Максим, имевший за последние годы много общих дел с Портовой гэбней, — ни разу.
Потому что Жудий прячется. Жудий сидит себе под замком неведомо где, допускает до себя только проверенных людей и не показывается по пустякам. Потому что Жудий — это наркотики. Все блядские наркотики блядского Порта.
Он выращивает то, что можно вырастить, синтезирует то, что можно синтезировать, и закупает то, что вырастить и синтезировать нельзя. А потом перепродает. Во многом через Озьму, но знающие люди в курсе, что в обороте наркоты сам Озьма веса не имеет, побежит и будет делать то, что скажет ему Жудий.
Озьма и побежал. Артачился, не хотел замораживать оборот твири, но Жудий сказал своё веское «стоп, машина» — и всем пришлось заткнуться и выполнять. А уж как там Гуанако выпрашивал у Жудия дать-таки эту команду — история умалчивает, и пусть продолжает в том же духе. Выпросил ведь.
Первые дни шуму не поднималось, а теперь поди ж ты: крупные заказы валятся вёдрами на голову, пролетают мимо Серьёзных Людей ввиду отсутствия у них товара — и Серьёзные Люди хотят разбушеваться. Гуанако мысленно хвалил тактику Бедроградской гэбни: пронюхали-таки, что Порт помогает Университету, решили поработать с общественным мнением в Порту. И грамотно даже работают, обстрел Порта выгодными заказами — отличная подрывная деятельность, да только хуй им в рыло.
Все заказы у них через десятые руки, но размотать цепочку реально. Одну Святотатыч размотал уже вчера к вечеру, пустил где надо слушок: твирь-то городские шишки просят, хотят и руки нагреть, и кого из Серьёзных Людей посадить, и наши каналы накрыть. Кое-как помогло, притормозило волнения — портовые ничего не боятся, но куковать за решёткой в государственных (о ужас!) учреждениях лишения свободы считается у них крайне, крайне непрестижным.
Эти самые заказы начали проверять получше, но вопрос «где твирь и когда будет?», которого пока что удавалось избегать, со вчерашнего дня встал ребром.
Хуём.
Грот-мачтой.
К Жудию Гуанако соваться пока не стал, но передал с гонцом записку. Содержание её, конечно, было и так очевидным любой портовой крысе, но на всякий случай стоило ещё раз позудеть Жудию в шапку.
«Тебя берут на понт» или ещё что-то такое же короткое, но драматичное, было наспех нацарапано на рваной бумажке. Жудий любит ощущать свою значимость, пусть порадуется.
Если утром у теплиц (с кислотными кактусами, Жудию нравятся цветочки) были тёрки Серьёзных Людей, но Жудий их своим присутствием не почтил, значит, лезть на стенку ещё рано.
Ну и леший с ним.
— Чего вам стоит отсыпат’ твири под один крупный заказ, — пережидая, пока свалит куда-нибудь подальше обнаружившееся неподалёку от нужного дворика такси, с которым не разъедешься на такой дороге, прогудел Муля Педаль. — От вас не убудет, да и запросит’ можно втридорога по нынешней голодухе.
Гуанако очень не хотел рассматривать вариант, при котором для производства лекарства понадобится вообще вся твирь, которую заморозил Жудий, но и без того были причины не сорить пока дефицитом.
— Муля, ты рыбок-головожорок видел? — осведомился Гуанако. — Если видел, знаешь: одну рыбку покормить нельзя, только всех вместе. Иначе они подкараулят тебя, в неожиданный момент выпрыгнут из аквариума и это… Умрут, но покусают, короче. Ты понял меня, Муля?
Муля понял, убрал свои предложения куда подальше, хотя метафора-то была с подъёбкой.
Если из рыбок-головожорок не покормить ни одной, они всё равно будут выпрыгивать на тебя из аквариума, просто несколько позже, чем когда их дразнят.
— С чёрных каналов уже поползло… — предпринял Муля Педаль свою последнюю попытку воззвать к чему-то там у Гуанако.
Что-то там не отозвалось, а Гуанако только усмехнулся:
— Нет никаких чёрных каналов. То, что так называют, тоже идёт от Жудия. Но ты этого не знаешь, ага?
Ещё одна чайка (а может быть, та же самая, хотя вроде поменьше), приземлилась на козырёк соседнего крыльца. Чего это они повылезли из Порта? Не горим же.
Хуйня какая-то.
— Взяла же таможня ночью какого-то лошка при большом запасе… — Муля Педаль старательно наморщил лоб, но ему это не очень помогло. — Откуда запасу взят’ся, если чёрных каналов нет?
— А ты ещё подумай.
Таможня — люди гэбни Международных Отношений, у которой какой-то там занюханный восьмой уровень доступа. Командовать ей (то есть, конечно, спускать ей сверху директивы) может практически кто угодно. Всеми страстно любимая гэбня города Бедрограда, например. А ещё гэбня города Бедрограда, имея совсем другие мощности и не будучи вынуждена делать лекарство от чумы из того, что под ногами валяется, может позволить себе оттяпать у местной легальной фармакологии партию твири. И слить её по дешёвке случайному человеку, понаглей и понеопытей, а лучше ещё и наркоману позависимей, — чтобы он как можно быстрее спалился и подарил таможне драгоценный по нынешним временам товар.
А в результате подобных нехитрых комбинаций вставший грот-мачтовым хуём вопрос «ГДЕ БЛЯ ТВИРЬ?» приобретает всё более и более пикантное звучание.
Молодец, гэбня города Бедрограда.
— Тепер’ чисто, вали давай, — убрал от лица выпуск «Вечернего Бедрограда» Муля Педаль.
Настоящий шпион Муля Педаль, наблюдавший за окружающей действительностью через прорези в газете! И где, спрашивается, понабрался?
Гуанако, впрочем, был немногим лучше — он же всё это время пролежал плашмя на заднем сиденье, чтоб никто-никак-ничего. Задрапировавшись сверху пледиком для надёжности, смех один.
Перед тем как выскакивать из такси на волю, следовало проверить боевую готовность: нож — в ножнах, в нажопном кармане — фальшивые документы (настоящих не существует в природе уже лет семь как, Гуанако же вообще-совсем-покойник), стебелёк савьюра (покурил — и спокоен), моток верёвки, фонарик, буквально-таки подарочный набор отмычек — за голенищами сапог, рассованы в строго установленном порядке, чтоб не перепутать. Не скурить фонарь, не открыть замок верёвкой.
А то, знаете ли, случаются иногда прецеденты нетривиального использования рабочего инвентаря — например, случается лечить чуму скопцами и обещанием Имперской Башни. Ох блядство.
Гуанако сел, затушил окурок и быстро застегнулся на все пуговицы — тельняшкой сейчас лучше не светить вне Порта, но и совсем не надевать тоже нельзя, если всё время туда-обратно мотаешься. На человека без тельняшки или ещё каких характерных атрибутов в Порту всегда косо посматривают, приебаться могут ни за что — ну и кому это надо?
Проблема оборотничества решалась просто: внизу тельняшка, сверху плащ, цивильный, смутно напоминающий студенческий форменный мундир БГУ им. Набедренных — только крой пораспиздяистее и цвет не чёрный. В Порту видят тельняшку, в городе — плащ с поднятым воротом, под который легко и быстро убирается завязанный на морской манер хвост. И никаких ненужных взглядов.
— Ну, лешего тебе в жопу, Муля. Бывай, — вылез Гуанако из такси, тихо захлопнул дверь и почти уже скрылся под аркой, но всё-таки успел услышать, как Муля Педаль бормочет себе под нос: «удачи вам, что л’, академические уебаны».
Не оборачиваясь, Гуанако продемонстрировал ему вытянутый в традиционном имперском приветственном жесте средний палец.
Стёкла на дело надо поднимать, настоящий шпион.
Через остановку «Город»
Университетский район — хорошее место.
Весь как будто один большой запутанный двор, целый район двором наружу.
Большинство улиц — одно название, а на деле дома стоят как попало, лепятся друг к другу самыми разнообразными способами, едва ли не на чердаках других домов могут неожиданно вырастать. А улица (мощёная тропка) может и сама заводить вдруг на крепкую крышу какого-нибудь низенького здания, причудливо огибать каминную трубу и ползти вниз по пологому скату, снова расширяясь так, что два такси даже разминутся на ней, если повезёт.
Петерберг был городом на особом положении.
Порт, корабли и контрабанда, разбой и разврат, бандиты и иностранцы, а как следствие — Охрана Петерберга, кольцо казарм и пропуска в город и из города.
Порт был большой (для порта), а Петерберг был маленький (для города), в общественном транспорте нуждался не слишком. Указ из Столицы — лошадей как можно меньше. Охране Петерберга можно и нужно, Порту для грузов тоже можно, аристократам побогаче (для увеселений) и предприятиям (для развозок) можно со скрипом, а частного извоза чтоб вовсе не было.
Вот так и вышло, что даже теперь широких проспектов во всём Старом городе раз-два и обчёлся, улиц, где можно организовать хоть какое-то дорожное движение, тоже негусто, а всё нутро пешеходное. Строили-то исходя из того, что транспорт не разрешат, ставили дома как душа и земельный налог пожелает, а не скучными фасадами в ряд. Там, где особняки, мануфактуры и бывшие окраины, ещё попросторней, а вот Университетский район — это да.
Хорошее место Университетский район!
Если от кого-то прячешься — хорошее, если кого-то ищешь — плохое: подворотни, закоулки, сквозные проходы в неожиданных местах и прочие приятные мелочи. Не знаешь — заблудишься, знаешь — ёбнешься от количества вариантов, куда можно свернуть и где срезать. Никакие наблюдатели никакой Бедроградской гэбни в Университетском районе не страшны.
Как любой нормальный когда-то-студент-БГУ (если принять за норму и эталон не тех, кто после занятий мчится на автопоезде домой готовиться к завтрашнему семинару), Гуанако имел свои личные тайные тропы в лабиринте Университетского района. Сперва подъезд, чёрный ход из которого мигом приводит в новую локацию, потом через чудом сохранившийся дореволюционный ещё садик (ограда неприступная, но со стороны магазина с дешёвой водкой есть дыра), потом крюк глухими совсем подворотнями, потом внешняя лесенка у красно-серого дома с флюгером (стратегично скрыта деревьями). С верхней площадки лесенки всего один шаг на высоте пяти этажей до полуразрушенной мансарды соседнего дома (можно зависнуть на перекур), по мансарде до следующей крыши — там уже посложнее, надо прыгать, но карниз надёжный. Ну а дальше — по пожарной лестнице вниз, и пусть теперь кто-нибудь догадается, как далеко ты ушёл от начальной точки пробежки.
Каждый поворот — очень знакомый, ну и что, что годы незнамо где, фальшивые документы, а кривоватую пристройку к дому с флюгером перекрасили. Там пили с этим, тут курили с тем, а если пройти чуть вперёд — будет легендарная помойка, у которой на последнем курсе обнаружился рыдающий от накативших светлых гуанаковский одногруппник.
На каком-то массовом мероприятии одногруппник этот отделился, затерялся и пару часов не появлялся, все подумали — ну мало ли, свалил. А к утру он на нетвёрдых ногах вышел из подворотни, проигнорировал своих приятелей и помчался к помойке с душераздирающим воплем «помоенька, родненькая!». Оказалось, заблудился. Пять лет специалитета прожил в Бедрограде, а на последнем курсе выпил вроде всего ничего и вдруг заплутал, всю ночь не мог найти ни одного знакомого объекта, пока не подвернулась ему та помойка. Хитрая герметичная громадина, размалёванная кем-то из стремлений к прекрасному, но надёжная и технологичная, вся из себя по последнему слову санитарных норм. Пойди не заметь такую — особенно если все твои беспутные пять лет специалитета видела эта помоенька. Родненькая, в общем.
Гуанако ещё в мае, как вернулся в Бедроград и очутился тут неподалёку, сходил проверить, на месте ли она. Много чего было на месте, в общем-то, почти всё — даже нездорово фиолетовая растительность в окне первого этажа рядом с мастерской по ремонту часов, даже надпись «ОТЪЭБИСЬ ОТ МЕНЯ ВЗРОСЛАЯ ЖИЗНЬ» на глухой стене. Только к последней прибавилось неожиданно сознательное «метелин умер молодым, хикеракли старым, а что сделал для общества ты, хуйло?» и какой-то приятный рисуночек с когтистыми лапами — передними птичьими и задними волчьими.
Шныряя в который уж раз за последние дни между всеми этими не пострадавшими от времени деталями пейзажа, Гуанако опять подумал: стрёмно.
Стрёмно, что дыры в оградах за десять лет не залатали, а люди, с которыми ты не виделся десять лет, как бы это — ну в общем — ёбаный стыд — нормально не объяснишь — речевые навыки сломались.
Ну в общем, ёбаный стыд. И нормально это не объяснишь, речевые навыки ломаются, потому что твои студенты уже кандидаты наук, Ройш и вовсе доктор, а Габриэль батюшку его Евгеньевич, первый дипломник — завкаф истории науки и техники.
Техники и науки. Кафедрой заведующий.
Стыд ёбаный.
Потому что пока ты неведомо где, и зовут тебя никак, и по документам на всех уровнях доступа ты покойник, как-то совершенно неважно, сколько тебе на каком-то там самом деле лет (сорок один? Чё, правда? А вроде пока ничего не отваливается). Но сунёшься обратно в Бедроград, увидишь все эти рожи, повзрослевшие, постаревшие и посерьёзневшие, — и хоть давись. Отъэбись от меня, взрослая жизнь. Отъэбись, пожалуйста — Метелин умер молодым, а Хикеракли был, конечно, весёлый мужик, но такой ведь на самом деле грустный.
И можно не бояться стать старым (хотя кто же тогда захочет с тобой ебаться, а если не ебаться, то жить, в общем-то, не так уж и обязательно), но нельзя, просто вот никак невозможно не бояться стать старым-и-скучным.
Хикеракли заезжал пару раз к Гуанако на Колошму, поэтому Гуанако знал наверняка, что Хикеракли так и не стал старым-и-скучным. То ли очень старался, то ли просто порода такая, запаршиветь не может.
А блядский Метелин в своей блядской расстрельной рубахе блядской Резервной Армии висел до самой Колошмы у Гуанако над печатной машинкой. В виде канонической расстрельной фотографии из любого учебника, не в виде чучела, конечно (и нисколько не стыдно, трепетного отношения к блядским кассахам во всём их многообразии стыдиться грешно!). Но почему-то не покидало ощущение, что как раз с Метелина, проживи он подольше, можно было бы отливать образцовую старость-и-скучность. Повезло — подольше не прожил.
Вся эта муть (в другой редакции, но смысл не менялся) затуманила мозг прямо в мае, стоило только вернуться. Затуманила до таких былинных подвигов, что это вам не Метелин над печатной машинкой, это просто-таки резиновый хэр Ройш в натуральную величину в ванной!
Но на вопрос «а надо ли было возвращаться в Бедроград, если всё оно так сложилось?», есть только один ответ, в кои-то веки без вариантов: «Да надо, надо». Потому что ну бля.
Помоенька, родненькая.
«Знай и люби свой город, лох», — хотел написать Гуанако на стене, но сдержался.
Третий день подряд сдерживался: как только появились толпы наблюдателей от Бедроградской гэбни на истфаковском крыльце, так и начал сдерживаться. Если они там себе думают, что могут пасти Университет, узнали бы для начала об Университете что-нибудь интересное.
Гуанако огляделся, шмыгнул за угол, пробежался метров пятьдесят, упёрся носом в стену — тупик, огляделся ещё раз, сдвинул крышку люка, аккуратно опустил ноги вниз, нащупал выступ и резво скользнул под землю.
Выступ небольшой, но когда знаешь, что он там есть, хотя бы не ёбнешься со всего маху в сточные воды и прочее дерьмище, логичным образом скрывающееся во тьме за крышкой люка. Крышку, кстати, надо за собой закрыть. Изнутри, со щербатого выступа это не самый простой акробатический номер, но чего не сделаешь ради конспирации.
Знай и люби свой город, кому говорят.
Про то, что Йыха Йихин, основатель Петербержской Исторической Академии (оскопистского борделя для людей с большими запросами), имел какие-то непростые отношения с канализациями, слышали многие. Немногие с перепоя на младших курсах брались это проверять.
Соваться во все подряд люки в Университетском районе было когда-то любимой гуанаковской формой проведения досуга. Взрослые люди не тратят время на такую хуйню, взрослые люди не верят в подземные ходы под истфаком — да взрослые люди вообще взрослеют решительно зря.
После ряда неудач, сопровождавшихся ушибами средней тяжести, Гуанако посетила-таки светлая мысль, что йихинский тайный ход не может начинаться в случайном месте — Йихин слишком ценил своё чувство юмора, чтобы пожертвовать им в угоду секретности.
Не-случайных мест в голову приходило не так и много, и среди них был Пёсий тупик — каменная кишка на некотором расстоянии от здания бывшей Академии, куда йихинские лохматые псы по слухам загоняли не то воров, не то просто тех, чья рожа не приглянулась хозяину. Псы были охотничьи, хорошо натасканные и, говорят, могли держать построение, вынуждавшее жертву повернуть за правильный угол.
А за правильным углом обнаруживался узкий проход, стены без окон и, собственно, тупик.
Конечно же, в Пёсьем тупике было целых три люка — и, конечно же, в одном из трёх начинался подземный ход. Два других гуанаковская жопа иногда вспоминала до сих пор.
Задвинув наконец ебучую крышку, Гуанако отдышался, извлёк из сапога фонарик и сделал пару осторожных шагов по выступу, не разгибаясь. Йихин был крайне невысок ростом и искренне полагал, что это проблема не его, а всего остального человечества. Мерзкий тип!
Дыра в стене и открывающийся за ней наклонный туннель тоже были низкими, неудобными и успели поднадоесть Гуанако за последние дни, но совершенно детская радость «я знаю, как тайно пройти на истфак, а вы — нет» искупала все сложности.
Вся эта подземная конспиративная беготня вообще была потрясающе детской, и оттого особо притягательной: трудно заморачиваться над большой политикой, финансовой трубой и (ах, ах!) всякими там потенциальными гибелями университетских фигурантов, когда ползаешь заповедными тропами с фонариком в зубах. Освежает.
Конечно же, сразу после этой мысли Гуанако поскользнулся, не удержал равновесие на наклонной (и предательски мокрой!) плоскости и пропахал кувырком расстояние до ближайшей ровной площадки. Ощущения полной детскости происходящего только усилились: оставалось теперь случайно наткнуться тут на связанного, раненого и издыхающего (но обязательно пока не издохшего!) Габриэля Евгеньевича — и всё, чуму в Бедрограде можно смело поставить на полку с другими авантюрными романами, рассчитанными на читателей младшеотрядского возраста.
Никакого Габриэля Евгеньевича в обозримом пространстве, увы, не было. Чего у Габриэля Евгеньевича не отнять — так это несвоевременности всех его действий и всех действий над ним: словить по морде леший знает сколько раз подряд, чтобы в ответственный момент чуму попутали с сотрясением мозга (если у него, конечно, чума), кромсать вены в сортире ближайшей забегаловки во время защиты диплома, и так далее, и так далее.
Воспоминания о кромсаниях вен тянули за собой много чего невесёлого лично для Гуанако, хотя сам факт существования Габриэля Евгеньевича со всеми его заёбами однозначно входил в десятку самых весёлых вещей, которые Гуанако вообще знал. Наряду с правдой о том, что хотел сказать Набедренных своей идеологией переворачивания деревьев (узнано путём заговаривания зубов Хикеракли) или, например, с существованием легендарного ушедшего под землю Вилонского Хуя, существованием в нём живых и настоящих скопцов и существованием всех их вместе аккурат под блядской Колошмой (узнано путём попадания в Хуй). А вы-то думали.
Оказавшись на развилке аж пяти туннелей, Гуанако для верности пошарил фонарным лучом по потолку, нашёл там собственноручно поставленный крестик (или букву «х», что более реалистично) и устремился в тот туннель, который располагался через один направо от помеченного крестиком (над ним могла бы быть написана буква «й»: конец слова «хуй», начало слова «Йихин»). Этот туннель вёл на истфак, остальные змеились между канализационных сооружений йихинских времён и проложены были, судя по всему, как раз благодаря оным сооружениям.
Байку о том, что чернокнижники подарили Йихину волшебную хуйню, которая превращает отходы человеческой жизнедеятельности обратно в питьевую воду, вероятнее всего, придумал он сам. Надо же было как-то объяснить, как Академия (по совместительству бордель, по совместительству псарня, по совместительству место проживания Йихина) обходится без централизованной городской подачи воды, которая к тому же была тогда ещё очень и очень несовершенной. С городскими властями у Йихина была большая и светлая любовь, то и дело оборачивавшаяся обменом пакостями (может, Университетская гэбня, занимающая помещения бывшей Академии, просто попала под проклятие места?). Йихин твёрдо верил, что город принадлежит ему: он же заставил весь город переться от оскопистов, он же прославил город в Европах своей Академией, он же просто так давал деньги на всякое там городское строительство. Да он даже прибрал к рукам Охрану Петерберга — тренировал для них своих собак, делал им скидки на своих мальчиков. Йихин просто не мог позволить себе зависеть от городских властей в вопросе какой-то там воды!
Решение оказалось простым, финансово затратным и очень йихинским. Чернокнижников (а попросту — толковых учёных с неограниченным кругом интересов) он нанял, чтобы разобраться с грунтовыми водами. Потом едва ли не сам начертил проект подземной плотины, поднимающий уровень этих грунтовых вод, и подземных же водохранилищ. Чтобы не привлекать внимания к своим манипуляциям, пожертвовал кучу денег на надземное строительство в окрестностях, инициировал там рабочий бардак и под шумок спокойно занялся своими водохранилищными делами. Поэтому теперь, прогуливаясь под Университетским районом тайными ходами, можно натолкнуться на громадные залы (с колоннами! Йихин питал к ним необъяснимую симпатию), в разной степени заполненные водой. Гуанако мог поклясться, что там даже рыбы плавают. Нормальные подземные рыбы, всё путем. Не чайки же!
Путь на истфак лежал через один такой зал, и туннель временно становился длиннющим балконом под самым потолком водохранилища. Конечно же, перил у этого балкона предусмотреть не потрудились, что прямо сейчас было ой как некстати: бесконечные дожди повлияли-таки на уровень воды, и оная вода забралась совсем высоко, закрыла собой дорогу. Как оказалось — по колено всего закрыла, но балкон был узкий, а фонарик — недостаточно мощный, поэтому Гуанако двигался вперёд медленно, по стеночке. Утонуть он не опасался (ещё чего), но вот припереться на кафедру мокрым насквозь — очень даже. Не просить же, в конце концов, на смену что-нибудь из антикварного гардероба революционного чучела. Всё равно ведь не дадут.
Революционное чучело, появившееся уже тогда, когда на кафедре стала заправлять гэбня, Гуанако одобрял и даже больше того — искренне верил Охровичу и Краснокаменному, что конкретный лик чучела предвещает конкретному дню конкретные события.
В понедельник был Метелин, и полились реки студенческой крови. То есть полились они не в понедельник, но именно тогда стартовала операция по их добыче из окружающей среды.
Во вторник — Набедренных, сулящий масштабы, идеологию и перевороты. И перевороты случились, но тогда никто не придал им значения: подумаешь, неизвестно, где ночевала девочка-с-диктофоном-без-диктофона. Подумаешь, известно, где ночевал Максим, и ночевал он не на квартире Габриэля Евгеньевича. Казалось бы, сущая ерунда. Зато теперь неизвестна как судьба девочки-критически-важного-свидетеля, так и что там у Максима с Габриэлем Евгеньевичем, у кого из них чума и как так вышло.
В среду чучело нарядилось Мальвиным — спокойным, обстоятельным человеком, у которого всегда всё под контролем. Вот среда в Университете (не считая ночной вылазки Ройша), и прошла себе спокойно, обстоятельно и почти под контролем.
Вчерашний же Золотце предвещал что-то непонятное. Не то сумасшедшие планы по улучшению финансового положения (это он раздобыл технологию алхимических печей для воспроизводства людей — просто заработать хотел), не то предпосылки к значимому и фатальному выстрелу (это он когда-то научил Метелина очень прилично стрелять, вот тот и выстрелил в своё время). Не то шпиона среди поваров: Золотце ведь был при жизни настоящим золотцем — очаровательным, несерьёзным, трогательным, как будто бы вечным ребёнком посреди большой политики. На такого и не подумаешь, ага. Вся большая политика начинается с детей.
Только к чему всё это, пока неясно.
Тем не менее, Гуанако очень хотел узнать, на что сегодня похоже кафедральное чучело. Хотя бы потому, что мокрые ноги мёрзли, а тащить в руках инвентарь, обычно хранящийся в сапогах (савьюровый стебель, верёвка, отмычки — ничего не проебал?), было неудобно. Поскорей бы к кафедральному чучелу.
Размышления о знаках, пророчествах и прочей хуйне предсказуемо (о да) возвращали мысли обратно к Габриэлю Евгеньевичу.
Вот уж с кого станется подохнуть от чумы, когда прямо под боком, в родном Университете, вовсю гонят лекарство.
Мысли о Габриэле Евгеньевиче были все как на подбор неуютные. Гуанако всю жизнь посмеивался над ним, ржал как таврский конь над его пафосом и драматизмом, но стоило тому после майской Ирландии заявить: «Всё, наигрались, оставим это», — пошёл вешаться.
Честное слово, правда-правда.
И повесился бы, но (честное слово, правда-правда) верёвка оборвалась.
И это не шуточки, это суровая, бля, реальность.
Габриэль Евгеньевич сказал «всё» — и Гуанако пошёл вешаться, все слышали?
То есть оно, конечно же, гораздо сложнее было, но с фактической точки зрения — именно так. И вы после этого всё ещё доверяете фактам? Ну-ну.
Поминая недобрым словом переполненное водохранилище и хлюпая сапогами, Гуанако преодолел ещё парочку развилок.
Сегодня встреча гэбен.
Максим так и не объявился, но встреча гэбен сегодня.
И если она каким-то чудесным образом таки состоится (как не дать ей состояться, Гуанако уже придумал, но лучше бы не прибегать к подобным методам), если вдруг Бедроградскую гэбню удастся склонить к сотрудничеству и совместному сокрытию от фаланг и Бюро Патентов эпидемии в городе, то оную эпидемию можно будет списать на водохранилища, например.
Не было никакой девочки-с-диктофоном, вирусолога Тахи Шапки и обоюдного желания гэбен друг друга наебать. Были водохранилища, зараза в грунтовых водах и антисанитария выше по течению. Звучит подозрительно, но объединёнными с Бедроградской гэбней усилиями можно и не такое доказать, можно подчистить улики и разбросать где надо ложные. Фаланги сами не разберутся, искусственного или естественного происхождения вирус, но и к Медицинской гэбне не побегут.
Подземные водохранилища по несколько переосмысленному йихинскому принципу (и уже без колонн) понастроили после Революции по всему городу (и как он, спрашивается, не провалился нахуй?). А эти бедроградско-гэбенные навороченные фильтры, системы возращения очищенной воды из верхнего отсека канализационного отстойника в водопровод, дополнительные резервуары и прочие новшества легко демонтируются, сантехники уже разобрались, что там к чему. Грунтовые воды связаны с областными реками, а в глухой деревне в реку может попасть что угодно. Чума, ну мало ли. Зафиксировали и быстро остановили её победное шествие. То, что очистительная аппаратура не справилась, — это, знаете ли, не промах, это повод задуматься о финансировании и тайнах природы, которая тоже не стоит на месте, развивается себе в ногу с общественным прогрессом.
Эпидемии — природный регулятор плотности живых организмов на квадратный метр, это вам любой младшекурсник Попельдопеля скажет. Понимаете, чё творится-то?
В общем, выходы есть всегда. Как до них добираться — другой вопрос.
Гуанако до выхода из мрачных подземелий оставалось всего ничего. Начинался ход в Пёсьем тупике, куда йихинские гончие загоняли неудачников, а заканчивался, не поверите, на истфаке, то есть в бывшей Академии (борделе, псарне и далее по списку).
Выводил прямо в бывшую пёсью кормушку — потому что никакие разумные доводы не могли принудить этого самого Йихина поступиться своим чувством юмора.
До остановки «Университет»
— По крайней мере, когда остатки Бедрограда вымрут от чумы или пропадут в неизвестном направлении, мы с тобой многоопытно выживем и поимеем восхитительный шанс оставить летопись потомкам, — сказал Дима.
«ЖОПА 1883», — сказал Димин галстук. Гуанако мысленно согласился с галстуком.
Галстук был трогательно-салатовый, буквы же и цифры, появившиеся на нём вчера вечером — грязно-красные, почти бурые (цвета засохших кровавых пятен, именно что). Такими вот почти бурыми нитками — прочными, но достаточно мягкими для того, чтобы не оставлять царапин на стеблях, — обычно и перевязывают пучки твири в Порту. Гуанако этот грязно-красный цвет ни с чем не перепутает — наперевязывался.
Дима вчера сказал, что сим безапелляционным высказыванием галстук облагородил Попельдопель. Дежурил у какой-то там аппаратуры, ждал магического превращения студенческой крови в лекарство, не знал уже, чем занять руки и голову, — вот и накинулся на первый плохо лежащий объект. Когда закончил высказывание, сам удивился — мол, не думал даже, что знает, как иголку держать, которая не в шприце.
Гуанако так и пялился с самого прихода на кафедру на эти чуть кривоватые стежки, всё представлял, как среди лабораторных склянок сидит себе Попельдопель и вышивает — и не мог прекратить ухмыляться.
Чума в городе, она же жопа-1883.
Или это не про чуму, а про Диму?
Гуанако заухмылялся в два раза глупее: пока в голову продолжают лезть безвкусные пошлые шутки, всё нормально. Вот когда перестанут — можно и за вышивание хвататься.
— Летопись потомкам? — автоматически переспросил только что вернувшийся Ларий, разрушив уединение.
Попельдопеля с Охровичем и Краснокаменным Ларий просто вызвонил из борделя («скоро будут, там опять кто-то едва не помер»), а за Ройшем пришлось побегать по факультету — тот с утра ещё засел в хранилище библиотеки и не подавал признаков жизни. Гуанако не нравилась стратегия Ройша — пусть бы лучше вышивал, ну что же он так скучно психует.
— Ага. Вышьем крестиком на коже павших студентов всю правду о нынешних событиях, — отозвался Дима, и у Гуанако свело челюсть. Потому что он знал, что сейчас скажет Ларий, точно скажет, скажет-скажет, не сдержится, ну-сколько-можно-надоело-ведь-давно!
Ларий, конечно же, не сдержался и даже малость сымпровизировал:
— Историография — декоративно-прикладное искусство?
Гуанако тоже не сдержался — побился со всей доступной ему убедительностью головой об стол.
Вот почему всегда так? Сделаешь что-нибудь дурацкое или скажешь — и всё, именно этим тебя и запомнят. Повторят, просклоняют на все лады столько раз, сколько нужно, чтобы изначальный смысл сделанного-сказанного стёрся подчистую, а осталась только нелепая и претенциозная формула.
Тысячу лет назад, когда началась вся эта кутерьма с идеологией и пришедшей следом широкой известностью, Гуанако решил воспользоваться моментом и написать несколько действительно политических статей о действительно важных вещах (ну а кто, простите, без греха?). Важные вещи в основном касались малых народов, отношения к малым народам, проблемам малых народов из-за оного отношения и прочей благотворительности.
Ясен хуй, была там и статья про таврский вопрос. Нормальная, кстати, статья — до сих пор не стыдно: с отрезанием кос, диким хлебом, лошадиным дерьмом и геометрической эсхатологией. И — этой — ёбаной — хуйнёй — про — историографию!
Статью пережёвывали, где только могли (как же — ТАВРСКИЙ ВОПРОС!), а потому самым известным, самым цитируемым изречением покойного профессора Гуанако на веки вечные стала ёбаная хуйня про историографию. На обороте каждого тома блядского посмертного ПСС напечатали, суки. Да шрифтом пожирнее, чтоб никто не ушёл непросветлённым.
Как там было-то, в оригинальном источнике? Гуанако и сейчас мог вспомнить, поднапрягшись: «оправдание при помощи данных историографии имеет все шансы с течением времени обратиться обвинением, ведь историография (в известной степени) является скорее искусством, нежели наукой».
Историография — искусство, а не наука (сказал профессор Гуанако, все слышали?).
И ещё разок, для профилактики: историография — искусство, так какого лешего мы ей так безоглядно доверяем? Искусство субъективно, все дела. Что захотел (запомнил, посчитал нужным, стратегически верным, политически выгодным) — то и написал в летописи.
Не верьте летописям, их пишут те, кто остался жив.
А у живых — свои интересы.
Банальная, банальнейшая вообще-то мысль. При-ми-тив-на-я. Для граждан Всероссийского Соседства и вовсе должна бы лежать на поверхности.
Потому, видать, и затаскали.
Покойный-профессор-Гуанако был, наверное, до тошноты мудрым человеком, если на обложке каждого тома его блядского ПСС напечатали такое глубокое изречение.
Живой-неизвестно-кто-Гуанако, утомившись биться головой об стол, одарил помянувшего изречение Лария очень тяжёлым взглядом.
Ларий вился над чайником, открывал поочерёдно свои ароматные склянки, позвякивал бутылками (кто сейчас будет пить чай без градуса?). Ларий молодец, он делает что может, а когда ничего не может — делает чай с градусом. Это правильно.
— В Порту следов никаких, да? — уточнил Ларий.
Знает ведь: были бы следы (любые, хоть самые призрачные) — на кафедру тут же позвонили бы, но всё равно уточняет. Всем бы гэбенным головам принудительно проходить секретарскую практику, она приучает к точности. Оставаться всегда в курсе, кто где был и что делал, — единственный способ ничего не проебать.
Увы, накладки всё равно неизбежны — поди останься в курсе, куда подевался человек, если он уязвлённо выбегает с кафедры и бросает трубку. Вот кого б посадить за секретарский стол на пару месяцев — чтоб неповадно было.
Только б найти его сначала.
— На всех входах-выходах из Порта с субботы торчат люди, которых предупредили, что надо быть внимательными, — начал отчитываться Гуанако. — Не-портовых и просто сомнительных пускают только после занудных расспросов, чтобы не прохлопать ушами каких-нибудь сюрпризов от Бедроградской гэбни. Мы всё утро со Святотатычем бегали по пьянчугам, стратегично дремлющим у самых тайных дырок в заборах. Даже там Максим не пролезал. Вроде бы.
Ларий кивнул, плеснул в свою чашку ещё твиревой настойки и задумчиво пробормотал:
— Максим с субботы вертелся тут и на Революционном, до квартиры Габриэля Евгеньевича доезжал глубокой ночью, со вторника на среду ночевал у себя, потом тоже. Судя по анализам, над которыми вчера ломал голову Юр Карлович, инфекция попала в водопровод дома Габриэля Евгеньевича в воскресенье или в понедельник, но точно не в субботу. С понедельника Максим то и дело прикладывался к твиревой настойке, пил больше всех — нервы, — Ларий уставился в чашку с какой-то совсем уж пронзительной надеждой. — Всего три дня возможного контакта с вирусом, два из них — на твиревой настойке. Дима, он ведь мог, ну мог же не заразиться?
Дима скривился.
Он ещё ночью говорил Гуанако, что с гипотетическим заражением Максима полная жопа, потому что и Максим, и Ларий, и Охрович и Краснокаменный — они ж из этих-блядских-рождённых-в-51-м. Вроде как были экспериментальным материалом какой-то лаборатории, которая всех тут опосредованно, но крупно подставила (и не один раз).
Гуанако вот нисколько не верил, что без лаборатории и опытов по уровню агрессии не случилось бы контрреволюционного движения (ну смешно же), но верил, что без лаборатории всем было бы проще.
— Вас четверых уже наверняка заманало бороться с предрассудками в свой адрес, так что, чтобы все были довольны, вот ещё немного: я в гормональной системе Максима не копался и не особо жажду. И как вы четверо должны реагировать на чуму, даже и без твиревой настойки — понятия не имею, — развёл руками Дима. — Может, у вас и есть повышенная устойчивость, с настойкой — наверняка есть. И у Габриэля Евгеньевича может быть повышенная устойчивость, не берёт же его трава, он же весь из себя такой сложный. Так что вполне возможно, что они оба просто решили закономерно плюнуть на дела университетские, свалить в дальние края, выстроить себе там цитадель и упиваться иммунитетом, — последнее прозвучало уже почти зло. — Отвечая на изначальный вопрос: да, Максим мог не заразиться. Количество Максимов в зоне досягаемости от этого не увеличивается.
Это называется «шерсть на загривке встала». Ещё чуть-чуть, и Дима загрызёт Лария только за то, что Ларий не злится (вслух?) на Максима.
Гуанако инстинктивно положил руку на этот самый загривок, едва «шшш» не сказал.
Дима зыркнул недовольно, зафырчал не хуже вечного кафедрального чайника. Оскорбился: его не надо успокаивать, он очень спокойный, прям пиздец какой спокойный и совершенно никого не загрызёт, даже не собирался.
Руку с загривка не скинул — и хорошо. Гуанако в который уж раз пожалел, что великий человек Йыха Йихин оставил после себя и Историческую Академию, и подземные водохранилища, и традицию оскопизма, и много чего ещё (хорошего и не очень). Лучше бы оставил самое главное — хоть как-нибудь зафиксированную собственную методику дрессировки, в которой, говорят, он был большой специалист.
Кафедральная дверь спасительно скрипнула, пропуская внутрь Попельдопеля.
У Попельдопеля всегда много слов и ещё больше дел, вот и пусть развеивает тучи.
— Эти ваши непуганые детки совсем одурели! — с порога заголосил тот. — Невозможно работать, не-воз-мож-но. Вчера, значит, какой-то дурак вписался своей безмозглой головой в косяк и окочурился, а курятник так до сих пор и стоит на ушах. Вчера это было, давно пора адаптироваться, переварить шок и забыть к лешему! Но нет, они там ревут, дёргаются, с каждым недомоганием донимают моих дежурных: «мало ли что». Мало ли что! Рук вот мало, а всяких «что» — много.
Гуанако всей душой любил Попельдопеля.
Со студенческих лет, с модуля по истории медицины: помнится, Попельдопель читал что-то там об анатомических опытах британских чернокнижников (всего-то XV век, а они почти вплотную подошли к принципу работы этих самых алхимических печей, из которых теперь всё население Всероссийского Соседства появляется на свет). Читал себе, читал и снова позабыл, что не с медфаком имеет дело, — пустился в детали. Не смаковал совершенно, но очень подробно излагал, что кому отрезали-пришивали, куда чего и при какой температуре заливали, ну и так далее. Как рецептом любимого пирога делился — с бесконечным «вы только представьте!», с восторженным «надо же было додуматься!». Один хрупкий мальчик с гуанаковского курса хлопнулся в обморок, а у Попельдопеля такое искреннее недоумение на лице нарисовалось, которое Гуанако уже никогда не забудет.
Гуанако непроизвольно улыбнулся Попельдопелю:
— Ну а чего ты полез в курятник? Ты же сам знаешь: они не медики, им стрёмно.
— У меня дежурные взвыли от них! Да и динамику антител проще посмотреть на месте, чем на медфак кровь тащить, посыльных не оберёшься, — потряс головой Попельдопель, но голосил уже помиролюбивей.
— Ну и кто мне вчера всю шапку прозудел, что наши ресурсы надо холить и лелеять? — дружелюбно возмутился Гуанако.
Димин загривок на слове «ресурсы» отдёрнулся-таки.
Гуанако медленно опустил покинутую ладонь на спинку стула.
Блядство.
Вытатуировать, что ли, на каком-нибудь достаточно убедительном участке тела телегу про то, что люди — тоже ресурс, что «ресурс» — всего лишь термин, а не манифестация цинизма, что нечего было прогуливать на третьем курсе общую теорию производства, и так далее, и так далее, и так далее.
Попельдопель тем временем отхлебнул подсунутого Ларием чая пополам с твиревой настойкой, отдышался и подобрел.
— Зато они хоть жрут, — удовлетворённо прикурил он папиросу с терпким запахом (опять запасы Лария). — Спасибо, Гуанако. Без тебя б не жрали.
— Да какое нахуй «спасибо». Что велено, то и сделано.
— Не прибедняйся, видел я, как им обед готовят. У самого слюни потекли.
Гуанако ещё раз пожал плечами.
Когда бордель готовили к вселению ресурсов, он пошёл спрашивать Попельдопеля, что, собственно, борделю нужно. Всё равно ведь всё везти опять из Порта, а значит, даже диета студентов — и та лично гуанаковская головная боль.
Попельдопель заржал тогда: какая диета, мол, о полезной пище речи вообще не идёт, обескровленных студентов после всех перенесённых тягот надо будет ещё умудриться заставить жрать хоть что-то. Аппетита, мол, в их состоянии быть не может, а всех глюкозой через капельницу кормить до восстановления — это лучше сразу убиться, тут не то что у полноценных медиков, тут даже у медфаковских младшекурсников найдутся дела поважнее.
Во имя сокращения объёма лишней работы для медиков Попельдопель постановил: студентов полагается не полезными продуктами добивать, а всячески развращать изысканнейшей кулинарией. Мол, обескровленные не обескровленные — а глазами и ушами жрать чтоб захотели. Мол, желание жрать — это не только суровая физиологическая необходимость, это и психологическое явление в том числе. А психологические явления отлично управляемы. Мол, устрой им, Гуанако, два грузовика шоколада (обязательно!) и сплошную шрапнель с анчоусами (кильку с перловкой?).
Гуанако устроил.
Максим вчера утром в ужасе взирал на подвозимые к борделю индокитайские актинии слабой соли, южнокарлатскую икру пустынных рыб, франко-саксонские национальные лягушачьи торты, турко-греческие национальные овечьи сыры с пряностями, латиноамериканские национальные нектары тропических лиан и прочую чепуху. Взирал и негодовал: «Мы и так должны Порту целое состояние, неужели нельзя было поскромнее?»
Нельзя.
Гуанако тоже совался несколько раз в лазарет, видел студентов и безо всякой медицинской подготовки врубался: прав Попельдопель, ничего они жрать не будут, кроме шрапнели с анчоусами. А что до долгов Порту, то с учётом ситуации, сложившейся на рынке твири, актинии слабой соли погоды уже не сделают. Без толку Максим возмущался.
Впрочем, долго не провозмущался — погудел с утра, а днём, как известно, уже пропал.
Наверное, терпеть не может актинии слабой соли.
— …Нет, я всё понимаю, — отверг Попельдопель какую-то Димину оправдательную речь, которую Гуанако упустил. — Стресс, да. Два грузовика с шоколадом им на что? Скопцы им на что? Не знаю, переодень Ройша в женское платье и пусти погулять по курятнику! Если не поможет, я положу их всех под транквилизаторы. Извини, Дима, но так работать невозможно.
Ах да, пикантная подробность: за студентов в борделе вообще и их бодрость духа в частности взялся отвечать, конечно же, Дима. Для бодрости духа есть ещё Охрович и Краснокаменный, но отвечать за студентов, конечно же, должен кто-то похожий на медика. И кто-то похожий на медика, конечно же, собственную бодрость духа от этого стремительно теряет.
Гуанако покачал головой:
— Ройш в платье может быть расценен как политическая акция.
— Попробуем Ройша без платья? — в тон ответил Дима. — Студента часто сравнивают с собакой — мол, всё понимает, а сказать не может. Ну вот они и сейчас ведут себя как собаки. Большие, усатые и лицемерные, которые кладут тебе голову на колени и тяжко вздыхают, клянча печенье. Не должно им сегодня быть так плохо, как они малюют. Может, пойти жестоким путём и задать сочинять эссе про Вилонский Хуй? И мозги займут, и подготовка к экспедиции.
Гуанако снова вернулся к мысли о ненаписанных йихинских трудах по методике дрессировки. Всем бы пригодились.
Дима ведь изо всех сил понимает запертых в борделе студентов (лучше б не понимал, и так загонялся полночи из-за этой случайной смерти об дверной косяк), но и Попельдопеля тоже понимает. Тоже изо всех сил.
— Сергей Корнеевич, — ухватился за подброшенную идею Ларий, — накидайте для письменных работ хороших дискуссионных вопросов, а?
Гуанако («Сергей Корнеевич», брр!) малость оторопел. Ну взрослые люди, ну сколько лет на истфаке извилины гнут! Ларий, конечно, вроде как просто секретарь, но есть ведь преподаватели (скольких, не знающих ни о какой чуме, запихнули в исследовательскую группу для экспедиции?). Есть Охрович и Краснокаменный — они отличные специалисты, как бы ни выёбывались. Есть Ройш — он (так, между прочим) древний мир и читает.
Но «накидать хороших вопросов» просят Гуанако.
Ему несложно, времени и сил у него это не отнимет, но как-то стрёмно вообще-то.
Стрёмно признавать, но (видимо) бывают связи такого рода, в которые один раз вляпался — и всё, так и живи.
Нет, это Гуанако сейчас даже не про всякие порочные связи со всякими габриэлями евгеньевичами, хотя и в них, конечно, не без того.
Это Гуанако сейчас про архетипические вертикали учитель-ученик или, например, тюремщик-заключённый (совсем другая история, но). Они не всегда срабатывают, они срабатывают, наверное, один раз на миллион — но Гуанако, леший еби, умудрился собрать в своей биографии все разы со всех окрестных миллионов.
И хуй с ними, с дискуссионными вопросами для эссе, не в них подстава. Подстава в том, что вся Университетская гэбня смотрит в рот Гуанако и свято верит, что Гуанако («Сергей Корнеевич») всё может, всё знает, а чего не знает, то сообразит на месте. Потому что блядь да, учитель-ученик.
Ларий не скрывает, что смотрит в рот и свято верит. По Охровичу и Краснокаменному так и не скажешь, но вчера, когда пропал гипотетически зачумлённый Максим, стало ясно — да, смотрят, да, верят.
И даже Максим сутки назад смотрел и верил, хоть и страшно не хотел терять весомость и самостоятельность в своих глазах. Оттого и сбежал? Возможно, да только ну нахуй такие фантазии.
Кто ж знал сорок восемь лет назад, что некие студенты (совершенно потерянные, трогательно-злобные) из некоего выпуска (печально известного контрреволюционным движением) так легко приручаемы.
Йыха Йихин, почто ж ты оставил потомков без своих гениальных методик дрессировки?
— Обеспечьте меня бумагой с карандашиком, Ларий Валерьевич, — покорно вздохнул Гуанако. — Щас накидаю. И это, подбросьте им соответствующий роман Габриэля Евгеньевича. Пусть приобщаются к прекрасному — прекрасному уже всё равно, если у него чума.
— Точно! — Ларий мгновенно кинулся к книжным полкам. — Как же мы сами не сообразили? Он же писал про Хуй, он же Габриэль Евгеньевич, студенты его художественную писанину с руками оторвут.
— Ну хоть посмертно принесёт пользу общему делу, — мрачно, но удовлетворённо поддакнул Попельдопель.
Гуанако хмыкнул.
Габриэль Евгеньевич (был?) писатель. Габриэль Евгеньевич в далёкой юности даже, кажись, с семестр посещал занятия в ПТУ Поэтов и Литераторов, но быстро забил на это неправедное дело. Если б не писательство Габриэля Евгеньевича, не завязалось бы у них с Гуанако столь прочных порочных связей, пару раз трахнулись бы — и дело с концом.
Гуанако познакомился с Габриэлем Евгеньевичем на экзамене. Не своём, чужом — Гуанако той зимой досрочно защитил кандидатскую и в весеннем семестре начал полноценно преподавать, но нагрузка была ещё плёвая, вот и соглашался подсобить всем, кто бы ни попросил. Заглянул в летнюю сессию за методичкой к одному приятелю, а тот взвыл: весь вечер уже сижу, все сдали, последний придурок остался, всё не идёт отвечать. В общем, приятель этот сбежал домой, расписавшись в ведомости, а послушать последнего придурка и как угодно его оценить попросил Гуанако.
Гуанако к придурку присмотрелся, зафиксировал бледность, замученность и отсутствующий взгляд, а ещё тонну макулатуры на столе. Думал — ну, результаты старательной подготовки к ответу, подхватил с собой и свалил в курилку, чтоб придурок остался один, расслабился и перестал психовать.
В курилке Гуанако натурально чуть не умер, подавившись дымом и хохотом.
Макулатура оказалась не экзаменационной, а художественной. Рукописью романа она оказалась. А роман оказался, простите за выражение, о духовных исканиях Набедренных времён образования Революционного Комитета.
Короче говоря, к концу своего четвёртого курса Габриэль Евгеньевич закончил эпическое полотно про Набедренных, который, мол, не Революции хотел и не идеологии переворачивания деревьев, а донести до широких народных масс истину скопнического учения.
Первый идеолог Всероссийского Соседства и блядские скопники!
Публика в экстазе.
А самое крутое заключалось в том, что полотно хоть и было сплошным искусством, а не наукой, но Гуанако ещё в курилке с одного взгляда разглядел, что материалов к полотну перекопана хуева туча. И (как бы это сказать, чтоб не святотатствовать?) при помощи определённых логических манипуляций на этой хуевой туче материалов действительно представлялось возможным доказать, что так оно всё и было у Набедренных с учением скопников.
Когда Гуанако вернулся в аудиторию к юному Габриэлю Евгеньевичу, ни о каком экзамене и речи уже быть не могло — только о роли скопников в деле Революции! В ведомость пошла какая-то там четвёрка, а Габриэль Евгеньевич в следующем году пошёл писать диплом к Гуанако. Про это самое, ага. Гуанако же его сдуру на том экзамене убедил, что романы — хуйня, а вот такое провокационное исследование, выполненное притом по всем правилам академически хорошего тона, — это да, это было бы охуительно. Габриэль Евгеньевич за лето созрел и припёрся с самыми серьёзными намерениями прямо к Гуанако, когда тот уже и думать забыл обо всяких там скопниках.
Так Гуанако получил своего первого дипломника, репутацию совратителя студентов и очень, очень много головной боли на всю оставшуюся жизнь.
Так Габриэль Евгеньевич бросил писать романы, по крайней мере — бросил показывать написанное кому бы то ни было. А ведь до Набедренных и скопников его даже издавали (даже нормальные издательства). Вот эту книжку, экземпляры которой сейчас спешно собирает по всем шкафам Ларий, Габриэлю Евгеньевичу заказали за приличные деньги, когда он был всего-то второкурсником. И на кафедре потом за курсовик засчитали, почему бы и нет — добротная же книжка вышла.
Задача от издательства — беллетризировать глубоко научные сведения об определённом историческом периоде. Чтоб было исторически достоверно, но с интригой, мистикой, духовностью и подходящим к случаю языком. Мистики, духовности и языка (здесь самое место безвкусной пошлой шутке про язык) у Габриэля Евгеньевича всегда было хоть отбавляй. Деньги свои он отработал честно, забабахал исторический роман с действием, развивающимся параллельно в четырёх временах (и ни в одном времени особо не облажался ни со стилистикой, ни с деталями).
А объединяла все четыре времени в тексте она, родимая, — загадка Падения Хуя.
Вот и пусть студенты почитают, мозги займут. Там и по делу много чего полезного есть, и традиционных габриэль-евгеньевических соплей тоже достаточно. Гуанако подозревал, что Габриэля Евгеньевича за сопли и выбрали из кучи претендентов на приличные деньги, он же как раз тогда начал со всякими малыми формами печататься в этой, как её — «Литературе Нового Бедрограда». Хороший был журнал, Гуанако так до скандального закрытия из-за плагиата в него вяленую рыбу и заворачивал — всё время кто-нибудь особо культурный приносил почитать.
Какая-то очень простая и очень очевидная недомысль зашевелилась у Гуанако в мозгу.
«Литература Нового Бедрограда», вчерашние вытряхнутые с полок номера на полу в квартире Габриэля Евгеньевича, он-то их не для вяленой рыбы держал, а для соплей. Сопли, сопли, традиционные габриэль-евгеньевические сопли, «Литература Нового Бедрограда», номера на полу, очередные всем прекрасно известные сопли, ну блядь, ну, ну —
— Читал я этот самый габриэль-евгеньевичевский роман про Хуй, — в тишине брякнул Дима, — там же соль не в исторических деталях, там всё время кто-нибудь с кем-нибудь не трахается, плачет от обиды и умирает. Или трахается, плачет от стыда и умирает. Или просто плачет от бренности бытия и умирает. И кругом сплошные открытые финалы, потому что непонятно, где плачут и умирают на самом деле, а где в мыслях, мечтах и прочих кошмарных снах, — Дима вдруг улыбнулся самому себе и стал в два раза громче. — Знаете, что? Пусть студенты в качестве эссе пишут продолжение. Ну типа что там на самом деле вышло, или как это воспринималось с другой стороны, или что потом с героями стало. Или альтернативное повествование — как кто-нибудь с кем-нибудь потрахался и неожиданно не заплакал. Или про Хуй в ещё каком-нибудь времени — хоть в будущем. В общем, зануды могут написать исторический обзор, остальные — хорошую порнографию. И весело, и трудоёмко, и на все вкусы, и художественная мускулатура ещё никому не мешала, — Дима задумался. — Отдельно одарю того, кто напишет убедительное произведение о том, как я давеча этот самый Хуй под Колошмой нашёл.
Ещё в начале сей прочувствованной речи гуанаковская недомысль (простая и очевидная, ну такая же очевидная!) сорвалась с крючка и ухнула в неведомые психические глубины. Гуанако потряс головой, но восстановлению недологической недоцепочки это не слишком помогло. Леший.
— Насколько убедительное? — на автомате переспросил Гуанако. — Думаешь, чьё-то больное воображение сможет дотянуть до эпического размаха реальных событий?
Недомысль, кажется, была потеряна навсегда.
— Вот и узнаем, есть ли в рядах наших студентов истинные провидцы.
— Если провидцы внезапно смогут прозреть морально-этическую составляющую нынешних событий, так и знай, мне будет неловко, — очень честно ляпнул зачем-то Гуанако. — Даже стыдно.
Дима бросил на него выразительный взгляд из-под не менее выразительно нахмуренных бровей, но всё-таки придвинулся чуть поближе. Совсем уж припадать не стал (не время и не место), но Гуанако и так понимал, что припал бы обязательно, если б время и место позволяли.
Стало спокойно и почти не стыдно.
Что ещё не означает, что майские подвиги не будут ещё долго терзать по ночам гуанаковскую совесть.
Дверь угрожающе распахнулась — и, кажется, всё-таки с ноги (с двух ног). Значит, не Ройш, хотя пора бы и ему явиться уже наконец.
Поговорить с Ройшем, поговорить уже наконец с Ройшем. Срочно.
— Его надо покарать!
— Наказать, отстегать и поставить на место!
— Поставить в угол на чечевицу. Его место в углу, а не в библиотеке.
— Ладно бы он просто манкировал приглашением на экстренный слёт штаба.
— Мы бы могли ему это простить после нескольких розог.
— Но он укрыл за неприступными стенами библиотеки не только себя, но и усики!
— Кафедральные революционные французские усики Золотца!
— Это расстрельное дело, какие тут розги. Он подрывает государственные устои.
— Что мы будем делать, если Ройш решит на старости лет податься в контрреволюцию?
— Бежать в Афстралию в одной рубашке, как Максим, который узнал тайну Ройша первым. Максим нашёлся? — поздоровались (будем считать) Охрович и Краснокаменный.
Ответил им Ларий, так и не подняв глаз от аскетичной обложки романа Габриэля Евгеньевича про Хуй:
— В Порту — не нашёлся.
Охрович и Краснокаменный одновременно заломили руки.
— И в Бедрограде не нашёлся!
— Не то чтобы мы обладали достаточной для поисков Максима властью в Бедрограде.
— Но мы сделали всё, что было в наших силах.
— Никакая власть не может сравниться с нашими силами.
— Особенно когда при нас табельные розги.
— На которых мы готовы поклясться, что Максим бежал из Бедрограда в Афстралию.
— Но мы питали надежду, что он воспользовался услугами Порта.
— Он не настолько суров, чтобы бежать в Афстралию при помощи ног.
Охрович и Краснокаменный пристально уставились на Гуанако как на ответственного за поиски Максима в Порту. Гуанако только сокрушенно покачал головой, подтверждая слова Лария. Охрович и Краснокаменный на это продемонстрировали пластический этюд «Габриэль Евгеньевич в печали». Попельдопель хмыкнул и тоже уставился на Гуанако:
— У них — то есть у нас, то есть у нашей гэбни — должен быть какой-то выход. Перенести эту несчастную встречу, прийти без Максима…
Гуанако ещё немного помолчал как идиот.
Идиот с идиотским планом действий.
— Это исключено, — отрезал Ларий. — Экстренная встреча, созванная по причине чрезвычайных обстоятельств, должна состояться в течение суток с момента подтверждения запроса. И будет считаться состоявшейся только при наличии на ней обеих гэбен в полном составе.
— Сколько там до истечения суток? — осведомился несгибаемо оптимистичный Попельдопель. — Ведь хватит же ещё времени, чтобы пристрелить кого-нибудь из Бедроградской гэбни. Я правильно понимаю, что тогда они тоже не смогут явиться?
— Нам определённо импонирует ваш ход мысли!
— Садитесь в гэбню вместо Максима! — оживились Охрович и Краснокаменный.
Они бы вылили на Попельдопеля ещё много восторгов, но Ларий слишком громко и убедительно опустил чайник на стол.
— Это моя вина, — гораздо тише чайника высказался он. — Я не должен был отправлять запрос так рано — до того, как Максим дал согласие. Он был в ярости. И он прав.
Все как-то очень нехорошо заткнулись.
Ларий, конечно, отправил запрос, но инициировал-то встречу Ройш. Ройш во всём виноват? А если бы ещё в субботу девочка-без-диктофона потрудилась нажимать кнопки поточнее, все бы вообще жили припеваючи! Девочка виновата?
Гуанако поморщился.
Всё это гнилые разборки: у кого в Университете, спрашивается, нет своей доли вины в сложившейся ситуации? Даже Попельдопель, не совавшийся в политику, — и тот отличился, проебал чуму (возможно) у Габриэля Евгеньевича. Ну и что, что всего через пару часов после того, как услышал о ней впервые. Ну и что, что стадия была (если была) ранняя, что сотрясение мозга тоже, скорее всего, было. Попельдопель-то всё равно сейчас постоянно косится в сторону завкафского кабинета, хоть и полон радужных надежд на то, что оно всё как-нибудь устаканится.
И сидят теперь все, пересчитывают молча свои грехи перед заранее похороненным Максимом.
Блядство, невыносимое блядство, которое невозможно терпеть.
— Во всем виноват я, — очень бодро и очень радостно провозгласил Гуанако. — Я придумал Университетскую гэбню!
Блядство, именно что.
— Зачем? — вылетело у Попельдопеля. — В смысле, я не это имел в виду, в смысле, глупый вообще-то вопрос, извини, я…
Гуанако едва не расхохотался.
— Да нормальный вопрос, — отмахнулся он. — Только поздновато уже такими вещами интересоваться. Предлагаю считать, что я просто поехал крышей на блядской Колошме.
Так что там говорил покойный профессор Гуанако про историографию?
Что она (в известной степени) является скорее искусством, нежели наукой?
Хуйню интеллигентскую он говорил, вот что. Потому что главное в историографии — кто из очевидцев дольше проживёт. Кто проживёт — тот и прав.
Университетскую гэбню придумал не Гуанако, а Гуанако и Хикеракли — живой (тогда) член Революционного Комитета со вторым уровнем доступа к информации, решивший навестить некоего безымянного заключённого после того, как последний «развалил Колошму». У Хикеракли с Колошмой своя история, вот ностальгия в жопе и заиграла, видимо.
Ностальгия Хикеракли принесла Гуанако приятного собеседника (о да, лакать самогон и задавать дурацкие вопросы о Революции!), печатную машинку Начальника Колошмы в камере (коснуться рефлекторно перстней из её выломанных кнопок) и постоянный приток алкоголя и сигарет через охранников впоследствии (почти пригодилось во время вспышки степной чумы).
О том, что ностальгия Хикеракли принесла Университету гэбню, Гуанако обычно предпочитал не вспоминать. Изначальный план был не таков, разговор вообще не об этом шёл, кто ж знал, как оно в результате получится —
И ещё много разных несостыковочек на любой вкус, цвет и размер.
А в результате — ну да, Университетская гэбня.
Возвращаясь к вопросу историографии, в которой Хикеракли понимал побольше многих (столько противоречащих друг другу мемуаров о Революции за всю жизнь накропал!), остаётся только напомнить, что прав тот, кто прожил дольше.
Поэтому — извиняй, мёртвый Хикеракли. Что правда, а что нет в истории учреждения гэбни Университета, самолично решает теперь несколько менее мёртвый Гуанако.
А он ничего никому рассказывать не хочет.
— Я в ситуациях нехватки меня на важных мероприятиях всегда говорил, что заболел, — подал голос Дима. — Или проспал. И всегда все верили. Давайте вы скажете, что проспали?
Гэбня Университета в составе Лария, Охровича и Краснокаменного, сиротливо сгруппировавшаяся у секретарского стола (синхронизация, неуютно без четвёртого?), смерила Диму крайне тоскливыми взглядами.
Даже Охрович и Краснокаменный не желали извергать традиционного фонтана комментариев по поводу и без, а это уже точно никуда не годится.
Придётся обойтись без предварительной юридической консультации Ройша.
— Бля, — Гуанако для храбрости отхлебнул чаю с твиревой настойкой. — Кончайте страдать.
Надежда, мгновенно нарисовавшаяся на лицах всех присутствующих, только злила: «Сергей Корнеевич всё может, всё знает», леший еби.
— Если — если — мы не сочиним в самое ближайшее время лучших вариантов, худший вариант у нас имеется, — негромко продолжил он. — Утром я нашёл в Порту людей, согласных от своего имени поучаствовать в террористической акции, которая не позволит Бедроградской гэбне отвлечься сегодня на экстренную встречу по поводу чрезвычайных обстоятельств, поскольку у них самих приключатся дополнительные и неожиданные чрезвычайные обстоятельства, — Гуанако ещё раз задумался, как комично всё это звучит. — Я готов спешно организовать подрыв десятилетнего юбилея Первого Большого Переворота.
Охрович и Краснокаменный оголтело зааплодировали.
Гуанако выдохнул и заржал.
— Честное слово.
— Да здравствует кольцевая композиция, — прищёлкнул языком Дима.
Гуанако всю ночь терпел и не делился с ним запасным планом (надо было сначала всё устроить, а потом уже трепаться), но очень надеялся (имеет же Гуанако право хоть изредка на что-то надеяться сам?), что Дима оценит.
Как бы там ни было на самом деле, официальное обвинение, с которым он десять лет назад попал на Колошму, гласило: Гуанако С. К. (он же заключённый №66563) идеологически руководил успешно пресечённой попыткой подрыва Первого Большого Переворота.
Тот факт, что десять лет назад никакого Гуанако С. К. вообще-то там и близко не стояло, делает сегодняшнюю радость осведомлённых лиц особенно бурной.
— Ты ненормальный, — с искренним облегчением констатировал Попельдопель. — А успеешь? Времени всего ничего, а там, наверное, серьёзная охрана и прочие сложности…
— Всё готово, — Гуанако махнул рукой, — а где не готово, там сымпровизируем. Цель-то — не взорвать юбилейные сооружения вместе с деревом, а устроить угрозу взрыва. Шумную, скандальную и требующую от городских властей незамедлительной реакции. Уж с этим я как-нибудь справлюсь. Люди уже сидят по такси и ждут звонка.
И будем верить, что не все из них сидят по такси с прорезями в газете, как давеча Муля Педаль.
— Сергей Корнеевич, — схватился за твиревую настойку Ларий, — но это же… нет, подождите! Вы сказали, что нашли в Порту тех, кто готов совершить теракт от своего имени. То есть некто из Порта полностью возьмёт на себя ответственность за акцию. По всей видимости, чтобы отвести подозрения в злонамеренном срыве экстренной встречи гэбен от Университета, так? Вы уверены в этих людях? Вы согласовали это с Портовой гэбней? Они же потом не оберутся проблем. А мы и так не знаем, как с ними расплачиваться за уже оказанную поддержку, — Ларий гипнотизировал взглядом телефон. — Хотя бы Святотатыч в курсе?
Ещё как в курсе.
Гуанако в который раз мысленно восхитился секретарской привычкой к точности (дотошности), а вслух ответил только:
— Нормально всё. И будет нормально, я обещаю.
Поднял глаза к потолку, ещё раз удостоверился в сегодняшней личине революционного чучела: с момента прибытия Гуанако на кафедру ничего не изменилось, под потолком по-прежнему болтался Твирин. Страшный человек Твирин, выросший за одну ночь в казармах Охраны Петерберга из домашнего мальчика Ивина. Страшный человек, ставивший самые жёсткие ультиматумы, проливавший реки крови, переругавшийся со всеми по очереди членами Революционного Комитета, глава Временного Расстрельного Комитета, сам тот ещё террорист вообще-то.
Брр.
У кафедрального Твирина опять расстрельная рубаха (та же, что была на Метелине, или их таки несколько?), шинель Охраны Петерберга (с оторванными знаками отличия), обрез (антикварный обрез, нацеленный на дверь!), брови вразлёт (не поленились же наклеить) и удивительного рыжего цвета волосы (и как нашли парик?).
Хикеракли на Колошме рассказывал Гуанако, что в точности такого цвета была твиревая настойка в самых дорогущих трактирах дореволюционного Петерберга. Мол, очищали серебром, мол, такой настойки больше не делают.
Любой отрядский ребёнок в курсе, что большинство псевдонимов Революционного Комитета — заслуга остроумия Хикеракли.
Почему-то сопливое сочетание этих двух фактов затмевало сейчас для Гуанако все прочие варианты того, что может предвещать сегодняшний лик революционного чучела.
— Прошлые ситуации, в которых ты обещал счастливый финал и светлое будущее, заканчивались разнообразно, — нервно огрызнулся Дима.
— Разнообразие — залог как эволюции, так и прогресса, — Гуанако не удержался, всё-таки потрепал его лохматую башку. — Я вынужден покинуть вас, господа. Попробую нарушить затворничество Ройша в библиотеке, мне и моему идиотскому плану нужен его острый бюрократический глаз. И да, никто ещё ничего не взрывает. Часа полтора на подбор лучшего варианта у нас есть.
Гуанако ретировался с кафедры побыстрей, но Ларий всё равно успел пробормотать своё неуместно сентиментальное «спасибо, Сергей Корнеевич, как бы мы без вас».
Как-как — самостоятельней.
И (возможно) с Максимом.
В пустом коридоре Гуанако нагнали Охрович и Краснокаменный.
— Сергей Корнеевич!
— Вы же не любите, когда к вам так обращаются?
— Тем более на вы!
— Так вот: Сергей Корнеевич!
— Вы бы не могли уделить нам минуту своего бесценного внимания?
— Мы имеем к вам дело личного характера.
— Вашего личного характера, поэтому мы не стали обсуждать его при всех.
— Мы милостивы, потому что это вам, а не нам, бывает неловко от публичного обсуждения подобных вопросов.
— Вы должны быть благодарны нам за нашу милость.
— И ещё кое за что. Заранее благодарны.
— И вообще благодарны.
— Вам же больше нравится, когда благодарны вы, а не вам.
— Так вот, можете совершенно бесплатно быть благодарны нам до конца своих дней.
— Для сохранения душевного равновесия.
— Вы готовы нас выслушать?
— И быть нам благодарны? — сделали они паузу для ответа. Видимо, за неё тоже следует быть благодарным.
— Я весь ваш, — смиренно отдался произволу судьбы Гуанако.
Охрович и Краснокаменный, конечно же, остроумно пошутили в ответ:
— Если бы не чрезвычайные обстоятельства, вы бы горько пожалели об этих словах.
— Мы давно нуждаемся в покорном рабе для действительно важных дел.
— Мы не хотим упустить возможность заполучить столь именитого раба.
— Мы бы именовали вас исключительно «Сергей Корнеевич» и на вы.
— Лучше «Серёжа», если, конечно, Габриэль Евгеньевич не купил авторское право на такое именование вас.
— Но мы этого никогда не узнаем.
— Потому что Габриэль Евгеньевич бежал в Афстралию, а у нас чрезвычайная ситуация.
— И с вашим рабством у нас, к несчастью, придётся повременить.
Гуанако закурил посреди истфаковского коридора. Не то чтобы он делал это впервые в жизни, но радость оставалась всё такой же пронзительной.
— Сергей Корнеевич, скажите честно.
— Вы уже продались в рабство Порту за университетские долги?
Гуанако не нашёл сразу правильных слов, чтобы охарактеризовать ситуацию с Портом (банальное «блядство» звучало бы слишком бледно), но, по всей видимости, с характеристикой прекрасно справились его мимические мышцы.
Охрович и Краснокаменный кивнули, декларируя тем самым свою осведомлённость в портовых делах, и сразу перешли к главному:
— Мы знаем, как выплатить Порту долги.
— Не все долги, все долги ужасающе масштабны.
— Но хоть какую-то часть.
— И совсем скоро.
— В пределах нескольких дней.
— Это ведь улучшит положение?
— В некоторой степени, — подтвердил Гуанако. Как улучшить положение целиком и полностью, он просто старался пока не думать.
Порт — слишком дом, слишком слабое место, слишком сильная гуанаковская привязанность, чтобы думать о нём было просто. Ну нахуй.
Охрович и Краснокаменный неодобрительно покачали головами:
— Где же ваш обычный дебильный оптимизм?
— Вера в лучшее?
— Уверенность в своих силах?
— Лучше «дебильная самоуверенность»!
— Вера в своих родных дебилов!
— Вы нам сегодня не нравитесь, Сергей Корнеевич.
— Вы удручающе серьёзны, вы нас разочаровываете.
— Мы боимся заразиться серьёзностью.
— Все нынче чем-то заражаются, это модно.
— Но мы-то не можем следовать моде.
— Мы дали жесточайший обет нонконформизма.
— Не подводите нас.
— Не ходите ничего взрывать с такой рожей.
— Бомба испугается и не сработает.
— Часовой механизм нежен, он не терпит серьёзных рож.
— Как и мы.
Гуанако понял, понял-уже-блядь рекомендацию относительно серьёзности!
Охрович и Краснокаменный — ходячая психическая атака, за ними собственных мыслей не услышишь. Даже если таковые есть.
— Вы собирались рассказать, откуда думаете возвращать долги, — напомнил Гуанако и попытался скорчить предельно дебильную рожу.
— Вы что-то путаете.
— Мы такого не обещали.
— Мы собирались только известить вас о наличии денежных источников.
— Мы же не можем сознаться вам, что поддались порочной слабости.
— Последовали примеру Бедроградской гэбни, превращающей канализационное дерьмо в питьевую воду.
— И начали превращать дерьмо в деньги.
— Метафорически выражаясь.
— На деле мы просто торгуем дерьмом.
— Фасуем ночи напролёт и продаем.
— И хорошо берут, надо сказать.
— Отрывают с руками.
— В городе беспорядки — драки в очередях за дерьмом.
— Хуйня, — вклинился Гуанако, — если б кто-то взялся продавать дерьмо, я бы первый об этом узнал. И первый бы побежал доставать пару мешков для Димы. У него с дерьмом особые отношения, сами знаете. Поэтому либо выкладывайте, что вы задумали на самом деле, либо пиздуйте отсюда, у меня всё ещё разговор к Ройшу.
Охрович и Краснокаменный на это поморщились форменным Ройшем, но выёбываться не стали:
— Вы правы, мы опасаемся продавать зачумлённое дерьмо.
— Чума и так у всех на слуху, а нам не требуется дешёвая популярность.
— Дорогое дерьмо мы начнём продавать, когда чума закончится.
— А пока мы пошли к финансовому благополучию более извилистым путём.
— Мы превращаем в деньги благодарность.
— Благодарность вам, Сергей Корнеевич.
— Мы просто подумали, что версия с дерьмом вам приглянётся больше.
— Но вы вынудили нас озвучить страшную правду.
— И мы её уже почти озвучили.
— Сейчас озвучим до конца.
— Прямо сейчас.
— Сию секунду.
— Незамедлительно.
— Не растрачивая попусту слова.
— И минуты.
— Не ломаясь для приличия.
— Не отвлекаясь на неприличное.
— Вообще ни на что не отвлекаясь.
— Не рассеивая внимание заинтересованного слушателя.
— Скажем правду в лоб.
— Лоб не оценит, но мы всё равно скажем.
Охрович и Краснокаменный подержали немного драматическую паузу, чтоб Гуанако мог за это время окончательно свихнуться от количества пришедших ему на ум вариантов разнообразной самоокупающейся благодарности, но долго измываться не стали — лишней-то пары часов в запасе ни у кого нет.
— Сергей Корнеевич, мы продали ваше доброе имя.
— Вышили его на знамени, знамя подняли и протащили по всей стране.
— И сувенирных флажков ещё наделали.
— Мы обратились к вашим бывшим студентам.
— Особенно настойчиво — к студентам из нашего выпуска.
— Вы, наверное, знаете — у них когда-то давно были проблемы.
— С законом и с собой.
— Бедняжки!
— Потерянное поколение!
— А вы его нашли.
— Даже не думайте, отнекиваться бесполезно.
— У нас есть свидетели.
— И доказательства.
— А главное — бумажки.
— Вы не можете отнекиваться перед бумажками.
— Никто не может, бумажки беспощадны.
— В бумажках написано, что вас когда-то куда-то посадили за ваши благие деяния.
— За помощь студентам, то есть.
— За то, чтобы когда-то куда-то не сели они.
— Всей шайкой.
— Группировкой.
— Движением.
— И они, в отличие от вас, не считают это пустяком.
— Они вам благодарны.
— Благодарны, слышите?
— БЛАГОДАРНЫ!
— Благодарны-благодарны-благодарны-благодарны-благодарны.
— Благодарны, и вам придётся с этим жить.
— Потому что мы уже решили всё за вас.
— Вы бы всё равно не согласились добровольно.
— Но теперь поздно, дело сделано.
— Мы нашли ваших бывших студентов и выклянчили у них денег.
— Вашим именем, Сергей Корнеевич.
— В память о вас.
— На ваши посмертные нужды.
— И, представьте себе, они купились.
— То есть продались.
— То есть безвозмездно расщедрились.
— Некоторые ваши бывшие студенты — состоятельные люди.
— Крупные начальники.
— Частные предприниматели.
— Воры и контрабандисты.
— Безжалостные убийцы.
— И у всех у них хорошая память.
— И доброе сердце.
— Если их разжалобить.
— Мы умеем жалобить, клянчить и унижаться.
— Мы профессионально унижаемся!
— Мы проходили бордельный инструктаж.
— Мы сами его сочинили.
— Мы знаем об унижении всё.
— Поэтому у нас теперь есть чем расплачиваться с Портом.
Когда они наконец-то заткнулись, Гуанако понял, что так впустую и сжёг прикуренную сигарету. Жалко.
— Я бы разрыдался, если бы умел, — заявил он и с нездоровой, истерической такой весёлостью отметил: наверное, это даже не совсем неправда.
Бывшие студенты дают ему денег на нужды чумы, блядь. Просто так, потому что могут. Прикрывают от полной жопы. Что там Дима говорил про кольцевую композицию?
— Мы можем научить вас рыдать.
— Быстро, эффективно и даже не очень болезненно, — пригрозили Охрович и Краснокаменный.
— Вы охуенные, — Гуанако взялся за следующую сигарету. — Вы всё правильно сделали. Спасибо, что ли.
— Рано радуетесь, со всеми долгами мы этим не расплатимся.
— Но хоть убедим на время Порт в своей платёжеспособности.
— Первая партия бескорыстной помощи будет завтра.
— И частично — натурой.
— В смысле, товарами.
— Порт ведь примет товары?
— Куда он денется, — выпустил струю дыма Гуанако, — я предупрежу кого следует, что с завтрашнего дня мы потихоньку возвращаем награбленное. Грузовики, пропуска — всё будет.
— Но это не значит, что мы оставили фантазии о вашем рабстве.
— Мы в них только укрепились.
— Нам нравится ваша покорность судьбе.
— Вы даже не кричите, что не нуждаетесь ни в каких стародавних благодарностях.
— Наверное, вы уже умерли.
— В этот раз — от разрыва совести.
Очень может быть. Гуанако недвусмысленно попятился в сторону лестницы.
— Вы хотите сбежать.
— Поорать и порыдать для успокоения совести в уголке.
— В уголке библиотеки вместе с Ройшем.
— Вам требуется сопровождение?
— Звуковое?
— Силовое?
— Ройш вас просто так не подпустит, не надейтесь.
— Ройш занят, у него траур по своей так и не поруганной невинности.
— Можете попробовать сделать что-нибудь с его невинностью.
— Вот тогда-то мы и зауважаем вас по-настоящему.
— Взрывать какой-то там десятилетний юбилей Первого Большого — слишком мелко для такого великого человека.
— Лучше трахните Ройша — это будет действительно чрезвычайная ситуация.
— Идите, пожалуйста, в Хуй, — ужаснулся Гуанако. — Там ещё Колошма сверху, не промахнётесь.
Охрович и Краснокаменный исполнили пластический этюд «Габриэль Евгеньевич оскорблён» и молча (какое счастье) удалились.
Охуенные, какие же они охуенные, а.
Умереть от разрыва совести — до отвращения реальная перспектива. Пользуясь всем, чем было (и не было), Гуанако назанимал у Порта ресурсов для университетской борьбы с чумой и Бедроградской гэбней. И даже представлял примерно, как будет расплачиваться, но потом, потом, не прямо же сейчас — сейчас некогда. Но ситуация-то вышла из-под контроля, Портовая гэбня с каждым часом теряет в деньгах и в доверии столько, сколько и представить страшно. А Гуанако продолжает и продолжает подставлять Порт, отмахиваясь от расспросов сочувствующих.
Но Охровичу и Краснокаменному расспросы не нужны, они без всяких расспросов охуенные и знают, что делать.
И от этого разрыв совести всё ближе.
Гуанако двинулся к библиотеке и через два шага сорвался на бег. Во-первых, время-время-время: чтобы Бедроградская гэбня забила на встречу, теракт надо начинать побыстрей, если вообще начинать. Во-вторых, Охрович и Краснокаменный бодрят и вливают в организм свежие силы (через уши). А в-третьих, физические нагрузки помогают от совести, моральных терзаний и прочих «я этого не заслужил».
Совершенно по-детски, зато работает.
Конечно же, преодолевая последний перед библиотекой пролёт бегом, Гуанако едва не вписался в какого-то очень не вовремя возникшего на лестнице человека.
— Простите, — на автомате бросил он и почти уже побежал дальше, но тут разглядел свою несостоявшуюся жертву. — Ёбаный стыд, здравствуйте, Писарь!
Чуть постаревший, но всё такой же забавный, броский, дружелюбнейший Писарь.
Нихуя себе кольцевая композиция!
— Здравствуйте… 66563, — ошалело протянул руку Писарь.
Гуанако, конечно, ещё по возвращении в Бедроград рассказали, что Писарь (Стас Никитич из блядской гэбни блядской Колошмы) числится теперь в Университете, но одно дело услышать, а другое — увидеть.
Столкнуться на истфаковской парадной лестнице.
Писарю повезло меньше. У него поперёк рожи было написано (огромными такими буквами), что правдой о судьбе Гуанако (подохшего от степной чумы в 76-м) с ним никто не делился.
— Ну вот как-то так, — крайне внятно пояснил своё явление Гуанако и улыбнулся. — Леший, столько лет знакомы, а я только сейчас узнал, какого вы роста.
Рост — чуть выше среднего, комплекция худощавая, волосы светло-каштановые, удлинённая стрижка. Тонкие, правильные черты лица. Держится неагрессивно, движения плавные, чуть замедленные (годы и годы курения савьюра). Впрочем, в досье, наверное, пишут поточнее.
Писарь тоже улыбнулся. Растерянно, но дружелюбно. Прям как на допросе.
Они виделись-то всего раз шесть, наверное — по числу допросов в том составе гэбни. Отсюда и рост — головы гэбни при допросе обвиняемого и/или заключённого не встают из-за гэбенного стола, протокол не велит. Гуанако, конечно, вместе с той самой гэбней Колошмы протокол куда только ни ебал, но вот из-за стола при нём поднимался, кажется, всего один из голов гэбни. И то на последнем в своей жизни протокольном мероприятии.
Начальник Колошмы, Юр Саввович.
Савьюр.
(Почудилось, что перстни из клавиш печатной машинки легонько кольнули пальцы.)
Писарь уставился на непроизвольно дёрнувшуюся руку Гуанако. Он недаром Писарь, у него годами тренированная зрительная память — опознал клавиши (поди их не опознай, модель-то была дореволюционная, с выебонами). Чуть усмехнулся, прочитав складывающийся из них «хуй».
— Прихватил, сбегая от степной чумы, — пробормотал Гуанако, — машинку-то прихватить не мог. А её мне широким жестом ссудил Хикеракли, когда на Колошму заезжал. Я вообще-то потом его личный заказ вроде как выполнял, а руками-то я долго строчить не люблю, особенно после «писем из экспедиции». Ну вот он и велел новой гэбне отдать мне савьюровскую машинку. Для подрочить, наверное, — Гуанако рефлекторно принял стойку понаглее. О навеки отпечатавшийся опыт допросов! — Для подрочить лучше б наплечник савьюровский подарил.
Писарь так же рефлекторно приподнял левое плечо (на котором носят наплечник) и машинально возразил:
— Было бы надругательство над элементами символики государственного аппарата. Плюс ещё пара лет к вашему пожизненному заключению, — и тихо-тихо добавил: — Это ведь я ваши с Савьюром записи из камеры расшифровывал.
Тут, наверное, уж точно полагалось возрыдать, но Гуанако не нашёл в себе сил ни на что, кроме очередного глупого комментария:
— А. Ну, наверное, на это я бы мог у вас спросить, как же всё-таки полагается фиксировать в расшифровках процесс ебли, но увы. Очевидцы блядских расшифровок давным-давно поведали мне все существенные детали, — Гуанако задумался. — Зато теперь, вооружённый знанием протокольных формулировок, я могу спросить о другом. Как вы разобрались, кто кого: по окрестным репликам или таки прям по «неразборчивым звукосочетаниям»?
Писарь махнул рукой, демонстрируя равнодушие к скрытым комплиментам своим профессиональным навыкам:
— Это уж точно не сложнее, чем разбирать какую-нибудь руническую вязь. Наполовину истёртую, поросшую мхом, которой я к тому же не понимаю.
Писарь, говорят, теперь научный сотрудник на лингвистическом факультете. Он же талант и профессионал высокого класса — ну и что, что рун не знает. На Колошме в промышленных масштабах ваял фальшивые письма чужим почерком, что ему какие-то замшелые письмена.
Хорошо устроился, ещё и полуслужащим Университета заодно. Переманили когда-то там.
— Слушайте, 66563, ну вы-то хоть знаете, что здесь творится? — перешёл на бессмысленный в полупустом здании шёпот Писарь. — Я только ночью вернулся из экспедиции к очередным рунам, а сейчас меня зовёт Ройш, даёт странные совсем распоряжения, голова кругом. Университетская гэбня сошла с ума?
— Мы все сошли, Писарь. И вы присоединяйтесь, раз уж вы полуслужащий. Сейчас лишних рук быть не может, а у вас руки и вовсе на вес золота. Мой вам совет: если Ройшевы распоряжения не горят, найдите прямо сейчас Лария Базальда, он вас тут же и припашет, дела найдутся. Может, даже объяснит что-нибудь. Я бы и сам объяснил, но уровня доступа и права на распространение информации не имею никакого как почётный покойник. А ещё сам спешу к Ройшу, — Гуанако обернулся, уже почти добравшись до верхней площадки. — Свидимся, Писарь. Я сколько лет уже хочу с вами савьюра курнуть!
— 66563, — окликнул его Писарь, — вы теперь вообще никогда не умрёте?
— Вероятно, — пожал плечами Гуанако и юркнул в узкий коридор под самой крышей, где и ютилось хранилище факультетской библиотеки.
Ройш даёт распоряжения Писарю?
Ройш жив и деятелен?
— Сергей Корнеевич, вы очень удачно зашли, — откуда-то из темноты, полной нескончаемых стеллажей, поприветствовал его Ройш.
Правы Охрович и Краснокаменный: Ройш — рептилия.
Отлёживается в пещере. Линяет, сбрасывая прежние убеждения?
— Я по делу, — пошёл на звук Гуанако. — Хочу взрывать юбилей Первого Большого. В течение ближайшего часа. Нуждаюсь в юридической консультации.
— Давайте повременим со взрывами, — отозвался Ройш.
Вот он, зарылся в какие-то кодексы при тусклом свете крохотной лампы. Мрачный, усталый, но — вопреки всем ожиданиям — живой.
Гуанако с сомнением оглядел логово Ройша, не обнаружил там Максима, который только и мог бы избавить тут всех от необходимости взрывов своим внезапным возвращением, и уточнил:
— Ройш, ты сейчас будешь отговаривать меня от совершения теракта, за который меня, собственно, десять лет назад и посадили?
— Я не поклонник Фрайда, и, следовательно, не вижу такой уж большой необходимости кому бы то ни было по своей воле проходить на новом этапе старые вехи развития, — Ройш невозмутимо пялился в какую-то бумажку. — Да. Буду отговаривать.
Справа от Ройша, возвышаясь над макулатурой, стояла бутылка твиревой настойки с трогательно надетым на горлышко стаканом. Бутылка была нераспечатанная.
Гуанако тряхнул головой.
Ройш пошёл в библиотеку с бухлом?
Ройш так отчаялся, что думал снизойти до алкоголя?
Ройш не снизошёл до алкоголя, потому что он Ройш или потому что —
— Ознакомьтесь, — Ройш добросовестно протянул Гуанако свою бумажку и добросовестно же начал отговаривать Гуанако взрывать блядский юбилей.
И леший, у него были на то причины.
Бедроградская гэбня. Гошка
Причины некоторых явлений и событий невозможно отыскать, как ни старайся. Здравый смысл подсказывает, что, собственно, и незачем их искать. Что прошло, то пусть и идёт нахер.
Иногда, однако же, случается академическое любопытство.
Гошка прекрасно знал, что местами позволял себе нехилый непрофессионализм. У него слишком маленький набор псевдонимов. Он слишком часто прикидывается младшим служащим. У него слишком броская внешность, в конце концов, что само по себе неплохо (очень даже), но не в том случае, когда твоя излюбленная задача — быть третьим справа в четвёртом ряду.
Академическое любопытство: как так вышло, что из всей Бедроградской гэбни именно Гошка, заметней которого разве что Бахта (поди не заметь бескосого тавра), всё время играет роль этого самого третьего справа?
Было бы у Гошки лицо попроще — было бы у Гошки свободного времени побольше, а не целый шкаф накладных усов.
Интересный факт: переодевание, перекрашивание волос, ящик линз и прочая смена облика работают только в том случае, когда небезызвестный на определённых уровнях доступа Гошка Петюньевич Туралеев, в отличие от всех своих альтер-херовых-эго, обладает вполне конкретной, броской и, главное, всегда одинаковой внешностью.
Небезызвестный на определённых уровнях доступа Гошка Петюньевич Туралеев расстегнул узкий воротник форменного мундира, залез в ворот рубашки и вытащил за цепочку изящный серебряный медальон. Дедов ещё, из Польши-Италии, с чьим-то чеканным женским профилем. Бешеных денег, между прочим, стоит: невесомый и крошечный, меньше фаланги (пальца, пальца фаланги — есть у этого слова и такое значение), а на профиле каждая деталька видна, пряди волос, серьги этой неведомой бабы, херь какая-то в высокой причёске. Филигранненько, красота.
Андрей, само собой, тут же неодобрительно покосился и заёрзал на стуле. Он и так-то этот медальон изо всех сил порицал — негоже таскать повсюду одну и ту же побрякушку, да ещё и такую, которую столь просто опознать. Только практической необходимостью и удалось отговориться. А тут вообще безумство — встреча гэбен вот-вот начнётся, а Гошка побрякушку на свет белый вытащил!
А ну кто увидит!
— И зачем так рано явились? — недовольно протянул Андрей, не сводя глаз со злорадно покачивающегося медальона. — Сидим теперь и ждём, когда они снизойдут.
— Они не снисходят, — фыркнул Бахта, — они спешно собирают макет Молевича в натуральную величину.
— Во-во, — с мрачноватым удовлетворением поддержал его Соций, — отмазку клепают. Молевич не мог ещё вернуться. Никак.
Андрей поморщился (зато какая последовательность!): Университетская гэбня пока не пришла, любые аудиозаписи из помещения для встречи гэбен внепротокольны, но это не значит, что они не ведутся и что никто не может их потом с интересом послушать. Следовательно, незачем озвучивать свою осведомлённость.
Хорошо хоть аппаратуры для записи изображения здесь не было — не успели (и не шибко стремились) установить, а то миленький бы у Гошки медальон прям так, зубами отгрыз. Но аппаратура для записи изображения — дорогая, громоздкая и неудобная.
Хотя это полбеды, хохма — в другом. Служебные инструкции гэбен и прочих госслужащих со времён хэра Ройша толком не переписывались, и, кажется, Бюро Патентов до сих пор не определилось, имеют они право на правки или нет (и чего ждут, интересно?). Логичным образом ни в одной из инструкций нет упоминаний об аппаратуре для записи изображения как стандартном инструменте государственных процедур. Вчера, обнаружив в завкафской квартире отчёт об использовании этой аппаратуры в подвалах у Ройша, Гошка не поленился перепроверить: точно, никаких упоминаний.
А значит, ставить её здесь вместе с устройствами для записи звука попросту незачем.
Кроме того, присутствие соответствующей аппаратуры в конкретном месте в конкретное время и достоверность записи с неё может быть сорок восемь раз доказуемым — эта запись всё равно не будет иметь юридической силы.
Поскольку она внепротокольна.
То есть как и всегда в этом государстве: вы знаете, и мы знаем, что вы знаете, но давайте все вместе делать вид, что ничего не было, поскольку, когда писалась ваша служебная инструкция, уровень технического развития несколько отличался от нынешнего.
Кое-кто конкретно лоханулся со своими обвинениями в адрес Бедроградской гэбни.
Гошка пощёлкал замком медальона, накрутил цепочку на палец.
Что у них там ещё может быть? Непроверяемые показания студентки — пшик. За сам факт вируса на складах их уже простили, а спереть со склада и использовать как не надо мог кто-то другой (и это тоже вина Бедроградской гэбни, но не того порядка вина, и вообще — сейчас не об этом). С точки зрения фаланг (тех, которые не пальцев) слишком безумно предположить, что это пойманная на горячем Бедроградская гэбня кого-то травит, — наоборот, здраво подумать на кого угодно другого.
Если не считать чумного завкафа, который не менее успешно отводит стрелки от Университета.
Башка уже от всего этого болит. Может, найти какого-нибудь недостаточно ретивого младшего служащего, повесить чуму на него и спать спокойно?
Экие упаднические настроения в строю.
Безликая баба с медальона продолжала существовать только в профиль. Крути не крути — другой стороны не увидишь.
Нет её. Нет и не должно быть.
— Убери уже, — прошипел Андрей.
Ути какой.
— Нахер иди, — лениво отозвался Гошка, продолжая изучать бабу. — Если они и явятся, мы услышим заранее, не глухие. — Он помолчал, пощёлкал замком ещё немного. — Если они найдут способ явиться, они круты.
Андрей выпялился на Гошку с неподдельным изумлением.
— Странный ты какой-то сегодня, — пробормотал он, еле заметно отодвигаясь — не отодвигаясь даже, а так.
— Вроде нормальный, — пожал наплечником Гошка. — Спал плохо.
— Убери-убери, — весомо и незлобно прогудел Соций, — носишься со своей цацкой — хоть не свети.
Носился Гошка не с цацкой, а с её содержимым, и Соций это прекрасно знал.
Небезызвестный голова гэбни так часто перекрашивал волосы, что, собираясь на встречу гэбен, мог бы столкнуться с определённой трудностью: поди ещё вспомни, какими они там были изначально. Цветная фотокарточка есть, но вытирается и ненадёжна, лучше просто хранить образец.
Вот и пригодился дедушкин антикварный медальон — идеальная тара для локона волос.
Своих, рыжих.
Броских.
Самое то.
Можно было бы и не таскать всегда на себе, но не знаешь ведь, в каких условиях придётся в следующий раз перевоплощаться. Плюс баба красивая, хоть и серебряная.
За дверью послышались шаги, и Гошка неохотно засунул медальон обратно в воротник, но застёгиваться не стал — ну нахер.
Сперва на пороге показались Охрович и Краснокаменный — в наплечниках поверх свитеров, с довольно-таки плотоядными ухмылками на лицах.
Значит, всё-таки гэбня.
Как любопытно.
На поясах у обоих неприкрыто болтались пустые кобуры — на встречу гэбен табельное (ну или любое другое, но любого другого вообще не должно существовать в природе) оружие проносить запрещено, забрали на входе. Это забавно, кстати: непредвзятых наблюдателей, способных обслуживать встречу гэбен (отбирать оружие, например), в природе тоже не существует, не фалангам же на пороге стоять. По-хорошему там должны быть младшие служащие обеих гэбен, но Университет никого загодя не прислал, так что нынче оружие отбирали бедроградские.
А ведь можно просто скомандовать своим войти сюда и перестрелять университетских к херам конским из их же табельного — и пусть потом доказывают что хотят.
И здание, выбранное для встречи гэбен, находилось в юрисдикции Бедроградской — не в Порту же ему располагаться. Само оно вроде как считалось ничьим, но есть проводка, прилежащий земельный участок, парковка для такси. И херовы канализации тоже есть.
Вот тут-то они зачем, не срать же на встречу гэбен ходят!
За Охровичем и Краснокаменным вошёл Ларий Базальд с кучей макулатуры в руках, улыбнулся. Экое солнышко. Интересно, солнышко уже капает на своих в Бюро Патентов, или пока любовь к родимым глобусам сильней?
На Базальде был трогательный серый пиджак. Университетская гэбня в принципе ебёт любые инструкции о ношении формы в обе коленные чашечки, спасибо хоть наплечники нацепляют, но пиджак Базальда — почти и не отличается от форменного мундира. Цвет так вообще один в один, о певец конформизма.
Но кого ебёт Базальд. Дальше-то, дальше кто?
Барабанная дробь!
Ройш.
Ройш в наплечнике.
Оп-паньки.
Замешательство в рядах Бедроградской гэбни было столь осязаемо, а самодовольство на лицах Университетской столь неприкрыто, что Гошка ещё раз обдумал вариант, связанный с конскими херами и их же табельным.
Расселись они традиционно. Стол для встречи гэбен шире стандартного стола для допросов, стульев вокруг него восемь — четыре на четыре, лицом к лицу. И ещё нет никакой перегородки под столешницей в середине, только ножки по углам: на ноги в такой ситуации смотреть некому. Зато если захочется пообщаться языком стоп с оппонентом — пожалуйста.
Все условия для того, чтобы заподозрить своих в сговоре с противником.
Проверочка, блядь. Бесконечная и постоянная.
Симметрия при посадке соблюдалась неукоснительно, в этом почти было что-то уютное. Охрович и Краснокаменный напротив Бахты и Соция, по краям. Базальд напротив Андрея, а Молевич, разумеется, напротив Гошки.
Сейчас напротив Гошки, соответственно, уселся Ройш, сложил свои пальцы и осмотрел присутствующих с величественным любопытством.
А не начать ли встречу гэбен с ощутимого пинка, дабы стряхнуть с некоторых лиц победное выражение?
— Вы ничего не перепутали? — не выдержал Бахта, обращаясь лично к Ройшу. — Мы не вполне уверены, что вы имеете право здесь присутствовать.
Ройш не стал отвечать сразу, посмаковал вопрос. Он не выглядел усталым, он не выглядел раздражённым, он не выглядел вообще никаким.
Все эти истории о том, как он принципиально не хочет уровня доступа выше простого истфаковского, — бутафория?
Или, что более вероятно, они там все настолько ёбнулись, что посадить на место Молевича Ройша для них — малая кровь?
— По всей видимости, мне необходимо представиться, — нарочито медленно отозвался тот. — Константин Константьевич Ройш, временно исполняющий обязанности головы гэбни Университета.
— Вы, часом, не родственник хэра Ройша? — не удержался уже сам Гошка.
Охрович и Краснокаменный посмотрели на него с одобрением.
Шли бы они к лешему со своим одобрением под ручку.
— Это не имеет отношения к делу, — сухо отозвался Ройш, не сводя с Гошки своих маленьких глазок.
— Нас не уведомили об изменениях в составе гэбни БГУ имени Набедренных, — так же сдержанно заметил Соций.
Это весело: знать, что присутствующие радостно передушили бы друг друга, знать про объёмистые чаны дерьма, обоюдно вылитого за пределами этого здания, но разговаривать вежливо и называть Университетскую гэбню «гэбней БГУ имени Набедренных», как она означена в документах. Потому что ведётся запись, и ещё — потому что именно за умение в нужный момент переставлять слова до должной степени канцелярщины слога фаланги и терпят любые выходки.
— Мы не получали запроса относительно текущего состава гэбни БГУ имени Набедренных, — равнодушно ответил Ройш.
— Официально запрашиваем, — оборвал его Гошка.
Базальд посмотрел на Гошку с жалостью, затем покосился на единственный печатный лист, лежащий перед Ройшем, а не в личной базальдовской стопочке.
— Как вам, безусловно, известно, согласно специальной служебной инструкции головой гэбни БГУ имени Набедренных может быть только лицо, в Университете работающее, — извиняющимся тоном поведал он. — Некоторое время назад — вчера, если быть точным — Максим Аркадьевич Молевич подал заявление об увольнении по собственному желанию. Заявление было удовлетворено, что естественным образом исключило его как из преподавательского состава, так и из состава гэбни БГУ имени Набедренных. Ввиду особенностей вверенного нам учреждения мы имеем право выдвигать свои кандидатуры в качестве замены, что и было проделано, однако по причине объявленных вчера же чрезвычайных обстоятельств — вы, несомненно, помните, что это было озвучено в запросе, — гэбня БГУ имени Набедренных не могла бездействовать. Поэтому на время согласования кандидатуры нового головы гэбни БГУ имени Набедренных с вышестоящими уровнями доступа мы назначили Константина Константьевича исполняющим его обязанности.
— Временным, — подхватили Охрович и Краснокаменный.
— Он точно не задержится в гэбне.
— Не подходит по габаритам.
— Об исполняющем обязанности ведь можно говорить в единственном числе?
— Он же всё равно не настоящий голова гэбни.
— И не настоящий Ройш.
— У настоящего Ройша есть усики!
— И личность выдвинутой вами кандидатуры на должность четвёртого головы гэбни БГУ имени Набедренных вы, разумеется, озвучить не можете, поскольку до согласования оной кандидатуры подобный разговор был бы бессодержательным, — в тон Базальду кивнул Андрей.
Была у него такая специальная манера говорить — зверски-светская. Кто не знает — видит хладнокровие и владение собой в любой ситуации, кто знает — видит своеобразную форму истерики.
— И противоправным, — во имя формализма заметил Гошка, легонько касаясь Андрея ногой под столом.
У языка стоп, как и у любого живого языка, должна быть фатическая функция — функция простого и информационно ненаполненного поддержания контакта. Напомнить, что ты рядом.
А потому что меньше надо было в своё время бухать на лингвистическом факультете.
Что поделаешь, бабы там красивые, да и мужики тоже ничего. А ещё заснувших на задних рядах не выгоняют на ночь из аудиторий, слишком много прецедентов.
Свои законы.
У Университетской гэбни тоже свои законы — их служебные инструкции, видимо, сам Хикеракли сочинял, и уж он-то точно не был трезвым в этот момент. Больше ни одна гэбня страны не может самостоятельно выдвигать кандидатов на должность своей головы — потому хотя бы, что потребность в кандидате возникает тогда, когда гэбня неполная, а когда она неполная, она не должна, по-хорошему, функционировать, в том числе и что-то куда-то выдвигать. Всем и всегда голов назначали сверху — кроме Университета. Ещё у Медицинской гэбни истории какие-то тёмные, но они как раз могут себе позволить.
Хвалить Университет — даже мысленно — не хотелось, так что оставалось только злиться. Нашли дырку в своих криво написанных служебных инструкциях и традиционно её выебли. Надо бы уже признать, что по-честному их победить невозможно, и искать другие методы — только другие методы тоже не работают.
Гошка ещё раз осмотрел голов Университетской гэбни со всем возможным вниманием. Он видел этих людей в своей жизни куда больше раз, чем следовало бы, должен он заметить следы усталости или нет?
Базальд особо не скрывает озабоченности, но успешно закапывает её в свою макулатуру и общий предлог встречи. Базальд — этакий добрый брат-близнец Андрея, даже внешне чем-то напоминает; хладнокровие и владение собой — это тоже форма истерики. И при этом — упорно промахивается плечом мимо Ройша.
Сидя на одном уровне доступа и время от времени встречаясь, невольно приобретаешь что-то вроде синхронизации и со второй гэбней тоже. Эдакую тень. И сейчас Гошка был уверен: Базальду неуютно и неудобно.
Когда Молевич вернётся с Пинеги, его ожидают интересные открытия.
Всё ещё не закончилось, бляди.
Охровича и Краснокаменного рассматривать без толку: зверюшки — они и есть зверюшки. Сейчас синхронно склонили головы к наплечникам и рассматривают Гошку в ответ, скалятся.
Осталось понять, пробиваем ли Ройш.
— Отлично, — постановил Гошка, краем глаза косясь в многочисленные бумаги, которые Базальд передал Андрею (и правда по собственному желанию, и правда рукой Молевича — или рукой, очень похожей на руку Молевича), — тогда мы не видим никаких препятствий к тому, чтобы официально начать встречу гэбен.
Ройш величаво кивнул. Охрович и Краснокаменный с ухмылками сложили пальцы ройшевскими домиками. Базальд позволил себе небольшую паузу, но потом невозмутимо повторил жест.
Атака отряда боевых ройшей, спасайся кто может.
— Мы, гэбня БГУ имени Набедренных, заявляли на повестку дня один вопрос: объявление в Бедрограде чрезвычайных обстоятельств, — медленно начал Ройш.
— В черте города нами была обнаружена вспышка некоего заболевания, по предварительному медицинскому заключению — смертельно опасного, — поддержал его Базальд.
— Чума в Бедрограде! — воскликнули Охрович и Краснокаменный.
Чума в Бедрограде — сказали-таки вслух, и ничего, не обвалился потолок. Андрей чуть дёрнулся, Соций напрягся; Бахты Гошка не касался, но знал — тот еле заметно улыбается.
Чума в Бедрограде.
А теперь мы все вместе будем с пылом первооткрывателей и искренним удивлением обсуждать то, что и так знаем.
Гошка уловил желание Соция потянуться за сигаретой и мысленно поблагодарил его — самое время закурить.
— Нам об этом известно, — спокойно ответил Бахта, чиркнул спичкой. — Ситуация под контролем.
— По нашим представлениям она должна быть под обоюдным контролем гэбен города Бедрограда и БГУ имени Набедренных, — чинно заметил Базальд.
— А какое, по-вашему, отношение данная ситуация имеет к гэбне БГУ имени Набедренных? — спросил Соций.
— И как вы узнали о чуме?
Гошка спросил слишком быстро — как раз настолько, чтобы университетские могли складно соврать. Они же все хором посмотрели на него с пресловутой снисходительной жалостью. Так смотрят из бункера, с безопасной верхушки, оттуда, где всё равно не достать.
Как Университет узнал о планах Бедроградской гэбни?
Как сумел подготовиться?
Ответ где-то здесь, совсем под носом, рядом, и они его знают, и они считают Гошку идиотом за то, что он ещё не догадался. И они знают, что, когда догадается, не докажет, а если докажет — никто его не послушает.
Сработали чистенько, ни один пихтский комар носа не подточит.
Но что сработали-то, бляди?!
Он должен знать, должен — в единственном числе должен, и похер на чуму, на уровни доступа и даже на гэбню с «мы» и синхронизацией — смотрят-то с жалостью на него, на него одного, на него лично! Он глава гэбни, у него должно хватить мозгов, чутья, наглости — чего угодно!
Гошка медленно выдохнул — спасибо Социю ещё раз за возможность прикрыться сигаретой.
Мирных переговоров тут не будет, вот уж точно.
— Заражение затронуло в том числе и студентов БГУ имени Набедренных, — опустив очи долу, ответили неожиданно Охрович и Краснокаменный.
— Некоторые из них оказались студентами медицинского факультета.
— Отследили у себя признаки нетипичного заболевания.
— Занялись развёрнутым самоанализом.
— Мы обладаем достаточным количеством лекарства для излечения заражённых, — спокойно вклинился Ройш. — Вы, не сомневаемся, тоже. Нам представляется целесообразным объявить чрезвычайные обстоятельства и скоординировать наши усилия в борьбе с чумой.
Первый удар всегда таков, что и не поймёшь, что это удар, пока не стало слишком поздно.
— Объявлять чрезвычайные обстоятельства не хотелось бы, — мягко заметил Андрей, улыбнулся. — По нашим данным заражение достаточно обширно. И если медики, вынесшие заключения о степени опасности данного заболевания, не ошибаются, создавшийся информационный прецедент может оказаться… пагубным.
— Во Всероссийском Соседстве не должно быть эпидемии чумы, — пояснил для тупых Бахта.
— Информационное состояние города Бедрограда находится в ведении гэбни города Бедрограда, — удовлетворённо пробормотал Ройш, постучал кончиками пальцев друг о друга.
— Мы всего лишь хотим обезопасить подотчётное нам население — и, разумеется, помочь вам обезопасить тех, кто подотчётен вам, — кивнул Базальд.
Удобная позиция, почти идеальная — вы проебали, мы тут ни при чём, действуем сугубо из гуманизма, но готовы помочь, только попросите. Засунули бы себе поглубже свою помощь и провернули пару раз — город Бедроград обойдётся силами гэбни города Бедрограда, спасибо!
— Если чрезвычайные обстоятельства будут объявлены, — злорадно напомнил Гошка, бросая сигарету в пепельницу, — неизбежно последует разбирательство. По нашим данным заражение распространяется через подотчётные вам канализации, что неизбежно вызовет ряд вопросов к вам.
Ройш снизошёл до человеческого взгляда и осмотрел Гошку с любопытством энтомолога.
— По нашим данным, — медленно проговорил он, — заболевание вызвано вирусом искусственного происхождения, созданного, по всей видимости, неким одарённым медиком на заказ. Как бы вышеозначенный вирус ни распространялся, вопросы неизбежно возникнут и к тому, кто его заказал, — если заказчика найдут, разумеется.
Гошка сжал зубы.
Отбили.
— Вызывающая уважение осведомлённость, — безмятежно прокомментировал Соций. — Одарённый медик? Заказчик? В целях всеобщей безопасности мы были бы признательны за более подробную информацию касательно происхождения вируса.
Снова время мысленной благодарности Социю. Хороший вопрос: можно ответить достаточно честно и наконец-то привести беседу к тому, что всех присутствующих действительно волнует, а можно не отвечать — и тем самым ещё яснее задекларировать, что здесь не мирные переговоры. Ройш и так уже малость проболтался — неоткуда им с их нынешней легендой знать о заказчике; осталось только додавить.
— Приносим свои извинения за чрезмерную умозрительность предыдущего высказывания, — приподнял брови Базальд, чуть склонил голову в знак покаяния. — Содержательно важно следующее: вирус, судя по всему, — искусственный, создан в лаборатории, в пробирке. А значит — кто-то его создал, и к этому кому-то — или тому, кто создание вируса оплатил, а также допустил его распространение — неизбежно возникнут вопросы. Только и всего.
— И это всё, что вам известно о вирусе? — прямо спросил Бахта.
— Нам должно быть известно что-то ещё? — отозвались Охрович и Краснокаменный, склоняя и свои головы.
— Возможно, это вы хотите поделиться с нами более подробной информацией?
— Возможно, вы знаете, кто заказал вирус и как он оказался в наших канализациях?
— Возможно, вы поделитесь вашим медицинским опытом оперативного создания действительно большого количества лекарства?
— Когда вы обнаружили чуму?
— Сколько дней вам потребовалось на разработку и создание дезинфекционного раствора, пущенного по нашим канализациям в нескольких районах?
— Каковы имена тех медиков в Бедрограде, которые анализировали обнаруженный вирус?
— Возможно, мы хотим поговорить начистоту? — рявкнул Гошка, перекрывая воркотню обоих.
Эта беседа вся — как баба с медальона: чеканная, филигранная и только в профиль, никакого содержания. Какой в ней толк — узнать, что они заменили Молевича на Ройша и радуются? Охеренно полезная информация, блядь. Узнать, что они тоже владеют высоким слогом канцелярщины? Вот это действительно новость, стоила неврозов и кишок на потолке!
Ройш замер, вперился в Гошку со всей старательностью.
Давай, детка, я же знаю, что тебя волнует.
— Возможно, хотим, — наконец выдал он. — Говорите.
— Спрашивайте.
Ройш улыбнулся одними губами:
— Любые потенциально возможные вопросы неизбежно будут содержать пресуппозиции, находящиеся за рамками заявленной темы обсуждения. Мы полагаем не вполне корректным обременять ими информационные единицы, с зафиксированным вариантом которых могут быть ознакомлены представители более высоких уровней доступа.
— Стандартной процедурой обработки данных, предоставляемых по запросу представителей более высоких уровней доступа, является устранение из записей внепротокольных элементов общения, — лучезарно ответил Андрей. — Мы все знаем, что государственные служащие Всероссийского Соседства — занятые люди, и не хотим обременять их информацией, не относящейся непосредственно к теме, заявленной в запросе.
Мы все знаем строго обратное — что фаланги удушатся, лишь бы послушать запись с каждым вздохом, междометием и паузой, но плёнка у нас, поэтому слушать они будут то, что мы предоставим.
Если им что-то не понравится, они могут послать свои жалобы по адресу тех, кто устроил из Всероссийского Соседства империю бюрократии.
То есть на хер.
— И обработкой данных, разумеется, вызовется заниматься гэбня города Бедрограда? — осведомился Базальд.
— Самолично, — фыркнул Бахта. — Можете направить представителя в помощь.
После некоторой паузы (они что, правда общаются с Ройшем ногами? Храбрые люди!) Базальд кивнул.
Итак, спрашивайте.
Ройш слегка откинулся, возвёл глаза — иерархизируя вопросы, видать. Давай, детка, мы-то знаем, что тебя волнует.
Давай-давай, шевели тазобедренными костями, или что там у тебя есть.
— Сколько ещё продлится активная фаза заражения? — спросил он наконец. — Будут ли ещё вспышки? По вашим прогнозам, само собой.
Гошка ухмыльнулся. За всеми этими политическими игрищами всё время забываешь о простом и важном: им страшно. Эти бляди знают себе цену и свято верят, что она высока, но эти бляди не хотят умирать и не могут бесконечно гнать лекарство.
Не сидел бы Гошка в гэбне — мог бы просто зашкериться куда-нибудь и пугать оттуда заразой. Кто, блядь, и когда заставил его поверить, что в гэбне возможностей больше? В гэбне плясок вокруг протоколов больше, а чтобы хоть что-то сделать, надо сперва прорваться через макулатурный самум.
Как ни крути, у государственного терроризма есть свои плюсы.
— По нашим прогнозам данная активная фаза заражения завершена, — бухнул Соций, — но всегда возможен рецидив.
— Медицина — тонкая штука, — язвительно прибавил Гошка. — Надеемся, наш ответ вас устраивает?
— Вполне, — кивнул Ройш.
— Тогда наша очередь. — Гошка обвёл университетских взглядом. — Откуда взялось заражение в доме номер 33/2 на пересечении Поплеевской и Объединённых Заводоводств?
Недоумение в рядах противника принесло бледное, но всё-таки удовлетворение: не знают.
Вот будет хохма, если сейчас выяснится, что они и исчезновение своего распрекрасного (в полном смысле этого слова!) завкафа осознать не успели. Ну ничего — совсем скоро завкаф найдётся, тогда и попрыгают.
— Разве заражение проникло в 33/2 не тем же путём, что и во все остальные заражённые дома? — осторожно спросил Базальд.
— Мы, разумеется, имеем в виду естественное распространение болезни, — отчеканили Охрович и Краснокаменный.
— Других путей ведь нет и быть не может, не правда ли?
Гошка ожидал, что сейчас заговорит Андрей, но тот почему-то промолчал, и за него высказался Бахта:
— Мы внимательно отслеживаем пути распространения чумы, и наши данные говорят о том, что заражение 33/2 — аномалия. Мы не ожидали болезни в этом районе, тем более — в этом доме.
В отличие от Охровича и Краснокаменного, Гошка вовсе не был ходячим детектором лжи, но сейчас даже дохлый безглазый осёл заметил бы, что Ройш переваривает информацию — что только желудочный сок по роже не потёк.
Если заражение завкафов — всё-таки не политическое решение, а чья-то самодеятельность в рядах Университета, то почти даже больно, почти обидно.
Гошка ведь почти поверил в то, что у Университета (всего Университета!) пробилась наконец жилка цинизма.
Зато можно смело рисовать звёздочку на борту: нынешняя Университетская недогэбня, кажется, не знала, что завкафа заразили не бедроградские, а кто-то из своих же. Не знала — а теперь узнала.
Дальше пусть сами копаются в собственном грязном белье до закономерного финала.
— Поскольку вы затруднились дать ответ на наш вопрос, мы, по всей видимости, вправе задать ещё один, — хмыкнул Гошка и тут же, не делая паузы, задал, — кто такой Дмитрий Борстен?
Университетские смешались. Они-то, поди, считали, что самим фактом своего на встречу явления уже победили. Да что там, сам Гошка так почти счёл — пока не понял, что Университет от этой встречи ровным счётом ничего не выиграл. Разве что выяснил, что почему-то поскучневший Андрей по-прежнему занимает своё законное место.
Ну что ж, пусть устраивают ликование и пляски.
— Дмитрий Борстен — душевный человек, — заорали Охрович и Краснокаменный.
— Поговаривают, мужчина.
— Клёвый парень.
— Малый хоть куда.
— Умница и красавица.
— Заноза в седалище.
— Уточните свой запрос, пожалуйста, — нахмурился Базальд.
— И обоснуйте, — прибавил Ройш.
Опомнился-таки!
Гошка степенно извлёк ещё одну сигарету, прикурил, выпустил в Ройша колечко дыма.
— Уточнить непросто, — широко улыбнулся он и понёсся дальше на волне накатившего нахальства. — Нас интересует достаточно всесторонняя информация — биография, психологический портрет…
— Физический портрет, кстати, тоже, — вставил Бахта.
— Медицинская компетенция, уровень доступа…
— И обоснуйте, — с нажимом повторил Ройш.
Гошка по-андреевски похлопал на него глазками. О жестокий мир, о жестокий Ройш, вырывающий из сладкого мира грёз.
— До нас дошли сведенья о том, что так зовут человека, в числе прочих занимающегося вопросами чумы с вашей стороны. Во имя всеобщей безопасности было бы небесполезно узнать несколько больше о том, кому вы доверили столь ответственное дело, благо обо всех остальных университетских медиках нам хотя бы в общих чертах известно.
— Вызывающая уважение осведомлённость, — прошипел Базальд.
— Мы бегло проверили списки ваших младших служащих — Дмитрий Борстен среди них не значится, — перебил его Гошка. — По всей видимости, у него врачебный одиннадцатый уровень доступа. В медицинских учреждениях города Бедрограда он не числится. Дмитрий Борстен — сотрудник медицинского факультета БГУ имени Набедренных? Какую именно должность он там занимает? Это риторические вопросы, — жестом остановил он открывшего рот Базальда, — суть не в том. Можно ли доверить Дмитрию Борстену разработку средств по борьбе с чумой? Вот настоящий вопрос — и сложный, ответ на который не содержится в его дипломе или даже досье. Нужно учитывать многие факторы.
Гошка плечом почувствовал, как за время его проникновенной речи Андрей весь потеплел, загорелся почти.
Представал ли Дмитрий Борстен пред очи Бедроградской гэбни и бывал ли вследствие этого на Колошме? И — чем леший не шутит! — не носил ли он когда-нибудь других фамилий — Ройш, скажем?
Вот настоящие вопросы, и способ ответить на них прост, как два пальца в рот.
— Если у вас вызывает сомнение какая-либо причастность Дмитрия Борстена к вопросам чумы, мы можем просто аннулировать таковую… — заюлил было Базальд, но Гошка оборвал его, снисходительно покачав головой:
— Факт причастности уже засвидетельствован, не так ли? Перевод в прошедшее время его не отменит. Мы хотим удостовериться в том, что ущерба не было и не могло быть причинено, и что безопасности вверенной вам части населения Бедрограда ничто не угрожает. Простейшим способом сделать это, по нашим представлениям, — Гошка не удержался и сделал-таки крошечную паузу — он тоже заслуживает минуты самодовольства, — является очная ставка с Дмитрием Борстеном.
Повисла тишина. Охрович и Краснокаменный ощерились.
Ничего, когда в дверь ввалился незваный Ройш, тоже было трудно подобрать первое слово.
Незваный Ройш хуже трезвого пихта.
— Мы не видим необходимости в удовлетворении вашего запроса, — очень медленно проговорил незваный Ройш. — Если вопрос заключается исключительно в профессиональной компетентности Дмитрия Борстена, официального подтверждения оной гэбней БГУ имени Набедренных должно быть вполне достаточно.
— Вы не видите, но мы видим, — надавил Гошка. — В конце концов, в гэбне БГУ имени Набедренных пока ещё нет медиков, как она может самостоятельно оценить чью бы то ни было врачебную компетентность?
— Мы предоставим вам заключение квалифицированного специалиста, — с надеждой предложил Базальд.
Гошка покачал головой с очень — ярко — выраженным — снисхождением.
Жрите, бляди.
— Мы же уже сказали: это не вопрос дипломов и не вопрос пересказанного третьими лицами психологического портрета. Нас интересует полная картина, которой можно достигнуть только в личной беседе.
— Мы могли бы вызвать Дмитрия Борстена на эту беседу официально, — безмятежно прибавил Соций.
Ройш шевельнулся.
— Только в том случае, если бы могли заявить также и ведущий к беседе информационный повод — но, насколько мы поняли, вы расцениваете официальное объявление о чуме в Бедрограде как неблагоприятное для себя, а без него состав возможной беседы отсутствует, — заметил он.
Заметил вполне резонно, но останавливаться Гошка не намеревался.
— Неужели вы всерьёз полагаете, что вопросы, связанные с чумой, — единственные допустимые информационные поводы для небольшой беседы? Речь ведь не идёт о допросе. Например: насколько нам известно, Дмитрий Борстен не прописан нигде в Бедрограде. Поскольку жилищным благоустройством всех жителей Бедрограда по-прежнему занимаемся мы, этот вопрос оказывается в нашем ведении — а значит, достаточным информационным прецедентом.
Ройш поморщился. Обидно, сука, да? Не подумал о том, чтобы нафантазировать и прописку тоже?
Проёбывают всегда по мелочи.
Жри теперь, жри и радуйся. Собственные ошибки всегда потом прилетают в рыло — и дальше люди делятся только на тех, кто готов признать и искупить, и тех, кто позорно поджимает хвост.
Давай, детка, покажи, что ты сильный.
— Дмитрий Борстен может проживать в Порту, — всё-таки попытался Базальд.
— И однозначно работает на территории БГУ имени Набедренных — а значит, если он проживает в Порту, то перемещаться ему приходится и по территории города Бедрограда, — счастливым голосом высказался вдруг Андрей. — Это достаточный информационный повод для личной встречи, в ходе которой Дмитрий Борстен, безусловно, получит возможность подтвердить ваши показания относительно его места жительства.
Университетские почти заглохли, но выскочили опять Охрович и Краснокаменный — вечный авангард, они же тяжёлая артиллерия, они же лучшая защита, то бишь нападение на всех присутствующих. Пока они говорят, Ройш может вдоволь поскрежетать шестерёнками.
— Как скрупулёзно с вашей стороны столь тщательно заботиться о жилищном благоустройстве каждого рядового сотрудника БГУ имени Набедренных!
— Возможно, вы также хотите поговорить с ним о свежих радиопостановках?
— Сводить в ресторан?
— Подобрать ему галстук в цвет глаз?
— Вас ожидает великое разочарование.
— У него нет глаз.
— И всего остального тоже нет. И вообще его не существует в природе.
— Мы поняли вашу мысль, спасибо, — некоторая трудность в том, чтобы их перекричать, всё-таки присутствовала, и Гошка даже подумал мимоходом, что вовсе не обязательно проявлять к ним снисхождение на самом деле, но зарываться всё-таки не стоило. — Официальный вызов кого бы то ни было — это действительно всегда дополнительные сложности, которых в нынешних обстоятельствах всем наверняка хотелось бы избежать. Мы готовы временно опустить формальности — нам всего лишь хочется посмотреть Дмитрию Борстену в глаза и поговорить с ним. Нас, к примеру, не меньше вашего интересуют возможные альтернативные способы борьбы с чумой — смеем надеяться, что Дмитрий Борстен согласится поделиться какими-то идеями. Во имя всеобщего блага и исключительно частным порядком.
Ройш молчал. Ему было некуда деваться, но он всё равно молчал.
Эк они все яростно-то этого Борстена покрывают, просто как будто на то есть дополнительные причины — помимо страстной любви к Бедроградской гэбне!
Просто как будто в своё время они его не покрыли.
Тычок-то совершенно наудачу был — из социевских навязчивых идей о том, что снимать нужно рулевого, а рулевой Университета — не в гэбне. Надо, значится, сходить-проверить, нет ли у них там кого странненького, левого эдакого, кто как бы просто так затесался, а, дядя?
Когда у человека совесть чиста, то и себя показать нестрашно, а коли страшно — значит, есть, чего порассказать.
Значит, есть смысл устраивать встречу любыми силами, и поскорее.
А если Дмитрий Борстен вдруг окажется скучным и невесёлым человеком, которому нечего рассказать, всегда можно перевести тему беседы на что-нибудь более занимательное.
Как, например, они всё-таки гонят своё лекарство от чумы в отсутствие ресурсов.
Как они умудрились натравить фаланг на Андрея.
И как, как эти бляди узнали об изначальном замысле?
Гошка лично перепроверил всех, кто был хоть как-то, хоть сорок восемь раз косвенно причастен к любым чумным делам, кто мог проходить у двери и мимоходом услышать, кто мог догадаться и от балды ляпнуть — чистота, как у прозектора!
Кто-то из своих, из голов гэбни — да нет же, тут даже херова гипотеза выдвигаться отказывалась. Ну мог бы Андрей слить, но фалангам и недавно, а херов Университет заготовил херову девку когда ещё. Не свои.
Есть ещё столичный Дмитрий Ройш. Борстен он или не Борстен, неважно, всё равно мог донести университетским. Только Дмитрий Ройш никого не ебёт, Дмитрий Ройш вполне может оказаться последним звеном утечки, а важно-то — первое! Если в Университет на крылах любви информацию принёс Дмитрий Ройш-Борстен, то кто был его крылами? Кто принёс информацию ему?
И как, блядь, как?
Без Фрайда же ясно, что херовы кошмары не перестанут сниться Гошке, пока он не поймёт!
Леший.
Так вот — Дмитрий Борстен не выйдет с частной встречи, пока всё это по порядку не расскажет. Или, если они в своём Университете его так любят и ценят, пока не расскажет кто-нибудь другой.
— Мы понимаем и уважаем ваше стремление перестраховаться в ситуации чумы, — почти твёрдым голосом сказал Базальд, переплёл пальцы, одумался и вернул их в изначально-ройшевское состояние. — Не хотелось бы надолго отрывать специалиста от работы, но частную беседу, несомненно, можно устроить. — Он сделал паузу, которую явно полагалось заполнить Ройшу, но тот смотрел куда-то в регион гошковского воротника и явственно презирал любую вербальность. — Разумеется, если речь действительно идёт о частной встрече, на ней незачем присутствовать всем четверым головам гэбни города Бедрограда.
— Речь ведь не идёт о допросе, — пришёл в себя Ройш.
— И, поскольку дуэль назначили вы, выбор оружия по старой эвропэйской традиции — за нами, — радостно вскричали Охрович и Краснокаменный.
— Мы выбираем розги.
— Или отбойные колотушки.
— Или Александра.
— Но если в гэбне города Бедрограда нет Александра, мы готовы согласиться на Соция Всеволодьевича.
— На частной беседе ведь и должна присутствовать часть гэбни, верно?
Гошка взвесил варианты. Слова о том, что не пошли бы они нахер с такими раскладами, сами рвались с языка, но, с другой стороны, почему бы и нет? Соций справится, не маленький, а пережми сейчас — и лови завтра Борстена по всему Порту и дальше — по всему Всероссийскому Соседству.
И так могли пережать, закончится эта встреча — Борстен же может сразу удариться в бега.
Надо, значит, сделать так, чтобы не ударился.
Интересно, почему Соций? Просто так, наугад? Или он по их представлениям самый тупой?
Или методом исключения — боятся медицински компетентного Андрея, который вмиг вызнает всё про их методы создания лекарства, боятся Гошки (тут и аргументы не нужны), боятся Бахты… просто почему-то?
Или университетские выбрали Соция просто потому, что настолько низко ценят физическую сохранность своих людей?
Эмпирически доказано, что не ценят.
Значит, и ответственность вся за то, что из этого может выйти, — на них.
Ну а если Дмитрий Борстен — не только Борстен (много нынче Дмитриев развелось), его ожидают интересные открытия, связанные с предвзятым отношениям Соция Всеволодьевича к некоторым некогда малым народам Всероссийского Соседства.
— Завтра в восемь утра, чего время тянуть, — согласился Соций. Радостно согласился — он же больше всех идею выйти поговорить по-пацански лоббировал.
— Без оружия, само собой, — деловито кивнул Базальд. — Это же частная встреча.
— Мы пришлём вам адрес места, — не менее деловито отозвался Бахта. — Во избежание излишней официозности вполне подойдёт какой-нибудь склад в черте города. Представители БГУ имени Набедренных, разумеется, получат возможность проверить помещение заранее.
А представители гэбни города Бедрограда — отвлечь любых наблюдателей и быстренько переместить любых Дмитриев в какое-нибудь другое помещение, поинтересней, если понадобится.
Складские районы в черте города довольно безлюдны.
— Таким образом, по всей видимости, и с этим вопросом мы разобрались, — отрешённо постановил Ройш.
Бедроградская гэбня синхронно кивнула.
— По всей видимости, — хмыкнул Гошка. — Что-то ещё?
— Да, — ответил Ройш, не отводя пустого взгляда от его воротника. — Какова судьба Брованны Шухер?
Гошка неторопливо улыбнулся.
Я знал, детка, я с самого начала знал, что тебя интересует.
И ты это получишь — у нас всё честно, и если я буду добрым — но не раньше, чем я получу то, что интересует меня.
— По нашим представлениям этот вопрос не имеет прямого отношения к ситуации с чумой, — наслаждаясь каждым словом и наконец-то полноценно получая удовольствие от работы, произнёс Гошка. — Он скорее был бы уместен в частной беседе. У нас есть некоторая информация, и мы — то есть, по всей видимости, Соций Всеволодьевич — не видим причин вам — то есть, по всей видимости, Дмитрию Борстену — в ней отказать. Уверены, Дмитрий Борстен донесёт до вас всё, что касается судьбы Брованны Шухер, в целости и сохранности.
И явится на встречу.
Ройш не пошевелился и ничего не спросил — и ответил всё так же, гошковскому воротнику, глуховатым голосом:
— Ваше стремление столь чётко разводить информационные поводы наталкивает на мысли о том, что объявление чрезвычайных обстоятельств всё-таки необходимо.
— Как жаль, что ваши, Константин Константьевич, мысли — мысли временно исполняющего обязанности головы гэбни БГУ имени Набедренных — остаются всего лишь мыслями, — пропел Андрей, трогательно улыбнулся — почти можно поверить, что утешает.
Ройш по-прежнему не шелохнулся — зато вместе с тремя остальными головами Университетской гэбни дёрнулась их попытка синхронизации.
— Когда мы рассматривали ваш запрос на встречу, нам не было известно о неполноте состава гэбни БГУ имени Набедренных, — спокойно объяснил Соций — все и так уже всё поняли, но он никогда не упускал возможности повторить для тупых, и злорадство Гошки его только одобряло. — Теперь, когда мы знаем об увольнении Максима Аркадьевича, получается, что запрос с самого начала был неправомочным — хотя бы потому, что под ним стоит подпись уволенного Максима Аркадьевича, не являющегося более головой гэбни. У вас нет оснований назначать временно исполняющего обязанности головы гэбни без чрезвычайных обстоятельств — и нет права объявлять чрезвычайные обстоятельства при неполном составе гэбни. Присутствие здесь Константина Константьевича было бы оправдано, если бы лица шестого уровня доступа или выше подтвердили объявление чрезвычайных обстоятельств, но мы, гэбня города Бедрограда, это делать отказываемся.
— Обстоятельства не являются чрезвычайными, — победно улыбнулся Бахта. — Чума под контролем.
— Мы запросим экстренной встречи по поводу чумы с гэбней Порта, — бледно пролепетал Базальд.
— Которая не имеет к данному информационному поводу никакого отношения — а значит, и права принимать подобное решение не имеет, — жизнерадостно парировал Бахта.
От Андрея аж волной разлетелось во все стороны вчерашнее — я так и знал, что вся эта затея с завкафом — только для твоего личного удовольствия!
Миленький прав — сейчас чума к Порту отношения не имеет, а через пару часов поимеет, и, раз уж они это так любезно здесь проговорили, университетским не понадобится даже слишком много думать, чтобы этим быстренько воспользоваться.
Значит, надо быть быстрее.
— Поскольку чрезвычайных обстоятельств не объявлено, наличие временно исполняющего обязанности головы гэбни не является необходимостью, и мы, гэбня города Бедрограда — сейчас, 17 сентября 1883 года, в 17:49 по бедроградскому времени — требуем полного прекращения любой деятельности гэбни БГУ имени Набедренных до официального восполнения её состава.
И мы, гэбня города Бедрограда, сейчас, 17 сентября 1883 года, проверим свою физическую подготовку, поскольку после того, как за вами, гэбней БГУ имени Набедренных, закроется дверь, нас ожидает очень, очень быстрый забег до родного здания, откуда мы должны очень, очень быстро отправить фалангам соответствующий запрос.
Попробуйте обогнать, бляди.
— Частные договорённости, само собой, остаются в силе, — походя пнул лежачего Андрей.
Ройш опустил руки ладонями на стол.
Что — и всё? Сдался без боя? Никаких даже высказываний о том, что, если протокол встречи будет подкорректирован, могут возникнуть сложности с доказательством того, что требование было выдвинуто именно в 17:49?
Гошка фыркнул.
Что бы там ни было дальше, одно точно останется фактом: состав Университетской гэбни ни разу не менялся с начала её существования.
Сами-то фаланги вообще знают, как его менять, — с учётом особого университетского права выдвигать собственных кандидатов и всех прочих специальных служебных инструкций?
Пусть всем блядям — и тем, и этим — будет неудобно. Это тоже проверка — прочности государственного аппарата.
Во имя блага города Бедрограда.
— До подтверждения запроса о прекращении любой деятельности БГУ имени Набедренных мы не имеем права конфисковать ваше табельное оружие, но не имеем права и возвращать его вам, — ласково склонился вперёд Бахта. — Поскольку в данный момент два пистолета из четырёх находятся в руках младших служащих гэбни города Бедрограда, наиболее целесообразным представляется задержание их выдачи до выяснения права пользования — с передачей представителям вышестоящих уровней доступа, разумеется.
— И с нашей стороны было бы… некрасиво препятствовать представителям БГУ имени Набедренных проследить за судьбой оружия, — не менее дружелюбно поддержал его Андрей, — если, конечно, вы сочтёте это необходимым.
— Вопрос оставшихся в вашем владении пистолетов, само собой, будет решаться уже без нашего участия, — совсем уж медовым тоном завершил Гошка.
Вопрос оставшихся пистолетов важен — пиздец как важен.
Во Всероссийском Соседстве контрабанда и доступ к разнообразным незаконным элементам действительности — искусство повыше политики. Тоже ничего нельзя, но всё вроде как можно. Порт этим вон и живёт — и все, блядь, это знают.
Если с чем-то и есть настоящая определённость — так это с оружием. То есть и тут, конечно, романс с тройным припевом, но уже на международном уровне: Пакт о Неагрессии во имя блеска и своевременного увлажнения европейских задниц подписан, армии во Всероссийском Соседстве нет и быть не может, зато имеется невыносимо раздутый госаппарат, где каждому второму правомочно полагается табельное. Армии нет, нет армии, агрессии тоже нет, есть только гэбни, которым можно пистолеты, и некоторые младшие служащие, которым можно пистолеты, и некоторые полуслужащие, которым можно аж до ружей, и Расстрельный Комитет, которому как раз ружья и можно, и Силовой Комитет, которому можно всё — и огнемёты в придачу. Но эта песнь — для Европ, а внутри государства присутствует неожиданная и почти пугающая ясность: госслужащим оружие можно и очень нужно (чтобы армии не было, но при этом она была), а всем прочим — нельзя категорически (чтобы никакой видимой агрессии, и чтобы никто в Европах не задумался о количестве оружия в неагрессивном Всероссийском Соседстве).
Достать нелегальное оружие в Бедрограде, даже в Порту — это вам не рюкзак твири пронести. Сложно.
И посадить, а то и расстрелять, за нелегальное оружие в Бедрограде — это вам не причастность к чуме доказать. Просто.
Ну а сделать так, чтобы госслужащему официально и по-белому было запрещено своё вполне легальное оружие носить, — задачка для второго курса юрфака, но всё равно приятно не ржаветь.
Андрей на днях обронил выразительное, хоть и упадническое, словцо — безвыигрышная ситуация. Миленький-то, как обычно, про себя говорил, но сейчас оно очень к месту.
Если университетские внаглую продолжат таскать при себе стволы (табельные или контрабандные — похер) — их быстро задержат, уж Гошка-то проследит за тем, чтобы младшие служащие Бедроградской гэбни знали, что и у кого искать. Если покорятся и сложат лапки ладонями на стол — что ж, репутация всё той же Бедроградской гэбни не на пустом месте возникла, они никогда и не скрывали своей любви к силовым методам.
Десять лет назад, после того, как будущего 66563 совершенно скотским образом увели из-под носа и посадили на Колошму столичные из тривиальной сучьей жадности, гэбня города Столицы ополовинилась.
И это было достойное деяние.
Выйдет действительно весело, если Университетскую гэбню в итоге упразднят за неимением Университетской гэбни.
— Вы всерьёз полагаете, что отсутствие пистолетов нас остановит? — зло гавкнули Охрович и Краснокаменный, в упор глядя на Гошку.
— Мы в любом случае предпочитаем более изящные методы.
— Более длительные.
— Розги — это только начало.
— Потом вступают отбойные колотушки.
— И Александр. В качестве ударного инструмента.
— Так звучит симфония истинной боли.
Шутку про Александра Гошка уловил с первого раза, спасибо. О том, что он стареет, страдает непрофессионализмом, имеет ограниченный репертуар псевдонимов и прочей хероте он подумает как-нибудь потом.
На чьих-нибудь похоронах, например.
— Да, — сказал он, откидываясь на стуле, — мы всерьёз полагаем, что отсутствие пистолетов вас остановит. Потому что если оно вас не остановит, нам всем предстоит предельно частная беседа, и есть подозрение, что суммарная боевая подготовка у Бедроградской гэбни несколько выше, чем таковая у гэбни Университетской.
Андрей тихо вздохнул — как же так, испоганить блистательную бюрократическую победу прямыми угрозами! Гошка тоже вздохнул — глубоко и с наслаждением.
Он желание сказать что-нибудь относительно честное прямо в рожи университетским все эти хер знает уже сколько лет давил, он свой шанс упускать не намерен.
— Засим встречу гэбен предлагаем считать завершённой, если её вообще можно назвать состоявшейся, — прогнул-таки свою линию Андрей. — Поскольку полномочия гэбни БГУ имени Набедренных временно приостановлены, её головы не имеют права находиться в помещении для встречи гэбен.
— Ввиду чего оным предлагается стены данного немедленно помещения покинуть, — закончил Бахта и в который раз жизнерадостно улыбнулся.
Ройш и Базальд молча склонили головы, поднялись. Охрович и Краснокаменный тоже встали — громко и экспрессивно, в последний раз одарили Гошку взглядами, однозначно переводимыми как «мы тебя найдём, сука».
Засим встреча гэбен завершилась, поскольку университетские вышли.
Ищите-ищите.
Чем быстрее найдёте — тем сами виноваты.
Университет. Дима
Габриэля Евгеньевича нашли в Порту меньше часа назад, и Святотатыч сразу позвонил на кафедру. Подробностями делиться не стал принципиально, просто озабоченным тоном сообщил, что Университет хочет послать кого-нибудь условно-медицинского в Порт.
Габриэля Евгеньевича нашли, и Святотатыч ни на что конкретно не намекал, но условно-медицинский посланник хотел иметь при себе хоть сколько-нибудь лекарства от чумы.
Просто так, знаете, на всякий.
Дима не хотел ехать. Вот не хотел и всё. Он видел, какими тихими и молчаливыми вернулись со встречи гэбен Ройш с Ларием, какими громкими и злыми — Охрович и Краснокаменный. Он видел, что, услышав о чумном Габриэля Евгеньевиче в Порту, Ларий встрепенулся и метнулся к телефону, а Ройш безразличным тоном осадил его, сказав, что шансов успеть уже нет.
Университетскую гэбню уже отстранили.
И никто не сказал этого вслух, но все очень явно подумали о том, что, наверное, лучше было дать Гуанако взорвать свой желанный юбилей Первого Большого. И не встречаться.
Дима не хотел ехать в Порт за Габриэлем Евгеньевичем, потому что всё никак не уходило ощущение, что его, Димино, присутствие на кафедре делает гэбне чуть лучше. Он даже не лез особо с разговорами, просто сидел на диванчике под чучелом Твирина и смотрел, как Ларий заворачивает в грубую бумагу извлечённую из сейфа кобуру.
За одиноким табельным пистолетом Лария вот-вот должен был приехать курьер.
На кафедру забежал Стас Никитич — задним числом черкануть заявление почерком Максима о порче его табельного оружия. На самом деле табельное оружие истаяло вместе с самим Максимом, но раскрыть это — значит расписаться в том, что Максим пропал.
Навлечь на него проблемы, когда он найдётся.
Это «когда» взамен «если» было не от чрезмерной жизнерадостности, а вовсе даже и наоборот (лучше бы Максим сгинул, честное слово). Но как с самого начала было ясно, что Габриэль Евгеньевич заразился, так и — что Максим жив и здоров, просто хуит.
Должно же в этом мире быть хоть что-то предсказуемое и гармоничное.
Охрович и Краснокаменный молча копались в кафедральном шкафу, метая в мешок какую-то одежду, вещи, свёртки бумаги.
— Решили-таки последовать примеру передовых голов гэбен и свалить? — окликнул их Дима.
Охрович и Краснокаменный обернулись на него с яростью паяльников в глазах (в смысле паяльников, торчащих из глаз, а не паяльников, туда воткнутых, хотя этот образ открыт для интерпретации).
Самым стрёмным в них было отсутствие портретного сходства: посмотришь на фотокарточки этих двух людей — никогда не придёт в голову называть их через постоянное «и». Оба, конечно, высокие и скорее крупногабаритные, но у Охровича круглое лицо, тёмно-русые волосы и страшного такого цвета глаза — вроде бы карие, но Дима был довольно твёрдо уверен в том, что так выглядит какой-нибудь неведомый сплав в жидком виде. Краснокаменный, наоборот, был весь какой-то рыбный — светленькие волосы, никакие (бледно-голубые, что ли) глаза, тяжёлые веки, желтоватая кожа, да ещё и поросль на лице, выдающая себя за усы. И если Охровича хотелось представить себе на рынке у лотка с цветными сувенирными куклами по бешеным ценам, то Краснокаменного — исключительно с гитарой на задворках Старого города. Этим двоим вообще не полагалось в жизни встречаться.
Но потом они оказывались вместе в поле зрения и начинали одинаково двигаться, одинаково говорить, одинаково зло усмехаться и одинаково нехорошо прищуриваться. И тут в мозгу у любого нормального человека (читай: Димы) возникало неуютное зудящее чувство, намекающее, что что-то где-то не так, потому что два таких разных человека не могут быть такими одинаковыми, и, короче, лучше просто об этом не думать. И по возможности не смотреть в их сторону.
И уж точно не ставить под вопрос их лояльность.
— Я вообще до сих пор не могу понять, почему вы никого не сдали Бедроградской гэбне. Это бы очевидным образом приумножило веселье.
— Да, поэтому мы и сдали тебя, — огрызнулись Охрович и Краснокаменный, отрываясь от разграбления кафедры.
— Завтра, напоминаем, у Дмитрия Борстена рандеву с одним из голов.
— Дмитрий Борстен — это ведь ты?
— Если нет, то всё равно зайди непременно, скажи, чтоб тебя не ждали.
— Бедроградская гэбня оценит.
— Пригласит провести с ними часы досуга.
— Побеседовать о высоком.
— Возможно, произведёт тебя в Александры.
— Вам не кажется, что шутка про Александра начинает устаревать? — не удержался Дима.
— Вместе с прообразом, — пожали плечами Охрович и Краснокаменный.
— Александру давно пора выйти в тираж.
— Пятьсот экземпляров, по числу инновационных неопробованных методов психологического воздействия, которыми мы располагаем.
Соль веселья заключается в том, что невозможно понять, придуриваются они или сейчас, обобрав останки шкафа, выйдут из здания Университета и поедут кого-нибудь убивать.
И ведь не спросишь.
— Вы намереваетесь ехать убивать Бедроградскую гэбню?
В качестве ответа на этот невинный вопрос Диме прилетело что-то ОЧЕНЬ БЛЯДЬ БОЛЕЗНЕННОЕ по обоим плечам. Он подскочил и оскорблённо завопил. Охрович и Краснокаменный удовлетворённо осмотрели хлысты в своих руках.
— Для начала мы потренируемся.
— У нас теперь нет пистолетов, так что удар должен прийтись точно в цель.
— Вот так — убедительно?
На сей раз хлысты съездили Диме по лицу и шее, и этого он терпеть уже не намеревался, ввиду чего отпрыгнул подальше, за подлокотник дивана.
Ларий посмотрел на Охровича и Краснокаменного с откровенной опаской.
— Вы же это не всерьёз, правда?
Разумеется, даже звание головы гэбни (временно безработного) не спасло его от жестокой расплаты за то, что он осмелился заподозрить Охровича и Краснокаменного в серьёзности.
— Представляется, что вооружиться хлыстами в качестве минимального средства самообороны — более разумное решение, чем нам всем хотелось бы думать, — впервые за всё это время подал голос Ройш, неподвижно стоявший у окна. — Мы попытались найти дипломатическое решение, и наша попытка обернулась неудачей. Бедроградская гэбня вполне прозрачно дала понять, что дальнейшее взаимодействие развернётся на силовом поприще.
— Гадская Бедроградская гэбня! — заорали Охрович и Краснокаменный, кидая свои хлысты во всё тот же масштабный мешок и заламывая руки.
— Гадская Бедро-гадская!
Дима не удержался и фыркнул, хотя по-хорошему явно следовало разрыдаться.
Взаимодействие на силовом поприще почему-то не казалось ему обнадёживающей перспективой.
Почему-то вот очень не казалось.
— Я надеюсь, ты шутишь, — Ларий, сокрывшийся от карающих хлыстов за своим столом, откинулся на стуле, аж проехал пару сантиметров по паркету. — Они не станут, не решатся просто.
— Почему нет? — Если бы Ройш не был Ройшем, в его голосе наверняка промелькнула бы досада и даже некоторое раздражение. — Тебе, как и всем присутствующим, известны их методы. Бедроградская гэбня присутствовала на той же встрече, что и мы, они не могли не осознать, что бюрократия исчерпала себя. Проложив себе дорогу легальным образом, они, несомненно, сделают всё, что возможно, чтобы завершить дело образом нелегальным. С учётом того, сколько сил, денег и времени вложено в план по уничтожению Университета, с их стороны было бы попросту глупостью упустить подобный шанс.
— Вы пугаете нас, Константин Константьевич, — завыли Охрович и Краснокаменный.
— Вы звучите как человек, готовый бросить Университет и подкинуть Бедроградской гэбне свой план только затем, чтобы он не сгнил в вашем блестящем уме.
— Как великий стратег.
— Как человек, которому место на какой-нибудь управляющей должности.
— В гэбне, например?
Дима вот сидел, сидел и как раз намеревался намекнуть, что у всей этой большой и печальной проблемы есть простое и очевидное решение, а они, глядите-ка, сами догадались. Он вопросительно посмотрел на Лария.
— Я говорил с фалангами, — решительно кивнул тот. — Честно скажу, по моим ощущениям — они сами в некотором замешательстве. Дали нам три дня, чтобы мы предложили свою кандидатуру на должность четвёртого головы Университетской гэбни. При этом на эти три дня мы действительно не гэбня, оружие нам не полагается, полномочия тоже, но вопрос о том, кто, собственно, управляет Университетом, фаланга старательно обходил. — Ларий оживлённо постучал пальцами по столешнице. — Состав нашей гэбни никогда не менялся. По-моему, им просто не хочется этим заниматься. Надеются, что разберёмся сами, а за три дня ничего не случится.
Три дня, за которые ничего не случится?
По нынешним меркам это довольно остроумная шутка.
— Поправьте меня, если я не вижу какой-то бюрократической наёбки, — осторожно (то есть высунувшись из-за подлокотника дивана, но пока что не целиком) заметил Дима, — но не кажется ли вам, что все проблемы можно решить, позвонив — или написав, или чего там полагается — фалангам прямо сейчас и предложив-таки кандидатуру на должность почётного Максима?
Не в том смысле Максима, что этому человеку полагается сбежать в ответственный момент, а в том, что он станет головой Университетской гэбни. Побег тут ни при чём. Дима вообще уже думать забыл о побеге. Вообще совсем. Сущая правда. И толком не понимал, чего так на Максима взъелся — в основном, видимо, потому, что Максим первым взъелся на него.
Каков запрос — таков ответ, ну или как там полагается говорить в этой стране.
(Пусть никто не поймёт неправильно: Дима всё ещё злился, но злился спустя рукава, по инерции. И всё ещё использовал смешанные метафоры, а вот это уже неутешительно.)
— А давайте выдвинем кандидатуру Дмитрия Борстена? — предложили Охрович и Краснокаменный.
— Он полноценный гражданин Всероссийского Соседства, даром что без прописки.
— Он всегда был без прописки.
— Пропишем его к Ройшу.
— Никто ни о чём не догадается, Ройш вечно укрывает у себя сомнительных мужиков.
— Ещё не старый, а уже такой развратник!
— А по-моему, кандидатура очевидна, — крикнул Дима. И ткнул пальцем в Ройша, если кто не уловил его указующий взор.
(Палец, как и рука, кстати, всё ещё были по локоть в «Вороновом крыле» от Габриэля Евгеньевича. Так тот и сохранится в веках, видимо: стопка высокохудожественных романов и несмываемые чёрные пятна на руке у одного хорошего человека.
Как можно догадаться, все эти разговоры происходили до звонка Святотатыча, который поведал, что Габриэля Евгеньевича нашли в Порту. Потому что после звонка Дима очень не хотел ехать, хотел посидеть ещё немного на кафедре и поговорить, но, конечно, поехал. Почти даже сразу.)
Все обернулись на Ройша.
Всем была, в общем-то, очевидна кандидатура.
Ройш лучше прочих присутствующих (вместе взятых, причём в квадрат) понимает в бюрократических наёбках, Ройш до мозга своих тощих костей университетский, судьба Ройша была предопределена задолго до его рождения.
— Да, — сказали Охрович и Краснокаменный (впервые на Диминой памяти хором).
— Нет, — сказал Ройш.
— А мы сказали — да, — повторили Охрович и Краснокаменный, надвигаясь на него.
— Или нет? Даже за одну встречу гэбен наши пальцы устали.
— Физическая синхронизация с Усиковым Вором слишком утомительна.
— Кроме того, мы презираем лживость.
— И тех, кто ставит находку объекта для потери невинности выше политики.
— Давай мы украдём твою невинность, а потом скажем всем, что её никогда и не было?
— Уж тогда-то ты не сможешь нам больше отказывать!
— И вернёшь усики Золотца!
— Почему нет? — сказал наконец Ларий.
Вероятно, это был ответ на изначальное твёрдое ройшевское «нет», а не на высказывания по вопросам невинности. Хотя варианты возможны.
Ройш полуобернулся и позволил себе приподнять брови.
Бушевание страстей!
— Я не обязан аргументировать свою позицию, — холодно провозгласил он (по-прежнему не вопросы невинности!), — но, с другой стороны, не вижу причин этого не сделать. Все мои заверения в том, что я не заинтересован в управляющей должности и не желаю быть элементом государственного аппарата, по-прежнему остаются в силе. Одно дело — найти и использовать — напомню, к слову, что безуспешно — несостыковку в служебной инструкции и временно принять на себя обязанности головы гэбни в экстренной ситуации. Другое — принять на себя это бремя на длительный период жизни. — Ройш даже повернулся всем корпусом, качнулся вперёд — ну точно сейчас лопнет от переизбытка чувств. — У меня складывается впечатление, будто вы все забываете о том, что существует мир за пределами чумы в Бедрограде. Так или иначе нынешний конфликт завершится, и Университетская гэбня продолжит функционировать вне его. Или не продолжит, но в таком случае весь этот разговор принципиально бессмыслен. Так вот: я предельно лоялен Университету, и вряд ли кто-то имеет право обвинить меня в недостаточной помощи по любым вопросам, в которых я сведущ. Во многом моя помощь оказывается действенной именно потому, что я использую неофициальные — и, как вам всем, несомненно, известно, не всегда законные — каналы. Стань я головой гэбни, моя и без того чересчур заметная персона привлекла бы ещё больше внимания. Это закрыло бы многие пути взаимодействия с государственным аппаратом. Поверьте, господа: моё функционирование вне гэбни основывается не только на моих, но и на ваших интересах.
Прочувствованный монолог вызвал отклик в сердцах людей: Охрович и Краснокаменный сперва освистали Ройша, но потом, поразмыслив, выдали ему заслуженный раунд жиденьких аплодисментов. Ларий только печально кивнул.
— Но кого тогда? — с искренним недоумением в голосе спросил он.
Вот хороший же человек Ларий, приятный и всё такое, но настолько иногда несообразительный. Сообщить ему, что ли, что на одном только истфаке добрая сотня сотрудников?
А если позволить своей фантазии буйство и вспомнить, что в Университете есть и другие факультеты!
Это не Димино, в общем-то, дело, но леший же в ухо.
— Попельдопеля, например? — сдёрнулось с потолка ближайшее имя. — Будет ему повышение.
— Человека не с истфака? — ужаснулся Ларий.
— А у вас что, гэбня истфака? — возмутился Дима.
— А ты у нас что, имеешь право голоса? — надвинулись на него Охрович и Краснокаменный.
— Свой голос завтра применишь, когда на тебе будут практиковать силовые методы взаимодействия.
— Или не силовые. Все знают, что в душе ты слаб.
— И твои предпочтения тоже все знают.
— От всей своей слабой души благодарю за тренировку моей психической устойчивости, — пробурчал Дима и повернулся к Ларию. — Я не лезу в ваши дела, я просто имею неприятную привычку думать. Пока вы там ругались на встрече гэбен, Гуанако поводил меня по университетским территориям и наглядно, то есть пальцем, показал, сколько народу — с юрфака в основном — завербовано всеми нами любимой Бедроградской гэбней. Куча народу. Большая куча. Может, в этом часть проблемы? Может, университетская гэбня хочет стать чуть более гэбней Университета и чуть менее гэбней кафедры истории науки и техники истфака?
(Смотрите и завидуйте: Дима не лезет в чужие дела. Отлично получается, не правда ли.
В общем, на месте Максима он бы тоже, наверное, на себя взъелся.)
Надо бы со всем этим завязывать, но недопечёный эмбрион (медицинское образование — залог богатого словарного запаса) логики где-то в регионе мозга всё-таки подсказывает, что на самом деле надо было с самого начала не лезть, а теперь поздно уже делать вид, что он в этом всём не по уши.
Остаётся прикинуться последовательным.
— Гэбня Университета останется нашей.
— И Лария мы не отдадим, он смешной.
— Он нас любит и ценит.
— Ценит ли нас Попельдопель?
— Хочет ли Попельдопель политики — или, возможно, он хочет только ковыряться в своих вирусах?
— Ты о его интересах подумал, бессердечный чурбан?
Ларий тоже посмотрел на Диму с глубокими сомнениями на лице.
— Надо бы посоветоваться с Сергеем Корнеевичем — и с самим Юром Карловичем, конечно, тоже… Охрович и Краснокаменный ведь правы, не захочет он в гэбню.
Кажется, кто-то здесь кого-то недопонял.
(Вот всегда кто-то кого-то недопонимает, а потом просыпаешься уже в камере на Колошме.)
— Да не настаиваю я на Попельдопеле! — возопил Дима. — Я просто пытаюсь тонко намекнуть, что если все ваши жизни в такой страшной опасности из-за того, что у вас нет четвёртого головы, возможно, вам стоит начать думать о том, кого бы подыскать?
Охрович и Краснокаменный бережно извлекли из шкафа бутылку какой-то жидкости, раскупорили её, быстро понюхали, снова завернули и метнули всё в тот же мешок.
— Возможно, стоит, — хмыкнули они и синхронно приподняли левые брови.
— Но зачем?
— Разве тебе чем-то не нравится возможная альтернатива?
— Фаланги дали понять, что раньше, чем через три дня, мы всё равно не сможем полноценно вернуться к обязанностям, — покачал головой Ларий. — Так что спешить некуда.
Диме осталось только мысленно воспеть своё новое любимое заклинание.
Всё могло быть куда хуже.
(Побочный эффект заклинания включал в себя детальное описание того, как именно хуже, но с этим оставалось только мириться.)
Пока что даже почти все живы.
Почти все.
Дима же не видел трупов.
— С учётом перспектив ситуации я не думаю, что тебе следует посещать завтрашнюю встречу, — негромко обратился Ройш к Диме. — Неявка может спровоцировать Бедроградскую гэбню на агрессивные действия, но гораздо проще переждать в наиболее надёжных местах несколько дней, чем самовольно идти им в руки.
Ларий покосился на Ройша с очередной гримасой сомнения, но прибавил:
— К сегодняшнему вечеру подавляющее большинство заражённых в Бедрограде получат лекарство. Не все найдены, не все ещё выявлены… не все находятся в пределах города. Обходами и уколами найденных больных успешно занимаются студенты медфака, и вряд ли Бедроградская гэбня станет ловить их, им же не это нужно! А нам — здесь присутствующим, и Юру Карловичу, и Андронию Леонидовичу, и Сергею Корнеевичу, за которого, впрочем, я бы волновался меньше всего — вовсе не обязательно покидать территорию Университета в ближайшие дни. Можно просто отсидеться.
— Игра уже не идёт по правилу «кто милее фалангам», — Охрович и Краснокаменный заржали.
— Игра идёт по правилу «кто кого переживёт».
— Тот, кто отправится завтра тетешкаться с Социем, не переживёт.
— С наибольшей вероятностью он получит по голове чем-нибудь тяжёлым и станет объектом для шантажа.
— Примерно как Бровь, о судьбе которой ему обещали рассказать.
— И расскажут, они же всегда держат слово!
— Не припомнить и случая, когда Бедроградская гэбня была бы нечестна.
— Дима пойдёт, чтобы узнать про Бровь, следующий пойдёт, чтобы узнать про Диму.
— Может, распределим места в очереди уже сейчас?
Ах вот оно что.
Ну спасибо вам, о Охрович и Краснокаменный, честнейшие из честнейших.
О незначительном нюансе, связанном с Бровью, Диме до них никто не говорил. И, судя по рожам Ройша и Лария, не намеревался.
Дима разозлился бы, но как разозлишься, когда Ройш первым же отговаривает от встречи. Не нужно быть ни гением, ни самородком, чтобы догадаться, нравится ли Ройшу такая ситуация.
А ещё, например, не только Ройша волнует Бровь.
Ещё, например, не Ройш тупо забыл сказать Максиму, где она должна ночевать.
(И именно с тех пор никто не видел — ни Брови, ни трупа.)
В общем, Дима всё-таки разозлился.
И прекрасно знал, на кого, но уютнее было думать, что на этих четырёх уродов.
— Вряд ли вы стали бы меня отговаривать, если бы не знали, что я пойду — так и так пошёл бы.
Знали, конечно, — Ларий вон с готовностью проглотил тоскливый вздох.
— Назови хотя бы одну причину, которая привнесла бы в это решение подобие элемента разумности, — монотонно потребовал Ройш.
Даже и не придумать, с чего начать.
— Весь этот роман с Бедроградской гэбней — просто развёрнутая вариация среднеотрядской влюблённости, — голосом диктора, зачитывающего древнеросскую былину, поведал Дима. — Жить постоянными догадками, пытаться додумать, что у пассии в голове, тыкать наугад — короче, свихнуться можно. Не знаю, как вам, а мне надоело. У меня вообще сложные отношения с ситуациями, допускающими чрезмерное количество исходов. Отсидеться три дня — и что дальше? Угодить в дурку на четвёртый, пытаясь понять, что ожидает завтра? Просто расслабиться? Я, конечно, тот ещё придурок, но мои высокие навыки интроспекции громко сообщают, что лично у меня не получится. Меня зовут поговорить — я пойду поговорить.
— Причины по-прежнему не прозвучало, — не без ехидства заметил Ройш.
— Ты знаешь её не хуже меня, — буркнул Дима. — В конце концов, если я буду достаточно милым и очаровательным, мне даже могут из любезности показать её тело.
Некоторым вон даже позволяли тела целовать. Хотя это, конечно, совсем другая история.
У Димы подобных интенций в адрес Брови не имелось, но он был готов послужить посредником.
Ройш вздохнул.
— Я знаю, что ты никогда не отличался здравостью в принятии решений и что твоё желание подставиться граничит с клиническим состоянием. Меня в меньшей степени интересуют причины такого поведения, хоть они и видны невооружённым глазом, нежели его возможные последствия. В прошлый раз, когда ты добровольно ушёл с кем-то из Бедроградской гэбни, дело закончилось Колошмой.
Колошмой, на которой обнаружился подозрительно живой Гуанако.
Гуанако, которого Дима к тому моменту как раз умеренно благополучно похоронил.
Гуанако, с похорон которого, видимо, и пошла мода на странноватые поступки в среде Димы.
— Да, и я ничуть об этом не жалею, — брякнул он.
— Верю, — ничего не выражающим голосом ответил Ройш. — Но, возможно, об этом жалеет кто-то другой.
Это прозвучало достаточно проникновенно, чтобы Охрович и Краснокаменный решили не спасать Диму своими комментариями.
Свежая новость: не только Диме не нравится хоронить близких людей.
Свежая новость с альтернативного радиоканала: Дима гарантированно побывал на большем числе допросов, чем любой из присутствующих. По крайней мере, в качестве допрашиваемого. У Димы наилучшие шансы что-нибудь выведать и выбраться целым, как обычно.
Хотя, конечно, кому это он сейчас рассказывает.
Просто страшно хочется поглядеть Бедроградской гэбне в глаза — хотя бы в одну пару из четырёх.
— Откуда вам знать — может, вся чума изначально была моим личным способом добиться аудиенции у Бедроградской гэбни, они же мне страсть сколько должны.
И проценты набежать успели.
Ройш продолжал созерцать Диму, явно желая что-то сказать и явно не желая признавать это своё желание.
— Подумай об этом с практической точки зрения, — предпринял ещё одну попытку Ларий. — Личность Дмитрия Борстена — довольно прозрачная липа. У Дмитрия Борстена нет квартиры, нет соседей, нет знакомых вне Университета — он может совершенно безболезненно пропасть. Им даже не придётся быть осторожными. Если ты всё расскажешь… и если ты останешься у них в руках — наше положение станет ещё хуже. Отдавать такое преимущество просто из упрямства безответственно, в конце концов.
Нашёл, кого и чем стращать. Дима давно уже перешагнул ту грань, за которой волнуются об ответственности.
Он не должен отвечать за то, что кто-то будет плакать о его исчезновении.
Он же не давал никаких гарантий безопасности.
Он же ничего им не обещал.
С чего они взяли, что он не исчезнет с горизонта.
(У него уже почти хватает навыка самоубеждения, чтобы правда в это верить.)
— Если несуществующий Дмитрий Борстен что-то кому-то и расскажет, россказни его не будут иметь юридической силы, как ты сам любезно заметил, — хмыкнул Дима. — Что касается фактической информации — думаешь, она их правда до сих пор волнует? А «ваше положение» — это большая политика. Я к большой политике отношения не имею, меня и в природе-то не существует.
В ответ на это он снова получил по лицу хлыстами.
Весьма коварно со стороны Охровича и Краснокаменного было делать вид, что они припрятали их в мешок!
— Пока что следов не остаётся, — назидательно сообщили Охрович и Краснокаменный.
— Но это последнее предупреждение.
— Только абсолютное равнодушие к твоей судьбе останавливает нас от того, чтобы попросту тебя связать и оставить здесь.
— В шкафу теперь много свободного места.
— А ты ведь любишь, когда тебя связывают, верно?
— Мы проконсультируемся с Гуанако относительно оптимальной позиции.
— Даже абсолютное равнодушие к твоей судьбе не позволит нам отнестись к своему прямому призванию с недостаточным тщанием.
Дима собирался озвучить своё мнение относительно невыпускания его на встречу насильственным образом, но как раз в этот момент и позвонил Святотатыч.
Габриэля Евгеньевича нашли в Порту, так что пусть Дима приезжает.
И поскорее.
— По крайней мере, у вас больше нет морального права запирать меня в шкафу, — сообщил он, вешая телефонную трубку, которую ему передал Ларий, как только понял, что к чему. — Порт в лице нашедшегося Габриэля Евгеньевича ждёт меня и моих шприцов.
— Ты уйдёшь отсюда, только если гарантируешь, что Габриэль Евгеньевич до сих пор сохраняет свою эстетическую ценность, — надменно постановили Охрович и Краснокаменный.
— Его чума уже на той стадии, в которой отваливаются конечности?
— Без конечностей он нам не нужен.
— Подобные фетиши слишком редки, чтобы вкладывать в них силы.
— Мы решили отныне следовать вкусам массового потребителя.
— Так сказать, продаться толпе.
— Нам нужны ресурсы.
— Ресурсы, Дима. Нужны нам.
— Габриэль Евгеньевич — ещё ресурс?
— Не знаю, ничего не знаю, — махнул рукой Дима. — Святотатыч звучал… озабоченно. И ничего не рассказал — ни где нашли, ни как, ни в каком состоянии. Хотите знать — придётся меня отпустить.
Набор юного медика по-прежнему был в сумке, которую Дима нынче даже с плеча не снимал, дабы нигде не забыть. Спасибо, он знал себя. В общем, можно было вставать и ехать, даже куртку накидывать не надо. Куртки (равно как и плаща, пиджака, пальто, шубы или мантии) у Димы не было.
В смысле, вообще не было в Бедрограде.
Он, так сказать, тут налегке.
(Всё, что хранилось на бывшей гуанаковской квартире в черте города, давно уже присвоили Охрович и Краснокаменный, до Ройша всё никак не получалось доехать, а в ворохе шмоток, оставшихся в Порту, верхней одежды почему-то не обнаружилось.)
И леший бы с ней, просто сейчас это наблюдение почему-то привнесло в и без того увлекательную жизнь столь необходимую нотку лёгкой растерянности.
Что Дима вообще делает в Бедрограде?
То же, что и всегда.
Хуйню какую-то.
— Не думаю, что тебе стоит ехать одному, — заметил традиционно здравый Ларий. — В восемь Сергей Корнеевич обещал заглянуть — он всё равно наверняка в Порт. Дождёшься?
Дима дождался, благо оставалось всего ничего. Потерпев из вежливости несколько минут, Ройш заявил, что его не интересует повторное обсуждение прошедшей встречи гэбен и что он, соответственно, направляется домой. На предостережение Лария о том, что, возможно, ему тоже не следует ехать куда-то одному, Ройш снисходительно заметил, что желающие могут его сопроводить, и вышел. Охрович и Краснокаменный, повозмущавшись должное количество времени, подхватили свой мешок и вышли следом.
Дима посидел ещё немного с Ларием, потрепался о насущных мелочах, потом посидел ещё немного с Ларием в неловкой тишине, а потом решил, что он, пожалуй, предпочтёт ждать Гуанако за дверьми кафедры.
И дождался.
— Здравствуй, мрачная рожа, — жизнерадостно поприветствовал его из конца коридора Гуанако, резво подбегая и оставляя за собой картинную цепочку грязных следов. — Всё опять плохо, и мы с Попельдопелем зря сочиняли сказки?
«Да», — хотел ответить Дима, но не ответил.
Разве можно ломать мечты столь мокрого человека.
После того, как Гуанако потыкал Диме пальцем в юрфаковских наблюдателей и они вдвоём немного просто пошлялись по университетским землям, покойный профессор распрощался и ускакал в неизвестном канализационном направлении. Его почему-то крайне прельщала идея сфабриковать данные о естественном происхождении чумы, так что он, видимо, потратил всё последнее время на чтение технической документации от Лария, осмотры водохранилищ и обсуждение чтения и осмотров с Попельдопелем.
Что было бы полезно, если бы было полезно.
— Привет и тебе, Маэстро Дружелюбие, — пробурчал Дима. — Плохость всего зависит от того, насколько для тебя важно, чтобы Габриэль Евгеньевич был в сознании, когда ты надумаешь им в очередной раз повосхищаться. И от того, считаешь ли ты критичным временное отстранение Университетской гэбни.
Гуанако опешил в полном смысле этого слова — по крайней мере, перестал гарцевать.
— Ммм, — рассудительно заметил он и потянулся за сигаретами.
Выучил уже Дима, выучил два заветных слова (и первое из них «Габриэль», и второе — «Евгеньевич»), которые ставят Гуанако на паузу в любой ситуации! Наверное, если сражаться с ним в бесчестном бою, достаточно в ответственный момент прокричать это заклинание, и получишь шанс нанести роковой удар.
— Вот именно, — кивнул Дима. — Не уверен, что у нас есть время на перекур прямо здесь, Святотатыч ждёт.
Кафедра истории науки и техники находится на втором этаже, идти до выхода (даже если не до парадного), казалось бы, всего ничего, но вся важная информация умудрилась уложиться в несколько лестничных пролётов. По вопросу гэбни Гуанако пожал плечами — не то чтобы подобный исход мог кого-то удивить, мол, хотя надежда жила.
По вопросу Габриэля Евгеньевича в Порту он плечами пожимать не стал, а стал вместо этого по-нехорошему весёлым. Причём Дима заподозрил, что заветными словами в данном случае были вовсе даже и «в Порту».
— Окажи мне последнюю милость, — попросил Гуанако на выходе, старательно не глядя в сторону Димы. — Давай мы не будем сейчас гадать, как так вышло и что это значит для мировой истории, а?
Да кто предлагал гадать-то. Дима давно уже перестал гадать, Дима занимал свои мысли другими интересными вещами. Гадать без толку, слишком много вариантов.
Впрочем, представляется сомнительным тот из них, в котором Габриэль Евгеньевич убрёл в Порт сам.
И ещё: у Гуанако довольно отчётливо было написано на роже, что всё он прекрасно понимает относительно значения сего знаменательного события для мировой истории.
В такси Дима снял очки. Во-первых, они ему смертельно надоели (сколько времени уж прошло, а продолжают натирать переносицу), а во-вторых, он просто представил, как осматривает бренное тело Габриэля Евгеньевича в очках с простыми стёклами, будучи сам же в очках с простыми стёклами, и как было бы нездорово комично.
Плюс воспоминания о каморке Святотатыча, безжизненном Габриэле Евгеньевиче и очках.
Где-то это всё уже было.
Гуанако покосился с некоторой иронией, но говорить ничего не стал.
Это всё было странно, неестественно и странно. Меньше недели назад они снова встретились (какая неожиданность) и снова вроде как спутались (по крайней мере, эротические контакты определённо имели место). Дима не жаловался, но как будто не хватало какой-то паузы, чтобы выдохнуть и прочувствовать момент.
(Крикнуть, что ли, «Габриэль Евгеньевич» в окно, или без очков это слишком неконспиративно?)
А главное — такое ощущение, что они оба этой паузы вроде как специально избегали. Дима, по крайней мере, избегал. У его жалкой душонки тоже есть габариты, в неё влезает ограниченное количество переживаний.
Вот сейчас, в такси, был бы отменный момент для распускания соплей, но Гуанако рассеянно не то улыбался, не то хмурился, приобняв Диму и глядя сквозь спинку водительского сиденья, и лезть было как-то неуместно.
Достойный этический вопрос, вечный прям: если ты не уверен, что тебя тут хотят и что с тобой будет хорошо, следует ли что-нибудь делать, чтобы изменить ситуацию, или лучше не лезть и позволить ситуации самой разрешить себя, дабы не сотворить ещё большей хуйни?
Этой ночью Гуанако прижал Диму к стенке, гнусно отвлёк его эротическим манёвром, дождался правильной кондиции, зафиксировал руки и подло срезал браслетики-батарейки. С каждой руки. Методично и равнодушно. Ножом. Потому, мол, что нужно хоть когда-то поспать, и эта ночь ничем не хуже других. Дальше было, наверное, достаточно эффектно: после трёх, что ли, суток без сна на самодельных стимуляторах падаешь довольно-таки сразу.
Плюс пара часов на карачках над сортиром с утра.
Последствия гениального изобретения.
И Гуанако был прав, как всегда: выспавшийся Дима чувствовал себя значительно лучше во всех смыслах. Что не отменяет того, что сам Гуанако тоже — та ещё большая лицемерная собака, потому что днём, когда он пришёл на кафедру традиционно мокрым (у каждого своя личная любовь с канализациями), на его собственном теле браслетик был также обнаружен.
Надо было думать головой перед тем, как снимать сапоги.
Здравствуйте, бедроградская конспирация.
В общем, это было к тому, что Гуанако-то явно для себя на вопрос относительно деятельности и бездеятельности ответил и знал, как всем лучше жить.
И Дима вот тоже ответил, только терзало его мутное чувство, что как-то не очень правильно.
А паузы, которая и для этого бы тоже сгодилась, всё не случалось. И новой татуировкой — в дополнение к «Курёхину» на лопатке, — которой он якобы обзавёлся в крайне непристойном месте во время давешнего плаванья, Гуанако Диму только стращал.
Стращал, но не показывал. Каждый раз, как доходило до непристойных мест, об этом как-то не вспоминалось.
Гуанако не глядя потрепал Диму по голове, продолжая думать о чём-то своём (прогноз: Порт — 60%, Габриэль Евгеньевич — 30%, дела университетские — 5%, прочее — 5%).
Заставить себя верить в то, что всё хорошо, пока всё хорошо, и бить (себя же) ногами по почкам, если не получается.
(Вот, например, пока они в такси, можно просто сделать вид, что это развлекательный променад по ночному Бедрограду.)
Развлекательному променаду пристала и светская беседа о мелких благоглупостях.
(И откуда только Дима такое слово знает, тут даже на медицинское образование не спихнёшь.)
— К слову сказать, я, будучи турко-греческим царём в изгнании, остаюсь любим и почитаем народом, — поведал он спинке сиденья. — Доходит аж до того, что Бедроградская гэбня жаждет у меня аудиенции.
— А ты тюрбан проебал, какая незадача, — незамедлительно отозвался Гуанако, после чего осознал-таки смысл фразы (лучше поздно!), встрепенулся и даже посмотрел на Диму. — Что, блядь? С тобой в качестве кого?
Турко-греческого царя, чем он ещё примечателен-то.
— Со мной в качестве меня, — пожал плечом (второе было надёжно сокрыто под мышкой у Гуанако) Дима. — Бедроградская гэбня неведомыми смертным путями прослышала про Дмитрия Борстена, таинственного университетского медика, и не может упустить свой шанс. Завтра в восемь утра, на каком-то складе.
— Как романтично. И ты хочешь сказать, что наша гэбня дала на этот разврат согласие?
— Я хочу сказать, что право принимать приглашение, обращённое ко мне, принадлежит мне, нет? — Дима помахал руками. — Наша гэбня, впрочем, дала им зримую надежду.
— Во-первых, не тебе, а мне принадлежат все права на твои свидания, — буркнул Гуанако. — Во-вторых, в чём тут выгода нашей гэбне?
— Ни в чём, — честно ответил Дима, — наша гэбня меня отговаривала. Что, кстати, не очень последовательно с их стороны. Ну то есть ненаша гэбня вроде как обещала рассказать Дмитрию Борстену о судьбе Брови, но тут даже у меня хватает мозгов догадаться, что поводов сдержать это обещание нет. А, ещё Ройш здраво заметил, что грязный обман и неявка могут Бедроградскую гэбню на что-нибудь спровоцировать, но это тоже того… плугом по болоту.
— Спровоцировали на что-нибудь их ещё в субботу. Этой самой Бровью и прочими дмитриями ройшами. Теперешнее «что-нибудь» уже не смотрится устрашающе. Незачем тебе идти, — отрывисто сказал Гуанако.
С человеком, который понимает тебя до того, как ты выскажешься, и побеседовать приятно!
— Но как же можно манкировать столь любезно протянутой рукой дружбы? — фыркнул Дима.
— Да всё так же, — искренне предложил слабый в риторических приёмах (по крайней мере сегодня) Гуанако. — Взорвать-таки блядский юбилей Первого Большого, конечно!
— Тебе подозрительно сильно этого хочется.
— Вот и Ройш мне сегодня бубнил что-то про Фрайда и менее болезненные способы разобраться со встречей гэбен, а я его какого-то лешего послушал. Ну и чем всё закончилось?
— Да всем известно, что мы с Ройшем духовные близнецы, — Дима откинулся и задумчиво повертел в руках хвост галстука. — Так что это, ты не удивишься, когда я скажу, что пойду.
— Нет. Просто нет.
Дима снова фыркнул — столько было в Гуанако решительной строгости.
— Ты плохой отец, ты даже не спрашиваешь меня о мотивациях.
— Вот блядь-то, а, — почти даже ласково отозвался Гуанако, заломил руки и завыл на всё такси. — Ну зачем, зачем тебе это, сын мой?
Ну затем, например, что довольно сложно помешать Бедроградской гэбне вызвать Диму уже официально, и знает он, чем это обычно заканчивается.
(Кстати, не настало ли уже время сказать Гуанако, что рандеву у него только с одним головой, или пусть в воздухе ещё немного повитает досадное и комичное взаимонепонимание?)
Или затем, что один леший знает, как они там способны перекроить протокол прошедшей встречи и какой степенью официальности обрастёт эта неофициальная просьба.
Или затем, что бывают в мире мотивации и за пределами выгоды нашей гэбни.
Но кем бы был Дима, если бы стал вслух озвучивать относительно здравые аргументы!
— Ты и сам прекрасно знаешь, зачем, — ответил он несколько в сторону. — Считай, что это опасная смесь любопытства, кровавой мести и околосуицидальных наклонностей.
— Как и следовало ожидать, сплошной старший отряд, — недовольно бросил Гуанако.
— Ты с самого начала знал, с кем связался, — не менее недовольно бросил Дима.
Гуанако некоторое время раздражённо смотрел перед собой, после чего вздохнул с образцовым «кого мы тут обманываем» на лице, прижал Диму к себе и тихо сказал:
— Не ходи. Пожалуйста.
«Возможно, об этом пожалеет кто-то другой», — мрачным пророком возвестил в Диминой голове его личный внутренний Ройш.
Дима любил людей. Дима любил жить.
Дима не любил, когда жизнь сводилась к выбору между тем, будешь ли ты сожалеть о каких-то людях, и тем, будут ли они сожалеть о тебе.
Сраные тенета, а не человеческие взаимоотношения.
Что там было про недостатки семи лет в степи? Так вот, у них есть и достоинства.
— Возможно, их просто заинтересовал таинственный университетский медик, — увещевал Гуанако. — Возможно, они пока не разобрались, кто он такой на самом деле. Но совершенно ведь невозможно, что на личной встрече Бедроградская гэбня тебя не признает. Андрей — так точно признает.
Если бы встреча была с Андреем, Дима бы Гуанако и рассказывать не стал (а ну как отговорит), Дима бы потратил эту ночь на поиск дрели.
(Это частная мечта, на которую каждый имеет право, и очередная совсем другая история.)
— Андрея там не будет, — Дима решил, что время драматического разоблачения настало. — Аудиенции у нашего турко-греческого величества жаждет, собственно, не вся Бедроградская гэбня. Вернее, жаждала вся, но наша героическая гэбня отбила у большинства это желание. Поставили условие — встречаться со мной допущен только один голова, причём наши же и выбирали, какой. Что не Андрей — ясно, что не Гошка — тоже ясно. Относительно двух других Охрович и Краснокаменный поставили мысленный эксперимент по подкидыванию монетки, и из бескосого тавра и некоего малоизвестного господина Акровского мне достался последний. Так что всё путём.
Гуанако захлопал глазами.
— Чего? — с абсолютно нездешним видом переспросил он.
По крайней мере, сегодня никто не блюдёт иллюзию того, что слушает.
— Путём всё, говорю, — чинно повторил Дима. — Не со всей гэбней мне встречаться, а только с одним её головой, и это не страшный и ужасный Андрей.
— Да понял я, понял. Ещё раз: с кем ты встречаешься?
— Ага, встречаюсь-таки! — не удержался Дима. — С многоуважаемым Социем Всеволодьевичем, головой гэбни города Бедрограда. Их там, знаешь, четверо: Гошка — это который, знаешь, Александр, Андрей — это который, знаешь, в Медицинский Корпус ездил, Бахта Рука — это, знаешь, тавр без косы, у тавров часто такие странные имена, и этот вот самый Соций. Знаешь.
— Фамилию, блядь, повтори, — сосредоточенно приказал Гуанако.
— Чью?
— Основателя Временного Расстрельного Комитета, блядь!
— Скотина ты, — обиделся Дима.
Докопались же все до Временного Расстрельного Комитета, а. Не о Твирине (видите — теперь знает!) он тогда думал, совсем не о Твирине. Потерял концентрацию.
Все эти гэбни и прочие политзаключённые так привыкли к допросам, расстрелам, доносам и прочим радостям жизни госслужащих, что никому как будто и в голову не приходит, что бывает иначе.
Что бывает, например, так: живёт себе человек, знает умеренно горя, ничего особо вопиющего не делает, а потом бац — и допрос. И не только. И это, например, может быть неожиданно.
И, например, неприятно.
И, например, не все и не всегда просто привыкают и забывают об этом немаловажном элементе всероссийской реальности.
(С расстрелами Дима, впрочем, немного перегнул-таки палку. Они в этих краях преимущественно вымышленные.)
Гуанако тем временем решил поделиться ещё некоторым количеством информации, которую и так все знали.
Весьма сердитым тоном поделиться.
— Напоминаю: я на допросе у Бедроградской гэбни бывал только в далёкой студенческой юности, сажала-то меня потом Столичная, — он назидательно покачал головой. — А в моей далёкой студенческой юности у Бедроградской гэбни был совсем другой состав, только тавр с тех времён и остался. Так что, не считая всяких знакомств по Колошме, я этих людей не знаю. Майский эпизод знакомством тоже считать не будем. И досье на этих людей я у Лария попросить не потрудился, когда влез в чуму. Имена запомнил, и ладно. У нас же все их так ласково, по именам, блядь, величают. Дима, леший твоего батюшку, повтори, пожалуйста, фамилию человека, с которым у тебя назначено свидание.
— Ну, знаешь, я вот был на допросе у нынешнего состава Бедроградской гэбни, и нежными друзьями это нас всё равно не сделало. Это тогда, помнишь, когда после этого на Колошме очутился. Я потому поясняю, что твоя манера проговаривать полностью всё то, что мы оба знаем и хорошо помним, смахивает на лёгкую форму склероза. И нет, я не наезжаю, просто какая разница? — Немного посопев, Дима решил, что всё-таки стоит проявить милосердие. — Акровский, говорю, Соций Всеволодьевич.
Гуанако цыкнул зубом, озабоченно потёр лоб.
— Ну и на что Соций Всеволодьевич похож?
— Ты ведёшь себя так, как будто знаешь что-то, чего я не знаю, — проявил наблюдательность Дима.
— Состав Временного Расстрельного Комитета, например.
Аргх!
— Твирин-Мальвин-Гныщевич-Плэть-Золотцэ-был-но-вышел, — оттараторил Дима, — и покончим с этим.
— И почему вышел? — экзаменаторским тоном осведомился Гуанако.
— Усики спиздили, — проворчал Дима.
— Садитесь, три. Лучше ложитесь, раз вы и так сидите, — постановил Гуанако. — Опиши мне Акровского, блядь.
— Не буду ничего описывать человеку, который ставит мне тройки за горькую правду. И вообще я с медфака. — Дима задумался, не закурить ли, но складские стены уже маячили в зоне видимости — видимо, проще дождаться. — Честное слово, в тот раз, что мы виделись, я был занят немного более интересными вещами, чем рассматривание. Не говоря уже о том, что и рассматривать-то там особо нечего. Если память меня не подводит, восемь лет назад Акровский более всего напоминал крупногабаритный шкаф из необработанной палы.
— Блядь. Кругом одни бляди, не продохнёшь, — Гуанако в который раз покачал головой с совершенно отсутствующим видом, после чего жестом прервал попытки Димы привнести некую детальность в описание. — Ладно, забей: уже приехали, я сейчас у Святотатыча досье спрошу. Шкаф из палы, блядь! Нашли, блядь, кого выбрать. Лучше б тавра, поговорили бы о нелёгкой судьбе малых народов, — он обернулся к Диме, и, хоть только леший мог знать, что в этот момент творилось у Гуанако в голове, беспокойство на его лице было весьма выразительным. — Сам подумай: вот и зачем тебе соглашаться на свидание, раз поклонник не в твоём вкусе? Не ходи, а.
Дима хотел сказать, что, если хочешь кого-то в чём-то убедить, возможно, имеет смысл делать это несколько более вслух, но не успел, ибо тут-то такси и остановилось.
Традиционное петляние по портовым закоулкам до каморки Святотатыча было исполнено в эконом-режиме: Габриэль Евгеньевич не ждал. Ну то есть ждал. Ну то есть и так уже кучу времени проимели впустую.
В каморке Святотатыча помимо предсказуемого Святотатыча и тела на койке (нет, Дима не кинулся с порога) обнаружился также некто крайне мелкого роста и угрожающей внешности, со странного плесневелого цвета порослью на голове. Некто сидел за столом и пожирал курицу, косо посматривая на окружающую действительность. У него даже натурально имелся золотой зуб.
По всей видимости, Озьма.
Как ни странно, раньше Дима никогда не видел никого из Портовой гэбни (он же не политик какой-нибудь, право слово). Не считая, конечно, Святотатыча.
Всё потому что некоторые крайне эксплицитно предостерегали Диму от походов в Порт.
Как будто он прямо самый несамостоятельный человек на свете, честное слово.
Однако спрос на кассахов в борделях велик, и ажиотаж имеет шансы возникнуть, даже если ты формально и не кассах.
Ну вот, значит, Озьма. Денежный властелин Порта. Приятно познакомиться.
Озьме приятно, кажется, не было, поскольку он хищно осмотрел вошедших и вернулся к своей курице.
Крыса Габриэль Евгеньевич, почему-то сидевший на столе в клетке, с завистью повёл носом на столь близкое, но столь недосягаемое мясо. А ему грех было жаловаться, восседал-то он на целой горе овощных и травяных обрезков.
Всё ему мало, бывают же такие!
— Дай ты зверю поесть, — попросил Святотатыч Озьму, созерцая крысу Габриэля Евгеньевича с истинной печалью на лице. — Он к решёткам не привык, злится.
Озьма цыкнул (золотым!) зубом.
— А я к наебалову не привык. Тоже злюсь.
Оба были весьма увлечены своей беседой.
Дима почувствовал себя прозрачным.
— Слышь, Озьма, — негромко окликнул Гуанако, — я завтра безо всякого наебалова кое-что из долга подгоню, лады?
— Нелады, — отрезал Озьма, не возжелав удостоить его взглядом. — Кончилось твоё завтра.
— Захлопнитесь оба, а? Потом деньги считать будем, — Святотатыч был дружелюбен, но озабоченность это ему скрыть не помогло (и даже борода не помогла). — Эй, медик, разберись со страждущим.
— Потом тоже закончилось, — пробурчал Озьма, но распространяться не стал и даже просунул-таки сквозь прутья клетки шматок мяса.
Дима откашлялся, но больше поводов не подходить к Габриэлю Евгеньевичу (не крысе) не наблюдалось.
Жаль.
— А я-то всё ещё надеялся, что вы позвали меня для красоты, — пробормотал Дима и шагнул вперёд. И ещё шагнул. И ещё. И тут неожиданно оказался прямо над койкой с Габриэлем Евгеньевичем.
Не крысой.
Есть некоторая разница между тем, чтобы знать, что что-то где-то как-то обстоит, и видеть собственными глазами деяние рук своих.
— Это и есть, шоль, твой мальчик, которого ты всё прятал? — где-то сзади вопросил Озьма у Гуанако, подразумевая с некоторой вероятностью Диму. — Этот, больной который, красивше будет.
Дима ещё раз посмотрел на Габриэля Евгеньевича.
Ну спасибочки.
Не хотелось ему на Габриэля Евгеньевича смотреть, изо всех сил не хотелось. Его волосы были неровно, хоть и не очень коротко, обчекрыжены, волнующая умы поколения седина закрашена; на абсолютно жёлтой, ненормального цвета коже виднелись какие-то пятна и вмятины, через всю левую щёку шёл кривой разрыв, откуда продолжало сочиться что-то мутное и вязкое. Ещё один разрыв виднелся через распахнутую мятую рубашку на груди. Но главное — не это.
На койке лежал кто угодно, но не Габриэль Евгеньевич. Черты этого человека были искажены, вся его поверхность пошла буграми, пальцы набухли, а голова запрокинулась в неизвестной, не габриэль-евгеньевичевской позе. Это вообще был не человек, а какой-то сгусток, издающий хриплые звуки и вызывающий единственное желание — усыпить, чтоб не мучился.
Желательно не собственноручно усыпить, ибо трогать его не хотелось.
В порядке особо тонкого издевательства лицо сгустка венчалось тоненькими французскими усиками.
Машинально отклеив оные и отправив их в карман штанов (вот будет радость-то Охровичу и Краснокаменному, даром что не совсем копия кафедральных золотцевских), Дима подумал, что зря снимал очки: нет у сгустка никаких очков и не было никогда. Но не нацеплять же теперь, это было бы совсем уж нелепо.
Потревоженный отклеиванием усиков сгусток булькнул и издал нечто вроде стона.
— Медик, в обморок не падай, — подкрался со спины Святотатыч. — Он же даже не мутирует на глазах: я вам сразу позвонил, как его нашли, и с тех пор новых конечностей вроде не отросло. Это ж хорошо? В общем, ничего пока не знаем, его с улицы притаранили случайные люди. Обосрались, конечно, от отвращения, но проявили сообразительность: в Порту болячек больше видели, чем в городе, догадываются, чем это пахнет. Нашедшие изолированы нахуй, ясное дело. Как по санитарным соображениям, так и по информационным. Чё с ним было и где он валялся — скоро выясним, если повезёт. И это, мы с ним ничего не делали сверх того, что сделано уже, чтоб не напортачить чего. Ни снотворного, ни твиревого пойла без тебя не давали. Одно могу сказать — он обколот какой-то тяжёлой наркотой, это и в такой кондиции заметно.
Дима почувствовал, что на лице его рисуется совсем уж идиотская улыбка — слишком безумно прозвучало слово «отвращение» в адрес Габриэля Евгеньевича.
Габриэль Евгеньевич — и отвращение.
Так не бывает.
По каморке разнеслось убитое «бляяяя» Гуанако.
— Правильно сделали, что позвали, — проговорил Дима, старательно артикулируя и не оборачиваясь. — Это она, водяная чума. Вероятно. Я никогда вживую не видел поздней стадии. Идите возьмите с полки заслуженный пирожок, только сперва помойте руки с мылом, а то Габриэль Евгеньевич нынче пиздец как заразен.
— Да понятно всё с руками, твирью умываемся. Можешь сказать, был ли он заразен всё время с тех пор, как пропал?
— Нет, не могу, — ещё более старательно проартикулировал Дима. — Если позволишь, в ближайшую пару минут я предпочёл бы ничего не говорить.
Дабы не чувствовать более присутствия над душой Святотатыча, Дима опустился на колени рядом с койкой (под предлогом помощи страждущему), раскрыл сумку и обнаружил, что с настолько трясущимися руками, наверное, не стоит делать никому уколы.
Так уж вышло, что поздняя стадия водяной чумы существовала только на бумаге. Когда делали вирус, Таха Шапка заражал себя, чтобы отследить реальное протекание болезни, но решился дойти только до средней стадии, остальное смоделировали. Само собой, в подопытные полез Сепгей Борисович, но его изгнали с позором и маханием руками.
Хватит уже радостей на долю Сепгея Борисовича, хва-тит.
Впрочем, как показывают телеграммы (сегодня была ещё одна: СПАСИБО ТЧК ВЫЕЗЖАЮ ТЧК ПОДТВЕРЖДЕНИЕ ВРЕМЕНИ-МЕСТА), отсутствие чумы не спасло.
Вся история с Сепгеем Борисовичем тоже какая-то дикая. Давным-давно сидел себе Дима на Колошме в одиночной камере Гуанако, ходил (в отличие от) на работы по сбору травы и почти уже даже полюбил всё это дело. Не выкобенивался перед гэбней, поскольку обнаружил, что быть политическим заключённым с особыми условиями довольно приятно. Особенно если в фоновом режиме эдак вяло думать о том, что в любой момент можно сбежать.
Сидел, значит, ходил, собирал травки, от скуки экспериментировал с их возможными свойствами. А потом, весной 76-го, почти через год сидения и, соответственно, семь лет назад, особые условия неожиданно решили переквалифицироваться в методы психологического воздействия на Гуанако. Твирь в жопу, сеансы массового насилия над Димой и ещё некоторые радости, которые он хранил уж в совсем отдельном ларчике своего сознания. И всё это — не по воле гэбни Колошмы, а по воле почти уже стороннего для Колошмы Андрея. И гэбня Колошмы, соответственно, совершенно растерялась и не знала, что со всем этим делать. Дима подозревал, что они ему даже в некотором роде сочувствовали.
По крайней мере, Сепгей Борисович, который тогда в гэбне Колошмы и сидел, сочувствовал. А дальше вышла череда действительно комичных взаимонепониманий: методы психологического воздействия на Гуанако увенчались угрозой увезти Диму обратно в Бедроград, и угроза определённо воплотилась бы, если бы не началась чума. Степная чума. А во время степной чумы всем резко становится не до психологических воздействий, так что сторонний для Колошмы Андрей спешно подобрал манатки и умотал из степи подальше.
А Дима остался сидеть. Не в смысле «мотать свой срок в колонии для политических заключённых», а в смысле тупо сидеть в другой одиночной камере, куда его временно поместили на передержку. В приличной рубашке, при галстуке, как полный идиот. И о нём все забыли.
Во время степной чумы уж точно не до заключённых, которых непонятно, куда определить.
(Гуанако, наверное, не забыл, но Гуанако не то чтобы сильно спрашивали.)
И Сепгей Борисович не забыл. Сепгей Борисович привёл Диму пред светлые очи гэбни, где Дима показал свои научно-исследовательские достижения в области возможных свойств степных трав и поведал, что, если ему дадут возможность, он попробует сделать что-нибудь от чумы.
Степной чумы.
Потому что Дима такой разумный и рассудительный.
Чума только начиналась, особого права назначать заключённого в санитары и выпускать шляться без присмотра у гэбни не было, но они это всё-таки сделали.
Гуанако тогда сказал, что если кто-нибудь тут намеревается из колонии бежать, сейчас самое время.
Но Дима не побежал.
Разумный и рассудительный.
Что-нибудь от чумы даже сделалось. Дима передал вакцину (и он настаивает на том, что она «вакцина», а никакая не иммунная сыворотка, потому что он её так назвал, и что все эти люди понимают в тонком искусстве высокого слога) гэбне Колошмы. Гэбня Колошмы отослала информацию о вакцине Медицинской гэбне. Гэбня Колошмы также опробовала вакцину на больных. Выяснилось, что вакцина не лечит, но хотя бы задерживает развитие болезни, что само по себе вроде как прорыв в медицине. Диме сказали спасибо. На Диме тогда было больше браслетиков-батареек, чем сейчас. Даже чем вчера.
Степная чума, в отличие от водяной, успешно передаётся воздушно-капельным.
А потом возможность безболезненно сбежать закончилась, потому что приехали огнемётчики.
Дима не был заражён (наверное, таки твирь-в-жопу уберегла).
Гуанако тоже не был (это же Гуанако).
Только огнемётчиков это не волновало, и если Гуанако в его одиночной камере ещё могли теоретически обойти стороной, то Дима-то работал санитаром, Дима контактировал с заражёнными.
Обильно.
Закончилась возможность безболезненно сбежать, закончилась.
И тогда Дима столкнулся в коридоре с Сепгеем Борисовичем, и Сепгей Борисович сделал странное. Без каких-нибудь объяснений и уж точно без сантиментов он отдал Диме свой табельный пистолет с парой обойм.
У Димы тогда даже не хватило сил удивиться. Степная чума на той стадии, когда фаланги присылают огнемётчиков, — это значит, что треть уже умерла, треть точно не выживет, а оставшаяся треть шарахается друг от друга изо всех сил, поскольку воздушно-капельный. Это значит, что головы гэбен могут стрелять в заключённых и охранников, потому что никто уже всё равно не узнает, а трупы сожгут.
Это значит, что заключённые могут стрелять в голов гэбен.
Дима даже не помнил, сказал ли Сепгею Борисовичу спасибо. Он вернулся в камеру, отдал пистолет с обоймами Гуанако (сам Дима стреляет, скажем так, не очень хорошо, в чём его предварительно крайне наглядно убедили), и возможность сбежать — пусть и болезненно — снова появилась.
И сбежали, прямо через кордон огнемётчиков.
С огнемётами.
Не то чтобы Димина седина ещё могла кого-то впечатлять, но её тогда прибавилось.
И на этом знакомство Димы с Сепгеем Борисовичем закончилось бы, если бы в мае неожиданным образом не вышло так, что Дима никак не мог оставаться в Бедрограде, ну не было ему там места. Поэтому Дима, не собирая толком вещей, уехал в Столицу, а в Столице он (и то предположительно) знал только одного человека.
Уж точно одного человека с таким именем, которое никак не проебёшь в телефонном справочнике.
Сепгей Борисович пустил его к себе жить не задавая особых вопросов. Чтобы не рассказывать о событиях на тот момент насущных, Дима рассказывал обо всём подряд. Как они с Гуанако сбежали-таки в степь; как чуваки, которых Дима настоятельно вытащил вместе с собой, оказались не слишком дружелюбными ребятами; как Дима с Гуанако и насмерть отнявшейся после не слишком дружелюбных ребят рукой кучу дней топал по степи пешком на браслетиках-батарейках; как они в итоге осели в каком-то степняческом поселении, хорошо так осели, на семь лет; как они через семь лет оттуда ушли — пешком же — и пешком, совершенно случайно, притопали в Вилонский Хуй по следам дикого скопца, и как на самом дне Вилонского Хуя обнаружилась странная грязь, которая на проверку оказалась сырьём и исходным материалом, из которого время от времени предположительно вылезает на поверхность степная чума. Историй было много, от принятия родов у коровы до биографии степного травника, в учениках которого Дима ходил и который оказался не толстым скотоводом, а вполне разумным дядькой с книгами по истории Революции на полочке.
Сепгей Борисович слушал, качал головой, смеялся в положенных местах, а потом неохотно и по частям рассказал свою биографию, и тогда Диме сделалось не очень хорошо.
Табельный пистолет Сепгея Борисовича обнаружили через месяц после чумы в ближайшем к Колошме степном городке — тоже выгоревшем от болезни. Вместе с телами не слишком дружелюбных ребят. И началось бесконечное, заунывное дело по выяснению того, содействовал ли Сепгей Борисович опасным (страшно опасным, политическим!) заключённым в экстремальных обстоятельствах, или же пистолет у него тупо спёрли. Из гэбни Колошмы Сепгей Борисович вылетел со свистом, что само по себе ещё не такая беда (может, даже не беда вовсе); но год за годом ходить на допросы и не иметь возможности хотя бы просто поработать хоть где-нибудь — это уже сомнительное удовольствие.
И этим удовольствием Сепгей Борисович был вроде как обязан Диме и своему глубоко порядочному поступку в адрес Димы.
Он не сказал, что ни о чём не жалеет, но, наверное, всё-таки не жалел, потому что двух недель не прошло, как Дима предложил ему совершить ещё один глубоко порядочный поступок.
Помочь подсунуть Бедроградской гэбне правильный вирус, а для этого — помочь сотворить этот вирус из вилонской грязи, помочь сотворить Дмитрия Ройша, помочь Дмитрию Ройшу обустроиться в Медкорпусе.
Изобразить высокие отношения с Дмитрием Ройшем, чтобы ни у кого не возникало вопросов относительно мотиваций.
Леший, они даже ни разу не потрахались, потому что Сепгей Борисович («Борисович», да он же младше Гуанако!) не попросил, а у Димы не хватило душевных сил предложить.
А стоило, потому что тот согласился бы, и сейчас не было бы этого отвратительно ясного чувства того, насколько по-скотски Дима по отношению к нему поступил.
Потому что Сепгей Борисович порядочный, умный и выносливый человек, но за годы допросов у любого образуется крайне особое отношение к фалангам. А помощь Дмитрию Ройшу с чумой сегодня — это ещё немного допросов от фаланг завтра.
Так что в итоге Сепгей Борисович написал-таки Дмитрию Ройшу телеграмму о том, что нервы его всё, и не мог бы Дмитрий Ройш — Дима — хоть как-нибудь помочь.
Пожалуйста.
Если ему не очень сложно.
Блядь.
У Димы сложные и увлекательные отношения с собственной совестью, он умеет её избегать, но это же просто смешно.
Он вспомнил Сепгея Борисовича, чтобы не думать о Габриэле Евгеньевиче — кажется, только затем, чтобы в итоге постановить, что проблемы Габриэля Евгеньевича — это отличный повод не думать о Сепгее Борисовиче, который должен приехать сегодня ночью.
Дима сделает всё, чтобы нервы Сепгея Борисовича исцелились и его больше никогда ничего не тревожило, только сложности со смотрением в глаза всё равно останутся. Они с Бровью почти об этом говорили, кажется: если из-за кого-то твоя жизнь стала (хоть бы и на время) невыносимой, можно сколько угодно раз всё исправить — этот кто-то всё равно останется живым напоминанием, которого лучше не видеть, чтобы не. Обратное тоже верно: если ты кому-то нагадил, довольно сложно измерить то количество благих деяний, которое требуется произвести в его адрес, чтобы счёт сравнялся. Проще не смотреть.
Хороший человек — худшее наказание, которое может встретиться в жизни.
С Бровью говорили, ага.
Кажется, Димины руки уже в достаточно рабочем состоянии, чтобы разбираться с насущными проблемами.
Наверное, можно было даже не запариваться с перчатками, но всё, что оттягивало момент прикосновения к сгустку, приносило неизъяснимую радость. Дима таки натянул их, проверил Габриэлю Евгеньевичу пульс (усвоил в основном то, что, когда запястье столь неестественно-мягко прогибается, пульс щупать не хочется), посмотрел глаза.
Чёрные линзы, смотрите-ка.
Самое время для патетичного «на вашем месте должен был быть я», только нет, не должен был. Должен был доучиться нормально на истфаке, защитить диплом (не в камере на Колошме перед Гуанако и печатной машинкой Савьюра), устроиться в Университет уборщиком и жить себе радостно.
И не было бы никаких чёрных линз, не было бы никакой чумы, были бы мир и благодать.
Точно-точно.
Диме не хватало врачебного автоматизма, но пришедшие в себя руки сами знали, что делать.
Обезболивающего, да покрепче — это раз. Неизвестно, как развилась водяная чума в данном конкретном случае, но сбои любых внутренних органов — это не очень приятно.
Снотворного какого-нибудь — это два. Лёгкого. Чем бы Габриэля Евгеньевича ни накачали (в плане наркотиков), сильное давать не стоит, да и процессам восстановления на этом этапе искусственный сон скорее помешает, но всё-таки — пусть лучше спит.
Ну и его, заветного, лекарства от чумы имени жоп всего истфака — это три.
Дима посмотрел на ампулу, взломал её (ага, они там на медфаке даже запаивали ампулы, медицина не терпит раздолбайства), опустил третий по счёту шприц.
Он когда-то придумал-таки вакцину от степной чумы, поди ж ты. Из собственной крови и твири, но придумал же.
Великие открытия не делаются из гуманизма. Великие открытия не делаются из жажды денег, славы, спасения самого близкого и родного человека на свете, жадности, удовлетворения собственных амбиций, чего угодно. Есть только один способ совершить великое открытие: не думать о величии возможного открытия. Копаться в том, что тебе интересно, не спать ночами, тестировать на себе, продавать последнюю вешалку за нужную литературу. Испытывать любопытство. Тогда — возможно, если ты достаточно умный или достаточно везучий — ты что-нибудь откроешь или изобретёшь.
Именно поэтому вакцина от степной чумы великим открытием (то бишь изобретением) не была. Потому что выросла она только одной ногой из любопытства (степные травы всё же забавная штука), а остальным телом — из упорства, вредности («как это нельзя такое сделать?») и экстренных обстоятельств.
И гуманизма.
Честное слово, все так поражаются, как будто что-то не в порядке с головой у человека, которому почему-то не нравится смотреть на то, как окружающие умирают в мучениях.
Тем более если и так кое-какие мысли относительно возможной вакцины бродили.
(Потому, кстати, бродили, что тогда Дима о медицине знал ещё меньше, чем сейчас: полторы лекции Попельдопеля да этнографические очерки о степнячьих методах лечения — вот и вся подготовка. Знал бы больше — ничего бы не получилось, а так было нестрашно.)
Но да, именно из-за гуманизма Димина вакцина — всего лишь иммунная сыворотка, которая временно приостанавливает развитие болезни.
Зато он посмертно награждён за гражданское мужество и может служить хрестоматийным примером того, как надо делать.
Именно то, чего и хотелось от жизни.
Именно то.
Получивший свою дозу лекарства от чумы (водяной, тут происходит водяная чума, все остальные чумы уходят куда полагается, в давние воспоминания, которые Дима не вспоминает) Габриэль Евгеньевич еле слышно вздохнул и наконец-то осел, сразу приобретая чуть более человеческие контуры. Это не лекарство мгновенно подействовало, само собой, это снотворное наконец-то докатилось до мозга.
Всё у него будет хорошо, а волосы и обратно отрастить можно.
Дима вытер мутную дрянь, стекавшую по щеке Габриэля Евгеньевича, — вот он, злобный оскал водяной чумы. Судя по всему, когда биологические жидкости скопились под кожей, та отслоилась и потом лопнула от какого-нибудь минимального механического воздействия. Обидно, что на лице.
Хотя это же Габриэль Евгеньевич, напомнил себе Дима. У него что шрам на лице, что перо в заднице — всё будет выглядеть по-габриэль-евгеньевичевски и тревожить умы новых и новых поколений студентов.
(Если, конечно, у него не успел уже отказать какой-нибудь жизненно важный внутренний орган.)
И вообще, можно ни о чём особо не беспокоиться, Охрович и Краснокаменный в любом случае прикончат Диму за нарушение эстетической ценности Габриэля Евгеньевича.
С особой жестокостью.
Что поделаешь.
— Я закончил, — провозгласил Дима, поднимаясь с колен и стаскивая с себя перчатки. — Пациент должен жить и здравствовать. Когда-нибудь. Я надеюсь.
И обернулся.
Оказывается, всё это время Святотатыч с Гуанако крайне напряжённо и внимательно следили за Димиными действиями и бездействиями, а Озьма почти расправился с курицей.
Хороший человек — Озьма.
(Не такой хороший человек, который наказание для окружающих, а правда хороший.)
— Надо вести тело на медфак, — деловито высказался Гуанако. — Со всеми предосторожностями. В первую очередь, конспиративного характера, но медицинские тоже не помешают. У меня на входе Муля Педаль в такси остался, но тут лучше бы грузовик. Организуешь? — обернулся он к Святотатычу.
— Обижаешь, — развёл руками тот, — уже готово, только свистни. Но я бы на твоём месте дождался подробностей появления тела в Порту. Скоро должны быть.
Озьма звонко обсосал последнюю куриную кость.
— Вылечил? Жить будет? Вот и ладненько, — причмокнул он. — А теперь, Гуанако, давай-ка поговорим о серьёзных делах.
Разговоры о серьёзных делах Дима слушал вполуха. Сидеть на полу, подпирая спиной койку с Габриэлем Евгеньевичем, мерно курить и рассматривать узоры на стенах было куда приятнее и даже относительно спокойно. Диме почти нравилось, потому что дыхание Габриэля Евгеньевича было почти ровным.
(Какая фраза-то, если вырвать из контекста.)
Впрочем, что-то из разговоров о серьёзных делах всё-таки уловилось. В первую очередь — что Озьма меньше злится на Гуанако, чем на Жудия (ещё одного голову гэбни), который когда-то оттяпал себе портовый оборот травы, так что теперь трясти деньги за твирь с должников и стращать их разморозкой её оборота полагается не Озьме. Лекарства, капельницы и прочие мелочи его тоже не особо занимали (хотя неправильным ведением официальных переговоров он Гуанако всё-таки укорил — деловые люди, мол, терпеть не могут, когда им не называют сроки расплаты).
Но из-за отсутствия твири в Порту начались беспорядки. Поножовщина и прочие смертоубийства Озьму не волновали, а вот вспышка неподобающих грабежей всего подряд — весьма. Озьма лениво чесал под камзолом волосатую грудь, ковырял костью в зубах и всё спрашивал у Гуанако, понимает ли тот, что за украденные товары кто-то должен ему, Озьме, заплатить. Святотатыч вклинивался и осаждал Озьму, указывая на то, что оценить, какие грабежи вызваны отсутствием твири, а какие не вызваны, невозможно, и перевести ущерб, который понёс Порт от всей этой авантюры с чумой, в твёрдую деньгу — тоже. Озьма отвечал, что так-то оно так, но расплате всё равно быть, после чего диалог повторялся заново на слегка изменённый лад.
В те моменты, когда Гуанако не говорил с Озьмой (сдержанно, дружелюбно, твёрдо и крайне убедительно), он сидел с довольно пасмурным видом. Трагедия с Портом могла быть куда трагичнее, тут никто никого даже не собирался убивать или рвать в клочья, но Дима-то понимал, как это приятно — когда вся трагедия, пусть и не предельно трагичная, висит лично на тебе. На Гуанако, то бишь.
Сам Гуанако выкрутится, ничего ему не будет. Купить прощение Озьмы возможно, он не просто не скрывает ценника — он тыкает им в лицо всем желающим; но портовые прознали какие-то обрывки слухов и винят во всём Университет. И справедливо винят, и несправедливо. И дальше будут винить, невесело пояснял Святотатыч (ещё один любитель вслух пересказывать то, что и так понятно): все вчерашние и сегодняшние беды, от пропавшего грузовика самогона до чьей-нибудь диареи, спишут на Университет, и завтрашние тоже спишут, и послезавтрашние. И продолжат в том же духе, даже когда (привет, оптимистичное «когда») Университет расплатится, если позволить мнению про их жадность укорениться.
А тогда получится нехорошо. Порт живёт слухами и байками, и если портовые уверуют в то, что Университет плохой, людям из последнего будет лучше сюда не соваться. И Портовая гэбня ничего не сможет сделать (по крайней мере, сразу, оптимистично уточнил Святотатыч): Порт живёт слухами, байками и ножами, а не гэбней.
Всего этого можно избежать, талдычили Озьма со Святотатычем на два голоса. Найди денег, натурального продукта, а лучше — и того, и другого. Много, много денег. Экзотических наркотиков. Необычного бухла. Красивых цацек. Портовые готовы простить и купиться, только делать это надо прямо сейчас, пока слухи не расползлись ещё дальше. Главное — никак не усугубляй ситуацию, не бери больше в долг и действуй быстро.
Гуанако слушал всё это с убитым видом, через силу объяснял, что что-то будет завтра и в ближайшие дни (хотя вряд ли его бывшие контрреволюционные студенты, про которых Диме проболтались Охрович и Краснокаменный, даже в самом экстатическом припадке благодарности смогут прислать что-то действительно интересное Порту). Только понятно было, что основную сумму взять неоткуда и что Гуанако рад бы продаться в пожизненное рабство ради расплаты, да не стоит даже самый расчудесный Гуанако таких денег.
Гуанако слушал всё это и украдкой посматривал на Габриэля Евгеньевича очень тяжёлыми глазами.
И Дима прекрасно мог догадаться, почему глаза Гуанако были такими тяжёлыми, но сейчас ему в кои-то веки удавалось не догадываться, так что он просто сидел и радовался тишине у себя в голове.
…Перед отъездом в приснопамятную экспедицию, оказавшуюся Колошмой, Гуанако оставил Диме свой перстень — красивый, серебряный, с треугольным чёрным камнем. В горшке с кактусом оставил, крайне трогательно. Так перстень стал вроде бы Диминым. Нельзя же совсем истаивать в пространстве, должна же сохраняться какая-то реликвия — вспоминать и плакать в уголке.
Реликвия почти девять лет как принадлежала вроде бы Диме.
Через девять дет, в этом мае, Гуанако закончился, но про перстень как-то забылось (реликвии всё-таки играют вспомогательную роль в этой жизни). В сентябре, то есть неделю назад, Гуанако снова начался, и начался с того, что они с Димой случайно (не «случайно», а Святотатыч — старый сводник, конечно) столкнулись в этой самой каморке. Дима попытался вернуть реликвию владельцу, Гуанако пожелал разыграть в карты, а дальнейшее было сумбурной алкогольной тайной, но проснулся Дима таки с перстнем на мизинце.
Спустя какое-то время (выразимся загадочно) Гуанако поведал, что перстень этот у него как раз отсюда. Мол, в совсем ещё юном возрасте, пока жил у Святотатыча, нашёл на лестнице, и сейчас вдруг поимел печальные подозрения о его неслучайном туда попадании, но думать об этом решительно отказывается.
Дима уже забыл, к чему вспомнил про перстень, но мысль свелась всё равно к одному — к фрайдизму, любимому.
Потому как да, в совсем юном возрасте Гуанако жил у Святотатыча.
В полном смысле этого слова.
С учётом ужасающей одинаковости разницы лет у Гуанако со Святотатычем и у Димы с Гуанако (там и там по двенадцать, уй) просматривалась просто-таки наследственность.
Все тут такие близкие и родные.
(И почему любой аспект Диминой жизни, даже невинная, пусть и реликварная цацка, настолько хорошо описывается словосочетанием «кромешный пиздец»?)
Сей-то факт, положим, Диму как раз не травмировал, он привык к тому, что в мире смертных все со всеми трахаются, но эти двое до сих пор разговаривали друг с другом как-то немного странно. Не скованно, не чрезмерно интимно, не неправильно и не неловко, но странно. Ну бывает так, когда у одного человека от другого человека включается некий своеобразный режим, который и описать-то толком не получается, и никому он не мешает, но не заметить невозможно.
Гуанако был дипломатом Университета в Порту не только из-за каких-то там перстней в анамнезе, разумеется. Но из-за перстней и, гм, хороших отношений в анамнезе он переживал нынешние проблемы Порта с особым градусом истеричности.
Потому что люди всё-таки очень сильно зависят от идеи взаимности, и получать хорошее, не отдавая ничего взамен, непросто.
Особенно когда взамен громче всех требует Озьма, у которого, по рассказам Гуанако же, всегда при себе большой страшный крюк.
— Всё так и есть, Святотатыч. Всё так, как ты предполагал, — говоривший не успел даже переступить порог. — Происшествие и правда оказалось в моём ведении.
Дима тряхнул уплывшей в не подобающие моменту дальние дали головой (орнаменты на стенах шевелиться решительно отказывались, зато зазоры между их витками обретали всё новые и новые измерения, складываясь в нравоучительное «ЗАВЯЗЫВАЙ СО СТИМУЛЯТОРАМИ, МУДАК, ОСОБЕННО ДО ПОЛНОЙ ДЕТОКСИКАЦИИ») и немедленно наткнулся на крайне профессиональный взгляд вошедшего. Равнодушный, почти не сфокусированный и до отвращения цепкий.
Сразу чувствуешь, за сколько дней окупится какая часть твоего тела.
Здравствуйте, Зина, начальник всея борделей Порта.
Дима знал, что Зина вечно ходит в мундире Пассажирского Флота, и был морально готов, но от режущей глаз белизны одеяния это не спасло. В чём, видимо, и состояла задумка: лицо у Зины было довольно-таки никакое, щекастое и пегое, но после столкновения с нашитыми на место лычек нежно-розовыми цветочками это уже никого не волновало.
Ну, кроме всех остальных людей, торчащих в каморке, которых волновало ещё и содержание его высказывания.
— Узнал, сколько? — живо обратился к нему Святотатыч.
Зина изобразил крайнюю заинтересованность в том, чтобы очистить поверхность стола, на который вознамерился усесться, и ответил через плечо:
— Это непросто, местечко дерьмовое — из тех, где не считают. Сказали, от десяти до тридцати. Или больше.
Примерно в этот момент Дима испытал очередной припадок острого нежелания догадываться, о чём именно идёт речь.
— Ох ты бля. Кто-то наконец решился использовать Габриэля Евгеньевича по назначению? — звонко хлопнул себя по лбу Гуанако.
И ему тоже спасибочки за чёткое разъяснение ситуации, которая прекрасно вписывалась в категорию загадок мироздания.
Зина. Портовые бордели. Прямое назначение Габриэля Евгеньевича на пост инициатора всех эротических снов округи.
Прямое назначение чумного Габриэля Евгеньевича в бордель, где не считают.
Чума в Бедрограде по определению подразумевает посильное участие Порта, или теперь сей инцидент полагается именовать иначе?
— Это самое эффективное, что можно было придумать, — помахал бородой Святотатыч. — Если отбросить вариант с распиливанием на части и подбрасыванием деликатеса крысам и чайкам.
Интересно, крысы и чайки могут болеть водяной чумой? Переносить заболевание? Латентно переносить заболевание?
Умудрённый опытом общения с коровами Дима даже вспомнил об этом незначительном аспекте возможного кромешного пиздеца, даже вовремя вспомнил — за пару дней до поезда из Столицы, но Таха Шапка только на него нагудел: «В Бедрограде домашних животных не держат, уличных ещё когда повывели, воздушно-капельного нет, как им заразит’ся? Пуст’ не дают коровам пит’ из-под крана», — и забраковал блистательный план провести в Медкорпус если не корову, то хотя бы свинью какую-нибудь завалящую.
О том, что животные включают в себя не только скот, умудрённый опытом общения с коровами Дима, в отличие от Тахи Шапки, как-то не подумал.
О том, что чума в Бедрограде включает в себя не только Бедроград, но и Порт, ни один из них не подумал принципиально.
Недовольный ролью узника, крыса Габриэль Евгеньевич сердито пыхтел и отчаянно отказывался понимать, что его заперли в клетке для его же блага. Дабы не повторил судьбы прототипа.
Которого, стоит заметить, жизнь на замке не спасла.
Святотатыч тем временем извлёк из неизведанных глубин толстый раздёрганный гроссбух (на сей раз Диме было лень оценивать свой словарный запас, так что он ограничился молчаливой жалобой на то, что следовало всё-таки в семнадцать лет прятаться на лингвистическом факультете, а не на историческом, хоть у него и здание с колоннами). Гроссбух, или корабельный журнал, или что-то такое — короче, толстую раздёрганную тетрадь. Святотатыч извлёк её и погрузился в ползанье носом по рукописным строчкам таинственного содержания.
Озьма недовольно покосился на Зину, отодвинувшего следы его трапезы, дабы когда-нибудь воссесть рядом с их местоположением, и почти радостно протянул:
— Вот, значит, какие новости. Значит, чума у нас. Гуанако, так мы точно не договаривались.
Гуанако был в курсе.
Гуанако с самого первого упоминания Габриэля Евгеньевича в Порту догадывался. Видимо, ввиду скудного воображения, не позволяющего представить оного ни в какой роли, кроме бордельной.
— Да отсохни ты уже от него, сколько можно! — рявкнул на Озьму Святотатыч. — С одним виноватым далеко не уплывёшь, в своём глазу тоже нелишне мачту поискать.
— Этот, — резонно (и по-прежнему как-то скорее удовлетворённо) ткнул Озьма пальцем в направлении Габриэля Евгеньевича (и сопутствующего Димы, кстати), — не наша мачта.
— Этот пришёл сюда через наши ворота, — не жёстко, но где-то рядом с этим воспротивился Святотатыч. — Сечёшь? Лады, мои постовые — говно, но и твои вышибалы, значит, не лучше.
Об этом, видимо, повествовал гроссбух, от которого он явно не намеревался отклеиваться.
Озьма немного поскалился, но в итоге махнул рукой с некоторой беспечностью. Мысль о том, что тут кого-то чётко, по-деловому, за что-то конкретное (и явно переводимое в твёрдую деньгу!) прищучили, его бесстыже радовала.
— Кончай разборки, гнильё это всё, — тряхнул он коротко стриженой головой. — И не бурли ты, не наезжаю я на твоего выкормыша, я на его собственных выкормышей наезжаю. Чё они, овцы, удумали в своих академиях? Порт выжечь к хуям?
— Да хотели бы — не потянули б, — похоронно усмехнулся Гуанако. — Кишка узка.
— Бедроградские дерзить бы не стали, им с нами ссориться не алё, мы ихний берег кормим, — не согласился Озьма. — Хочешь сказать, этот на своих двоих дошкандыбал?
— Господа, позвольте вставить слово человеку, который лично разбирался, кто, как и куда дошкандыбал, — мелодичнейшим голосом пропел Зина. — У меня есть сведения, что о своих двоих речи не идёт.
Уши всех окружающих (особенно крысы Габриэля Евгеньевича) зримо развернулись в его направлении.
(Дима украдкой ощупал голову и не обнаружил никаких аномалий вроде повышенного внимания к дальнейшей беседе.)
Зина подошёл-таки к телу Габриэля Евгеньевича, склонился над ним (его взор успел ещё раз проползти по Диме, особенно почему-то по рукам), передёрнулся и выхватил из кармана сияюще-белый платочек, коим отёр ладони.
(Коими не касался ничего заразного, между прочим. Разве у него не должно быть профессиональной деформации?)
Видимо, должна, потому что продолжил он абсолютно хладнокровно:
— Господин Онегин попал вчера в середине дня в некое увеселительное заведение под чужим именем и с чужой легендой. Легенда наивная, но как раз в такую соответствующий контингент верит запросто: наркотики, долги, надо укрыться и хоть что-то заработать. Подобные пожелания можно без особых трудностей удовлетворить разве что в самых низкопробных местах, где не имеют значения ни профессионализм, ни текущее состояние, но где также не думают об учёте, фиксировании посетителей и санитарных предосторожностях.
Не лезет в голову свой словарный запас — так влезет чужой.
Дима, конечно, всё понимает. Святотатыч вон — удивительный человек: с портовыми по-портовому, со внешним миром — по-человечески. Гуанако туда же. Но Зина-то — Зина искренне полагает, что тут собрался соответствующий контингент для «соответствующего контингента», или тупо выёбывается? И, главное, перед кем?
Ну не перед Димой же!
(Может, они там, в Пассажирском Порту, все такие.)
— Ты воду-то не лей, ты центровое выкладывай: кто припёр? — оборвал велеречивость соответствующий контингент в лице Озьмы.
Зина томно вздохнул.
— Уточняю запрос: кто припёр и кто пристроил? — прибавило бородатое лицо соответствующего контингента, не отрывая носа от гроссбуха.
Зина ещё более томно вздохнул и что только не обмахнулся платочком.
— С уточнением попроще — пристраивали наши. Мои. Одна-единственная дама, — Зина сделал драматическую паузу, и ему, кажется, за это даже не было особо стыдно, — мы ей с конца весны всё собственное заведение обещаем.
На сей раз на Зину среагировали не уши окружающих, а их глаза. Они стали очень большими и очень вольными вне орбит, из которых вылезли.
(Дима украдкой проверил свои глаза и не обнаружил ничего аномального.)
— Пизданись, — присвистнул Гуанако. — Не дождалась расплаты, сама пошла паруса распускать в сутенёрском деле? — Он помолчал и прибавил с очередным тяжким подозрением в голосе. — Или переосмыслила свои грехи и таки кинула?
То ли Дима чего-то не знает, то ли Диме это чего-то кто-нибудь когда-нибудь рассказывал в таких обстоятельствах, что он сразу забыл.
Какая-то женщина бордельного толка, которой здесь все за что-то явно должны, приютила бренного Габриэля Евгеньевича (и икс клеток водяной чумы за компанию) в некоем дружественном заведении. Так? Так.
Ага.
И?
Чего за женщина, за что должны и почему всё это звучит так веско?
И таки кинула она тут всех (Дима просто не будет пока пытаться это понять) или ей просто понравился Габриэль Евгеньевич?
— Ни то и ни другое, — возвестил Зина голосом, полным скорбного достоинства. — Ей можно посерьёзней язык поразвязывать, она в надёжном месте без связи с внешним миром. Я распорядился. Предварительные расспросы дали противоречивые результаты, — и снова сделал драматическую паузу.
Никакого чувства меры.
— Ты о своём языке кумекай, — хмуро вперился в Зину Озьма. — Будешь трещать как эти академические, язык в узел заебошится. Чем бабло слизывать будешь, коли вдруг чего?
Вот и Дима думал, что кто-то тут просто выёбывается.
Зина (в отличие от) и ухом не повёл:
— Дама говорит, что пристроить человека куда-нибудь её попросил друг её друга. Сам друг дамы проживает за границей, прямых контактов с ним она не имеет. Но друг её друга был убедителен, в подтверждение своих связей с эмигрантом озвучил парочку довольно личных подробностей, о которых мало кто знает, — на этом ЗНАЧИТЕЛЬНОСТЬ его лица превысила все допустимые пределы.
Никто, конечно, не обратил внимания на такую безвкусицу. Всё были очень заняты обменом неподъёмными взглядами.
Речь ведь идёт о чём-то (ком-то) очень простом и краеугольном, да?
— И самый тонкий момент, — нежно улыбнулся Зина, не сбиваясь с размеренного (то есть невыносимо медленного) темпа своего повествования. — Согласно словесному описанию друг её друга напоминает — разумеется, мне, а не даме, — Максима Молевича.
О, вот кто это такой, Дима знает!
Знать — знает, а вот верит ли — другой вопрос.
Максим отдал бы Габриэля Евгеньевича другим мужикам (и женщинам? Гм!) только в том случае, если бы ему ультра-спешно нужно было надоить с себя литр адреналина. Охрович и Краснокаменный давеча долго и радостно сливали Диме, как Максима корёжит от одних только студенческих взглядов.
А с другой стороны, всё меняется.
— Ну что я говорил! Твои, твои объебосы, — потёр руки Озьма.
— Нет, — очень резко и очень мгновенно ответил Гуанако (вот Озьму он слушать удосуживается, смотрите-ка). — Обычный вброс. Надо бабе картинку сунуть. Глаз даю, не опознает.
— Картинку сообразим, — с огромным сомнением вынул нос из гроссбуха Святотатыч, — но ты не торопись его в святые возводить.
— Не он, — отрезал Гуанако почти со злостью.
Очень такой искренней злостью — не как когда он принимает боевую стойку, а на самом деле.
— Он, он! Он птичка-то неощипанная, — Озьма многозначительно постучал по тарелке лысой куриной костью, имея при этом по-детски счастливый вид. — Свою игру завёл, Порт решил потопить, чтоб долги скостить, тебя подъебал, с блядью своей рассчитался честь по чести. Ну точно он.
— Не верю. Не мог. Мне, блядь, лучше знать, — рявкнул Гуанако чуть менее агрессивно, но твёрдо.
Дима распрекрасно знал это выражение лица. Называется «Сергей Корнеевич Гуанако ещё не разобрался, каким образом Сергей Корнеевич Гуанако виноват в сложившейся ситуации, но уже очень злится. На Сергея Корнеевича Гуанако».
Сергей Корнеевич Гуанако возвёл Максима в головы гэбни не за красивые глаза и даже, как ни странно, не за красивую задницу. Сергей Корнеевич Гуанако в Максима правда верит.
И можно сколько угодно взъедаться на Максима за то, что он медлительный, чересчур серьёзный, легко впадает в предвзятость, каменно убеждён в своей правоте и может когда-нибудь взорваться в отвратительно ожидаемом месте, но —
Но можно ещё взъедаться на Максима за то, что он жалок, что он готов терпеть любые унижения, что он неспособен увидеть в своей жизни ничего, кроме потирающих висок пальцев Габриэля Евгеньевича, что он из-за этого страшно скучен, что что угодно.
Суть одна: если у Максима и есть смысл жизни, то он заключается в хранении алтаря, коему имя — два заветных слова.
Вернее, такого Максима знал Дима.
Это когдатошний Максим, которого знал когдатошний Дима.
Май был давно.
— Давайте до опознания держать свои частные мнения при себе, — примиряющим тоном попросил Святотатыч. — Проверить-то просто. Зина, будешь валить, я тебе из досье картинку выдам.
Гуанако вынырнул из своих традиционных дум (не так просто навскидку решить, чем именно в этой ситуации провинился Сергей Корнеевич Гуанако, слишком много вариантов).
— Святотатыч, — интимно обратился он ясно к кому. — Мне тоже выдай. Не Максима, а семейный портрет гэбни города Бедрограда. Припёрло вдруг на седьмой день чумы им в глаза посмотреть.
Святотатыч нахмурился, хотел было спросить Гуанако (о мотивациях, вестимо), но в итоге кивнул и спросил о другом и у другого (у Зины):
— Баба обеспечила свободный вход на территорию?
— Вход — это громко сказано, — слегка закатил глаза тот. — Неопознанный доброжелатель внёс бесчувственное тело на руках мимо знакомого постового нашей дамы, который и смотреть-то особо не стал.
— А мы всё утро всрали на пустую чесотку языка с постовыми, — сокрушённо покачал головой Гуанако.
Он клёвый, очень неожиданно для себя постановил Дима, когда думает об одном, а говорит о другом. Потому что вроде как стоит себе человек, две руки, две ноги, а на деле там куча всего одновременно происходит.
Он вообще клёвый, когда думает. Потому что тогда у него всегда растерянный и немного беззащитный вид, которого никакой агрессивностью и твёрдостью не перешибёшь.
Он вообще клёвый.
Потому что.
— Надёжная она, баба эта, ей поверили, — изгнал Святотатыч несвоевременные мысли из Диминой головы. — Открыли ворота и забыли.
— Эту надёжную на свечи и подстилки пустить надо, — проворчал Озьма.
— Зина, ты ей обрисовал, чё она натворила?
Зина кивнул:
— Так о количестве посетителей у меня от неё и хворост. Испугалась, побежала сама узнавать.
— От десяти до тридцати, — задумчиво почесал бороду Святотатыч. — От десяти до тридцати тех, кто не гнушается подобным сервисом. У нас чрезвычайная ситуация, ммм, господа.
«Чрезвычайные обстоятельства, ты хотел сказать, — мысленно высказался Дима. — Видимо, примерно такие, за отсутствие которых пару часов назад отстранили Университетскую гэбню».
Вслух не высказался, потому что как раз сейчас отчётливо видел вокруг бороды Святотатыча светло-фиолетовый ободок. Ничего порочного или страшного (завязывай со стимуляторами, мудак, всё, что ты мог сделать, ты уже сделал, спасибо), просто как-то неловко лезть к такому человеку.
А ведь когда пытался курить что-нибудь эдакое, никаких эффектов!
— Я заведение прикрыл аккуратненько своими способами, но что уж теперь, — негромко заметил Зина.
— Это верно, да только мало, — помахал Святотатыч тетрадкой. — Всё прикрывать надо.
Озьма во всеуслышание стукнул куриной костью по столу.
Зина смял в руке свой платок.
Гуанако продемонстрировал на лице весь спектр людских страданий.
— Объявляем внутреннюю блокаду Порта, — сказал Святотатыч и протянул руку к телефону.
Дима осознал масштаб катастрофы.
— Погоди, друг, — вскочил со своего места Озьма (видимо, тоже осознал). — Нам только блокады не хватало, и так в час теряем по пол-Индокитая в бабках. Я против.
— Теряем-то теряем, — равнодушно проговорил Зина, старательно изучавший пространство перед собой, — но выпустить болезнь в море нельзя. Вот тогда — пиздец всему, можно самим жечь Порт. Никто из Европ больше не сунется.
Святотатыч поднял трубку.
— Увы, друг, — посмотрел он на Озьму с извиняющейся улыбкой. — Плакали бабки. Новые отчеканим.
Тот задумался было, но, увидев, что диск уже крутится, мгновенно возопил:
— Да стой ты! Решение большинством принимают. Гэбня — это как бы четверо лохов. Зуда, Жудия-то спроси.
Не того ли это Жудия, которого Озьма тут только что ласково крыл по всем гипотетическим батюшкам за излишнее влияние на оборот твири?
О переменчивая натура.
(И оптимистичная: насколько Диме было известно, Жудия не видел вживую почти никто, и уж точно никто не мог ему досаждать по мелочам вроде блокады Порта.)
В улыбке Святотатыча прорезалось лёгкое самодовольство.
— Эх. Жудий мне сразу, как нашли тело, сам позвонил и сказал: блокаду, срочно. Так что извиняй, решение большинством принимают.
Озьма открыл было рот, но тут же его и закрыл.
Наверное, он теперь особенно сильно ненавидит свою малую долю в твиревом деле.
— Мальчик мой? — усталым и ласковым голосом обратился Святотатыч к трубке. — Передай всем постам: Порт ложится в дрейф. Да, что слышал. Да, да, именно. Раздеть суда, перекрыть бухту, задраить ворота. По чрезвычайной инструкции, да. Основания? — Святотатыч замолчал, потом еле заметно пожал плечами. — Основания позже. Отбой.
— Забыл плохую шутку про такелаж и «целýю» перед отбоем, — пробормотал Гуанако себе под нос, осмыслил услышанное и вскинулся. — Ты ёбнулся?! У тебя не слеплены основания для блокады?
Вести, что ли, статистику того, что и от кого он слышит, а что нет?
— Нет, — просто и обезоруживающе развёл руками Святотатыч. — Нужно лепить. Но закрывать Порт прямо сейчас — нужнее.
Где-то Дима уже видел эту блистательную стратегию: сперва сделать, а потом подумать, как бы это объяснить человеческим языком.
Иногда срабатывает.
Чаще — нет.
Озьма был полон невыраженного внутреннего бунта и не знал, на кого бы его излить, поэтому переводил гневный взор с одного присутствующего на другого. Зина хмуро смотрел прямо перед собой и чуть шевелил губами — готовил, видимо, несуществующую речь для Пассажирского Порта. Святотатыч удивительным образом воплощал одновременно беспечность и озабоченность, листая свой гроссбух.
Гуанако стал каким-то совсем уж серым, и Дима понял, что не знает: это очередной спецэффект от стимуляторов или на нём и правда настолько лица нет?
(Ну и выраженьице, вообще-то говоря. Сразу представляешь обнажённые мимические мышцы, хрящи, всё такое. Хотя, с другой стороны, кто сказал, что понятие «лицо» включает в себя только верхний слой?)
Гуанако стал каким-то совсем уж серым и быстро попытался что-то сказать, но не сказал, потому что его перебили.
— Обратная ветрянка!
Дима почти завертел головой в поисках источника звука — только мгновенная реакция и позволила ему сообразить, что говорил он сам.
Ой.
Три головы Портовой гэбни неожиданно синхронно обернулись на него с выражением вежливого недоумения на лицах.
Гуанако тоже обернулся, и лица у него было уже чуть больше.
Осталось только понять, что, собственно, Дима собирался сказать-то.
(Иногда срабатывает.)
— Мы не можем во всеуслышание говорить о чуме, правильно? Но при этом карантин — он же блокада — нужен, причём именно карантин инфекционно-медицинский. Порт же такое место — говорю как специалист, я был тут целых три с половиной раза — где какие-то законы, может, и писаны, но каждый всё равно лучше знает. И нормальный карантин возможен, наверное, только тогда, когда портовые мужики сами поверят, что им лучше поостеречься. О чуме говорить не можем, но о какой-нибудь другой болезни ведь — вполне! — Дима так воодушевился собственной тирадой, что вскочил. — И болезнь должна быть правильная: громкая, заразная, неприятная. И смешная. Чтобы, с одной стороны, не хотелось вляпаться, а с другой — не было обидно, потому что вся блокада в любом случае обернётся достойной байкой. Поэтому — обратная ветрянка.
Остальные его тирадой, кажется, не воодушевились.
(Чаще — нет.)
— Обратная ветрянка? — смущённо переспросил Зина. — При всём моём уважении, её же не существует. Это отрядская байка. Говорят, от обратной ветрянки волосы выпадают.
— Ничего от неё не выпадает, просто чешешься как леший, — возмутился Озьма. — И глаза, глаза слезятся как пиздец.
— Так ведь потому и выпадают, что чешешься! И цепляют её, — неожиданно прибавил Зина голосом человека, выдающего кошмарную тайну, — на пустыре у нас за отрядом.
Гуанако хихикнул. Озьма раздражённо фыркнул и явно вознамерился восстановить справедливость, но Дима прервал его:
— Господа! Две вещи. Первая: как медик со стажем могу вам сказать, что обратная ветрянка существует. То есть, конечно, говорить об этом можно только с определённой долей условности, потому что, как вы только что любезно продемонстрировали, описания симптоматики варьируются, но в «Общем справочнике инфекционных заболеваний» 72-го года обратная ветрянка вполне зафиксирована — как народное название чего-то там, не помню по-имперски. Авторитетная наука медицина считает, что обратная ветрянка характеризуется тем, что она как ветрянка, только обратная. Для здоровья не опасна, но очень заразна, причём раздражение — и, возможно, сыпь — появляется на внутренних слоях кожи, так что, в самом деле, чешется. Очень чешется. Но глазами ничего не видно. Есть, кстати, мнение, что может и не чесаться, и что вообще все люди ей хоть раз да болели, просто большинство этого вообще не замечает. Мнение идиотское, по-моему, но крайне полезное для поддержания некоторого градуса гражданской паранойи. В Порту мало моются и много чешутся, отличная среда для того, чтобы население уверовало в свою болезнь. — Дима покивал себе и продолжил. — Это было первое. Второе: обратная ветрянка существует, но никто в неё толком не верит, потому что это детская болезнь, отрядская болезнь, тема для страшилок и пересудов. Блокада Порта из-за эпидемии обратной ветрянки — нечто настолько абсурдное, что возмутиться не получится. То есть, конечно, кто хочет возмутиться — тот возмутится, но задумка к этому не располагает. Понимаете? Больше сил уйдёт на ностальгию по отрядским временам, чем на подсчёт убытков. То есть, конечно, и на подсчёт убытков тоже… в общем, это рабочая версия. Я и не говорил, что она идеальная.
Категорически не воодушевлённый Святотатыч одарил Диму бетонным взглядом. Кажется, сегодня у него вообще много что вызывало сомнения.
И одаривал с добрую минуту (Дима мужественно терпел), после чего не выдержал и расхохотался.
Он всегда это делает.
И не может не радоваться: это ж ему заниматься информационной обработкой Порта, а история про обратную ветрянку — как раз в святотатычевском вкусе.
(Они с Димой вообще драматически сходятся во вкусах.)
— В Европах решат, что мы скрываем что-то большое, — осторожно высказался Зина. — Политическое.
— Пущай решают, — подскочил (при его росте это выглядело довольно-таки устрашающе) Озьма. — На болячку-то не подумают, а в ней соль! Болячка в Порту — каюк экономике, рыдали денежки. А политика — дело гнилое, пусть обрешаются и обшпионятся, что найдут-то.
А с другой стороны, возможно, тирада их и воодушевила.
По крайней мере, пока три головы Портовой гэбни занялись жарким спором о том, что важнее сделать первым: запустить слух или отзвониться четвёртому голове, — Гуанако, к которому Дима в процессе тирады загадочным образом придрейфовал, с довольно благодарным видом потрепал его по волосам.
И это было приятно.
Такси и грузовики по Порту вне грузовых дорог особо не ездят, но к Святотатычу, разумеется, и для них ведут свои лазейки. Дима проследил за погрузкой тела Габриэля Евгеньевича и воздержался от прощального поцелуя в лоб.
Обуревало почему-то дурацкое чувство, что больше они не встретятся (сегодняшние события, впрочем, тоже можно было назвать встречей только с большими оговорками), и не менее дурацкая обида на то, что Габриэль Евгеньевич присутствовал на их последней встрече в таком виде.
…История с развалом Колошмы закончилась в меру нелепо и трагично: гэбня распалась, Начальник (он же Савьюр) заперся в камере с Гуанако, а потом, когда уже совсем всё должно было стать хорошо, Начальника случайно застрелили в суматохе.
(Правда случайно, через кучу лет Дима с Гуанако нашли среди скопцов того охранника, которому не посчастливилось нажать спусковой крючок.)
И это было так потрясающе глупо, что, когда всё в той же суматохе кто-то добрый позволил Гуанако сходить посмотреть на труп (под видом опознания, что ли? Опознание Начальника Колошмы, ха-ха), он, говорят, натурально опустился до целования мертвецов.
(После чего разнёс нахуй нары в своей камере.)
Вся эта история залезла в голову совершенно не по делу — нынче даже никто (почти) и не умирал. Просто Дима подумал, что завидует Савьюру (которого даже ни разу в жизни не видел!) и прочим так или иначе упокоенным. Лежат себе и не парятся, делать ничего не надо. Не надо втолковывать Гуанако, почему так не хочется прогуливать завтрашнее рандеву с головой Бедроградской гэбни. Не надо уже очень-очень скоро встречаться с Сепгеем Борисовичем и прилаживать его в закрытом на блокаду Порту. Думать о дальнейшей судьбе Габриэля Евгеньевича, гадать о прошедшей судьбе Брови, видеть все эти опостылевшие-таки рожи — тоже не надо. Ничего не надо.
Смерть — это гимн лени, вот что это такое.
Сладкозвучный такой гимн.
Ещё и целоваться приходят.
Дима выбросил сигарету, кое-как затоптал окурок и в последний раз посмотрел в сторону моря, куда (конспирация!) уехал грузовик с Габриэлем Евгеньевичем.
Почти всю жизнь провёл в Бедрограде, а моря, кстати сказать, ни разу не видел.
И никто, кажется, не видел.
Оно вообще существует, море это?
Дима подавил желание проверить и поплёлся обратно на третий этаж. В каморке Святотатыча разговоры о серьёзном уже закончились, остались только Гуанако и сам Святотатыч, причём при явлении Димы первый воровато захлопнул объёмистую папку с досье, а второй не менее воровато оборвал какое-то напутствие, которое Дима по невнимательности не догадался подслушать из-за двери.
Нежданный гость, картина маслом.
Даже и спрашивать не нужно, и так всё ясно: Гуанако что-то там знает про Соция Всеволодьевича, голову Бедроградской гэбни. Гуанако так и норовит этим знанием воспользоваться. И наверняка во зло.
Святотатыч задал ещё несколько вопросов относительно обратной ветрянки, Дима любезно направил его к «Общему справочнику инфекционных заболеваний» (отдельно указав на то, что он, Дима, тут вам не энциклопедия на ножках), после чего они с Гуанако покинули-таки помещение.
Пешком до выхода было со всеми петлями минут сорок, и минут сорок над Димой висела ненормальная, пришибленная тишина, которая и не тишина вовсе (на чаек блокада не распространяется, да и люди от неё не немеют), но — лысо в Порту без сигнальных сирен, оповещающих о прибытии и отправлении кораблей. Пару раз они всё-таки тявкнули — видать, кого-то только что отчалившего развернули на выходе из гавани — а потом осталось только шлёпанье их с Гуанако шагов и все другие мелкие бытовые шумы, которые сознание почему-то категорически отказывалось осмыслять как звуки.
Это чувство смутного неуюта гораздо хуже любой враждебной обстановки.
Неуютнее.
— Давай кинем монетку, — атаковал-таки недотишину Гуанако привычным нездешним голосом.
— Давай, — покладисто согласился Дима и полез по карманам.
Просто как будто он надеется что-то там обнаружить!
Вдоволь полюбовавшись на поиски монетки, Гуанако протянул на ладони свою. Дима бы даже мог не догадаться, откуда она, если бы не предательски хорошее зрение: по внешнему краю настойчиво повторялось «Ирландское Соседство» и год чеканки — 1881.
Свеженькая.
Ирландское Соседство, как и Всероссийское, вращает деревья, поэтому монеты у них симметричные. С каждой стороны по номиналу, только на одной возле числа изображены ветви (метёлка хвостом вверх), а на другом корни (такая же метёлка, но хвостом вниз).
— И что из этого считать грифоном, а что решкой?
— Я бы поставил вопрос иначе: что из этого считать чуваком из Бедроградской гэбни, а что — твоим столичным гостем, — Гуанако невинно возвёл очи горе, после чего посмотрел на Диму с крайней суровостью. — Целых два свидания за такой короткий промежуток времени я тебе не дозволяю.
— Как изящно ты делаешь вид, что уже почти и не помнишь, как зовут «чувака из Бедроградской гэбни». Гуанако, почему бы тебе просто мне не рассказать?
— Попроси убедительней.
— Прямо здесь? Подумай, что станет с моей портовой репутацией.
— Здесь нельзя, ещё подхватим обратную ветрянку.
— Но когда моё любопытство пребывает во фрустрации, я становлюсь склонным делать глупости.
— Сначала глупости, потом любопытство.
Если в каждой третьей реплике присутствует порнографическая шутка, диалог может продолжаться вечно.
— Ты достойный гражданин Всероссийского Соседства, а, Гуанако? Даром что мёртвый, — Дима почувствовал, что начинает злиться. — Знаешь все тонкости обращения с информацией. Ну так я тоже достойный, и мёртвый, и пойду туда, куда захочу.
С этими словами он подкинул монетку — достаточно высоко и достаточно криво, чтобы она улетела аж через крышу какого-то приземистого склада.
(Или на крышу, если не льстить себе.)
Гуанако проследил траекторию полёта внимательным взглядом.
— Ты настолько не любишь выбирать? — ехидно приподнял брови он.
— Я не вижу необходимости выбора.
— Вот и я думаю, надо забить на обоих.
— Ваше мнение очень ценно для нас, — буркнул Дима и ускорил шаг.
(Через пару секунд он вспомнит, что без Гуанако ему будет трудновато пристроить Сепгея Борисовича в Порту, тем более при блокаде, но это случится только через пару секунд.)
Пары секунд пройти не успело, поскольку сзади донеслось досадливое «да перестань ты», после чего Димину шею весьма прочно обхватила рука (исполняющая захват, или как это называется, если не кистью, а всем предплечьем — и где вообще весь словарный запас, когда он нужен?). Дима попытался вывернуться, но хрен бы там: кое-кто тут имел слишком богатый опыт захвата лично Димы. Удар локтём за спину тоже не принёс желаемого результата, только подача кислорода убавилась пуще прежнего.
Знает Дима, к чему обычно ведут подобные инциденты.
— Здесь нельзя, подхватим обратную ветрянку, — просипел он.
Но Гуанако был храбрым человеком, и обратная ветрянка, судя по дальнейшему развитию событий, его не пугала. Спасибо хоть за угол успел оттащить.
(Когда с тобой что-то делают принудительно в интересах большой политики или психологического воздействия — это гнусно, но в других случаях — вовсе даже и нет. Принуждение, честно говоря, может быть довольно интересным и увлекательным, это Дима ещё в отряде выучил — вместо Революции.
Принуждение руками и другими частями тела Гуанако увлекательно вдвойне.
Когда почти запрещают двигаться, обнаруживаешь у себя доселе неведомую способность ощущать очень многое и очень сразу.)
Пока Дима ещё хоть что-то соображал, он успел подумать, что на возможность увидеть Сепгея Борисовича этого, наверное, хватит, а вот за Соция придётся трудиться дополнительно.
И Дима будет трудиться.
В конце концов, он же вроде как постановил, что из действия и бездействия следует выбирать действие; а верно ли постановил и правильным ли оказалось действие, пусть рассудит высочайшее искусство историографии.
Когда-нибудь потом.
Университет. Максим
Всему есть предел. Усталости, злости, желанию сделать всё правильно — тоже.
Максим не был сейчас ни усталым, ни злым. И правильным тоже не был. Забыл, как это. Вспоминать не хотелось.
Правильно было — поехать с вокзала прямо на кафедру?
В Бедрограде три вокзала. Тот, что в Старом городе, даже не имеет названия — вокзал и вокзал. Иногда — старый вокзал, других обозначений не требуется. Самый загруженный, шумный, самый привычный вокзал — поезда в Столицу через каждые три-четыре часа, поезда во все мыслимые и немыслимые города Всероссийского Соседства. Оттуда до истфака и пешком-то совсем близко.
На севере города — Международный вокзал (Ыбержский, Чухонский, Европейский). Впрочем, для заграничных путешествий в Бедрограде чаще пользуются Портом, поэтому на Международном тихо, спокойно и никогда нет проблем с билетами. Оттуда до истфака добираться гораздо дольше, но всегда есть автопоезд, следующий по маршруту номер двенадцать — в том числе и по улице Поплеевской мимо Шолоховского переезда, Шолоховского парка, мимо дома 33/2, так похожего на башню.
И только с юго-востока, с Пригородного вокзала, на истфак без такси ехать неудобно. Автопоездом — с двумя пересадками, таксистских прав у Максима нет, а любой случайный таксист может иметь распоряжения от Бедроградской гэбни.
Опасаться этого всерьёз — глупо, зато можно убедить самого себя, что опасаешься. Что опасаешься, что сил на две пересадки уже нет, что, если б не Пригородный вокзал, а какой-то другой, — непременно поехал бы на кафедру.
Но поезда с Пинеги приходят только на Пригородный.
Максим стоял у совершенно квадратного окна посреди совершенно квадратной комнаты. Квадратность не то чтобы раздражала, но не замечать её было тяжело. Навязчивая геометрическая правильность, непохожая на бытовую правильность жилых помещений. Такие пропорции были популярны недолго, всего несколько лет в конце 50-х, и домов с идеально квадратными комнатами в Бедрограде успели выстроить совсем немного. На юго-востоке, в двадцати минутах ходьбы от Пригородного вокзала было как раз несколько кварталов, спроектированных в тот период. Разумеется, Охрович и Краснокаменный, главные поклонники всего малопригодного для нормальной жизни, когда-то упорно осаждали Распределительную Службу во имя получения жилплощади именно с квадратными комнатами.
Охровича и Краснокаменного дома не было. Неизвестно, появятся ли они здесь сегодня в принципе: Максим отсутствовал больше суток, Максим мог пропустить какие угодно поворотные события.
Тот же Ларий, например, ещё с субботы ночевал на кафедре — кто-то же должен всё время быть на связи, чтобы можно было набрать один-единственный телефонный номер и задать любой вопрос, передать любые необходимые сведения. Сами Охрович и Краснокаменный со вторника на среду, в первую ночь студентов в лазарете, не спали вовсе, только под утро упали на пару часов на кафедральные диваны. Максим не мог быть уверен, что прямо сейчас не происходит чего-нибудь столь же существенного, а следовательно, не мог быть уверен и в том, что увидит Охровича и Краснокаменного в их собственной квартире, до которой от Пригородного вокзала всего двадцать минут ходьбы.
Расстояния — простая отговорка.
Не поехал сразу на кафедру, потому что далеко, а сил нет. Не поехал домой (на Поплеевскую ли, на Бывшую ли Конную Дорогу) — потому что ещё дальше. Охрович и Краснокаменный не поверят такой ерунде, но самому себе можно попробовать соврать.
Поехать на кафедру — всё равно что сказать «я готов мириться со всем, что происходит, и всеми, кто в этом виноват, готов и дальше пытаться справиться с тем, с чем не справляюсь».
Поехать домой — всё равно что сказать «мне плевать, я больше не могу, я выхожу из игры, разбирайтесь сами».
А дойти с поезда до жилища Охровича и Краснокаменного, вспомнить, что ключи от квартир всех голов гэбни до сих пор на одной связке со своими собственными, — разумный компромисс. Отсрочка. Возможность ничего не решать, понадеяться на удачу, на то, что всё как-нибудь сложится само.
Максим никогда не любил тех, кто полагается на удачу или стечение обстоятельств, чтобы увильнуть от осознанного выбора. А потому сейчас собственная безответственность почти пьянила его, пьянила и парализовала одновременно.
Вот телефон — нужно просто протянуть руку, не задумываясь воспроизвести давным-давно заученную наизусть комбинацию цифр. Сказать: «Я в городе, я вернулся».
«Я пришёл.
Прощай».
Последняя страница старого рассказа Габриэля, вырванная из «Литературы Нового Бедрограда», которая и навела вчера Максима на мысль, что искать Габриэля надо на Пинеге, теперь отскакивала от зубов не хуже телефонного номера кафедры.
Эта страница, помятая и отсыревшая, обнаружилась под стеклом на стенде с расписанием.
С расписанием поездов на платформе Пинега.
В четырёх часах пути от Бедрограда.
Разумеется, никто не видел, как Габриэль засовывал её под стекло. В билетной кассе пожали плечами, торговка с тележкой, полной сладкого молочного самогона — почти ликёра, который умеют настаивать до правильной мягкости только в этих местах, — отмахнулась. Сама торгует с обеда, когда пришла, лист под стеклом уже был.
«Ходи не ходи — всё впустую».
Максим ещё вчера мысленно поругивал студентку Шухер за томик слезливой росской классики на столе вместо профессиональной литературы, а теперь думал: может, зря?
Наверняка зря.
И ведь не сказать, чтобы сам он мало читал художественную. Немало; по крайней мере, достаточно, чтобы Габриэль не считал его бескультурным, бесчувственным, бездуховным (а у Габриэля высокая планка). Просто художественная литература заставляла Максима чувствовать себя беспомощным.
С профессиональной всё ясно, и степень научности тут роли не играет. Всю профессиональную литературу — от монографий и статей до историографических источников, которые какими только ни бывают, — объединяет одно: её всегда можно разобрать по полочкам, превратить в схему, в опорный конспект.
(Память услужливо подкидывает вчерашнее: ненормальный, контрреволюция, Гуанако, Университетская гэбня, голова гэбни, Ларий, Охрович и Краснокаменный, Ройш, Дима, водяная чума — пункты плана, параграфы в учебнике.)
И можно тешить себя иллюзией, что вся жизнь, все происходящие события укладываются в конспект, разбираются по полочкам, поддаются анализу, классифицируются, занимают положенное место в общей картине.
Только это не так.
Беспомощность возникает как раз тогда, когда приходит вдруг ясное — яснее некуда — понимание, что жизнь гораздо больше похожа на художественную литературу, чем на профессиональную.
А даже самый стройный и толковый опорный конспект не поможет разобраться ни в слезливом томике росской классики, ни в чём-нибудь поновее.
«На ветви дерева, почти касаясь ногами травы, висел я — уродливый, кривой, с нерасплёсканным хохотом на лице. Я должен был заглянуть в свои глаза, должен, но —
Слишком страшно?»
До сих пор страшно.
Максим прислонился лбом к стеклу и подумал, что невольно копирует сейчас такой привычный, затёртый и даже слегка раздражающий жест. Это Габриэль, Габриэль способен замереть на целый час перед окном, ничего не говорить, ничего не делать, тонуть в свете постепенно зажигающихся огней.
Повторение жестов — инстинктивное желание продлить присутствие. Естественная и понятная попытка психической синхронизации через физическую. Максим знал это как знает любой голова любой гэбни.
Должно быть, синхронизация бывает не только у гэбен. Наверняка.
Максим оторвался от окна, но краем глаза будто бы успел заметить на тёмном небе птичий силуэт (привидится же!). Какие птицы, это уже точно полный Габриэль — видеть в игре теней странные, невозможные образы. В Порту есть птицы, в Бедрограде — нет. На Пинеге есть: много и самых разных, и это так непривычно после звуков города, что даже немного сбивает с толку.
Было бы с чего сбивать.
Максим решительно развернулся к квадратной комнате и ещё раз её оглядел. Охрович и Краснокаменный тщательно блюдут у себя равновесие между хлевом и музеем. Запечатанные ящики, обрезки бумаги, пепельницы со спрессованными под тяжестью лет окурками, отвёртки и почерневшие от масла гаечные ключи, недособранные металлоконструкции неизвестного назначения соседствуют с мрамором, мамонтовой костью и резным деревом, с которых явно сдувают каждую пылинку.
Где-то во всём этом хаосе должен быть алкоголь.
Максим сунулся подряд в несколько незаклеенных коробок и — помимо внушительного запаса обезболивающих препаратов — обнаружил-таки с два десятка бутылок твиревой настойки. Выдернул пробку, принюхался и опрокинул в себя сколько смог.
Твиревая настойка горькая, вяжет рот. Максим где-то читал, что раньше с этой вязкостью боролись серебряными фильтрами, но теперь так не делают, дорого — в лучшем случае кинут в тару серебряную ложку ненадолго. Но к любому вкусу можно привыкнуть. Максим пьёт твиревую настойку пять дней подряд, Максим уже привык. Дима всё повторял «профилактика, иммунитет», но в последнюю неделю Максиму не нужны были дополнительные аргументы, чтобы пить. А твиревую настойку или нет — это уж что под руку попадётся. Сейчас что на кафедре, что на всём истфаке и медфаке, что у каждого университетского таксиста в бардачке обязательно обнаруживалось пойло на твири.
Когда вчера на Пинеге Максиму налили молочного самогона, он даже не сразу смог вспомнить, что алкоголь бывает таким — невязким, нетерпким, не обжигающим горло. От неожиданности выпил больше, чем стоило, — и в результате дошёл-таки до дома, где вырос Габриэль, хоть с самого начала и было понятно, что это ничего не даст. Габриэль вряд ли заглянул бы перед смертью к Евгению Онеге.
Люди в этих местах не то чтобы странные, но понять их тяжело: за милую душу накормят и напоят случайного гостя, но стоит только начать расспросы — чураются: «балакать недосуг». Закрытые люди. А Евгений Онега считается отшельником даже среди них: живёт на отшибе, с немалым хозяйством справляется сам, за помощью к соседям обращаться не любит. Ну и соседи его в ответ недолюбливают, при упоминании кривятся, говорят: «Земли много, коров много, а дурной». Его сына Гаврилу, уехавшего сразу после отряда в Бедроград, уже мало кто помнит, а если и помнит, то тоже не жалует: «Дурной, хилый, городской». А ещё — «бесноватый».
Убедить этих людей побросать свои занятия и отправиться на поиски пропавшего сына Евгения Онеги было невозможно. Натолкнувшись несколько раз на скептичное «туда ему и дорога», Максим просто перестал упоминать имена. Кто-то в результате согласился, но толку было чуть: Пинега — это всего полдюжины деревень, скромный ыздный центр с горсткой многоквартирных домов и бесконечные пастбища, а где не пастбище, там глухой лес или болото. Местные знают свои леса неплохо: где что растёт, где какой зверь ходит, где течёт ручей, куда лучше не соваться и как выйти лесом к нужной деревне.
Только этого недостаточно, чтобы найти в лесах одного-единственного человека, добравшегося до станции ещё перед обедом.
«Здравствуй, я почти уже здесь, я уже не слышу себя; сейчас дыхание моё падёт росой, прозрачной, беззвучной, и они не найдут меня, и даже тело, даже то, что останется, не ухватят их жадные руки. Они вспомнят, и спросят, и ты ответишь — он улетел.
На том конце поляны, по щиколотку в траве, стояло белое дерево, источавшее тихий свет, пропахший грозовым озоном и ещё чем-то — поднебесным, невыразимым».
Белое дерево.
Так назывался злосчастный рассказ Габриэля.
Максим, хлюпая одолженными болотниками, всё переспрашивал своих добровольных провожатых: «Точно не знаете, где тут белое дерево?» Ни один не вспомнил, все только качали головой: «Ёлы есть, палы тоже есть, мшени есть, дохляки есть, скрипуны, кривуны, срамны — все есть, дубы даже есть, дрожи-деревья есть, а белых нету».
По лесам бродили с ночи до обеда, провожатые менялись, а Максим так и оставался на ногах. В какой-то момент старый смуглый печник («все места тут исходил — доброй глины по полям не найдёшь, ужо повыскребли, только в буреломе поглубже и есть чего») просто вывел Максима из чащи прямиком к деревне. Посмотрел строго («тебе б передышку») и напоил тем самым молочным самогоном, после которого усталость ненадолго схлынула, но пришло осознание: впустую всё, впустую.
«Впустую; жизнь в деревне простая и жестокая, исчезают люди чаще, чем можно подумать. Этот напился и помёрз, тот ухнул в реку — всех не учтёшь. Так что нет ничего удивительного в том, что ни упоминаний о самоубийце, ни семьи его я не сумел отыскать — чего уж говорить о самом теле или белом дереве на краю поляны».
Вырванная страница жгла руки, смеялась: мистический рассказ, написанный больше пятнадцати лет назад, к реальной жизни оказался ближе, чем любые недавние здравые прогнозы.
Молочный самогон и слово «семья» в предпоследнем абзаце вместе дали в равной степени предсказуемый и нелепый результат — поход к Евгению Онеге.
Тот даже не пожал Максиму руки — так вышло, что встретил его по локоть в какой-то грязи, только выдохнул недовольно: «Чего, городской?» Максим зачем-то был честен: «Пропал ваш сын, есть сведения, что отправился на Пинегу, поможете?» Евгений Онега нахмурился: «На «поможете» власть есть. И у нас своя есть — ты не смотри, что деревень тут пихт наплакал».
А Максим чувствовал себя тем ещё дураком, ведь нельзя было объяснить, что нет, к Пинежской Ыздной гэбне не обратишься — она напрямую подчиняется гэбне Бедроградской.
И что ещё хуже, нельзя было объяснить, что нет, ваш сын столько лет не желал иметь с вами ничего общего не потому, что вы делали что-то неправильно. Просто узнал когда-то, что он вам не и сын вовсе, и ему до сих пор не то обидно, не то стыдно, что всё так сложилось.
Это непростая история.
В отряде и первые несколько лет после Габриэль стеснялся Пинеги, мечтал о Бедрограде — а получив его, мечтал стать бедроградским настолько, чтоб никто и никогда даже подумать не мог ни о каких деревнях. Скрывал, врал что-то о родственниках за границей (смешно и страшно — угадал), но потом перерос, наверное. На его втором курсе «Литература Нового Бедрограда» опубликовала это проклятое «Белое дерево», и Габриэль успокоился. На все ехидные вопросы про деревню и про имя, данное отцом, только приподнимал брови с надменным «и?».
И, собственно, ничего. Писал время от времени Евгению Онеге — коротко, деловито, справлялся о здоровье и о деньгах. Получаемый в ответ молочный самогон (удивительный напиток, почти уникальный, крепкий в градусах, мягкий на вкус) убирал в дальний угол, но хотя бы в канализацию не сливал. Однажды, когда Максим был ещё студентом, он пришёл к Габриэлю домой с дипломными правками весь вымокший и без плаща (прямо как вчера — снова смешно и страшно). Габриэль, устав слушать его охрипший голос, вздохнул и достал бутылку, присланную с Пинеги: «Смягчите уже горло, это должно помочь — хорошая вещь, хоть я сам и не люблю».
А где-то через полгода после диплома Максима и, соответственно, за полгода до появления Университетской гэбни молочный самогон хорошей вещью для Габриэля быть перестал. Он снова возненавидел Пинегу, снова не желал даже слышать о ней. Потому что где-то тогда Габриэль узнал правду о своём происхождении и всех этих политических дрязгах с кассахами.
Как именно узнал, он до сих пор не признался Максиму. Максим подозревал дуэт Димы и Ройша: Ройш — он и в двадцать лет Ройш. Да и в семнадцать тоже, в семнадцать он помог Диме отвязаться от преследования законом из-за какой-то детской глупости, а походя раскопал Димину историю, отца-кассаха, который в юном возрасте шантажировал гэбню ызда Пинега своими излишними знаниями о государственной политике.
Гэбню ызда Пинега.
Пинега.
Ызд Пинега — одна из первых точек на карте Всероссийского Соседства, куда стали негласно подселять лишних на Плато Кассэх младенцев. Не единственная, теперь и вовсе одна из многих, но.
Пинежцы, считавшие себя отцами кассахских детей, ни о чём таком и слыхом не слыхивали, все дела проворачивала гэбня и местный крохотный печной цех, врачам из которого (всем поголовно) за несколько лет отстроили новые дома. Новый дом за простую услугу — болтать поменьше и некоторых младенцев доставать вовсе не из алхимической печи.
Димин отец смог во всё это влезть из-за небрежности тогдашней гэбни, а сам Дима в сентябре своего первого курса с подачи Ройша наконец-то разобрался, почему внимание дисциплинарных органов к его скромной персоне всегда было особенно пристальным. Настолько пристальным, что Распределительная Служба не хотела даже выделять ему жилплощади в родном городе, думала послать куда-нибудь за Урал, не спрашивая согласия. Редчайшая для Всероссийского Соседства ситуация, только семнадцатилетний Ройш и помог: не моргнув глазом, прописал Диму к себе — он же Ройш, к нему же не посмеют сунуться.
Максим помнил: на своём третьем курсе Дима неожиданно перебрался в квартиру Габриэля, хотя до того даже каких-нибудь его спецкурсов не посещал, что уж говорить об общении на более короткой дистанции.
Почему, зачем, как так вышло — тогда было ясно очень смутно, а сейчас просто не хотелось вспоминать: как всегда Гуанако, сплошной Гуанако. Вроде как оплакивали вдвоём его исчезновение, дооплакивались до того, что всплыли документы неположенного обоим уровня доступа, и Диму, воспользовавшись поводом, упекла аж на Колошму Бедроградская гэбня — озверели, мерзавцы, из-за того, что ещё у кого-то в этом городе появился шестой уровень доступа. Выразили своё отношение к реформам путём отправления случайного истфаковского студента в главную политическую колонию страны.
Габриэлю тоже досталось, но его таки успела прикрыть новообразованная Университетская гэбня, на лету разбираясь со своими полномочиями. Хотя «прикрыть» — это слишком громко сказано, скорее уж — «выторговать». Да и то по случайности, которой они обязаны всё тому же Диме: Бедроградская гэбня зачем-то предложила Университетской глубоко сомнительную сделку, на которую вместо Университета сгоряча согласился лично Дима, в буквальном смысле выскочив в момент переговоров из-за угла.
Согласился понести наказание за хранение проклятых документов в одиночку, хотя никто не мог бы просить его о таком. Максим — не мог бы точно.
И вот где-то между Диминым переездом к Габриэлю и Диминым отправлением на Колошму Габриэль и вычеркнул окончательно Пинегу из своей жизни.
Наверняка Дима что-то сболтнул про собственного отца и Пинегу, не подумав (как будто он вообще когда-либо пользуется мозгами прежде, чем открыть рот). Наверняка Габриэль заинтересовался. Наверняка всемогущий двадцатилетний Ройш за короткий срок выудил откуда-нибудь данные и про безответственную британскую журналистку, и про не менее безответственного кассаха с плато, не пожелавшего брать на себя лишние проблемы с ребёнком.
Размышления над историей о происхождении Габриэля каждый раз заново убеждали Максима, что некоторые достоинства этого государства по праву должно было признавать и давно почившее контрреволюционное движение. Контролируемое деторождение — огромный шаг вперёд по сравнению что с Европами, что со всем остальным миром. И дело даже не в поставленных на поток уникальных технологиях алхимических печей, которым не существует аналогов. Дело в действительно значимом улучшении жизни общества.
И потому тем более обидно, что специфика контролируемого деторождения оставляет лазейки для целого конвейера возмутительных и аморальных действий со стороны государства.
Сегодня днём Максим впервые увидел Евгения Онегу, который не имел представления ни о какой международной политике, но до сих пор переживал, что с десять лет назад его совсем уже городской сын вовсе перестал посылать свои редкие весточки, а на леший знает какое по счёту письмо отца ответил коротко и больно: «Не пиши, меня более не интересуешь ни ты, ни твоя Пинега, пропади она пропадом».
Собственного сына, обучающегося в пинежском отряде, Габриэль в той телеграмме даже не упомянул.
Сколько он тогда выдержал косых взглядов и перешёптываний за спиной, вспоминать тошно. Сначала завёл зачем-то ребёнка, едва поступив в аспирантуру, потом довольно быстро отправил его в отряд на Пинеге, фактически скинув на Евгения Онегу, а ещё через несколько лет начал во всеуслышание заявлять, что никакой Пинеги в его жизни нет.
Любители грязного белья со всего Университета наслаждаются этой сплетней по сей день, а Габриэль терпит, игнорирует и иногда подогревает пересуды своим показательным циничным равнодушием.
Потому что Габриэль — далеко не та безмозглая кукла, которой его малюют злые языки. Наслушавшись Диминых россказней о превратностях судьбы не только полноценных кассахов с плато, но и их потомков, уточнив у всесильного двадцатилетнего Ройша тонкости и нюансы отношения к ним госаппарата, Габриэль счёл за лучшее как можно меньше пересекаться с сыном и демонстративно порвать все связи.
Как голова гэбни шестого уровня доступа Максим смог разобраться, какой во всём этом смысл.
За кассахами, проживающими во Всероссийском Соседстве, но родившимися на плато среди коз, винограда и совершенно иного социального строя, аккуратно приглядывают всю жизнь. Не то чтобы держат под колпаком, но изо всех сил бдят, чтобы те не прознали каким-нибудь случайным образом о своём происхождении, ведь любые сомнения в работе налаженной по всей стране системе контролируемого деторождения могут сослужить государству дурную службу. Поэтому госаппарат радуется каждому кассаху, уезжающему в сознательном возрасте подальше от своего официального отца и официального же места рождения. Лучше, если эдак из Крайнего Северного региона эдак в Столицу.
Но с Пинеги в Бедроград тоже неплохо.
Можно и как-нибудь тайно поддержать, поспособствовать, заманить через отрядских педагогов целевым обучением. А можно просто намекнуть Распределительной Службе, что на предварительный запрос о жилье для иногороднего стоит отвечать быстро, утвердительно и по возможности максимально гостеприимно.
Например, дать пятнадцатилетнему мальчику из глухой деревни квартиру в живописнейшем месте — между оживлённым проспектом и тихим, почти одичавшим парком. Квартиру в шикарнейшем доме, похожем на башню.
Затратный подход, но он оправдан нуждами государства в сфере информационной безопасности.
Дети кассахов с плато, рождённые уже нормально, посредством алхимических печей, таких затрат обычно не стоят, но некоторое наблюдение за ними продолжает вестись. Перестраховаться проще, чем не перестраховаться и разгребать потом непредсказуемые последствия. Пресловутый отец Димы вот даже додумался оставить в надёжных руках письмо, которое надлежало отправить в Британию в случае его гибели или пропажи при сомнительных обстоятельствах. Письмо с подробнейшим его жизнеописанием, описанием его способа проникновения в государственные тайны и последствий оного. А также с просьбой о политическом убежище для своего отпрыска в Британии-Кассахии (и почему, почему Дима так и не воспользовался им — было же столько поводов? Жили бы все сейчас спокойнее, пусть и без лекарства от чумы. А вообще-то и без самой чумы — по крайней мере, в том виде, в котором она случилась).
Вот и выходит, что особенно тесное общение со своими отцами для детей кассахов с плато — непозволительная роскошь. Мало ли что.
А Габриэль — не просто безродный кассах с плато, у которого, в отличие от людей из алхимических печей Всероссийского Соседства, есть не только какой-то там отец, но и какая-то там мать. Его мать — проклятая британская журналистка, достаточно известная и, кажется, здравствующая по сей день. Вдруг она на старости лет усовестится и захочет поискать своего брошенного ребёнка, а ещё хуже — ребёнка своего ребёнка? Вдруг найдёт?
Максиму бы не пришла в голову такая муть прямиком со страниц слезливой росской классики. Но о кассахах во Всероссийском Соседстве первым Габриэлю рассказывал не Максим, а Дима, опираясь на собственное больное воображение и умозаключения двадцатилетнего Ройша.
С повсеместным введением во Всероссийском Соседстве контролируемого деторождения половина сюжетов слезливой росской классики перестала быть актуальна и обратилась лишь материалом для науки истории. Только Габриэль, в отличие от Максима, не сегодня и не вчера поверил, что реальная жизнь гораздо ближе к художественной литературе, чем к серьёзным истфаковским учебникам.
Поэтому-то Габриэль и решил, что с точки зрения бесконечно перестраховывающегося госаппарата его сыну следует как можно меньше контактировать с отцом. Во избежание любых проблем — как реальных, так и вымышленных.
И перестал даже писать на Пинегу.
Этого самого сына ещё сегодня днём Максим тоже видел у Евгения Онеги. Как и последнего — тоже впервые в жизни.
Сын Габриэля появился откуда-то из недр сада, постоял в отдалении, подумал и явно вознамерился подслушать беседу Евгения Онеги с гостем. Гости, подумал Максим, тут появляются редко. Сегодня уже пятница, подумал Максим, а в понедельник юбилей Первого Большого. Следовательно, дни для посещения дома, которые в областных отрядах (ввиду расстояний и транспортной ситуации) обычно регламентированы, перенесены с субботы-воскресенья на пятницу-субботу.
Леший, подумал Максим, и попробовал свернуть разговор.
Не хватало ещё, чтобы сын Габриэля узнал, что с его отцом что-то случилось.
Максим понятия не имел, как относится к Габриэлю его сын, но выяснять таким путём уж точно не собирался. Слезливая классика росской литературы пусть пока побудет отсюда подальше, без неё хватает проблем.
Сыну Габриэля было, кажется, четырнадцать — в будущем году закончит отряд. Это очень, очень много — даже не верилось, хоть Максим и знал, что Габриэль обзавёлся ребенком на первом курсе аспирантуры. Истерический публичный жест — впрочем, как и вообще всё, что Габриэль тогда делал.
Он ведь не хотел ни в какую аспирантуру — тем более на кафедру науки и техники — после скандала вокруг диплома. С самим дипломом (провокационным и потенциально скандальным, Гуанако же руководил) ничего фатального не произошло, но именно в день защиты Габриэль и Гуанако по не известным никому причинам расстались, и Габриэль вместо защиты резал вены. Демонстративно, едва ли не на факультете. Прошлый завкаф, Воротий Саныч, и ещё несколько человек даже замяли эту кошмарную ситуацию, поставили за диплом «хорошо», отправили Габриэля на лето приводить в порядок нервы. Но сплетен, разумеется, было столько, что не отмыться до сих пор.
Связи преподавателей со студентами запрещены Уставом Университета. Да, они всё равно случаются. Да, Гуанако не первый и не последний — но уж точно оставивший за собой самый большой шлейф пересудов.
Ему-то всегда было плевать, а вот Габриэлю, которого таки уговорили на аспирантуру, пришлось несладко. Умом Максим понимал, что Габриэль тогда вёл себя отвратительно и наломал дров (сына вот завёл, чтобы казаться взрослым, серьёзным и самостоятельным — другим человеком), но осуждать не мог, просто не мог и всё.
Пресловутые очки с простыми стёклами, которые Габриэль всегда так медленно и так вызывающе снимает, появились тоже тогда (опять же: нелепое желание казаться взрослым, серьёзным, другим).
У сына Габриэля очки были настоящие.
У сына Габриэля были очень тёмные глаза (кассах с плато?) и довольно светлые волосы (британская журналистка?). У Габриэля ровно наоборот, да и вообще с первого взгляда сын вроде бы вовсе не похож на него, но, если знаешь наизусть каждую чёрточку, ошибиться невозможно: действительно, сын. Та же линия скул, тот же лоб, те же тонкие руки.
Евгений Онега сам не хотел обсуждать пропажу Габриэля при мальчике, но тот то ли от природы был чрезмерно любопытен, то ли заподозрил что-то по обрывкам диалога. В общем, сын Габриэля умудрился сделать так, что мрачный и негостеприимный Евгений Онега всё же пустил Максима в дом, предложил пообедать. Отказаться не получилось, хотя стоило, но после молочного самогона Максим и так едва держался на ногах.
Сын Габриэля всё время вился рядом в надежде что-нибудь разузнать. Быстро оценил сочетание городской одежды Максима и взятых взаймы болотников, начал задавать осторожные вопросы. Его детские попытки казаться незаинтересованным, но ненароком спровоцировать-таки собеседника забыться и проговориться, почему-то напоминали не слишком трезвому Максиму общение с фалангами. Наверное, он совсем рехнулся с этой чумой.
Максим очень хотел выбраться оттуда побыстрее.
Что из дома, где вырос Габриэль, что из чумы.
— Шара, проводи гостя, — пробасил наконец Евгений Онега.
Габриэль назвал сына Шарлем (в честь героя романа Толстоевского). Точнее, он назвал сына на европейский манер: Шарлем и ещё парой имён (в честь каких-то других значимых фигур). Остальных имён Максим не помнил, но догадывался, что — так или иначе — быть Шарлем в отряде на Пинеге нелегко. Если бы не показательная гордость Габриэля, был бы его сын Серёжей, подумал Максим и вдруг понял, что холить и лелеять свою обиду столько времени всё-таки стыдно.
Но ещё стыдней то и дело возвращаться к мысли, что если бы на Пинегу поехал не Максим, а «Серёжа», то справился бы гораздо лучше. Заговорил бы зубы местным, выложив свой стандартный набор скабрёзных анекдотов про Революцию, и в два счёта разыскал бы и проклятое белое дерево, и Габриэля.
Белое дерево.
Максим стоял как вкопанный у входной двери и смотрел на белое дерево.
Белое дерево на краю поляны, отсыревшая за ночь трава, завораживающий свет и лесная чёрнота на фоне. Неплохая — выразительная и техничная — акварель с неразборчивой подписью и датой (лет за десять до рождения Габриэля) была прибита к внутренней стороне входной двери. Гвоздь, на котором она держалась, давным-давно покрылся ржавчиной.
— Красивый пейзаж, — без голоса произнёс Максим, обернулся к сыну Габриэля. — Шарль, это реальное место? Это где-то недалёко?
— Белое дерево в наших лесах? — приподнял брови тот, посмотрел удивлённо и с насмешкой, совсем как Габриэль. — Ну что вы, конечно же, нет. Это, кхм, символизм.
Максим почти пошатнулся, инстинктивно схватился за ручку, чтобы выйти уже на воздух.
— Кстати говоря, я вам не представлялся, — окликнул его сын Габриэля. — А пейзаж с белым деревом фигурирует в рассказе моего отца. Я этого раньше не знал, но у вас в кармане плаща, провисевшего на вешалке всё время обеда, лежит вырванный зачем-то финал. Когда вы, раздеваясь, прятали его, вы упустили тот факт, что в журналах имя автора дополнительно печатают сверху на каждой странице.
Максим не хотел, с самого начала не хотел говорить, но было уже поздно:
— Твой отец пропал. Ушёл в неизвестном направлении и не вернулся.
— Вы когда-нибудь видели белые деревья? — светски осведомился сын Габриэля. — Вы хотя бы примерно представляете себе, где такие растут? Впрочем, после отряда, вероятно, все излишние сведения о деревьях, почвах и технологиях переворотов быстро вылетают из головы.
Максим кивнул. Дети знают о деревьях всё, дети и переворачивают деревья по завету Набедренных, Большие Перевороты и другие проекты всероссийского масштаба не в счёт.
— Нет тут такого дерева. Ни тут, ни в Бедроградской области в принципе, — сын Габриэля вздохнул с покровительственным сочувствием. — И разве в поисках пропавшего человека можно опираться на художественную литературу? Этот рассказ, хоть я и не видел его целиком, знаете ли, тоже символизм.
От дома Евгения Онеги Максим шёл прямиком на станцию, только завернул в ближнюю деревню отдать болотники. Поезда до Бедрограда пришлось ждать несколько часов, которые Максим провёл, вяло отбиваясь от расспросов говорливой торговки с тележкой молочного самогона.
А в голове прокручивались и прокручивались заново строчки с вырванной страницы.
«… нет ничего удивительного в том, что ни упоминаний о самоубийце, ни семьи его я не сумел отыскать — чего уж говорить о самом теле или белом дереве на краю поляны. Ходи не ходи — всё впустую».
Пусть белого дерева нет — Габриэль всё равно зачем-то приехал сюда, оставил страницу под стеклом стенда с расписанием, куда-то пошёл. Раз его не видели ни в одной деревне, значит, он сразу направился в лес. Но если бы — если бы! — приметное дерево росло-таки где-то здесь, был бы шанс найти Габриэля — живого или мёртвого. А так…
«Слишком густые вокруг моей родной деревни леса».
Где-то за стеной взвыло радио, и Максим очнулся.
Соседи Охровича и Краснокаменного не слишком-то блюдут ночью тишину. Должно быть, у них тут царит образцовое добрососедское понимание.
Впрочем, Максим был благодарен и соседям, и их чрезмерно громкому радио: засыпать у Охровича и Краснокаменного в квартире он не собирался, но после половины бутылки твиревой настойки было сложно сдержать данное себе обещание. Максиму уже начинал грезиться целый светящийся лес из одних сплошных белых деревьев, когда радио насильно вернуло его в этот мир.
Голова была тяжёлая, звенящая. Дело не в алкоголе — просто обрывки сна в поезде не слишком помогли восстановлению сил, а алкоголь всего лишь довершил начатое лихорадочным режимом. Максим понимал, что по-хорошему ему давно пора нормально выспаться, простоять не меньше получаса под холодным душем, прекратить издевательства над организмом. Но пока что это было невозможно.
Надежда, что Габриэль таки вернулся в Бедроград, побродил по лесам и сел на обратный поезд, была ничтожной, но всё ещё не позволяла расслабиться.
И если кто и может достать Габриэля хоть из-под земли, то это Охрович и Краснокаменный. Они умеют брать след, они никогда на памяти Максима не терпели поражений в таких делах, всегда находили если не саму пропажу, то хоть какие-то полезные сведения об обстоятельствах. Вчера утром они отправились в Хащину, чтобы разобраться, как и зачем мог Силовой Комитет забрать студентку Шухер, попавшую с тяжёлыми травмами в больницу, и уж наверняка разобрались.
Сейчас Максиму неудержимо (и так малодушно) хотелось внушить себе: если бы не Хащина и не студентка Шухер, он не сорвался бы в одиночестве на Пинегу. Он попросил бы помощи у Охровича и Краснокаменного, он бы вспомнил о них, он бы подумал о них, он бы мог верно оценить что свои собственные, что их шансы на успех в поисках Габриэля.
Ведь очевидно, что, нет, не может один человек справляться с любым делом одинаково хорошо, кем бы он ни был. Не может быть одинаково эффективен в любой ситуации, не может взваливать на себя всё сразу. Потому и существуют гэбни, потому и существуют уровни доступа, вертикали власти, горизонтали специализаций — да что там, потому и существует сам принцип разделения обязанностей. Это просто, это должен понимать любой младшекурсник, посещавший хоть какие-то занятия в рамках модуля по истории общественного прогресса.
Того самого модуля, с прицелом на который прошлый завкаф, Воротий Саныч, когда-то брал в аспирантуру Гуанако.
Того самого модуля, за который теперь отвечают Охрович и Краснокаменный.
И всё это — люди, которые, будучи студентами, на общественном прогрессе занимались не укреплением и взращиванием своих контрреволюционных настроений, а чем-то совсем другим. Как показывает практика — чем-то более полезным.
В отличие от Максима.
Максим хотел снова приложиться к твиревой настойке, но от одного только запаха его замутило и едва не вывернуло наизнанку. Всему есть предел — он же сам сегодня многажды повторял про себя этот тезис. Когда уезжал ни с чем с Пинеги, когда пошёл домой к Охровичу и Краснокаменному вместо кафедры.
Всему есть предел.
Попыткам залить алкоголем свои ошибки под благовидным предлогом спасения организма от холода, переутомления и недосыпа — тоже.
Максим встал и направился в сортир, по пути заглянув на кухню. Любой госслужащий знает этот простейший фокус, часто помогающий вести неофициальные переговоры с теми, чьё доверие приходится добывать в максимально непринуждённой обстановке. Пьёшь сколько нужно для поддержания соответствующей атмосферы, но в процессе периодически отлучаешься извергнуть выпитое, хлебнув предварительно растительного масла. Какое-то опьянение всё равно неизбежно, но сознание остаётся достаточно ясным.
Фокус с растительным маслом и вне профессиональной деятельности помогает привести себя в порядок гораздо быстрее.
О своих намерениях Максиму пришлось пожалеть: в сортире, прямо напротив входа, на уровне глаз красовался рисунок в кричащей рамочке (как же Максиму за сегодняшний день надоела вся эта живопись и графика на стенах). Рисунок, судя по небрежной россыпи дат с короткими пометками вверху листа, был студенческий, изъятый или подобранный Охровичем и Краснокаменным после лекции.
На тетрадном листе проступал карандашный портрет Габриэля, сделанный поспешной, но точной рукой. Взгляд снизу вверх из-под ниспадающей волной чёлки, призрачные пальцы и сигарета у приоткрытого рта.
В углу карандашная же надпись: «Габриэль Евгеньевич отсасывает?». Вопросительный знак перечёркнут решительным жестом Охровича и Краснокаменного.
Символизм, подумал Максим.
Невозможно, подумал Максим. Невозможно терпеть бесконечный ажиотаж вокруг Габриэля.
Хорошо, подумал Максим, что этот рисунок попался Охровичу и Краснокаменному. Даже представлять не хотелось, что устроил бы сам Максим автору произведения.
Быстро, слишком быстро провернулись в замочной скважине ключи — быстрые шаги хозяев квартиры застали Максима врасплох.
— Это оскорбительно для искусства.
— Ты пользуешься Габриэлем Евгеньевичем, чтобы проблеваться?
— Габриэль Евгеньевич оскорблён.
— Габриэль Евгеньевич — синоним искусства.
— Ты неуч, ничего не смыслящий в высоких материях.
— Правильно высокие материи с тобой поступили.
— Так тебе и надо.
— Ты это заслужил.
Заслужил.
— Я ждал вас, — начал объясняться Максим, когда ему было дозволено вставить пару слов. — Я сейчас собирался позвонить на кафедру, предупредить…
— Ты врёшь.
— У тебя в последнее время слишком напряжённые отношения с телефоном.
— Телефон тебе так противен, что ты не смог сказать вчера Ларию, что бежишь в Афстралию.
— Мы бы поняли и простили, но ты не смог сказать.
Охрович и Краснокаменный возвышались посреди тёмного коридора часовыми, охраняющими сортир с Максимом. Глупо разговаривать вот так, вот здесь — точно так же глупо, как вчера казалось объяснять Ларию посреди беседы про сантехников, что Габриэль пропал, собрался умереть, оставил записку.
Но если бы вчера Максим меньше думал о глупости и неуместности, сегодня Габриэль мог бы быть жив.
— Я был неправ, сорвался из-за всей этой нервотрёпки, — неуверенно произнёс Максим, продолжая оттягивать момент, когда придётся уже спросить, знают ли на кафедре что-нибудь о Габриэле.
Охрович и Краснокаменный переглянулись, приняли позу поспокойней, показательно опустили руки, которые до этого были скрещены на груди.
— Хорошо.
— Прекрасно.
— Восхитительно.
— Лучше любых ожиданий.
— Ты сам знаешь, что ошибся.
— А мы-то и не надеялись.
Максиму не нравилось, что Охрович и Краснокаменный говорили сейчас так мало. Их поток слов ослабевает только в одном случае — когда что-то идёт совсем уж не так.
За сутки у Университета образовалось ещё больше проблем, чем было?
— Послушайте, я… — начал было Максим, но понял, что не вынесет разбирательств перед проклятым портретом Габриэля с дурацкими надписями.
Двинувшись в сторону комнаты, Максим едва не споткнулся об огромный тюк, которого ещё пять минут назад в обозримом пространстве не было. Охрович и Краснокаменный зашипели на Максима, спешно подхватили тюк и поволокли с собой.
В квадратной комнате было квадратное же окно, выходящее на мозаичную стену соседнего дома — абстрактный узор с проблесками растительного орнамента. На совершенно глухой стене. Охрович и Краснокаменный в своё время сделали всё возможное, чтобы усложнить потенциальное наблюдение за окнами их жилища.
Максим упёрся взглядом в мозаику, едва не начав считать изумрудные плитки контуров. Тряхнул головой, сжал в кармане кулак.
— Это был необдуманный поступок, о котором я уже сто раз пожалел, — навязчивая мысль о числе изумрудных плиток пока не собиралась оставлять Максима. — Не знаю, уместны ли в таком случае извинения, ведь подставил я в первую очередь самого себя…
Охрович и Краснокаменный недобро усмехнулись, но ничего не сказали.
— Я не знаю, что сейчас творится в Университете и в городе, не знаю, как повлияло на происходящее моё отсутствие. Ничего не знаю, хотя знать — мой долг и первостепенная обязанность, которой я пренебрёг. Не только в служебном смысле, — Максим развернулся к Охровичу и Краснокаменному. — Я пренебрёг гэбней, а гэбня — это не просто служба. Не только служба. Это вы и Ларий, это живые люди, которым, чтобы работать, жизненно важно доверять друг другу. Иметь уверенность, что тебя прикроют, тебе помогут. Что не бросят трубку, если ты позвонишь. Я бросил. Я не нарушитель служебных инструкций — это всё не так существенно, я просто мразь.
Охрович вытащил пачку, Краснокаменный — зажигалку.
Максим перестал цепляться глазами за изумрудные плитки мозаики только тогда, когда ему тоже протянули сигарету. Без кривляний и театральных жестов, как-то очень тихо, по-свойски… по-дружески?
— Забей.
— Расслабься.
— Все всё понимают.
— Мы всё понимаем.
— Мы стреманулись.
— С тобой могло приключиться что угодно.
— И это стрёмно.
— Не только из-за служебных инструкций.
— Из-за британского детского стишка.
— Где осёл, козёл и кто-то там ещё с музыкальными инструментами.
— Максим, ты осёл.
— Совершеннейший осёл.
— Буквально-таки эталон осла.
— Но без осла квартет неполон.
Максим опустился на ближайший ящик. Наконец-то почувствовал, как были перенапряжены от недосыпа все мышцы. Повращал шеей, размял плечи, вытянул ноги. Попросил ещё сигарету и начал рассказывать (нет, не рассказывать — изливать) про автопоезд не того маршрута, про беспорядок в квартире, про записку в печатной машинке, про выпуск «Литературы Нового Бедрограда» с «Белым деревом», про вырванную страницу на стенде с расписанием, про сонные деревни и густые леса, про молочный самогон и Евгения Онегу, про сына Габриэля и стародавний акварельный пейзаж…
Охрович и Краснокаменный слушали тихо, не стремились перебивать, хотя кое-где таки не смогли удержаться от бесполезных теперь советов и осуждения конкретных действий. Максим не имел ничего против, он ведь примерно за этим к ним и шёл: услышать, что он не умеет проводить поисковые операции, что где-то недодумал, чего-то не заметил, не проверил, что ещё есть шансы.
Чем дальше Максим рассказывал, тем яснее он понимал, что не всё так плохо, как ему казалось. У него есть гэбня: люди, с которыми не может быть одиноко, и дело, которое не позволит надолго выпасть из жизни. У него есть ответственность перед Университетом, которая не даст забыть, зачем всё это нужно. У него есть нынешняя чрезвычайная ситуация, с которой необходимо как можно скорее разобраться.
Даже если у него больше нет Габриэля — даже если Габриэля нет больше вовсе, а не только у Максима, — есть его сын. Да, они совсем чужие люди, но, с другой-то стороны, сын Габриэля в следующем году закончит отряд и вряд ли захочет остаться на Пинеге. Если он переберётся в Бедроград, Максим мог бы ему помочь. Шестой уровень доступа не только усложняет жизнь, но и имеет определённые достоинства. Это совсем не то же самое, это не загладит вины Максима перед Габриэлем, но это уже что-то.
— …Просить об этом сейчас — сомнительный шаг что с моральной, что с практической точки зрения, но, если бы вы нашли время съездить туда и перепроверить всё ещё раз, мне было бы легче, — закончил Максим.
Охрович придвинул к Максиму стул, Краснокаменный зарылся в содержимое тюка, с которым они вернулись домой.
— Мы бы с радостью.
— Мы любим прогулки по жопам мира.
— Природа, знаешь ли, дикая.
— Дикие коровы, дикие селяне.
— Но есть одно но. Даже два.
— Не психуй, они имеют шанс тебе понравиться.
— Ты же взял себя в руки и решил видеть во всём только положительные стороны.
— Здесь они тоже есть. Они вообще везде есть.
— Как и отрицательные.
— В мире царит отвратительное равновесие.
— Первое но: Габриэль Евгеньевич уже обнаружен.
— Плюсы: живым.
Максим ощутил, как кровь прихлынула к голове, начала распирать черепную коробку изнутри, давить на виски.
Охрович и Краснокаменный и не думали давать ему передышку:
— Минусы: у него чума.
— Поздняя стадия чумы.
— Подсказка: поздняя стадия чумы начинается после средней.
— А средняя — после ранней.
— А ранняя — после заражения.
— От которого до поздней стадии должно пройти некоторое время.
— Знающие люди говорят, дней пять или шесть.
— Сегодня пятница. Почти неделю назад, в субботу, Габриэль Евгеньевич был беспощадно избит.
— Воскресенье потеряно для истории, но в понедельник у него обнаружили сотрясение мозга.
— Головная боль и звон в ушах.
— Неровный пульс, бледность, вялость.
— Ничего особенного.
— Ничего не напоминает?
— Ещё зрачки и координация движений, конечно.
— Но кто сказал, что один диагноз не может идти в комплекте с другим?
— Это же Габриэль Евгеньевич! Он везучий.
— Это же Габриэль Евгеньевич, всем похуй, что там у него опять заболело.
— Всем похуй.
Хорошо, когда Охрович и Краснокаменный говорят. Их много, они занимают собой всё пространство, вытесняют все мысли.
Максим поймал себя на том, что боится мыслей.
— Где, когда, где он… — попытался спросить Максим, но голосовые связки, кажется, подвели.
Я должен увидеть его, попытался объяснить Максим, но слова — не кажется, совершенно точно — застряли в горле.
— Ты, наверное, хочешь немедля прижать Габриэля Евгеньевича к груди.
— Или не к груди, но такой вариант точно исключается.
— Ему пока что хватит прижиманий, лимит исчерпан.
— Даже мы это понимаем, мы ж не звери какие-то, в самом деле.
— Стоп, что мы понимаем? Что Максим хочет или что Габриэлю Евгеньевичу хватит?
— О понимании второго пункта не может быть и речи. Тут мы не звери, мы хуже.
— Тут мы профессионалы. И наша профессиональная честь растоптана и поругана.
— Прямо как Габриэль Евгеньевич. Возможно, он и есть наша профессиональная честь.
Когда Охрович и Краснокаменный говорят друг с другом, это хорошо вдвойне. Они не становятся тише, они так легко прогоняют из головы всё, что в ней есть.
Квадратная комната, квадратное окно, квадратные плиты мозаики на стене дома напротив. Чтобы жить было просто, нужна всего-навсего квадратная голова. Устроенная как-то иначе.
— Ты выглядишь не слишком радостно.
— Ты чем-то недоволен?
— Смерть через повешение в лесах тебя устраивала больше?
— Тот, кто её инсценировал, наверное, тоже подумал, что тебе придётся по вкусу.
— Ловко инсценировал. Записка в твоей печатной машинке — это круто.
— Сопливо и убедительно.
— И никакой возни с почерком.
— И вырванная страница, и подходящий рассказ.
— Рассказ, посылающий своего догадливого читателя прямиком к лешему.
— К пинежскому лешему, туда же любым транспортом неведомо сколько пилить.
— Сработано мастерски.
— Не делай страшное лицо.
— Где твоё уважение чужого профессионализма?
— Покорись, отрешись и признай, что он есть.
Максим вскочил на ноги:
— Мерзавцы. Какие же они мерзавцы. Что они этим выиграли?
Охрович и Краснокаменный неодобрительно фыркнули.
— Всё.
— ВСЁ!
— Встречу гэбен.
— Твоё увольнение по собственному желанию из Университета.
— И, как следствие, отставку с гэбенной службы.
— Временное отстранение Университетской гэбни.
— Временную конфискацию нашего табельного оружия.
— Свидание с Дмитрием Борстеном завтра утром.
— Право не признаваться, куда они дели Бровь.
— Заражение Порта нашими руками.
— То есть как раз не руками.
— Другими частями тела.
— Вполне конкретного тела.
— Попробуй догадаться сам, вариантов не так много.
Максим не мог догадываться. Сейчас — точно не мог. По всей видимости, он прослушал краткий пересказ пропущенной им части радиопостановки «Чума в Бедрограде», но ничего, совсем ничего не понял. Сию секунду всё это менее важно, чем…
— Габриэль получил медицинскую помощь? — голосовые связки Максима всё-таки подчинились.
— «Габриэль», если б он был в сознании, предпочёл бы помощь не получать.
— Пошёл бы вешаться на белом дереве.
— Не пережил бы осознания того, что с ним творилось.
— И что с ним творили.
— Ты ещё не сообразил, о чём это мы?
— Или ты принципиально игнорируешь кощунственные подробности?
— Дело твоё, игнорируй на здоровье.
— Хоть кто-то будет иметь крепкое здоровье.
— Ах да, здоровье.
— Здоровье Габриэля Евгеньевича оставляет желать лучшего.
— Скорейшей кончины от осложнений оно оставляет желать.
— Потому что иначе кончина приключится в результате нервных потрясений.
— Есть, чему потрясаться: например, у него теперь шрам на щеке.
— И причёску ему испортили всякой там конспирацией.
— В общем, кошмар и ужас, лучше умереть.
— Но умереть на месте ему не дали.
— Его осматривал Дима. И решал, добить или пусть мучается, — тоже Дима.
— А Дима, как известно, недостаточно твёрд духом.
Бессильная злость — на себя, на чуму, на весь мир — наконец затопила Максима. Затопила, полилась через край, выплеснувшись на первое, что оказалось поблизости:
— Дима?! — Максим взревел, хотя ещё минуту назад он еле управлялся со своим почти пропавшим голосом. — Какого лешего Дима? Он же не врач, он же ни лешего ни в чём не смыслит, он же мог сделать ещё хуже!
Охрович и Краснокаменный пожали плечами.
— Тем не менее, ты зря негодуешь. Он не настолько бесполезен, как тебе хотелось бы.
— Без него никто бы не узнал некоторых волнующих деталей происшествия.
— Например, откуда у Габриэля Евгеньевича чума.
— Например, из-под крана.
Их торжествующий вид сбивал Максима столку.
— Как из-под крана? То есть Габриэль заразился дома? Но я не заметил ничего особенного, — задумался он и в ужасе осознал, что некогда было замечать: приходил поздно, валился с ног, потом и вовсе сбежал оттуда.
Леший.
— Напоминаем: распространяемый по трубам вирус и должен быть незаметным.
— Таков был план Бедроградской гэбни. Неоригинально, зато практично.
— И его даже воплотили без существенных изменений.
— Двое ребят из Медкорпуса: тавр и какой-то Дмитрий, ты, может, слышал.
— Какой-то очередной Дмитрий зашёл вчера в гости к Габриэлю Евгеньевичу.
— Правда, не застал того на месте, но зато застал косвенные признаки водопроводного заражения всего дома.
— Дезинфицирующий состав для труб, сделанный всё теми же ребятами из Медкорпуса.
— Повезло какому-то Дмитрию, первым донёс до общественности тревожные вести.
Ещё секунда — и Максим тут что-нибудь уничтожит. Разобьёт ящик с твиревой настойкой, голыми руками согнёт какую-нибудь металлоконструкцию неизвестного назначения.
— Бедроградская гэбня рехнулась, — констатировал Максим. — Да, я не прописан на Поплеевской, но доказать, что это моё основное и публично известное место жительства, не составит вообще никакого труда. На что они надеялись? Это же покушение на голову гэбни, это же сразу Колошма всем четверым.
— Про Колошму потом поговорим.
— Сейчас не до того, — придвинулись Охрович и Краснокаменный.
— Ты правильно про покушение вспомнил.
— Всё-таки следует удостовериться, не было ли оно успешным.
— Присядь, пожалуйста. И рукав закатай.
— Будем играть в докторов.
Максим, которого всё ещё колотило от злости, хотел опуститься обратно на ящик, но Охрович и Краснокаменный выразительно уставились на придвинутый стул. Максим подчинился.
Охрович и Краснокаменный не медики, но чтобы взять кровь на анализ, много специальных навыков не требуется. Максим снова бросил взгляд в сторону квадратного окна, позволил-таки себе начать пересчитывать мозаичные плитки, изо всех сил стараясь успокоиться.
Двенадцать квадратов. Записку с проклятым «я правда верю, что ваши дела важнее моих» писал не Габриэль.
Двадцать восемь квадратов и один потрескавшийся, обвалившийся, ставший почти что треугольником. Последнюю страницу рассказа под стеклом на платформе оставлял не Габриэль.
С другой стороны — тридцать пять квадратов, узор ассиметричен. Габриэль не ездил умирать в густые леса, не думал о несуществующем белом дереве.
Ещё восемь квадратов по центру. Габриэль был заражён водопроводным путём много дней назад.
Итого — восемьдесят три квадрата с половиной. Вторая половина тысяча восемьсот восемьдесят третьего года, оставившая след в новейшей и современнейшей истории благодаря таинственной вспышке эпидемии смертельно опасного вирусного заболевания в городе Бедрограде.
Максим зажмурился, чтобы не видеть больше назойливую мозаику.
Сын Габриэля здраво сомневался, что в поисках пропавшего имеет смысл опираться на художественную литературу. Даже ничего не понимающему в нынешних сложностях четырнадцатилетнему ребёнку с Пинеги было очевидно то, чего не сообразил Максим.
Слишком стройный получался символизм. В жизни такой не встречается.
Охрович и Краснокаменный даже не пошутили про уколы и закрытые глаза. Кто-то из них довольно аккуратно, хоть и болезненно, вогнал шприц в вену, перетянув Максиму руку в отсутствии жгута верёвкой. Максим думал сказать им, что всё это, разумеется, нужно — для точности картины, а так-то вряд ли имеет смысл, поскольку симптомов, похожих на ОРЗ, у него по-прежнему нет, а с водой на Поплеевской он последний раз контактировал аж во вторник.
Думал, но не сказал: как только шприц был набран, верёвка, заменявшая жгут, соскользнула на запястье и обратилась добротной петлёй. Второе запястье было опутано следом ещё до того, как до Максима дошло, что происходит.
— Вы чего? — он распахнул глаза.
Охрович и Краснокаменный с равнодушным видом разбирались каждый со своим концом верёвки, всё крепче фиксируя Максима на стуле.
— Ты был невнимателен. Это печально.
— Мы сказали, что не поедём для тебя на Пинегу, потому что тут есть два но.
— Первое — уже найденный Габриэль Евгеньевич.
— А о втором ты нас так и не спросил.
— Ты расстроил нас.
— Мы можем соврать, что привязываем тебя поэтому.
— Или потому что Бедроградская гэбня вот-вот откроет сезон охоты за головами.
— Головами какой-то другой гэбни, оцени изысканность фигуры речи.
— Якобы здесь, в объятиях стула, тебе пока будет безопаснее.
— А ещё всегда можно соврать, что тебе давно пора пройти бордельный инструктаж.
— Что мы наконец решили взяться за тебя всерьёз. Открыть новые горизонты.
— Разнообразить твою скучную жизнь с излишне хрупким Габриэлем Евгеньевичем.
— НО МЫ НЕ БУДЕМ ВРАТЬ! — заорали они хором, и Максим непроизвольно отшатнулся, насколько позволяла ему верёвка.
Он слишком давно знал Охровича и Краснокаменного, чтобы надеяться сейчас, что это их обычные неуместные шуточки.
— Наше второе но примитивно и предсказуемо.
— Максим, ты облажался. И мы не можем спустить тебе это просто так.
Охрович и Краснокаменный синхронно припали к своему тюку, потом быстро разогнулись, и в воздухе что-то свистнуло.
— Ты будешь страдать.
— Ты заслужил много страданий.
В воздухе свистнуло ещё раз. Теперь Максим даже почти не дёрнулся. Лицо горело, но только с одной стороны — Охрович и Краснокаменный точны с любым оружием. Доподлинно известно, что им удавалось, целясь с разных сторон в один объект, сталкивать пули. Неудивительно, что и хлыстами они способны попасть практически в одно и то же место.
Через несколько секунд до губ докатились первые ленивые капли крови.
Пошло, подумал Максим, невероятно пошло, если у Габриэля действительно остался шрам на щеке.
Внимательно изучив рабочую поверхность хлыстов, Охрович и Краснокаменный расселись по ящикам строго напротив Максима. Их лица не выражали ничего.
— Ты знаешь, в чём самая главная проблема?
— Нам даже не весело тебя бить.
— Это какая-то тоска и рутина.
— Исполнение морального долга перед заблудшим головой своей гэбни.
— И нам совершенно не хочется читать в довесок проповеди.
— Если ты сам ещё не понял, в чём дело, проповеди тебя не спасут.
Максим собирался что-то возразить, но рассечённая кожа неожиданно болезненно отреагировала на попытки открыть рот. Пока Максим удивлялся ощущениям, Охрович и Краснокаменный вяло и без энтузиазма продолжили:
— Нет, Максим, дело не в том, что ты куда-то там слился, психанув по идиотскому поводу, и покинул пост во время чрезвычайной ситуации.
— Нет, Максим, дело не в том, что ты не соизволил поведать Ларию хоть что-то и бросил трубку, точь-в-точь как делал Габриэль Евгеньевич в лучшие годы.
— Нет, дело не в том, что, заподозрив неладное, ты не обратился ни к кому за помощью и рванул на Пинегу один, не заморачиваясь какой-то там официальной встречей гэбен.
— Нет, дело не в том, что, снова оказавшись в Бедрограде, ты малодушно отсиживался у нас, не известив кафедру о своём триумфальном возвращении.
— Это всё ерунда, Максим.
— Максим, не парься, с каждым могло случиться.
Охрович и Краснокаменный говорили всё медленнее и медленнее, а потом совсем затухли, замолчали и просидели ещё немного в тишине, шаря глазами по полу. Тишину иногда разрывали особо бурные выкрики соседского радио где-то за стеной. Кажется, пускают отрывки репортажей десятилетней давности. С Первого Большого Переворота, глубоко идеологического события всероссийского масштаба.
В понедельник юбилей, сегодня пятница.
Бедроградская гэбня, наверное, не слишком довольна, что такое затратное по силам и деньгам мероприятие совпало по времени с чумой.
Максим не хотел просидеть до самого юбилея в квадратной комнате с квадратным окном, из которого со стула видно только квадраты мозаики.
— За тобой, в общем-то, всего одна настоящая лажа.
— Но после неё тебя ни к каким делам уже и близко не подпустишь, — нехотя вновь заговорили Охрович и Краснокаменный, но на Максима глаз больше не подняли.
— Ты пролюбил чуму у Габриэля Евгеньевича, которая всем нам нынче очень насолила.
— Вернее, не пролюбил, а прострадал. Оскорбился его невниманием к твоим проблемам.
— Таким неожиданным невниманием со стороны человека с сотрясением мозга.
— И бросил человека с сотрясением мозга одного в квартире.
— Знаешь, Максим, никто не лезет в вашу долбаную личную жизнь, но это уже перебор.
— Ты из-за личной жизни наломал дров что в этой самой личной жизни, что на службе, что во всём городе.
— В городе экономика не сегодня-завтра куку. Порт закрыл доки, обнаружив чумного Габриэля Евгеньевича в своих недрах.
— Совсем закрыл, Максим. У нас блокада. Скоро настанет разруха, голод и каннибализм на улицах.
— Каннибализм — дополнительный источник распространения инфекции, об этом ты подумал?
— Любой, кто захочет жрать, — в опасности. А раньше речь шла только о тех, кто захочет пить.
— И всё это только потому, что самолюбие тебе дороже даже Габриэля Евгеньевича.
— Что бы ты там себе ни нафантазировал за последние столь драматичные сутки.
Максим не хотел это слушать, хотел как угодно прервать Охровича и Краснокаменного, но они только ещё раз свистнули хлыстами. Вот теперь Максим в полной мере ощутил, как это может быть больно.
— Заткнись, все давно всё поняли.
— Нечего тут понимать.
— Ах, в Университете что-то решают без тебя.
— Ах, в Университете кого-то слушают кроме тебя.
— Ах, Габриэль Евгеньевич ебался с кем-то кроме тебя.
— Ах, Габриэль Евгеньевич вздыхает о ком-то кроме тебя.
— НО ЭТО НЕ ПОВОД ЗАГОНЯТЬ ВСЕХ К СКОПНИКАМ В БОЛОТО! — хором выкрикнули Охрович и Краснокаменный, но вышло как-то блёкло.
Максим сам закричал в ответ:
— Мне и в голову не приходило, что его могут заразить! Это же значит заразить меня, а это значит…
— Колошма, — перебили его Охрович и Краснокаменный.
— Для всей Бедроградской гэбни.
— Ты уже говорил, мы запомнили.
— И гэбенные служебные инструкции мы тоже давно запомнили, спасибо.
— А ты не запомнил, что контролируемое заражение способно распространяться и бесконтрольно.
— Мы уже знаем, что это не так, но с точки зрения здравого смысла — Габриэль Евгеньевич мог бы подцепить чуму случайно.
— Водяную чуму тоже отправят в наручниках на Колошму, если она опосредованно покусится на голову гэбни?
— Скажи это ей в лицо, если придумаешь, как с оным лицом связаться.
Охрович и Краснокаменный буднично встали, подхватили хлысты, пробирку с взятой на анализ кровью, объёмный тюк и явно вознамерились выйти уже из комнаты.
— Максим, хочешь немного древней мудрости даром?
— Не всё в этом мире крутится вокруг тебя одного.
— Если Габриэль Евгеньевич в трудную минуту вдруг игнорирует тебя, это ещё не значит, что дело в том, какой ты и что сейчас с тобой происходит.
— Иногда дело всего лишь в том, какой он и что сейчас происходит с ним. Чума, например.
Максим не собирался просить Охровича и Краснокаменного остаться, отвязать его, отпустить, дать увидеть Габриэля — было и так ясно, что уговоры бесполезны. Но он всё же задержал их на минуту:
— Последний вопрос! — вылетело у Максима. — Почему вы не сделали этого сразу? Не связали меня, не избили, а выслушали мой рассказ про Пинегу и даже создали иллюзию поддержки?
Охрович и Краснокаменный не обернулись.
— Он опять говорит о себе.
— Он неисправим.
— До него ещё не дошло, что он больше не голова гэбни.
— Наверное, мы не очень внятно это сказали.
— Говорим внятно: Молевич Максим Аркадьевич с сегодняшнего дня не является головой гэбни БГУ имени Набедренных.
— По причине увольнения из преподавательского состава по собственному желанию.
— Число, подпись Молевича Максима Аркадьевича.
— Теперь Максим Аркадьевич может быть подвержен любым издевательствам со стороны лиц более высокого уровня доступа без объяснения причин.
— В том числе издевательствам морально-этического характера.
— Максим, можешь считать, что это был допрос. В такой вот нетривиальной форме.
— Мы же должны были как можно подробнее выяснить, где и почему ты шлялся на самом деле.
— Вот мы и воспользовались твоим доверием. Грязно воспользовались.
— А то, знаешь ли, были интересные версии.
— Но допрос проведен успешно и интересные версии отброшены за ненадобностью.
— Радуйся, Максим.
— Серьёзно: радуйся.
Дверь за Охровичем и Краснокаменным захлопнулась, но квартиру они не покинули — по крайней мере, пока. Занялись своими делами. Можно попробовать докричаться до них, можно пошуметь, опрокинуть вместе с собой стул — но вряд ли они изменят своё решение. Пытаться же высвободиться самостоятельно не имеет смысла, Охрович и Краснокаменный вяжут узлы на совесть.
Это тривиальные пытки, подумал Максим, тривиальные пытки после нетривиального допроса.
Бедроградская гэбня. Гошка
Гошка не любил допросы.
Не то чтобы они не занимали его как форма досуга и способ получения удовольствия от работы, вполне. Но вот вся та вера, которую возлагали окружающие на допросы как на метод извлечения информации, раздражала.
Ну что тебе расскажет запуганный, озлобленный, забившийся в угол человечек, который только и видит, что форменные наплечники, только и думает — как бы пронесло? Ничего он тебе не расскажет, он будет слишком занят сокрытием мягких частей тела. А надо ж не так, надо ж со всей душой, по-хорошему, чтобы они сами пришли, сами захотели.
Потом и по мягким частям тела можно, но сперва — дело.
Наверное, хорошо, что Дмитрия Борстена будет допрашивать (то есть, конечно, будет с ним беседовать) Соций — кто сильнее верит в метод, у того этот метод и работает. Так что Гошка даже не возбухал особо, когда они с Андреем уединились разрабатывать планы завтрашней встречи, дал только несколько указаний («и, блядь, не вырывай ему язык до того, как он начнёт говорить, кассах не кассах») и пошёл к Бахте — вспоминать, что не только чума есть в Бедрограде.
В Бедрограде, например, нависает юбилей Первого Большого — херова головная боль в придачу к уже имеющейся. То есть проводится он, конечно, не в Бедрограде, а в области, но угадайте-ка, кто за всё это отвечает!
Неужели где-то ещё во Всероссийском Соседстве остались люди, которые правда во всю эту херотень про корни, ветви и прочее всеобщее равенство верят? Неужели остался кто-то, кому эта самая идеология за лето нужна содержательно, а не только для того, чтобы что-то доказать, кого-то опустить и не остаться в лохах?
Ведь должны же быть. Простые люди. Те, ради кого это всё нужно.
Оно ведь нужно ради них, а не ради собственных амбиций или по привычке, верно?
Когда-то на все эти вопросы были очень простые и очевидные ответы, но они затерялись — за большой политикой, бытовыми мелочами и «ну тут пустим музычку какую-нибудь, народу посрать, народ благоговеть явится». За постоянным чувством обязанности и «кто, если не мы», за постоянной же нехваткой денег на ремонт херовых дорог.
«Церемонию надо попышнее. Фаланги на нас и так нынче косятся, а теперь вот велели попышнее — придётся услужить», — сказал Бахта.
Фалангам тоже не приходится заниматься художественной кройкой и шитьём бюджета. Университету не приходится, Порту не приходится. Медицинской гэбне не приходится.
Бюро Патентов не приходится.
Никто из этих блядей не знает, каково это — держать в руках один кусок хлеба, видеть перед собой двух голодных людей и понимать, что дать каждому по заслугам, каждому столько, сколько полагается, никак не выйдет. И постоянно недодавать, и постоянно придумывать оправдания — для них и для себя.
Потому что не должны сидеть в гэбнях те, кто делает только то, что может.
Должны — те, кто через «не могу» делает то, что надо.
И это всё никогда не закончится.
Нет, не так; это всё закончится, когда мы победим. Поэтому в план с чумой вбухано столько сил, средств и времени — чтобы уж наверняка, чтобы не пытаться впустую. Раз и навсегда, бляди.
Раз и навсегда, даже если план споткнулся, даже если они как-то узнали заранее, даже если они увильнули. У Гошки по-прежнему есть пистолет, у Гошки по-прежнему есть право его использовать, и, если ничего в ближайшие дни не изменится, он просто пойдёт и последовательно перестреляет университетских на улице, не впервой искать беззащитные мишени.
По беззащитным проще попасть.
И куда проще стрелять по беззащитным, чем напяливать снова тельняшку и звониться в дверь к Шухеру, изображать портового и обиняками выспрашивать об университетских делах.
Впрочем, всё равно лучше и веселее, чем допросы.
Шухер ещё не в курсе (не его это ума дело), но завкафа нашли в Порту — вроде бы даже ещё живого, хотя деталей Гошка не знал, наблюдателям прищемили хвосты достаточно оперативно. Нашли — и Порт тут же объявил экономическую блокаду, даже пикнуть никто не успел.
Все корабли стоят.
Иначе водяная чума поплывёт по Европам.
Туда бы ей и пиздовать!
Гошка не ожидал настолько радикального решения. Испугаться — да, огрызнуться на Университет, огрызнуться на Бедроградскую гэбню даже, а разумнее — прийти к ней за помощью. Но сразу повесить полную блокаду — несколько чересчур. Если схлопнется экономика Порта — пиздец всем. Портовой торговлей живёт экономика Бедрограда.
Всем, в том числе и самому Порту. Они же не полные кретины — невозможно заставить столько народу просто сидеть на жопе ровно, у народа свои интересы, дела за морями, сделки горят и всё такое. Если блокаду быстро-быстро не снимут, Порт взбунтуется против Портовой же гэбни.
Что и хорошо, если вспомнить степень её не-нейтральности.
А ещё — каждый день блокады Университету подобает, как честным людям, оплачивать из своего кармана.
Что и хорошо.
Изначально план с завкафом был ориентирован скорее на гэбню — вряд ли много кто ещё в Порту способен его опознать. Бесчувственное чумное тело вынесли в ковре, обстригли, перекрасили, накачали покрепче наркотиками разной степени тяжести — а потом Соций позвонил портовой Врате. Соций, не Гошка.
Гошка-то помнил, что, пока он сам мучился кошмарами про шаманов и всеобщую гибель, ей привиделось что-то слюнявое про давнюю неслучившуюся любовь. Очень проникновенно, почти классика росской литературы: она работала в борделе, он втрескался по уши и предложил её увезти, она зассала (то ли заработок было стрёмно терять, то ли не поверила в вышину его чувств), он уехал один и сокрылся в веках. Она осталась, как дура, работать в борделе и время от времени вздыхать о печальной своей судьбе после приёма некоторых химических веществ.
Так что позвонил Врате Соций, но говорила она якобы с неким другом её загадочного принца, который проникновенно просил её определить в какой-нибудь анонимный портовый бордель другого друга загадочного принца (в прошлой жизни — завкафа, но этого Врате знать незачем). Мол, должен неким серьёзным шишкам кучу денег, очень тяжёлый наркоман, становиться шлюхой не планировал, но других способов хоть как-то что-то отработать не видится. Первый друг загадочного принца (то есть Соций) за второго друга загадочного принца (то есть завкафа) жопу рвать не намерен, но помочь хочет. А в анонимном борделе много за раз не заработаешь, но зато отсиживаться можно долго. Никто не найдёт, и вот и хорошо.
До тех пор, ясен хер, не найдёт, пока доверенные люди не подскажут портовым, где искать.
Врата на это расчувствовалась, распустила сентиментальные сопли и сказала, что, мол, конечно-конечно, как же не помочь, а неужели загадочный принц её до сих пор помнит?
Соврали, что помнит и даже намеревается в ближайшее время посетить Всероссийское Соседство и её лично.
Вот, кстати, пусть она теперь по этому поводу устраивает манифестации и борется с блокадой Порта — пассажирские-то корабли в первую очередь встали.
Гошка потёр лицо руками — кожа тугая и звонкая, блядь, как на барабане. Уже выделанная.
Со всей этой чумой никакого товарного вида не сохранишь.
Линии на теле у шамана — это, наверное, типа для разреза. Гошка что-то такое смутное читал о том, что все эти тёмные степные знахари записывают информацию о человеческой анатомии на собственной коже. А чё, разумно, уж точно не потеряешь, и никакой терминологии не нужно.
Загробная гэбня, это ж надо было породить больному сознанию.
Сфокусировав взгляд, Гошка обнаружил, что дверь давно открыта, Шухер стоит на пороге и опасливо косится на гостя, явно побаиваясь пригласить его внутрь.
— А п-почему в-вы один?
А потому что Соций нынче херова звезда. К Дмитрию Борстену — Соций, к Врате в Порт — Соций. К Врате — потому что не Бахту же посылать, и потому что (в парике, пиджаке и ботинках с тайными каблуками) Соций смутно похож на Молевича. То есть не очень, но словесное описание имеет шансы сойтись, морда одинаковым кирпичом. Лично Гошка особо не надеялся, что поверят (у Портовой гэбни водятся фотокарточки для опознания), но слушок пройти может, а больше разве потребно?
С Вратой всё понятно, а вот университетским-то всё-таки зачем именно Соций?
Задашь себе вопрос — и сразу возникает муторное желание хлопнуть сейчас Шухеру дверью в морду, свалить в Порт, наглотаться ещё чего-нибудь вратовского и спросить-таки шамана обо всём. Он наверняка в курсе университетских дел.
Рожа для степняка больно интеллигентная.
— Потому что один. Я, дядя, к тебе на вопросы отвечать пришёл, или, может, всё-такиты мне чего-нибудь расскажешь?
Шухер смутился, споткнулся, пригласил внутрь. Жалкий всё-таки человечек, но был бы даже почти умилительным — если бы не тоже туда же. Он сам-то хоть знает, сколько стоит рама зеркала, которое у него в коридоре висит? Она красивая, конечно: листики, веточки, грифончики по углам — но зачем ему такая?
Да, Гошка залезал в чужие кошельки, потому что все кошельки города Бедрограда были его — и точка.
На сей раз в доме обнаружились некие следы гостеприимства: чай на столе в гостиной и какие-то сосиски с макаронами в кастрюле на кухне — за что Гошка был благодарен. Вот на что действительно никогда времени не остаётся, так это на еду.
После спринтерского забега до здания Бедроградской гэбни, спринтерского же оформления запроса на временное прекращение деятельности гэбни Университетской и нудных часов копания в сметах по юбилею Первого Большого жрать хотелось только так.
Гошка внятно объяснил Шухеру, что никакого разговора не будет, пока он не поест, и накинулся на сосиски (судя по реакции, они частью гостеприимства не подразумевались, но кто ж виноват). Сейчас полагалось сосредоточиться, выдать нечто отдалённо-портовое и получить в ответ информацию о финансовом состоянии Университета, но мысли всё время убегали. К сосискам, например. К юбилею Первого Большого. К дневной победе над Ройшем. К тому, стоит ли прямо сегодня дать соответствующим людям задание вооружиться и устроить весёлую игру «кто принесёт больше голов Университетской гэбни». К Врате, которая так ждала своего принца, что её было почти жалко. К портовому шаману.
Гошка невольно сделал паузу в энергичном пережёвывании. Он только сейчас понял, что отчётливо знает: действие его старого доброго глюка-кошмара разворачивалось в Порту.
А откуда, собственно, знает?
Понятно, что таблетки жрал там, так что это типа ассоциация по смежности. Но не только, есть что-то ещё.
Запах крови, прибитые гвоздями к потолку венки твири, сумрачный серый свет на дощатых стенах и чуть пробивающиеся через грань слышимости звуки —
Шум Порта.
Шум Порта ни с чем нельзя перепутать: каждый раз, когда отправляется или приходит корабль, звучат оповестительные сигналы. Часто. Каждые минут пять. Гошка не раз спрашивал у Враты, как тут вообще можно жить — спать, например. Она только пожимала плечами: привыкаешь.
Свои роскошные глюки Гошка ловил у неё дома, прямо на полу, так что неудивительно, что портовые звуки туда ворвались, верно?
Неверно. То есть верно, но непродуктивно. Вооружившись Фрайдом, можно вообще всё на свете объяснить — толку-то в этом?
Лучше не пытаться понять, почему ему могло примерещиться то или это, а просто вспомнить в деталях. Где-то там может быть ответ.
Где-то там должен быть ответ.
— У меня нет в-возможности уз-з-знать в-всё об университет-тских ф-финансах, но я сп-п-просил Юра К-карловича…
Гошка чуть не засветил Шухеру промеж глаз — хера ли он лезет со своими откровениями? Сдержался, помычал что-то в духе того, чтобы продолжал.
…Он лежит на столе в некоем деревянном помещении вроде сарая или склада. Стол невысокий, ниже, чем по пояс. Есть на нём одежда или нет — непонятно, потому что тело не ощущается, его как будто нет, и из всех мышц работают только мимические. Сильно пахнет травой и всяческой мясной гнилью. Как Гошка туда попал, он не знает, в памяти чёрная яма, и до неё — хихиканье с Вратой над какими-то экзотическими таблетками, которые ей перепали почти случайно. Таблетками, которые они на двоих сожрали.
— Я н-не знаю, к-как т-так вышло, чт-т-то Унив-верситет п-позволяет себе п-подобные т-т-траты… у нас нет д-денег. П-почти с-совсем нет.
В поле зрения появляется шаман, пристаёт со своими набившими уже оскомину историями о том, что Гошка умер и разбирается теперь с Загробной гэбней, ха. Шаман — мужчина, среднего (насколько можно оценить со стола) роста, комплекции скорее худощавой, хотя не очень. Лохматые волосы набиты травой, вроде светлые, но Гошка-то знает цену цвету волос. Полуголый, всё тело разрисовано линиями — краска это, кровь или татуировки, в полутьме не поймёшь. На шамане наплечник из травы, травяная же юбка. И лицо — нарисованные (вытатуированные?) дополнительные глаза искажают черты, но оно всё же отдалённо знакомое, как у человека, которого Гошка видел очень давно или только на фотокарточке.
Декан юрфака и гошковский батюшка остаются под подозрением, значит.
— Г-госуд-дарственное финансирование Унив-верситета давно п-потрачено на чуму… з-закупали к-капельницы, к-койки — в об-бщем, в-вам неинтересно. Всё п-потрачено, до к-конца года — учеб-бного, т-то есть д-до июня. И д-дополнительных с-средств никаких — п-по крайней мере, я не уз-знал.
Шаман рассказывает свои байки про смерть, трясёт перед мордой Гошки каким-то мясом — хер разберёт, что это. Гошка не верит, что умер, они препираются, потом шаман пропадает из поля зрения. Возвращается с глазными яблоками в руке. Сдавливает их в ладони. У Гошки колет в районе сердца, потом пропадает зрение. Через пару-тройку секунд, наверное.
Шаман сдавливает глазные яблоки в ладони — укол в сердце — пропадает зрение — но за секунду до этого — самым краем глаза — он видит —
— Ед-динственное, чт-то может в-вас заинт-тересовать… Юр К-карлович к-как-то очень б-б-быстро в-выбил несколько г-грантов — г-государственных с-субсидий на ис-с-след-дования. Д-думаю, он с-собирается нап-править эти деньги в П-порт. Это малая часть д-долга, и ф-физическ-ки их п-пока нет, т-так чт-то…
У Гошки не фото-память, он мог придумать это прямо сейчас, воспоминания ненадёжны, но — это всё херовы отговорки.
Он отчётливо знает, что за секунду до того, как шаман сжал глазные яблоки в руке и свет померк, где-то на периферии его зрения мелькнула смутная тень.
Человеческая рука.
Человеческая рука со шприцом.
Ничем не разрисованная.
Он не вспомнил этого сразу, потому что по помещению носилось слишком много неверных теней, потому что его слишком забавляли прыжки шамана и орнаменты из травы на потолке.
Орнаменты, прибитые гвоздями.
В небольшом дощатом помещении в Порту.
Он же сам, добровольно сожрал эту ёбаную таблетку.
— Я г-готов ск-казать в-вам, к-как т-только деньги от г-грантов появ-вятся в Университ-тете. Это б-будет на днях. П-пожалуйста, в-вы же с-согласитесь п-повременить с оп-платой п-пару дней?
Гошка ожидал, что перевернёт этот херов стол вместе с кастрюлей из-под сосисок, что заорёт, накинется на Шухера — но не смог, только увидел отчуждённо, как затряслись его руки.
Он уже подумывал грешным делом, не могла ли Врата его тогда чем-нибудь сложносочинённым накормить, чтобы он в бреду сболтнул лишнего, но быстро решил, что не могла. Гошка не держал Врату под колпаком (вот ещё), но послеживал за ней мимоходом — она с университетскими точно не снюхивалась. Да и сыворотки правды в природе, к счастью, не водится.
Но что если Врату попросили накормить его снотворным — просто так, под любым предлогом?
Что если она сама не знала?
Накормить снотворным, унести на случайный склад, обколоть какой-нибудь херью, вызывающей паралич ниже шеи, обвешать стены травой и разыграть весь этот спектакль, без сучка и задоринки. Шаман, блядь. Загробная гэбня, блядь. Все умерли, блядь.
Мешок травы (уж этого добра в Порту найдётся), пара свиных туш, нехилый набор медицинских препаратов и один хороший актёр.
И он, Гошка, всё сдал.
Он сам рассказал им про чуму.
Гошка чувствовал, что трясётся, что его руки невольно сжимаются в кулаки, а Шухер перед глазами размывается в русоватое пятно.
Он мог додумать про руку, вколовшую ему в сердце некую поебень, от которой пропало зрение, но это неважно, это отмазка — ответ всё равно уже стал понятен, он лежал на поверхности, он всё объяснял, он был до отвращения простым.
«Говори быстрее, вспоминай, а то застрянешь на всю вечность — а мне охота разве с тобой маяться».
«А что говорить, что вспоминать? Мы не сделали ничего. Собирались — не успели. Надо было навести порядок, а воевать запрещено — вот мы и придумали, как всех перехитрить. Болезнь, отрава — это не так и страшно, если лекарство заранее припасти. Кому-то придётся, конечно, немного помучиться — но это ничего, мелочь, мы успеем всех вылечить. Нам только и надо — припугнуть малость. Самую толику — разве больше одного дома потребно? Показать, что бывает, когда не за своё дело берутся».
Всё это время Гошке казалось, что шаман с самого начала знал про чуму, про ссору с Университетом, и только сейчас он вдруг понял — нет, не знал. Шаман спрашивал вокруг да около, как сам Гошка сегодня утром у Шухера, ничего конкретного, а в ответ получил —
«Это просто наглядная демонстрация. Настоящая, конечно, в ненастоящую кто поверит. Всё путём, смертельная болезнь. Только от неё никто не умрёт».
Гошка сам ему всё выложил. Всё, весь план. Повёлся на спектакль, осмелел в глюке. Шаману нужно было только внимательно слушать ответы, корректировать свои вопросы — и задавать их таким тоном, как будто он всё уже давно знает.
Но он не знал.
Никто не знал.
Пока Гошка не повёлся, не выложил всё подчистую.
Его наебали и поимели во все дыры. Он думал о Фрайде, он думал о сложных наркотиках (Андрей всякое рассказывал, Андрей интересуется научным прогрессом), он думал, что где-то среди младших служащих Бедроградской гэбни всё-таки сидит догадливая крыса, он думал, что заразился впечатлительностью от завкафа, а на самом деле всё было элементарно, односложно, на уровне отрядского утренника.
Шаман не был фрайдистским сном, шаман не был наркотическим глюком.
Шаман просто был талантливым человеком, мастерски проведшим допрос в нетривиальной форме.
— В-вы в п-порядке? В-всего п-пару дней — я ничего не могу п-п-под-делать, в Университ-тете нет денег с-сейчас, нет с-совсем! Я могу п-продать в-вещи, я от-тыщу…
И тогда Гошка всё-таки перевернул стол. Кажется, что-то проорав. Несколько раз пнул оттопырившуюся ножку, потом она хрустнула и отломилась; бешено посмотрел в сторону Шухера — тот забился в угол, что-то мыча.
Гошка даже не сразу сумел снова понять, где он находится и о чём идёт речь. Кажется, он сам здесь занимался проведением допроса в нетривиальной форме — не очень-то мастерским, судя по тому, что лицо Шухера было угрожающе-красным, с белым треугольником вокруг губ, и по размерам катящихся с него капель пота.
— Всё путём, дядя, — кое-как проговорил Гошка, — расквитаемся. Нет башлей — нет делей, но я тебе вот что скажу: накопал я следов, и они мне не нравятся. Разбирайся со своими бедами сам, дядя, не маленький. А чтоб ты не дёргался, вот тебе предсказание, в Порту их любят делать: завтра узнаешь, где дочка твоя. Дмитрий Борстен тебе расскажет. А не он — так гэбня. Жопой клянусь.
Он не стал слушать шухеровского недоумённого лепета, скатился кое-как по лестнице, но даже сырой уличный воздух не прочистил мозги до конца. Мозги перетрудились, перегрелись и лопнули, они привыкли к многолетнему строительству в канализации и сложным бюрократическим планам, в них не влезала одна простая мысль.
Это он, Гошка, подставил своих.
Это он, Гошка, сдал чуму Университету.
Именно поэтому ему не найти крысу среди других.
Именно поэтому он столько ломал голову над тем, с какого же хера университетские решили, что травить собираются только дом Ройша. «Самую толику — разве больше одного дома потребно?» — то ли и правда чего-то в голове перемешалось (когда-то совсем давно был такой план), то ли почему-то Гошка рассказал кусок легенды вместо куска настоящего плана — решил подшутить над шаманом. Они повелись, теперь они импровизируют.
Они знали заранее, потому что он им рассказал.
Картинка складывалась.
Пробежав добрый квартал в неведомом направлении, Гошка перешёл на быстрый шаг. Какая-то белая птица резво вспорхнула из-под ног, расхлопалась крыльями.
С каких херов тут быть птице? Глаза сегодня, после сна в линзах-то, не лучше мозгов.
Не лучше мозгов всё это время.
Он же сам приказал своей гэбне — мы не подозреваем друг друга. «Я не сдавал наши планы, и никто из вас не сдавал».
Но он же тогда не знал, он не помнил, не догадался, не подумал вовремя.
Вот только это никого не ебёт.
Все головы гэбни люди, все люди совершают ошибки, вся вина делится на четыре. Вся, да не вся; можно простить того, кто сдал склады с вирусом фалангам, укоротив план и ускорив события.
Нельзя простить того, кто сдал сам план главным врагам.
Это всё — вопрос меры и степени.
Собственные ошибки всегда потом прилетают в рыло — и дальше люди делятся только на тех, кто готов признать и искупить, и тех, кто позорно поджимает хвост.
Цитата из самого себя дневного покроя немного отрезвила; Гошка накопал в кармане самокрутку (для антуража, так-то он предпочитал человеческие сигареты), глубоко затянулся (с зажигалки, не со спички — тоже для антуража, чтобы не забывать, что на этот вечер он не голова Бедроградской гэбни) и даже почти почувствовал вкус дыма.
Ещё немного побегает — и очухается как миленький.
Нет, не все ошибки можно просто признать, принять и простить. Не все даже можно искупить. Но это не означает, что Гошка не знает, что делать.
Он притормозил, стянул с головы бандану, ещё раз глубоко затянулся и выпустил струю дыма вертикально вверх.
Ему не нужны никакие оправдания и никакие аргументы. Его наебали — и он будет мстить, даже если это означает разобрать здание Университета по кирпичу.
Внутренний голос, такой миленький, трогательный и разумный, напомнил, что в прошлый раз, когда Гошка сам, один, без гэбни принимал решения, девка оказалась завербованной и вышло не очень хорошо.
Ну и где теперь эта девка?
Вот и Гошка думает — шёл бы ты нахер, внутренний голос.
Ему не нужны никакие оправдания и никакие аргументы.
Низкое бедроградское небо было сплошь обложено тяжёлыми тучами, но тучи тоже могли идти нахер.
Гошка невольно улыбнулся.
По крайней мере, перед ним больше не стоял вопрос о том, стоит ли посылать на головы Университетской гэбни очень злых людей с оружием.
Медицинская гэбня. Виктор Дарьевич
— Не стрелять, — произнёс Виктор Дарьевич негромко, но его люди услышали и подчинились. — Опустить оружие. Пока что это неуместно.
Дула послушно уставились в пол.
Виктор Дарьевич почувствовал себя глупо и очень хорошо одновременно. Гулкие своды заброшенного здания грозным эхом повторяли его размеренные шаги.
Виктор Дарьевич открыл глаза, для разминки перебрал в уме новейшую редакцию полного перечня психопатий и только после этого приподнялся на локте. В купе было уже темно, а за окном — ещё темнее.
Новейшая редакция была хороша как минимум тем, что, помимо действительно существенных изменений, Виктор Дарьевич внёс туда один категорически абсурдный пункт, появившийся из опечатки одного излишне серьёзного ассистента. Виктор Дарьевич дал волю фантазии, доработал опечатку, за два вечера сочинил внятное клиническое описание выдуманного расстройства и заставил одну маленькую и доверенную лабораторию подвести под это дело правдоподобную статистику.
Вот и пусть теперь европейская разведка, постоянно пытающаяся умыкнуть передовые разработки Медицинской гэбни, ломает голову над неизвестным недугом. До смерти надоели, умственно неполноценные. Дёргают, дёргают — а потом Бюро Патентов опять вызывает на ковёр, качает головами и просит не сдавать позиций в международной гонке за прогрессом. Очень отвлекает.
Виктор Дарьевич вздохнул и воровато закурил (у путешествия без своей гэбни определённо есть преимущества — никто не зудит: «Не кури на голодный желудок, хоть стакан воды выпей, проснувшись»).
До Революции росской медицины почти что не существовало. То есть практикующие врачи практикующими врачами (правда, тоже те ещё шарлатаны были), но о медицине как науке речи не шло. В штейгелевском институте в Петерберге наклёвывались какие-то разработки, но там они и оставались. С закрытым городом, переполненным иностранцами, дореволюционное правительство не слишком считалось.
Европы такое положение дел более чем устраивало: удобно было держать на коротком поводке Росскую Конфедерацию за счёт чудовищного разрыва в научно-технической сфере. Революционный Комитет, быстро и нагло взявшийся за сокращение этого разрыва, нанёс Европам прямо-таки оскорбление. Вот и развели тут разведку.
Виктор Дарьевич самодовольно затянулся поглубже.
В описание фальшивой психопатии он запихнул что-то про манию контроля третьего уровня, хотя терминологически вернее было бы написать «третьей степени» (степени мании контроля, бред какой!). В Европах шутку не поймут — зато, когда тиснут в какое-нибудь международное издание статейку с ворованными материалами о свежем открытии в психиатрии, взятом известно откуда, во Всероссийском Соседстве порадуются лица третьего уровня, пристально следящие за любой утечкой информации из Медкорпуса. Хотя оные утечки — ой не их забота. Но мания контроля, мания контроля!
Докурив, Виктор Дарьевич вслепую ткнул останком сигареты в столик и ругнулся. Ему было вполне уютно в простеньком купе за какие-то смешные деньги, но в тех вагонах, к которым он успел привыкнуть за долгие годы службы в Медицинской гэбне, пепельницы прикручивались прямо к столикам и проводники меняли их по первому требованию. В дешёвых купе не курят, вспомнил Виктор Дарьевич. Пришлось бросить окурок в стакан и открыть окно, вентиляция-то тоже не та.
Чья-то мания контроля принуждает иногда брать билеты в купе без пепельниц.
Виктор Дарьевич выглянул наружу: в проходе, чуть в стороне от дверей его купе, смиренно пялился на сменяющие друг друга пейзажи, скажем так, сопровождающий. У Медицинской гэбни есть свой, хоть и маленький, штат людей при оружии. Не то чтобы надобность в таких людях возникала каждый день, но чем леший не развлекается.
Прочие сопровождающие, которые не несли вахту прямо сейчас, должны были сидеть по своим купе — справа и слева от Виктора Дарьевича. Он взял с собой десять человек, хотя его изо всех сил убеждали, что нужно больше, но на целую армию Виктор Дарьевич согласиться не мог, призрак детских игр в шпионов и без армии несколько смущал его.
Дежурному было велено как можно скорее обеспечить крепкий чай, пепельницу и ещё крепкий чай. Судя по проносящимся мимо живописным болотам с осторожными вкраплениями какой-то промышленности, скоро Бедроград.
Виктор Дарьевич машинально проверил нагрудный карман — бумага была на месте.
Формально (и с точки зрения здравого смысла, кстати) у Медицинской гэбни нет полномочий задерживать и ограничивать в перемещении и коммуникации кого бы то ни было. Неформальная необходимость то и дело вырисовывается: один прикарманит ценные образцы, другой вдруг вспомнит, что некоторые опыты на людях бывают неприятными, и не захочет иметь к ним отношения, третий решит махнуть в Европы, чтоб побыть там носимым на руках ценным специалистом из самогó великого и ужасного Медкорпуса. Ну и ещё бывают вариации на тему.
Виктор Дарьевич без оговорок признавал только одну разновидность профилактики дезертирства: всех любить, всё давать и платить побольше. Он честно старался перед всякой встречей со всяким подчинённым пролистать досье, вспомнить, как того звать и ради чего тот пашет, — ну и обеспечить необходимую дозу внимания тоже старался по мере сил. Не то чтобы Виктор Дарьевич шибко разбирался в людях (небесполезный, но какой-то уж больно скучный навык), но зато твёрдо верил, что каждому человеку можно сделать хорошо, интересно и удобно — и не будет никаких проблем. Нормальные люди к тому же должны сами знать, как сделать им хорошо, интересно и удобно (Виктор Дарьевич вот прекрасно знал, что сейчас ему требуется крепкий чай, пепельница и ещё крепкий чай). Незнание таких простых вещей о себе говорит либо о незрелости и, как следствие, недостаточной осознанности действий (это исправимо), либо о том, что кто-то слишком сложная натура и потому идёт из Медкорпуса (или из жизни Виктора Дарьевича, что, впрочем, давным-давно одно и то же) прямой дорогой к лешему.
Сложным натурам не место в науке: в науке наибольшую ценность имеет свежая голова, неограниченность в средствах и методах, исправная техника, сообразительные ассистенты, удобное кресло, крепкий чай, пепельница и ещё крепкий чай (почему их несут так долго, кстати?). Тонкие душевные переживания имеют в науке нулевую ценность, а в ряде случаев — и вовсе отрицательную.
Ведь именно тонкие душевные переживания — наиболее частотная причина утечки кадров из Медкорпуса (или других видов вредоносного поведения кадров). Семь из десяти, Медицинская гэбня ведёт статистику. Даже листик с перечнем отговорок дефективных кадров завели (и пометили печатью пятого уровня доступа к информации).
Вкратце получается что-то вроде:
— не хочу убивать;
— не хочу калечить;
— не хочу держать в тайне (от народных масс) открытия;
— не хочу делиться (с коллегами) открытиями;
— не хочу риска.
Бывают и более адекватные (те, с которыми можно смириться) причины: деньги, самовлюблённость, какая-то неудача — либо громкая и позорная, либо тихая и с надеждой сокрыть. Сам Виктор Дарьевич всё равно понимал только тех, кто уходит из Медкорпуса, потому что стало неинтересно и неудобно. Такое возможно, почему бы и нет — профилактика профилактикой, но всем-то не угодишь.
Вот как раз на случай, когда профилактика не помогает, а кадры убегают каким-нибудь вредоносным для Медкорпуса способом, и была придумана бумага, согревающая сейчас нагрудный карман Виктора Дарьевича.
Простейший ход (и в большей степени медицинский, нежели бюрократический) — заподозрить сбежавшего и укрывшегося от гэбни сотрудника Медкорпуса в потенциальной опасности для населения. Заверить печатью пятого уровня доступа директиву об изоляции до получения результатов полного клинического обследования и выслать на поиски свой небольшой штат людей при оружии. Конкретика зависит от специфики работы: от возможной инфекции до возможного перенасыщения организма психоактивными веществами. Придумывали иногда и совсем весёлые вещи — мутировавшие взрослые формы детских заболеваний, зависимость (и тяжёлую абстиненцию) от конкретных лабораторных запахов, едва ли не психическую дисфункцию в результате длительных рабочих контактов с источником мощных радиоволн. Развлекались, короче говоря.
Сегодняшняя бумага, к большому сожалению Виктора Дарьевича, была без особых развлечений: покинувший по собственному желанию Медицинский Корпус сотрудник признан латентным носителем смертельно опасного вирусного заболевания.
Переносчиком чумы, если по-народному (по-народному всё, что можно подхватить от человека и от непосредственного действия чего можно умереть, — чума; потрясающая терминологическая путаница!).
«Чуму» выбрали, чтобы уж наверняка — дело-то серьёзное. Если что, можно и к местной власти обратиться за помощью в поимке. Бедроградской гэбне ведь не нужна чума в городе? Но лучше б, конечно, своими усилиями добраться до беглеца.
В общем, «чума», печать, число, подписи: Рыжов (Валентин Ананьевич, Инфекционная Часть), Камерный (Леонид Леонидович, Хирургическая Часть), Курлаев (Бенедикт Ростиславович, Диагностически-прогностическая Часть и Общая Терапия) и Подпокровов (Виктор Дарьевич, Когнитивная Часть).
Рыжов, Камерный, Курлаев и Подпокровов пятым уровнем доступа повелевают Дмитрию Ройшу вернуться в Медкорпус и полечиться от «чумы».
Потому что скотина он, этот Дмитрий Ройш.
Рыжов сказал: «Бездельник, подармоедствовал и ускакал».
Камерный сказал: «Нехорошо вышло».
Курлаев сказал: «Мы из-за его выкрутасов теперь не отмоемся».
Виктор же Дарьевич сказал: «Скотина», — но подумал, что тут есть, над чем думать. С некоторой вероятностью.
В мае этого года Дмитрий Ройш явился в Медкорпус налегке и с предложением честной сделки: документы и прикрытие в обмен на работу и ещё раз работу. Виктор Дарьевич ему работу дал, хотя Рыжов вздыхал из-за очередного самоучки в Инфекционной части («к себе в Когнитивную бери хоть тех, кто читать не умеет, но прекрати уже совать мне людей без минимального медицинского образования»), Камерный качал головой из-за беспечности Виктора Дарьевича («любишь же ты всяких перекати-поле»), Курлаев кривился из-за бюрократии («опять фальшивые досье, нас и так прижимают изо всех сил»).
Виктор же Дарьевич счёл бы Медицинскую гэбню полными дураками, если б они не взяли к себе человека, который (без образования и без всяких там лабораторных условий) сварганил когда-то сыворотку, вроде как обеспечивающую иммунитет к степной чуме.
Потому что этот Дмитрий ни разу не Ройш, а вовсе даже Смирнов-Задунайский, заключённый с Колошмы, в условиях эпидемии назначенный санитаром и погибший в сожжённом изоляторе аж в 76-м году.
О чём этот Дмитрий сам в лоб и заявил, когда пришёл на собеседование к Медицинской гэбне.
На собеседование его протолкнул один виктор-дарьевический ревизор, в прошлом — голова гэбни Колошмы. Личность просителя тоже он подтвердил. И он же поселил того в собственной квартире, пока Медицинская гэбня не разберётся с документами, пропиской и, соответственно, жильём.
Рыжов отмахнулся: «Проблемой меньше», — Камерный удивился: «Тёплые же отношения у гэбни Колошмы с заключёнными», — Курлаев запараноил: «Вокруг твоего ревизора столько лет фаланги ходили, ты рехнулся ему позволять контакты с мертвецом?»
Виктор же Дарьевич подумал: «Они издеваются», — когда в июне вызвал Дмитрия Ройша по поводу прописки, а тот замахал руками и стал путано объяснять, что, мол, там между ним и этим самым ревизором что-то происходит и, мол, хотелось бы, чтоб и дальше происходило. Пожалуйста, мол, придержите прописку, вы же, мол, понимаете, пусть, мол, ревизор пока думает, что Дмитрию Ройшу всё ещё негде жить.
Виктор Дарьевич понимать всякое «что-то происходит» очень не хотел, поэтому схватился за голову и прогнал Дмитрия Ройша с глаз долой и с напутствием: пусть тогда сам приходит, если захочет жильё, — документы в порядке, возможность есть.
За лето Дмитрий Ройш так и не пришёл. Зато, когда в сентябре он пропал из Медкорпуса, притащив за собой фаланг, Рыжов спросил: «Где его искать-то?», — Камерный вспомнил: «Через ревизора», — а Курлаев изошёл на желчь: «Через ревизора, через ревизора — отлично придумано: прописки нет, жилья нет, соседей нет, ничего нет; пойди докажи теперь, что он сам есть!»
Виктор же Дарьевич промолчал, в который раз убедившись, что всякое «между ними что-то происходит» — не к добру.
В купе осторожно постучались.
Один из сопровождающих (не тот, что дежурил в проходе) принёс чай и пепельницу. Виктор Дарьевич недоумённо нахмурился: он просил чай, пепельницу и ещё чай — что тут непонятного? Сопровождающий смутился и с достойной похвалы расторопностью понёсся за вторым чаем, но из-за всё той же расторопности не оставил Виктору Дарьевичу ни первого чая, ни пепельницы — так и утащил на подносе.
Виктор Дарьевич вздохнул и решил в следующий раз поинтересоваться фамилией дефективного.
Виктор Дарьевич признавал право на жизнь (по крайней мере, право на немалую зарплату сотрудника Медкорпуса) только за двумя типами людей.
К первому типу относились все те, кто способен приносить пользу мозгами: умные, погружённые в своё дело, с надписью «мне интересно» на лбу. Ко второму — те, кто способен приносить пользу руками: сообразительные, расторопные, умеющие читать надписи на чужих лбах и, соответственно, без лишних просьб убегающие делать отчёты, новые анализы и новый же чай.
С прочими вариациями на тему якобы разумных существ Виктор Дарьевич предпочитал дел не иметь.
Вот разнесчастный Дмитрий Ройш как раз произвёл на Виктора Дарьевича правильное впечатление: всё рассказывал о том, сколько всего мы ещё не знаем о травах и традиционной медицине степняков, сколько всего можно было бы сделать, если учесть и использовать тот опыт, которым степняки не делятся с кем попало, — и так далее, и так далее, и так далее. Рассказывал, как не воспользовался суматохой, чтобы сбежать с Колошмы, когда степная чума только-только вспыхнула, — потому что его озарило, в каком направлении стоит работать над лекарством. Рассказывал, как, чудом спасшись из изолятора, дошёл до степного поселения и убедил местного травника взять его учеником. Рассказывал, как семь лет собирал траву, варил настои по местным рецептам и разбирался в тонкостях местных же представлений о фармакологии. Рассказывал, что покинул степь по одной-единственной причине: производство понаехало, строительство развернулось, стали шастать силовики и едва ли не фаланги — а так бы, конечно, там и остался.
Виктору Дарьевичу чрезвычайно импонировали все эти россказни, но убедили его не они.
Убедила его мазь, замедляющая рост волос, рецепт которой Дмитрий Ройш вынашивал все свои семь лет в степи, но так и не воплотил в отсутствие технических средств — одной травой там не обойтись.
Мазь, замедляющая рост волос.
Виктор Дарьевич не любил ни бриться, ни ходить с бородой. Виктор Дарьевич забывал бриться по две недели и с изумлением каждый раз обнаруживал в зеркале почти что бородатого Виктора Дарьевича. Эта досадная мелочь отравляла жизнь Виктора Дарьевича почище европейской разведки. До неудобств, порождаемых манией контроля фаланг, правда, она не дотягивала, но всё равно была недалека. Виктор Дарьевич не без оснований полагал, что несчастье, которое он испытывал при виде своего как чрезмерно заросшего, так и лысого подбородка, каждый раз укорачивало его жизнь на пару месяцев. И ведь он даже подумывал озадачить решением этой проблемы какую-нибудь гормональную лабораторию, но всё время благополучно забывал до следующей операции по сбриванию волосяных покровов.
А тут — мазь, замедляющая рост волос.
Все новейшие препараты, лечащие то, другое и ещё вот то, которые так и норовят украсть у Медкорпуса Европы, — чушь по сравнению с этой простой и необходимой разработкой. И до неё (при всей её простоте и необходимости) почему-то до сих пор не доходили руки ни у кого, кроме этого самого Дмитрия Ройша.
Виктор Дарьевич рефлекторно потёр подбородок: щетина как щетина. Два месяца уже щетина как щетина.
И пусть этот самый Дмитрий Ройш тысячу раз скотина, но Виктор Дарьевич всё равно не жалеет, что взял его в Медкорпус.
Дефективный сопровождающий наконец вернулся с чаем, пепельницей и ещё чаем. И даже догадался как-то (спросил у кого-то из тех, кто часто катается с Медицинской гэбней?) предложить Виктору Дарьевичу массаж плечевого пояса. Ну что ж, фамилией пока можно и не интересоваться, пусть живёт.
Из леса на горизонте вынырнуло хорошо освещённое шоссе, запетляло поодаль. По шоссе ползла колонна грузовиков — если приглядеться, можно даже различить государственную символику и схематичные деревья с корнями, симметричными ветвям.
Скоро, теперь уже совсем скоро Бедроград: шоссе — Коннодорожное, самый старый путь в Столицу; грузовики — Службы Переворотов, наверняка везут какие-то материалы для подготовки к юбилею Первого Большого.
Виктор Дарьевич залпом выпил один чай, удовлетворённо закурил и взялся за второй.
Когда выяснилось, что Дмитрия Ройша следует искать в Бедрограде, вопрос, кому именно за ним ехать, решился мгновенно. Виктор Дарьевич родился в Бедрограде, отряд закончил в Бедрограде, два года в медицинском училище и ещё сколько-то там на медфаке учился тоже в Бедрограде. За бедроградское отделение Медкорпуса со всеми сопутствующими учреждениями (вроде экспериментального отряда номер одиннадцать) отвечает тоже Виктор Дарьевич. Виктор Дарьевич в Бедрограде лучше всех ориентируется, имеет больше всех знакомых, полезнее всех проведёт время, если поиски затянутся.
И тем не менее, остальные головы Медицинской гэбни были не слишком счастливы, что за Дмитрием Ройшем отправился Виктор Дарьевич.
Потому что Виктор Дарьевич, видите ли, будет слишком мягок с Дмитрием Ройшем.
Отлучиться всем составом они не могли — помимо того, что это в принципе нерационально, прямо сейчас были и другие осложнения. Даже не осложнения, а обострения — обострение внимания фаланг к Медкорпусу, например.
Поздним вечером воскресенья к Медицинской гэбне заявился фаланга.
Разумеется, с полным набором разрешений на проведение официального расследования на их территории (всё-таки согревало то, что ко всем прочим частям госаппарата фаланги заявляются безо всяких разрешений, а Медицинская гэбня давно добилась отдельной процедуры для вмешательства в свои дела). Так вот заявился, значит, фаланга. Рассказать Медицинской гэбне, что у них в Медкорпусе — в Инфекционной Части — завёлся сотрудник, чьи отчёты противоречат реальному положению дел.
«Вот это новость», — хором промолчала Медицинская гэбня.
«Серьёзно противоречат», — сольно застращал фаланга.
Начал показывать документы: некто Дмитрий Ройш, чуть больше трёх месяцев числящийся стажёром-лаборантом, чуть меньше трёх месяцев выписывает из хранилищ леший знает что (ну мало ли, запасливый), встаёт в очереди на пользование леший знает какой аппаратурой (ну мало ли, любопытный), пытается пробить себе через канцелярию эксперименты на людях (ну мало ли, садист).
Медицинская гэбня на все эти мелочи жизни только выдохнула в лицо лица третьего уровня доступа четыре струйки табачного дыма и спросила, а какой, собственно, лицам третьего уровня доступа тут интерес.
Лицо третьего уровня доступа засияло так, будто у него в папочке не материалы расследования, а тонко раскатанный лист свежего дерьма.
Дерьмо и было.
В пятницу днём директору некоего столичного детского отряда пришла бумага из Инфекционной Части — с указанием закрыться на карантин. Этак с выходных этак на десять дней. Директору эти десять дней — та ещё катастрофа: двадцатого числа юбилей Первого Большого. Он, конечно, под Бедроградом проводится, но Детские Отряды Всей Страны Непременно Должны Принять Посильное Участие В Праздновании (и далее по скучному тексту диктора радио). А карантин — это ж никакого юбилея, это ж пустое место с номером отряда на торжественном общем сборе, это ж Столичная гэбня за несвоевременность карантинов потом без соли и перца директора сожрёт.
Директор бросился писать слезливые телеграммы, вопрошая, за что ему такое счастье — никто ж из детей вроде не болеет ничем.
Ему ответили: приходите завтра в Инфекционную Часть, поговорим.
Директор оказался подкованный.
Сообразил, что зовут его не к гэбне и даже не в канцелярию Инфекционной Части, а в какую-то комнатку при какой-то лаборатории, да ещё и подписываются частным лицом, Дмитрием Ройшем, без титулов и бюрократических званий. Ну и побежал жаловаться кому следует.
А кому следует жаловаться, этот директор знал потому, что в прошлом году уже имел конфликт с Медкорпусом.
Не карантин и вообще не Инфекционной Части дело, Дмитрию Ройшу о таком услышать было неоткуда: ребёнку из этого отряда собирались делать сложную экспериментальную операцию в Хирургической Части (прочие методы себя не оправдали), а отец воспротивился в последний момент. Решил, что лучше ребёнок гарантированно помрёт через пару месяцев, чем прямо сейчас подвергнется процедуре с неизвестным исходом. Бедный директор отряда тогда сам себе болячек нажил, занимаясь дипломатией. Медкорпус — это ж не врачи районной больницы: если пациент попал в Медкорпус, он сам уже ничего решать не может, в Медкорпусе лучше знают, что пациенту нужно, а что не нужно. Но отец был крикливый, грозился связями в Европах, где и так-то косо смотрят на всероссийскую систему воспитания детей. Ни алхимические печи им не по нраву, ни одни отцы в отсутствии матерей, ни отряды, где дети якобы оторванными от семьи живут. Европы бы эту историю проглотили с большим удовольствием, гвалт бы подняли — вот и пришлось директору спешно разбираться, кто может Медкорпусу требования предъявлять. Столичная гэбня не может, шестой уровень доступа против пятого.
Кто выше Столичной гэбни? Конечно, фаланги.
Конечно, фаланги с той историей разобрались.
Медицинская гэбня даже не в обиде: все эти крики про эксперименты на детях страсть как надоели. Нету, нету никаких экспериментов на детях! Есть одиннадцатый отряд города Бедрограда, подальше от Медкорпуса, где никто ни о чём не кричит. Маленькая, конечно, площадка, на такой всего, что хочется, не сделаешь, но зато тихая, мирная — и договорённость с Бедроградской гэбней на сей счёт была-таки заключена. Родной отряд Виктора Дарьевича, между прочим: сироты, отпрыски трудолюбивых специалистов всяких шибко выездных профессий и прочие неприкаянные. И все счастливы, и не надо никаких экспериментов на детях больше.
Директор же того отряда, которому назначили внезапный карантин, один раз наловчившись решать свои проблемы через фаланг, и в этот раз кинулся к ним — если не помогут, так хоть будут высокопоставленные свидетели, что отряд не по своей воле косит юбилейные мероприятия, а из-за какого-то Дмитрия Ройша из Инфекционной Части Медицинского Корпуса.
Какого-то Дмитрия Ройша.
Стажёра-лаборанта.
Не показывавшегося на рабочем месте неведомо сколько времени, но назначившего директору столичного отряда личную встречу в неофициальной обстановке (в тёмных закоулках, где одна сплошная шумная аппаратура и присесть перекурить негде).
И не явившегося на встречу.
Фаланга это точно знает, он сам вместо директора повидаться с Дмитрием Ройшем хотел.
Исполнительный и отзывчивый фаланга, не оставил простого гражданина в беде! А о том, что, никакая помощь простому гражданину бы не светила, если б не особая привязанность фаланг к Медкорпусу, давайте помолчим.
Фаланга, изложивший, наконец, свой повод для расследования на территории Медицинской гэбни, выглядел действительно счастливым человеком.
Медицинская гэбня, выслушав счастливого человека фалангу, напомнила ему, что расследование не расследование, а допрос головам гэбни пятого уровня доступа фаланга устраивать не может, ибо пятый уровень доступа к вертикали исполнительной власти не принадлежит, третьему уровню доступа не подчиняется и отвечает за свои действия перед Бюро Патентов и только перед Бюро Патентов.
Поэтому шёл бы третий уровень доступа расследовать дело Дмитрия Ройша, может, чего полезного нарасследует.
А Медицинская гэбня благодарит его за предоставленные сведения и желает всяческих удач.
Фаланга скуксился, но убрался.
Ночью с воскресенья на понедельник Медицинская гэбня не спала и не работала.
Ночью с воскресенья на понедельник Медицинская гэбня ругалась друг с другом.
Рыжов говорил: «В Инфекционной Части не место всяким проходимцам, это серьёзнейшие вещи, а не игрушки, поймаем недоумка — пойдёт на донорские органы». И Рыжов был в своём праве. Инфекционная Часть — его, он и так еле согласился пристроить Дмитрия Ройша по просьбе Виктора Дарьевича, а получилась такая дрянь.
Камерный поддакивал: «Он нас обманул, использовал в своих каких-то целях, а мы ведь ему помогли — так дела не делаются, он должен ответить за свои поступки». И Камерный тоже был в своём праве. Если тут кто и будет разбирать Дмитрия Ройша на органы, то именно он, кому ещё-то скальпелем махать.
Курлаев истерил: «Он нарочно нас подставил, этот карантин — бессмыслица, он чего-то хотел добиться от директора отряда, это какое-то грязное дело, а нам после него фаланг отваживать». И Курлаев — как ни прискорбно — был в своём праве. Вся бюрократия обычно на нём, ему больше всех впахивать придётся, чтоб фаланги отцепились.
Виктор же Дарьевич, засунув чувство вины перед гэбней поглубже и высунув здравый смысл повыше, осторожно возражал. Кулаками и скальпелями трясти без толку, бить и резать пока некого. А если б и было кого, всё же стоило бы сначала разобраться, грязное дело или не грязное.
Просто так подобные номера не выкидывают, тут должно быть объяснение.
Сначала объяснение, потом обвинение.
Потом, возможно, скальпель. Возможно, нет.
И с утра понедельника Медицинская гэбня сама начала разматывать клубок деяний Дмитрия Ройша.
Во-первых, он пропал.
Что уже нехорошо: человек с одними фальшивыми документами с некоторой вероятностью найдёт способ сделать другие фальшивые документы, — и ищи его на здоровье по всей стране.
Во-вторых, все эти запросы на материалы, аппаратуру и эксперименты были вовсе не от него, а от самых разных сотрудников Инфекционной Части, коим он по доброте душевной разрешил пользоваться своим именем для всяких подотчётных действий.
Так часто делают: кто свою очередь на какую-то редкую аппаратуру (например) израсходовал, тот клянчит у коллег их очередь, если им вдруг не горит. Но чтоб так много человек одним и тем же именем для прикрытия пользовались — это что-то новенькое.
В-третьих, он действительно пытался пропихнуть карантин тому несчастному отряду.
Сотрудники Инфекционной Части имеют право принимать бюрократические решения в обход своей канцелярии, если вопрос экстренный. Им для этого нужна всего-навсего печать любого медицинского ревизора.
Потому что ревизоры — это быстрый способ опосредованной связи с Медицинской гэбней. Ревизор получает запрос на карантин, доносит его в обход медленных канцелярий прямиком до гэбни, в случае согласия гэбни ставит именную печать и, в общем-то, всё. Иногда — разбираются без гэбни даже, когда всё просто, понятно и не грозит дополнительными проблемами впоследствии.
Ревизоры умеют отличать, что грозит, а что не грозит.
Медицинская гэбня чрезвычайно гордилась институтом ревизоров в Медкорпусе: сокращение бюрократической волокиты посредством специально обученных реактивных бюрократов, способных быстро разобраться со спорными моментами и не досаждать гэбне глупостями, — это единственный способ и формальности соблюсти, и сил впустую не тратить.
Бюро Патентов вон тоже имеет специально обученных реактивных бюрократов. Фаланги называются. Это обстоятельство радовало Медицинскую гэбню дополнительно, хоть и несколько фрайдистски: как же, свои собственные маленькие и безобидные фаланги, которые делают то, что им скажешь!
Ну, чаще всего делают.
Ни один ревизор к Медицинской гэбне с карантином Дмитрия Ройша совершенно точно не обращался.
Значит, именная печать поставлена по собственному разумению ревизора.
Оставалось, в общем-то, только взглянуть, которого из ревизоров конкретно. Но Виктор Дарьевич не очень-то хотел глядеть. Дурные, скажем так, предчувствия одолевали на этот счёт Виктора Дарьевича.
Одолевали и одолели.
Карантин Дмитрия Ройша подтвердил ревизор не Инфекционной Части, а Когнитивной. Так иногда случается, до кого первого добежали — тот и разбирается, ничего криминального. Совсем ничего.
Кроме того, леший, что карантин Дмитрия Ройша подтвердил ревизор Когнитивной Части, служивший когда-то давно в гэбне Колошмы.
И поселивший когда-то недавно Дмитрия Ройша в собственной квартире.
Виктор Дарьевич допил свой второй чай, когда поезд уже замедлился и пополз по ночному Бедрограду.
Фонарный свет в лужах, редкие такси, знакомые и привычные силуэты домов, чернильными тенями проступающие в темноте.
Столица, где Виктор Дарьевич жил уже много лет подряд, гораздо больше, просторней, величественней и эффектней: почти все здания — высоченные, некоторые даже выше десяти этажей, улицы — широкие и прямые, фонари — яркие, освещающие по целому кварталу; каждая деталь так и кричит о новом государстве, прогрессе, торжестве технического развития. Но тем, кто вырос в кривом и скособоченном Бедрограде, старый осыпающийся кирпич заводских стен как-то ближе столичных роскошеств.
В купе заглянул один из сопровождающих, молча и со значением кивнул, увидев, что Виктор Дарьевич и сам уже натягивает плащ.
От этого «молча и со значением» Виктора Дарьевича подташнивало: весь день прошёл молча и со значением, Виктор Дарьевич же отправился ловить нарушителя спокойствия Медкорпуса!
Вместе с десятью сопровождающими при оружии, которых не учат (где их там вообще учат, в Институте госслужбы?) понимать с первого раза, что такое «чай, пепельница и ещё чай», зато учат делать всё молча и со значением.
Вообще всё.
Виктор Дарьевич с ужасом подумал, что не желает представлять, как эти люди спят или, например, посещают душ и сортир. Или, например, сношаются. Едят. Слушают радио. Ищут, как бы прикурить, когда барахлит зажигалка. Зашнуровывают ботинки. Выбирают носки в магазине.
От такого градуса молчаливости и значительности должно сводить мышцы лица.
Тяжело быть человеком при оружии!
Виктор Дарьевич одарил тоскливым взглядом портфель, куда был убран табельный пистолет (всё равно не умел пользоваться) и молчаливо (и со значением, куда деваться) приладил на голове конспиративную шляпу.
Про шляпу и думать стыдно, а пистолет Виктору Дарьевичу точно не пригодится. Всё равно же у него полные карманы подходящих экспериментальных медикаментов: паралитиков, галлюциногенов, универсальных аллергенов.
Сделаны (но пока недостаточно протестированы) по заказу оперативного отдела при Столичной гэбне: максимально просты в использовании, вводятся с одного укола, с одной царапины даже. Или есть вот, например, совсем новый препарат, у которого только и надо что капсулу раздавить на расстоянии не менее метра от лица — а дальше подопытный сам вдохнёт, и будут перед ним зелёные лешие по потолку скакать. Правда, у препарата два неизбежных минуса: слишком резкий цветочный запах (латиноамериканские лианы все как одна пахучи, зато смутно напоминают кое-что из наших деревьев) и необходимость хотя бы ватно-марлевую повязку надевать, иначе не только у подопытного зелёные лешие поскачут. Но всё равно хорошая штука.
А сопровождающие навязали Виктору Дарьевичу пистолет. Вроде как — положено.
Но уколы-то Виктор Дарьевич всяко лучше делает, чем стреляет!
Глупость ситуации продолжала смущать Виктора Дарьевича.
Интересно, как те гэбни, в прямые обязанности которых входят все эти поиски, расследования, поимки, дознания, опознания, допросы, не умирают прямо на службе от стыда за глупость ситуаций?
Дмитрий Ройш, положим, страшный человек, ведущий свою непонятную игру, — но шляпу, шляпу-то зачем?
Ещё перед выездом из Столицы группа сопровождения приволокла Виктору Дарьевичу невзрачный плащ и эту несчастную шляпу, посоветовала побриться (ещё чего, даром, что ли, брал Дмитрия Ройша в Медкорпус?) и купить билеты в вагон попроще.
С вагоном попроще проблем у Виктора Дарьевича было меньше всего: дорогие купе — это, конечно, удобно, там пепельницы есть, но совершенно ведь необязательно. Как и большие деньги в принципе.
Деньги нужны на Медкорпус (на аппаратуру, материалы, зарплаты), а всё остальное — мелочи. Приятные и бестолковые.
Виктор Дарьевич видел людей, которые работают за деньги и ради денег, и очень им удивлялся.
Он, конечно, любил хорошие сигареты и хороший чай (и то, и другое — индокитайский сбор, обязательно июньский, из молодых верхних листьев, импорт, редкий товар), но прекрасно помнил, как обходиться без излишеств.
Сразу после отряда Виктор Дарьевич пошёл в училище (в любой институт или университет всё равно можно только через два года, с семнадцати). Какие-то средства от государства получают все, даже те, кто не работает и не учится (а до Революции, говорят, часто шли учиться за стипендию и жильё). И средств этих вполне достаточно для жизни, но Виктора Дарьевича уже тогда интересовала не жизнь, а наука.
Например, интересно добыть дорогостоящих препаратов (часто наркотических, а то и просто наркоты), накачать кого-нибудь из приятелей и следить за изменениями как физиологического, так и психического характера.
После училища Виктор Дарьевич пошёл санитаром в больницу и студентом не-первого курса на медфак (выбил себе как-то экзамены), и запросы его более чем возросли.
Он столько всего заказывал из-за границы через знающих людей, что питался раз в два дня и у сокурсников, одевался с чужого плеча, разрешал себе выкурить сигарету целиком, не экономя, только после того, как закончит опыт или статью, — и вообще сидел по уши в фантастических каких-то долгах, с которыми вовсе не догадывался, как потом развязаться.
До тех пор, пока за полгода до получения медфаковского диплома не стал вдруг головой Медицинской гэбни.
Его студенческие работы подкинул тогдашней Медицинской гэбне (без Рыжова, Камерного и Курлаева — даже вспоминать странно) один из преподавателей, когда-то работавший в Когнитивной Части.
Просто так, потому что счёл уместным.
А тогдашняя Медицинская гэбня (без Рыжова, Камерного и Курлаева, которые бы упёрлись рогами и никогда бы не пошли на такое; Рыжов и Камерный когда-то уже не пошли) сочла уместным через некоторое время предложить мальчику без диплома пятый уровень доступа.
У них был аврал, четвёртый голова вздумал в преклонном возрасте протестировать новые методы электросудорожной терапии на себе, и результат оказался неудовлетворительным (не методы и были), но всё же шаг со стороны гэбни получился неожиданный. Никто такого и вообразить не мог — особенно мальчик без диплома, который вообще-то ничего не воображал, а просто хотел увидеть-таки своими глазами Медкорпус, куда его вдруг пригласили скататься на выходные.
Мальчик без диплома приехал в Столицу самым дешёвым поездом, спал сидя, настрелял полпачки сигарет на вокзале, а до Медкорпуса шёл пешком, чтоб потом были деньги пообедать в чужом городе, где не к кому завернуть в гости. И это было скорее забавно, нежели неудобно.
Обедал и ужинал он, правда, тогда с Медицинской гэбней, а вот в Бедроград возвращался с приключениями: на обратный билет не хватало, пришлось просить мелочь у людей на вокзале.
А какой-то рьяный младший служащий, к которому он случайно сунулся, достал свой жетон двенадцатого уровня и захотел поговорить с попрошайкой в следственном отделении при Столичной гэбне. Когда при досмотре обнаружился новенький и блестящий жетон пятого уровня доступа, следственного отделения было уже не избежать: кто б поверил мальчику без диплома и денег на билет, что жетон настоящий?
Разобравшись, что таки да, настоящий, Столичная гэбня явилась в следственное отделение сама, всем составом.
Приносить извинения за доставленные неудобства лицу более высокого уровня доступа (у них тоже не хватило воображения представить, что Медицинская гэбня имеет право выдвигать свои кандидатуры при смене состава, что Медицинская гэбня захочет на место древнего именитого профессора мальчика без диплома и что Медицинская гэбня за два дня умудрится оформить бумаги, пока мальчик без диплома гуляет с экскурсией по Медкорпусу).
Мальчик без диплома вполуха выслушал ненужные ему извинения и попросил у Столичной гэбни добавить нужной ему мелочи на билет в Бедроград.
После истории с мелочью финансовые трудности в жизни Виктора Дарьевича закончились и до сих пор не собирались начинаться, но страстной любовью к деньгам он так и не проникся.
Выяснил, правда, что человеку с мозгами сподручнее работать, не ограничивая себя в средствах, а человеку без мозгов никакие средства мозгов не заменят. Поэтому надо следить, чтоб при мозгах всегда были средства, иначе на кой средства вообще сдались?
Поезд остановился, в приоткрытое окно ворвался скромный по вокзальным меркам шум — ночь всё-таки, хоть и с пятницы на субботу.
Подхватив портфель, в котором покоился табельный пистолет, и проверив карманы с новейшими медикаментозными решениями любых проблем, Виктор Дарьевич вышел из купе, нахмурился на дежурного сопровождающего, чтобы тот собрал уже всех остальных и можно было спешить к Дмитрию Ройшу. А то ждут непонятно чего, не хотят выбираться вместе с остальными пассажирами. Наверное, это тоже конспирация. Но времени-то на неё нет, состав и так задержался на подъезде к городу. «Юбилей Первого Большого Переворота создаёт определённые трудности», — пожимал плечами проводник.
Определённые трудности были некстати.
Шанс прямо этой ночью увидеться с Дмитрием Ройшем не давал покоя Виктору Дарьевичу. Упустить его из-за накладок со временем было бы обидно.
Дежурный сопровождающий явно собирался возразить поспешности, но Виктор Дарьевич уже смекнул, как доносить до сведения людей при оружии своё мнение.
Молча и со значением, конечно.
Ну или просто со значением (Виктор Дарьевич надвинул конспиративную шляпу и выдал что-то вроде: «Быстро. Бегом, я сказал!»).
Что самое забавное, люди при оружии действительно стартовали бегом.
Виктор Дарьевич хмыкнул и поправился: «Быстрым шагом».
Люди при оружии подчинились.
Глупо, но как-то почти приятно. Через минуту посреди сырой, пахнущей обычной бедроградской погодой платформы Виктор Дарьевич тихо скомандовал: «Смирно», — и с восторгом закурил, стоя в окружении остолбеневших людей при оружии. Наверное, это было не слишком конспиративно, но Виктор Дарьевич не удержался. Если у тебя есть десять странных типов, которые так беспрекословно подчиняются любой ерунде, которую ты ляпнешь, не воспользоваться ситуацией невозможно.
Это Виктор Дарьевич ещё не стал отдавать приказ «догнать женщину в голубом и наговорить ей комплиментов, а потом пасть ниц и завыть» или там «немедленно изыскать способ покормить вот тут толстую чайку», а мог бы.
Стоп, чайка.
Чайка.
Виктор Дарьевич прищурился: чайка, чайка. Как так?
Сразу после Революции было принято решение по возможности избавить крупные города от дополнительных источников потенциальных эпидемий. Антисанитария, доставшаяся новому государству в наследство от Росской Конфедерации, поддавалась с трудом, но поддавалась. Бездомные кошки и собаки исчезли с улиц вместе с мусором, который начали собирать и обрабатывать принципиально иными методами. Когда методы были усовершенствованы, из городов пропали грызуны и птицы (специалисты из Европ до сих пор не верят, что такое вообще возможно, но действительно же пропали). Так можно легко отличить, где кончается цивилизация и начинается область, ызды и всякие там селенья, если дорожных знаков и лесов-полей почему-то недостаточно: за городом поют птицы, в городе нет. В парковых зонах ещё встречается какая-то живность, но чтоб вот прямо так, чайка на вокзале?
Виктор Дарьевич едва удержался, чтоб не протереть глаза.
Впрочем, он о чём-то подобном от кого-то слышал.
Давно, когда был студентом и экономил сигареты, докуривая до половины и растягивая на два раза, кроме исключительных случаев. Но слышал, слышал. От кого-то из преподавателей или соседей слышал.
В пятидесятых был крупный пожар в Порту, крысы и чайки ринулись в близлежащие районы, но вернулись сразу, как огонь был сбит. В Порту до сих пор живут себе преспокойно и крысы, и чайки (возможно, и кто-то ещё), в Порту совсем другие условия, городские санитарные меры на Порт не распространяются, там всё совершенно по-другому с отходами — и крысам, и чайкам есть чем питаться.
Но на вокзале-то нечем.
Как туда занесло чайку, Виктор Дарьевич не понимал, но всю дорогу до места встречи с Дмитрием Ройшем инстинктивно оборачивался в сторону Порта. То, что над ним не стоял дым, ещё ничего не значило.
В общем-то, пожар — не единственная возможная причина для бегства чаек и крыс.
От вокзала идти было недалеко, тем более что Виктор Дарьевич напряг память и сообразил, что за адрес отправил телеграммой Дмитрий Ройш.
Заброшенных и пустующих зданий в Бедрограде совсем мало, это в некотором роде нонсенс, исключение из правил ведения городского хозяйства — не эксплуатировать недвижимость. В тесном проулке за вокзалом прятался один такой нонсенс: дореволюционный особнячок, который так и не был переоборудован подо что-нибудь подходящее. Заградительными лентами его обвесили ещё до того, как Виктор Дарьевич начал опаздывать к отбою в отряд, блуждая по Старому городу. Почему по сей день ничего не изменилось — загадка.
Виктор-дарьевическим людям при оружии (его людям, проникаться значительностью — так проникаться!) тесный проулок и пустующий особнячок не понравились: слишком тихое место, ночью и вовсе безлюдно, а ну как Дмитрий Ройш выкинет что-нибудь этакое.
Виктор Дарьевич без лишних сомнений пригнулся, скользнул за заградительную ленту, подавая пример своим людям: нечего тут думать, пришли — надо действовать.
Зря, что ли, из Столицы явились.
Ступеньки крыльца давно облупились, рассыпáлись каменной пылью прямо под ногами. Трое из его людей остались снаружи, начали круговой обход территории, остальные же последовали за Виктором Дарьевичем в сырой мрак, открывшийся за тяжёлой, заедающей дверью. Достали фонари (интересно, у них на любой случай при себе обмундирование?), зашарили яркими лучами по полу. На полу обнаружились следы жизнедеятельности любителей отдохнуть в благости и покое неиспользуемых развалин. Вот чего сейчас не хватало — так это в процессе переговоров застрелить какого-нибудь нетрезвого неудачника старшеотрядского возраста. Разбирайся потом с Бедроградской гэбней.
Виктор Дарьевич пресёк все попытки не пускать его в тёмные закутки одного — потому что безопасность безопасностью, но кто тут из присутствующих лицо наиболее высокого уровня доступа? И кто тут, по правде сказать, реже всех шныряет по тёмным закуткам в силу специфики работы.
Надо же воспользоваться представившейся возможностью в полной мере!
Дмитрий Ройш мог прятаться где угодно. Особняк невелик, но при желании есть где укрыться. Виктор Дарьевич поразмыслил и пришёл к выводу, что молча рыскать с пистолетами и фонариками — лучший способ спугнуть добычу. Уйдёт ещё через какое-нибудь незаколоченное окно — и что потом делать?
Виктор Дарьевич остановился посреди помещения, которое когда-то, вероятно, служило холлом, и, наплевав на безопасность и инструкции своих людей, спросил у пустоты:
— Дмитрий? Дмитрий Ройш?
Пустота ответила не сразу, подумала немного, но потом в дальнем углу что-то заскрипело (люди Виктора Дарьевича напряглись, мгновенно перестроились), и от стены отделилась тёмная фигура:
— Либо мои органы восприятия окончательно свихнулись, либо вы всё-таки не Сепгей Борисович.
Сепгей Борисович, мда.
Ревизор Когнитивной Части, давнишний голова гэбни Колошмы.
Мда, мда.
Виктор Дарьевич предпочёл чуток потянуть время:
— А вы всё-таки не Дмитрий Ройш. Так что мы в некотором роде в расчёте.
По фигуре нагло прошлись фонарики, хотя Виктор Дарьевич не отдавал такого приказа.
Вот дефективные, а.
Виктор Дарьевич своим «не Дмитрий Ройш» совсем не то имел в виду.
— Сочтём комическим недоразумением и разойдёмся друзьями? — ехидно предложил Дмитрий Ройш, являющийся Ройшем только по документам, сделанным для него Медицинской гэбней. Нахмурился, пометался взглядом по фонарикам (считает?), но с места всё же не сдвинулся.
— Я бы не торопился расходиться, — миролюбиво возразил Виктор Дарьевич. — Нам есть о чём побеседовать, не находите?
— Угу, — Дмитрий Ройш ещё раз с подозрением оглядел Виктора Дарьевича, — скажем, о том, куда затерялся в пути Сепгей Борисович.
Ещё раз мда.
Это скользкий момент, с него не стоило бы начинать дипломатические переговоры.
— Скажем, о том, почему он вынужден был затеряться, — Виктор Дарьевич поморщился, очень не желая останавливаться на скользких моментах. — Негоже сотрудникам Медкорпуса исчезать в неизвестном направлении по неизвестным причинам. Один уже пропал, не отпускать же было второго.
— Так он всё-таки порывался исчезнуть? А то стороннему человеку может показаться, — Дмитрий Ройш демонстративно присмотрелся к людям при фонариках и оружии, — что вся эта история с нервным срывом была мистификацией, необходимой для достижения неких не очень честных и благородных целей.
— Поймите, — вздохнул Виктор Дарьевич, — меньше всего мне бы хотелось, чтобы эта встреча была омрачена неуместным давлением. Неуместным силовым давлением, — подумав, прибавил он. — Но поймите также, что в моих интересах в первую очередь задать вам свои вопросы, а потом уже отвечать на ваши. И давайте не будем о честности и благородстве моих целей, это как-то совсем нелепо звучит после всего, что я выслушал от других голов Медицинской гэбни о ваших честности и благородстве. Это в принципе не те термины, в которых стоит вести деловую беседу. Лучше просто побыстрее разобраться, зачем вы устроили бардак в Медкорпусе.
И как же Виктор Дарьевич не любил (и не умел) вести деловые беседы в таком тоне, а.
— А то что? Попросите своих верных друзей расстрелять меня на месте? — хмыкнул Дмитрий Ройш. — Совет на предмет деловых терминов: никогда не давайте собеседнику уверовать в то, что вам от него надо больше, чем ему от вас.
Виктор Дарьевич не любил и не умел вести что бы то ни было в таком тоне, но его уже понесло:
— Зачем же расстрелять? Это трата ресурсов. Непонятливым собеседникам всегда найдётся какое-нибудь другое применение в Медкорпусе.
— Вы восьмимильными шагами повышаете свои шансы что-нибудь от меня услышать.
Дмитрий Ройш говорил спокойно и с издёвкой, выглядел расслабленно — даже полез в карман за сигаретами.
То есть, гм, это Виктор Дарьевич подумал, что за сигаретами, а его люди, видимо, подумали леший знает что, потому что стоило Дмитрию Ройшу запустить руку под небрежно наброшенный на плечи бордовый плащ, как семь рук направили на него семь пистолетов.
Виктор Дарьевич был очень, очень недоволен своими людьми.
Дмитрий Ройш на мгновение замер, оценил диспозицию и медленно, но уверенно продолжил движение. Движение, само собой, продолжилось извлечением сигарет и закуриванием.
Виктор Дарьевич продолжил быть недовольным своими людьми со всеми на то основаниями.
— Знаете, — Дмитрий Ройш выпустил струю дыма, хорошо, даже театрально как-то заметную в свете лучей фонариков, — в сомнительных латиноамериканских радиопостановках обычно гадкий и нехороший представитель органов правопорядка, взяв доброго сердцем главного героя под арест, говорит ему, мол, вперёд, попробуй сопротивляться, спровоцируй меня, дай мне только повод. С учётом темпа жизни и содержания последних дней я могу сказать вам следующее: вперёд, дайте мне повод дать вам повод.
Один из людей Виктора Дарьевича вопросительно повернул на него голову — видимо, ждал указаний. Чтобы наставлять пистолеты, им указания, значит, не нужны, а чтобы разобраться с последствиями, значит, нужны. Всё-таки дефективные какие-то —
Последнюю мысль Виктор Дарьевич додумать не успел: ему в лицо ударил луч света, а когда рябь ушла из глаз, рядом с Дмитрием Ройшем уже нарисовались два человека в тельняшках.
Верхней одежды у них не имелось, а, следовательно, разглядеть тельняшки и осознать невербальное сообщение было совсем просто даже в темноте, даже после ослепления фонариком.
Портовые головорезы.
Один, видимо, тавр (коса на плече болтается), а второй встал прямо перед Дмитрием Ройшем, закрыл его от пистолетов. Личная охрана из Порта?
— Слышь, мужик, — обратился, видимо, к Виктору Дарьевичу второй, который не тавр. — У тебя стволов сколько? Тут семь, на улице ещё кто-то колобродит. С десяток наберётся? А то чужие стволы лучше сразу помногу сбывать.
Видимо, это была угроза.
Люди Виктора Дарьевича начали потихоньку озираться. Видимо, прикидывали, где могут прятаться ещё какие-нибудь головорезы.
Виктору Дарьевичу было достаточно и этих двух — он вдруг сообразил, что заигрался. Не затем ехал в Бедроград, чтобы бойню устраивать.
— Не стрелять, — произнёс Виктор Дарьевич негромко, но его люди услышали и подчинились. — Опустить оружие. Пока что это неуместно.
Дула послушно уставились в пол.
Виктор Дарьевич почувствовал себя глупо и очень хорошо одновременно. Гулкие своды заброшенного здания грозным эхом повторяли его размеренные шаги.
Он неспешно сократил расстояние до головореза, укрывшего Дмитрий Ройша, остановился в метре от него под неодобрительное покашливание кого-то из своих людей и ответил на заданный вопрос:
— Стволов у меня немного, и я бы предпочёл не демонстрировать их вовсе. Я хочу просто поговорить с Дмитрием Ройшем. Поговорить, а не повязать, покарать или призвать к ответственности. Мне интересно прояснить некоторые детали его пребывания в Медкорпусе, вот и всё, — Виктор Дарьевич протянул головорезу, укрывшему Дмитрия Ройша, руку. — Подпокровов Виктор Дарьевич, Медицинская гэбня.
Головорез усмехнулся, но руку пожал.
Он был загорелый и с серьгой в ухе — и если бы всё это происходило не на самом деле, а в книжке или радиопостановке (сомнительной латиноамериканской), Виктор Дарьевич счёл бы загар и серьгу в ухе слишком уж стереотипными деталями для создания образа портового головореза.
— Виктор как-тебя-там, — обратился к нему головорез, — хуйня получается. Не тебя с твоими стволами тут ждали, сечёшь? И пока объяснений нет, а стволы есть, никого не ебёт, чё тебе там интересно. Соображай давай, как положение поправить.
— Подсказываю ещё раз: Сепгей Борисович, — вышел из-за спины головореза Дмитрий Ройш.
— Ну что ж, — покладисто кивнул Виктор Дарьевич, который ехал в Бедроград не затем, чтобы устраивать бойню, и очень старался держать это в голове, — Сепгей Борисович естественным образом оказался первым, к кому мы, Медицинская гэбня, вынуждены были обратиться по вопросу исчезновения Дмитрия Ройша. Сепгей Борисович очень хотел донести до нас мысль, что с Дмитрием Ройшем его связывали сугубо личные отношения, но мы не поверили. Использование именной ревизорской печати Сепгея Борисовича и ещё некоторые детали чисто бюрократического характера, которые едва ли смог бы учесть человек, никогда не служивший ревизором в Медкорпусе, навели нас на мысль, что Сепгей Борисович должен был оказывать какое-то содействие Дмитрию Ройшу в его таинственных делах. И мы, в общем-то, наудачу отправили от имени Сепгея Борисовича телеграмму в Бедроград. С учётом того, что по следам Дмитрия Ройша в Медкорпус прибежали фаланги, с которыми у Сепгея Борисовича связаны не лучшие воспоминания, правдоподобное содержание телеграммы сочинить было нетрудно.
Виктор Дарьевич тоже закурил.
Что-то там про нервный срыв было в этой телеграмме.
«Правдоподобное содержание».
Особенно правдоподобное с учётом того, что нервный срыв они Сепгею Борисовичу таки организовали — как побочный эффект медикаментозных методов дознания. Надо же было разобраться, что творил Дмитрий Ройш. Рыжов, Камерный и Курлаев рвали и метали, вот Виктору Дарьевичу и пришлось наскрести по хранилищам Когнитивной Части реальные аналоги сыворотки правды.
Только это в научно-фантастических выдумках эффективность подобных препаратов высока, а на деле всего и удаётся выяснить, что да, что-то там знает Сепгей Борисович про Дмитрия Ройша, немало даже знает, но говорить не хочет.
Единственное, что он им выдал (и ох как неприятен был процесс выдачи), — это Бедроград. Точнее, Бедроград и то, что никаких «сугубо личных отношений» не было, а вроде как хотелось. Но последнее было полезно только тем, что наглядно продемонстрировало: никогда нельзя слушать муру про сугубо личные отношения, надо копать глубже.
Глубже не вышло — Сепгей Борисович пришёл во временную негодность, слишком уж не хотел выдавать тайны Дмитрия Ройша.
Но вот об этом лучше пока помолчать, наверно.
— Телеграмму, значит, написали вы. А Сепгей Борисович, значит, живёт себе, припеваючи новые печальные песни, и ходит на очередные допросы к фалангам. Безо всяких нервных срывов и желания навестить старых приятелей. Так, ага?
— Не в наших интересах часто отпускать его на очередные допросы к фалангам, — увильнул Виктор Дарьевич и даже не соврал.
Действительно, совершенно не в их интересах.
— Когда вы меня о чём-нибудь спросите, я вам так же содержательно отвечать буду, — съязвил Дмитрий Ройш, раздражённо запустил окурок в темноту и уставился куда-то в стену. — Как же всё заебало, сил просто нет! Опять какие-то разговоры о важном — жив ли там кто-то, здоров ли, чего хочет, чего может — и опять нет никакого способа понять, правду вы мне говорите, неправду, не купил ли вас кто, нет ли у вас ещё какого-нибудь тайного интереса… тьфу. Где вы, старые добрые времена, когда правильный ответ неизбежно находился в чьей-нибудь шпаргалке, — с каждым словом он выглядел всё более взвинченным, и Виктору Дарьевичу это не нравилось. — Хотите со мной нормально поговорить — так говорите со мной нормально, леший вас дери!
Наверное, это было неправильно, неумно и вообще так не ведут деловые беседы, но Виктор Дарьевич, как уже сто раз сам себе признался, деловых бесед вести не любил и не умел, а потому таки сказал:
— Мы его пытали, — хотел на том и закончить, но, посмотрев на Дмитрия Ройша, продолжил: — Ну не совсем пытали, конечно, но ресурсы Когнитивной Части позволяют принудить человека к большей откровенности, чем ему самому хотелось бы. Ничего смертельного, но пока что ему лучше в Когнитивной Части и оставаться. И как бы вам сказать, — Виктор Дарьевич призадумался, — я не буду говорить, что мы ничего такого не хотели, что это случайно вышло и так далее. Но в определённом смысле мы такого и правда не хотели. Мы хотели получить от него хоть какие-то сведения о том, что произошло в Медкорпусе. Знаете, нас это волнует: фаланги, расследования, разбирательства — все шишки нам, а мы ещё и не в курсе, за что. А Сепгей Борисович вместо того, чтоб дать нам любую, минимальную самую зацепку, упёрся и молчал до тех пор, пока нервная система не затрещала. Увлеклись, — пожал плечами Виктор Дарьевич. — Но выбора-то не было, вы его уж больно надёжно завербовали.
Дмитрий Ройш молчал.
Головорез с серьгой, всё ещё недвусмысленно изображавший личную охрану Дмитрия Ройша, потянулся к пачке Виктора Дарьевича, самопроизвольно угостился импортной сигаретой — индокитайский сбор, июньский, молодые верхние листья. Виктор Дарьевич как можно дружелюбнее протянул ему следом и зажигалку тоже: дипломатия — это несложно, когда дефективные при оружии не лезут вперёд тебя со своими пистолетами.
Этих самых при оружии медленно обходил второй портовый головорез, который тавр.
Останавливался рядом с каждым, разглядывал, точно музейный экспонат какой. Демонстрация превосходства? Виктор Дарьевич ничего против не имел: он не воюет, ему армия не нужна. Он поговорить приехал.
— А я уж было подумал, что всё недоброе, что могло с Сепгеем Борисовичем произойти, уже произошло и стремится закончиться. Но он же хороший человек со всеми вытекающими. Всё правильно сделал. Идиот проклятый, — мрачно ругнулся Дмитрий Ройш. — Ну и чего вы теперь от меня хотите?
Ох.
Неуютно было Виктору Дарьевичу от реакции Дмитрия Ройша.
Вот как в начале лета он не желал вникать, чего вдруг Дмитрию Ройшу приспичило оставаться без прописки на квартире у этого самого Сепгея Борисовича, так и сейчас не желал вникать, почему вдруг Дмитрий Ройш так погрустнел и стал выглядеть лет на десять старше.
— Да всё того же, — вздохнул Виктор Дарьевич, — понять, что это было. По Медкорпусу шныряют фаланги, копаются в подвигах некоего стажёра-лаборанта. Из-за требования закрыть отряд на карантин, заверенного печатью Сепгея Борисовича, и приглашения директору отряда встретиться с этим стажёром-лаборантом. Собственно, в прошлую пятницу на встречу вместо директора пришёл фаланга, поскольку директор по случайности знал, куда бежать ябедничать на Медкорпус. Пришёл — и с вами не увиделся, вы пропали. Начал разбираться — обнаружил много неприятных мелочей. В воскресенье вечером явился к нам, а мы и не знали, что ему ответить, — Виктор Дарьевич покачал головой. — Дмитрий, давайте честно. Моя гэбня хочет вас разобрать на донорские органы, поскольку вы устроили с этим карантином леший знает что и притащили к нам фаланг с официальным расследованием. Я хочу понять, как нам из этого расследования выпутаться без особых жертв, а потому не спешил бы вас ни на что разбирать. Расскажите, что, почему и зачем. Не для того, чтобы я мог определить вам меру наказания, а чтобы я мог понять, что мне дальше делать там, в Столице.
И это не считая того, промолчал Виктор Дарьевич, что вообще-то жуть как любопытно, из-за чего весь шум-то.
— Тестировать на одном несчастном Сепгее Борисовиче многочисленные ресурсы Когнитивной Части точно было не лучшим началом, — усмехнулся Дмитрий Ройш. — А что, собственно, вы можете мне предложить в обмен на увлекательный рассказ о том, как заманить фалангу? Ну, кроме угроз смертоубийством, которое вам же навредит больше, чем мне, и воззваний к совести, которая у меня, кажется, только что окончательно атрофировалась?
Хуже, чем вести деловые беседы, Виктор Дарьевич умел разве что торговаться.
С учётом того, что финансовые и иные средства всего Медкорпуса попали к нему в руки даже раньше диплома о высшем медицинском образовании, он как-то до сих пор не научился препираться, отказывать, сбивать цену.
Зачем, если можно просто заплатить (деньгами или не деньгами — не суть) побольше?
— А чего, собственно, вы хотите в обмен на информацию? — в тон Дмитрию Ройшу переспросил Виктор Дарьевич. — Я полагаю, ваше нынешнее положение не безоблачно. Вас, как минимум, ищут фаланги. Хотя от них вы, вероятно, укрылись в Порту, — Виктор Дарьевич уставился на тельняшку головореза с серьгой и вспомнил про чайку на вокзале. — Кстати, насчёт Порта: я бы вам не советовал там сейчас оставаться.
Головорез с серьгой посмотрел на Виктора Дарьевича с нескрываемым интересом.
Пришлось пояснить:
— Чайки в городе. Это может быть признаком много чего, но большинство вариаций на тему этого много чего — небезопасные вещи. Экология. Токсичный груз, какое-то серьёзное загрязнение морской воды, а то и…
— Виктор как-тебя-там, — оборвал ход его мысли головорез с серьгой. — Давай так: ты своих стволов сейчас отправишь погулять вот вместе с ним, — ткнул пальцем в головореза-тавра. — Пущай в магазин сгоняют: бухнуть там, пожрать сообразят. Тут на втором этаже газовая горелка завалялась, на ней детишки твиревую кашу бодяжат. А мы втроём пока перетрём чего надо, ага? При шестёрках разговоры не разговаривают, смекаешь? А мы тебя не обидим, не ссы. У тебя ж табельный пистолетик есть? Есть. Ну вот и оставь, коли ссышь. По рукам?
Виктор Дарьевич опять протянул руку (молча) и посмотрел на своих людей (со значением). Наверное, они не очень довольны. Наверное, они иначе представляют себе операции по задержанию беглецов из Медкорпуса. Наверное, они полагают, что Виктор Дарьевич — заигравшийся самодур.
Зато совершенно точно, что Виктору Дарьевичу плевать, что они думают.
Как только его люди с тавром-головорезом скрылись за дверью, головорез с серьгой неожиданно светским тоном заявил:
— У вас отличные сигареты, Виктор Дарьевич. Традиционный рецепт южных индокитайских провинций? Верхние листья отшельникова куста, покупаете явно по сумасшедшей цене. Контрабандой через Порт дешевле, — подмигнул он Виктор Дарьевичу. — Угостите ещё одной, будьте любезны.
Тот решил пока не удивляться, достал из кармана пачку и развернулся к Дмитрию Ройшу.
— Вы на вопрос не ответили, — напомнил (в первую очередь — себе) Виктор Дарьевич. — Чего вы хотите в обмен на информацию?
Дмитрий Ройш внимательно осмотрел пачку самокруток, которую всё ещё сжимал в руке:
— Начнём с того, что нам нужно очень много денег, — и красноречиво перевёл взгляд на эксклюзивные индокитайские сигареты.
— Я бы соврал, если сказал бы, что не собирался вас подставлять, — Дмитрий Ройш забрался с ногами на подоконник заколоченного окна. — Собирался. Просто предположил, что вы же Медицинская гэбня, что вам стоит расплеваться с одним фалангой. Опять же, чего-нибудь да стоит, просто меньше, чем другим. Ну, мне так кажется. И ещё я бы соврал, если сказал бы, что с самого начала пришёл просить вас об одолжении с циничным планом в загашнике. Когда мы с вами, Виктор Дарьевич, беседовали о моём трудоустройстве, я крайне искренне полагал, что останусь в Медкорпусе надолго. Возможно, на всю жизнь. Но потом обстоятельства изменились.
Виктор Дарьевич не понаслышке знал: обстоятельства иногда меняются, а вместе с ними — цели и задачи. Для чего бы ни путешествовал в Бедроград Виктор Дарьевич, прямо сейчас его волновало только одно: как скоро будет готово ароматное нечто, над которым колдовал головорез с серьгой.
Головорез-тавр некоторое время назад занёс какие-то продукты и специи и смиренно удалился следить, как люди Виктора Дарьевича наматывают круги вокруг заброшенного здания. С тех пор головорез с серьгой не отходил от газовой горелки, а Виктор Дарьевич не отходил от головореза с серьгой.
Со своей гэбней, помешанной на правильной пище, нечасто видишь такое количество соли и перца.
— Я не знаю, в каких вы отношениях с Бедроградской гэбней — мне уже насрать, честно говоря. Наверное, в хороших. Неважно. Так сложилось, — Дмитрий Ройш покосился на головореза с серьгой, — что Университет — в плохих. Достаточно плохих, чтобы Бедроградская гэбня захотела его подставить. А я, соответственно, с Университетом — в достаточно хороших, чтобы мне не было жалко подставить вас — при всей благодарности — для того, чтобы Бедроградская гэбня не сумела подставить Университет. В общем, не пытайтесь это понять, но знайте, что всё — моё исчезновение, рандеву с директором отряда и закономерное явление фаланги — было выверено по часам в соответствии с моментом явления — не шибко легального, к слову — одного из голов Бедроградской гэбни в Медкорпус.
Возможно, это всё ароматы перца, но Виктор Дарьевич пока что не слишком хотел злиться на превращение Медкорпуса в поле чьи-то чужих битв. Ну мало ли, было выверено по часам. Ну мало ли, западня. Ну мало ли, на голову Бедроградской гэбни. Ну мало ли, с заманиванием фаланг (они всерьёз рассчитывали, что смогут не только заманить, но и дальше манипулировать фалангами в своих целях? Вот дефективные!). Ну мало ли, подставить одних и других, чтоб тебя не подставили третьи. Ну мало ли.
По сравнению с желанием поужинать с дальней дороги это всё ерунда.
Дмитрий Ройш методично докуривал эксклюзивные индокитайские сигареты:
— Хочется сказать что-нибудь ёмкое вроде «но, конечно, именно в Медкорпусе это произошло неслучайно», только я уже не знаю, случайно или нет. И с чего всё началось, не знаю. Скажем так: вся интрига так или иначе приводит к чуме. Которую Бедроградская гэбня хотела тихонько сотворить в Медкорпусе и выдать за университетскую, которую в итоге сделал для них я — ну, не только я, но ваше дружелюбие к соучастникам не располагает сообщать имена. Как было сказано выше, не пытайтесь это понять.
Опять «чуму», да что ж такое!
Дмитрий Ройш, конечно, по образованию не медик, но в Медкорпусе-то он хоть сколько-то проработал. И всё равно продолжает говорить на языке народных масс.
«Чума» — это уж больно расплывчато.
Любое инфекционное заболевание, от которого мрут, у народных масс «чума».
Это пошло с тёмных времён, когда на росской территории начала то и дело вспыхивать зараза, ныне именуемая степной чумой. Случилась неувязка: коренные жители степи хранили название болезни в тайне (как и все прочие знания о ней, как и свои несовершенные методы борьбы), а заинтересованные в экономических связях с росами европейцы издалека обозвали явление, как уж сумели. Не то и впрямь решили, что до росов докатился бич Европ (почему-то с другой стороны континента), не то всё дело было в деньгах: согласно какому-то средневековому европейскому соглашению, страна, в которой зафиксирована эпидемия чумы, была что-то там в перспективе должна всем остальным, с кем вела торговлю, — за риски.
На деле же болезнь, пришедшая из степи, имеет вирусную природу — в отличие от вызываемой бактериальным возбудителем европейской чумы. Но у росов это случайное название прижилось и в результате перекинулось едва ли не на всю карантинную группу.
Тоже в силу недоразумения: неискушённым в медицине росам о степной чуме было понятно лишь то, что она чрезвычайно легко передаётся и приводит к летальному исходу. Симптоматика же начальных стадий настолько вариативна, что без современного лабораторного анализа спутать можно вообще с чем угодно.
Современный лабораторный анализ может немало, а всероссийская медицина на голову переросла шпионящие теперь за Медкорпусом Европы, да только перед загадкой степной чумы и нынешние инфекционисты — всё те же неискушённые в медицине росы.
Потому что за все четыре вспышки, случившиеся после Революции, ни один живой заболевший так и не попал в Медкорпус.
Степная чума — жуткая штука, хоть и не чума она вовсе.
Всем прочим «чумам» до неё тем более далеко. А народные массы всё равно боятся, хоть им и внушают с отрядских лет, что эпидемии — прерогатива дореволюционного прошлого.
Кстати.
— Эпидемии — это всё-таки к Рыжову, а не ко мне, — вновь засмотрелся на процесс приготовления пищи Виктор Дарьевич. — Но вам повезло, что по вашу душу приехал не он. Он бы душой не ограничился — в конце концов, ваши художества творились преимущественно у него в Инфекционной Части. Но в двух словах: что конкретно вы синтезировали? Чайки из Порта из-за этого ведь улетают?
— Как я и сказал, чуму. Водяную чуму, двоюродную племянницу степной.
Виктор Дарьевич медленно, очень медленно повернулся к Дмитрию Ройшу. Тот неубедительно скорчил торжественно-издевательскую рожу, но глаза его за стёклами очков оставались усталыми и немного злыми.
Бедроград рехнулся.
Шансы Виктора Дарьевича рехнуться вместе с Бедроградом стремительно росли. И нельзя сказать, что он был сильно против. Совсем не против.
Даже за.
— Я правильно понимаю, что когда вы говорите «племянницу», вы имеете в виду… — начал было Виктор Дарьевич, но тут перед самым его носом оказалась ароматная кастрюля с пышущей жаром смесью мяса, макарон и перца.
Как же давно Виктор Дарьевич не ел перца, а.
Головорез с серьгой театрально раскланялся и гаркнул:
— Паста по-портовому! Приятного аппетита!
(Если бы кто-нибудь попросил Виктора Дарьевича внятно объяснить, что было дальше, то Виктор Дарьевич пришёл бы в некоторое замешательство.
В науке и в криминалистике пользуются (несколько по-разному, но всё же) термином «аффект». Так вот к той беседе гораздо больше подходит термин «угар». То есть это, конечно, не термин, но Виктор Дарьевич начал всерьёз задумываться, что науке (его науке) данного термина ой как не хватает.
Потому что угар есть, а термина нет.)
— Едят мох и оскопляются сообразно псевдоимперским ритуалам? — ошалело переспрашивал Виктор Дарьевич.
— Ну да, — кивал Дмитрий Ройш.
— Леший, мох. Это же какой коктейль может быть в крови в результате, — рассуждал Виктор Дарьевич. — А недостаток солнечного света…
— Делает их уродами, — заявлял со всей категоричностью Дмитрий Ройш.
— И не только! Должно быть, все гормональные процессы… к лешему гормональные процессы! — перескакивал с одной мысли на другую Виктор Дарьевич. — Специфическая социализация тут даже интересней, потому что полностью изолированная группа в таких условиях…
— Окончательно свихнётся, — забегал вперёд Дмитрий Ройш.
— Да, но это же замечательно! — уточнял Виктор Дарьевич. — Я знаю, специализация не ваша, но только представьте… Хотя чего вам представлять, вы-то видели. Леший, как я вам завидую!
— Нашли чему. Они нас там чуть самих не оскопили, — возражал Дмитрий Ройш.
— Да, но это тем более замечательно! — возражал на возражения Виктор Дарьевич. — Групповая агрессия, коллективный экстаз. Возможно, даже коллективные галлюцинации?
— Возможно, — бурчал Дмитрий Ройш.
— Замечательно, леший, как же замечательно, — восторгался Виктор Дарьевич. — Понимаете, создать такую среду экспериментально невозможно, а ведь это идеальная площадка для проверки гипотез относительно продуктивности деструктивных девиаций.
— Да мы просто везунчики, — ехидничал ничего не смыслящий в научном прогрессе Дмитрий Ройш.
— Подождите, — всё-таки приходил в себя Виктор Дарьевич, — но при чём здесь степная чума?
— Виктор Дарьевич, только подумайте: едят мох и оскопляются по псевдоимперским ритуалам! — бессовестно вклинивался головорез с серьгой, и степная чума вновь отступала для Виктора Дарьевича на задний план.
— Существование подобной социальной структуры на протяжении столь длительного временного периода, — воспарял к небесам Виктор Дарьевич, — подтверждает… вернее, конечно, опровергает… опровергает господствующие представления о тотальности этого нелепого принципа поиска оптимальных решений. Для социума опровергает. Но от социума мы можем продвинуться к индивидуальному сознанию! И вот тогда существование подобной социальной структуры на протяжении столь длительного временного периода подтверждает, хоть и косвенно, представления о возможности выхода мышления на путь познания, отличный от пути поэтапных мелких улучшений уже имеющегося в опыте. Это гносеологическая революция!
— Гносеологический Расстрельный Комитет, — тряс головой Дмитрий Ройш. Не его специализация, что тут поделать.
— Вы торопитесь, — неожиданно вторгался в фантазии Виктора Дарьевича головорез с серьгой. — Не смешивайте коллективное сознание с индивидуальным. Эта дорога в конечном итоге вязнет в болоте дурного фрайдизма, сколько раз уже было за последние полвека в истории науки.
— Но обусловленность коллективного сознания индивидуальным… — бросался на защиту фантазий Виктор Дарьевич, игнорируя некоторую внезапность демонстрации компетентности головореза с серьгой в обсуждаемом вопросе.
— Работает также и в обратную сторону, — упрямился головорез с серьгой. — Поэтому мы не можем с уверенностью утверждать, что первично.
— А кто утверждает? — продолжал Виктор Дарьевич. — Я разделяю представления о взаимовлиянии коллективного и индивидуального и не стремлюсь доказать, что эволюция мышления предшествует социальной эволюции. Если это запросы социальной эволюции дают толчок эволюции мышления, а не наоборот, в вопросе самой возможности эволюции мышления ничего не меняется.
— Ну, кроме того, — усмехался головорез с серьгой, — что в данном случае для практического преодоления принципа поиска оптимальных решений на уровне индивидуального сознания всем носителям оного придётся переселиться в Вилонский Хуй и перенять образ жизни скопцов.
— Это несущественно, — отмахивался Виктор Дарьевич.
— Почти идеальный социум! — подводил итог Виктор Дарьевич.
— Тогда уж не почти, а собственно идеальный социум, — бессовестно ржал головорез с серьгой, — это тот, который не воспроизводится вовсе!
— Не размножается и живёт вечно, — заражался весельем Виктор Дарьевич. — Таким образом мы ещё через несколько шагов упраздняем эволюцию.
— И Революцию, что уже нехорошо, — подхватывал головорез с серьгой. — Ибо скопцы в вопросе поддержания численности населения противоприродным — то есть ведущим к упразднению эволюции — способом давно перегнали Всероссийское Соседство с его какими-то там отсталыми алхимическими печами.
— Таким образом, мы можем заключить, что упразднение эволюции ведёт к Колошме! — двигался дальше Виктор Дарьевич. — Ведь нельзя же не сажать за такие разговоры.
— Как будто в этом мире есть хоть что-то, что не ведёт к Колошме, — подавал голос притихший Дмитрий Ройш.
— Нет, — упорствовал головорез с серьгой.
— Ну не на лабиринтах с переменной структурой же их тестировать, — возмущался Виктор Дарьевич. — У каждого из них могут быть уникальные интеллектуальные возможности, посерьёзнее моих или ваших.
— Которые блокируются в отрыве от сформировавшей их среды! — рушил надежды головорез с серьгой. — Ну вы-то должны понимать, как непросто поставить действительно результативный эксперимент, когда речь идёт о высшей нервной деятельности и её производных.
— Безусловно, — не собирался спорить Виктор Дарьевич. — У меня до сих пор статистика по лучшим экспериментам забита сплошными отрядскими детьми. Как раз потому, что в моём распоряжении уже сколько лет есть целый отряд в Бедрограде, где была смоделирована необходимая среда. В пределах данного конкретного отряда — совершенно естественная, поэтому валидность всегда пристойная.
— И чего вы тогда ждёте от покинувших привычный ареал скопцов? — допытывался головорез с серьгой.
— Чего угодно, — предвкушал Виктор Дарьевич. — Знаете, в самой известной монографии на росском языке по генезису научного мышления…
— Вот давайте без самой известной монографии на росском языке! — дёргался вдруг головорез с серьгой.
— Помилуйте, но от чего тогда отталкиваться? — недоумевал Виктор Дарьевич.
— Восемьсот пятьдесят три, — хвастался Виктор Дарьевич.
— А я не помню уже, — увиливал головорез с серьгой. — Больше шести сотен, но за точное число не поручусь.
— У меня больше, — непристойно радовался Виктор Дарьевич. — Хотя я думал, у такого публичного человека, как вы, известного в академических кругах на всю страну…
— При жизни я уклонялся от своего академического долга, — мотал головой головорез с серьгой. — Публичность, публичность — моих заслуг тут нет, просто нужен был кто-то, чтоб прикрыть брешь в идеологии. Вот кто под руку подвернулся, тому и шесть сотен слушателей в аудитории за раз.
— Ну, по правде сказать, — признавался Виктор Дарьевич, — мои восемьсот пятьдесят три человека в аудитории за раз были в Европах. Это не очень честно, потому что понабежали фотографы, газетчики, шпионы: выступление от лица Медкорпуса в Европах — это скорее политическая сенсация, нежели научная.
— Для сравнения, у кого больше, это не имеет значения, — не оспаривал первенство головорез с серьгой (интересно, был ли он головорезом с серьгой, когда им прикрывали брешь в идеологии?).
— Не рой себе яму, — подключался Дмитрий Ройш. — Если степень академичности не имеет значения, то ты тем более выигрываешь. Скопцов в Вилонском Хуе всяко больше тысячи, и что с того, что главным посылом той твоей речи было «пожалуйста, не убивайте и не оскопляйте нас»?
— И они поверили? — изумлялся Виктор Дарьевич.
— Вы сами говорили о коллективных галлюцинациях, — пожимал плечами головорез с серьгой. — Скопцы к этому делу привычные. Подумаешь, явление народу божественных сущностей. Главное — отвести их подальше от архетипической схемы принесения бога в жертву, но тут есть несколько достаточно изученных закономерностей. Отведёшь — и наслаждайся поклонением сколько влезет. Хотя, конечно, та ещё комедия.
— Потрясающе, — радовался Виктор Дарьевич. — В Европах бы удавились!
— В смысле? — переспрашивал головорез с серьгой.
— Ой, вы же, наверное, не знаете, — соображал Виктор Дарьевич. — Они там за последний десяток лет взяли моду верить только выкладкам естественных наук, потому что, мол, у прочих слишком низки шансы быть верифицированными. Это всё попытки выключить Всероссийское Соседство из мировых академических процессов хоть частично. И ведь представьте: воруют у меня бесконечно — психиатрию, психофизиологию, но базовые постулаты когнитивной науки якобы не признают.
— Да ты ебанись, — присвистывал головорез с серьгой. — Вот так покинешь цивилизацию ненадолго, и всё, дом родной потом не узнаешь. Что у нас ещё произошло: отказ Европ от религии, реформа языка, изобретение летательных аппаратов?
— Нет, — смеялся Виктор Дарьевич. — Пока всего лишь изобретение устройств, записывающих не только звук, но и изображение. В семьдесят шестом, кажется, первые появились.
— О да, я слышал, — неожиданно ёрничал головорез с серьгой.
— Это же невероятно удобно, — пояснял Виктор Дарьевич. — Мы фиксируем операции, мы можем наблюдать за течением любого эксперимента своими глазами, не вмешиваясь…
— Вы знаете, — ухмылялся головорез с серьгой, — мне как раз в семьдесят шестом довелось наблюдать, не вмешиваясь. Благодаря техническому прогрессу.
— Тогда вы тем более должны понимать, как это здорово! — воодушевлялся Виктор Дарьевич.
— Обдрочиться, — соглашался головорез с серьгой.
— А, я понял, — хлопал себя по лбу Виктор Дарьевич. — Их же не для экспериментов делали в первую очередь, а для допросов и прочих…
— Воздействий, — огрызался почему-то Дмитрий Ройш.
— Да, да, — вспоминал Виктор Дарьевич, — Медкорпусу-то эти устройства достались в подарок от Бедроградской гэбни, это их инженеры ваяли. Вы знаете, там в гэбне есть один умный мальчик…
— Знаем, — мрачнел на глазах Дмитрий Ройш.
— И всё-таки — умный мальчик, — качал головой Виктор Дарьевич.
— Будущее госслужбы, — закуривал головорез с серьгой. — Я его вообще-то очень уважаю после Колошмы. Спас паршивую ситуацию, сшив мне то обвинение. А так стольким бы людям не поздоровилось, вплоть до фаланг.
— Ещё бы не спас, — самодовольно брал портовую самокрутку Виктор Дарьевич. — Вы думаете, я его просто так в семнадцать лет в ревизоры бедроградского отделения Медкорпуса брал? Он же из моего экспериментального отряда. Там всякие вещи делаются, но по одному человеку за выпуск растим на особых условиях — изолированно от других детей, по усиленной учебной программе, с ответственными поручениями и так далее. Против всех правил педагогики на самом-то деле, но кадры из них потом получаются высочайшей компетенции.
— Как вам в принципе удалось выбить целый отряд, где можно развлекаться и плевать на педагогику? — недоумевал головорез с серьгой.
— Как-то, — разводил руками Виктор Дарьевич. — Он и до нас служил кому-то экспериментальной площадкой, но к тому моменту, как я попробовал его заполучить, видимо, уже не был нужен прежним владельцам. Так что никаких проблем — если деньги есть, твори что хочешь в одиннадцатом отряде.
— Как говаривали в былые времена на Колошме, отличная вывеска для туристов, — совершенно обалдевал Дмитрий Ройш. — Но так-то это безумие, конечно. И умный мальчик — ваш, и одиннадцатый отряд — ваш, и микрофлора пяток скопцов вам любезна. К чему вы вообще руки приложить не успели?
— Ну, эротические эксперименты на детях, да. Ну, с подконтрольностью исследовательской группы вышла накладка, да. Но, — не собирался сдаваться Виктор Дарьевич, — четырнадцать-пятнадцать — это разве ещё дети?
— Нет, конечно, — вступался за Виктора Дарьевича головорез с серьгой.
— Какая разница, дети или нет? — упрямился Дмитрий Ройш. — Как будто если лишить взрослого человека возможности самому выбирать некоторые аспекты своей биографии — от места проживания до того, имеет ли он страстные чувства в адрес своих воспитателей, — сильно лучше получается. Вы так говорите про детей и недетей, как будто это разные биологические виды, и одних можно, а других нельзя.
— Давайте оставим вопросы морали, — брыкался Виктор Дарьевич. — Они к результативности исследований отношения не имеют. Тем более что лично вы живы и вроде как в порядке — о чём тогда разговор?
— При чём тут мораль, — возмущался Дмитрий Ройш. — Я-то, может, и в порядке, но, во-первых, есть не только удачливый я, а во-вторых, степень моего порядка вы как, на глазок оцениваете? Подобные неверифицированные выводы ненаучны, в конце концов!
— Вы не понимаете значимости того проекта! — вздыхал Виктор Дарьевич. — Если б не сорвалось, мы бы прояснили важнейший вопрос…
— Блокируется или не блокируется инстинкт самосохранения менее значимыми инстинктами, если их искусственно подкорректировать? — уточнял головорез с серьгой.
— Я бы не назвал это «подкорректировать», тут мы имеем дело с… — начинал, но притормаживал Виктор Дарьевич. — Подождите, как вы догадались?
— Путём длительных контактов с бывшим экспериментальным материалом, вестимо, — усмехался головорез с серьгой.
— Серьёзно? — буквально подпрыгивал Виктор Дарьевич. — Тогда вы, с вашей-то академической подготовкой, можете прямо сейчас заполнить некоторые пробелы. Это совершенно неожиданная удача! Я давно и думать забыл, а тут…
— Нет, вы оба совсем охуели, — стонал Дмитрий Ройш — Надо было из отряда не в Столицу, а в Индокитай сбегать.
— Не ной, — обрывал его головорез с серьгой. — Наука нуждается в деталях твоей эротической биографии. Так вот, Виктор Дарьевич, я к вашим услугам.
— Такой был бы отчёт, а, — сокрушался Виктор Дарьевич.
— Неподотчётное мероприятие, — хмыкал головорез с серьгой. — Слушайте, а по всему выходит, что этот ваш умный мальчик из Бедроградской гэбни вовсю тогда пользовался экспериментальными данными из отряда. Мог?
— Разумеется, — не сомневался Виктор Дарьевич. — Я от него картотеку специально не закрывал, мы до сих пор в хороших отношениях. А уж что касается одиннадцатого отряда — это с не очень давних пор и вовсе общая территория Медкорпуса и Бедроградской гэбни. С учётом того, что он оттуда и выпускался, пойди скрой какую-нибудь информацию. Так что да, пользовался наверняка — и тогда, и не тогда.
— Ну я как жопой чуял, — фырчал Дмитрий Ройш.
— И мне с одной стороны не жалко, — размышлял Виктор Дарьевич, — а с другой… Веселье на Колошме — это ладно, но откуда мне знать, что ещё он за счёт Медкорпуса проворачивал и никак не отчитывался? И этот заказ вирусов прямо у нас под носом… вот же скотина неблагодарная!
— Все преследуют собственные цели, это естественно. К сожалению, — вторил ему головорез с серьгой.
— Легально? Прямо из студентов? — таращился Виктор Дарьевич. — Феерическая наглость! В смысле, здорово же.
— Как будто у кого-то был выбор, — пояснял головорез с серьгой.
— Всем бы подобную прыть в использовании человеческих ресурсов! — смеялся Виктор Дарьевич. — Уж не знаю как, но с медицинской точки зрения вы выбрали самый результативный метод. И самый безопасный. А то искусственный синтез крови может с такими флуктуациями протекать, мало не покажется.
— Молодец Попельдопель! — восхищался Виктор Дарьевич. — Верно прикинул риски, верно оценил перспективы — и всё равно не побоялся провернуть такое нарушение. Знает толк! Мы же с ним вообще-то на медфаке на одном курсе учились, хоть и по разным кафедрам…
— Так это из вас он деньги сосёт? — интересовался головорез с серьгой.
— Нет, это уже фантастика. Неужто скопцы в Бедрограде? — не верил своему счастью Виктор Дарьевич.
— Ну не все, спасибо лешему, — подтверждал головорез с серьгой.
— Допустим. Но у людей, рождённых не из печи, с иммунитетом серьёзнейшие проблемы могут быть, — озадачивался Виктор Дарьевич.
— Попельдопель то же самое говорит, — кивал головорез с серьгой.
— Это очень интересный случай, — прикидывал Виктор Дарьевич. — Не в моей компетенции, но Инфекционная Часть любит подобные дополнительные факторы.
— Пятьдесят первый год? Из той скандальной лаборатории, которая сокрыла данные по контролю уровня агрессии? — переспрашивал Виктор Дарьевич. — Не сокрыла б, я б их всех собрал хоть в том же одиннадцатом отряде! Наверное, даже вместе с сотрудниками лаборатории. И многообещающее исследование бы не пропало, и социализацию бы мы гарантировали, и вообще не было бы впоследствии никаких глупых разбирательств…
— Красота и всеобщее благоденствие, — иронизировал головорез с серьгой.
— Дайте помечтать! — смеялся Виктор Дарьевич. — А ещё чего-нибудь, потерянного Медкорпусом, у вас случайно не найдётся в загашнике?
— Так, — загибал пальцы Виктор Дарьевич. — Парочку скопцов утром. Лучше не парочку, лучше больше. Парочку как раз себе оставьте — куда вам дюжина. А мне отдайте всех остальных. Этого вашего больного с нестандартными показателями, образец вируса, образец лекарства, сыворотку для аллергии, в идеале кого-то из испытуемых, все данные по эпидемии — но это я у Попельдопеля спрошу. Насчёт пятьдесят первого года подумайте.
— Подумаю, — со вздохом соглашался головорез с серьгой.
— Подумайте-подумайте, — давил Виктор Дарьевич. — И я бы с вами поподробнее обсудил ещё кое-что…
— А вот это — увы, — мотал головой головорез с серьгой. — У меня, к несчастью, и так за ночь дел накопилось. Опять вместо того, чтоб поспать, придётся мозгами шевелить, как с минимальными потерями выпутаться из ближайших сложностей.
— Да не убегайте вы, — не хотел прекращать беседу так сразу Виктор Дарьевич. — Может, я вам ещё чем-то смогу посодействовать?
— Я не шучу, — многозначительно покашливал Виктор Дарьевич. — Чтоб действительно с минимальными потерями, вам всего-то и нужно — найти за оставшееся время ветку черёмухи!
Если бы кто-нибудь попросил Виктор Дарьевича внятно объяснить, что всё это было, воплотил ли он намерения Медицинской гэбни относительно Дмитрия Ройша и как он будет объяснять оной гэбне (то есть трём другим её головам), почему он ехал в Бедроград за беглецом и с людьми при оружии, а возвращается за деньгами и с тысячей обещаний скорейшей помощи тому же самому беглецу (и ещё куче других заинтересованных лиц), — то Виктор Дарьевич пришёл бы в некоторое замешательство.
Потому бы пришёл, что нечего тут объяснять.
И так всё понятно.