Для пущего удобства уважаемого читателя события шестого дня рассказаны в порядке, обратном хронологическому.
Кафедральное революционное чучело выступает в роли Золотца.
Погода осенняя, проливной дождь.
Университет. Охрович и Краснокаменный
На часах 19:23
— Я говорил, что нужно было ехать на такси. Поехать порасспрашивать на вокзале можно и на такси. У нас есть эти волшебные штуки под названием ноги.
— А Хащина тем временем спит спокойно, и ни одна суровая силовая пята не тревожила её сна. В Бедрограде та же благодать?
— Тишь да гладь.
— Которая способ вышивки.
— Максима не нашли, Габриэля Евгеньевича не нашли, Бровь не нарисовалась даже на бумажках, запрос на встречу гэбен не отозвать, лекарство готово, план действий — нет.
— Можно посадить вместо Максима революционное чучело. Эмоциональная глубина соответствует.
— Нельзя посадить вместо Максима революционное чучело. Усики так и не обнаружены.
— Ройш не сознался в грехах.
— Беспринципное пресмыкающееся, готовое на всё ради услаждения своих низменных страстей.
— Напомни, зачем мы очищали его дом от чумы?
— Чтобы было чему перекинуться на дом Габриэля Евгеньевича. Ах да, это новость: на самом деле они с Максимом умерли от чумы. Дима с Гуанако нашли следы, улики и трупы.
— Тогда можно принести на встречу гэбен труп Максима. В служебных инструкциях где-нибудь есть указания относительно того, что головы встречающихся гэбен должны быть живыми?
— Тогда уж труп Габриэля Евгеньевича.
— Сказать, что смерть преобразила Максима до неузнаваемости.
— Габриэлю Евгеньевичу пошли бы усики.
— Во-первых, нет, а во-вторых, зачем ты бередишь мою старую боевую рану.
— Если все уже умерли, получается, наша поездка совершенно бессмысленна.
— Ну почему же. Мы обнаружили ещё некоторое количество информации, которой не понимаем и в которой не можем быть уверенными.
— Идём на мировой рекорд!
На часах была почти половина восьмого вечера, на хащинском перроне — закономерно промозгло. Про-МОЗГ-ло. Мозги заполоняло тяжёлым туманом.
И тут ударились Охрович и Краснокаменный оземь и обернулись Габриэлем Евгеньевичем. Единым в двух лицах.
ДОЖДЕВЫЕ МЕТАФОРЫ
От массового падежа университетских лиц случается опухоль мозга головы и плоскостопие.
Ройш со своим «давайте созовём встречу гэбен, давайте-давайте, я Ройш, слушайте меня» заслужил исполнения своей мечты. Только так он смог бы осознать её мелкость.
Порочность.
Бессмысленность.
Пошлость.
И разочароваться.
Охрович и Краснокаменный честно были готовы исполнить мечту Ройша, но Максим пропал. В неизвестном направлении. Ушёл с кафедры, хлопнув дверью, и — всё.
Привет.
Каюк.
Специальное боевое разведывательное подразделение, направленное по его пылающим следам, обнаружило примерно ничего. Ни Максима, ни Габриэля Евгеньевича. Только раздрай в квартире.
И кое-что ещё.
Потому что нечего посылать на поиски неудачников. Тем более покойных.
ПОКОЙ-ных, ных-ных-ных, ничего не вынюхали. (Лучше, смешнее: не выныхали, ничего не знают, не умеют.)
Если бы на поиски Максима поехали Охрович и Краснокаменный, они бы непременно его нашли. Раз Габриэль Евгеньевич тоже тово — значит, Максим убежал за ним, как тот осёл из басни про морковку. Ну, где морковку привязали к нему самому, а он за ней бегал.
Максим — осёл.
Но без осла квартет из британского детского стишка (тот, в котором осёл, козёл, а дальше Охрович и Краснокаменный ни разу не прочитали, это вообще политическое какое-то произведение, ПРО ЧЕТВЕРЫХ ВМЕСТЕ ПОНИМАЕТЕ ДА) неполон.
Ройш со своим «Бровь забрал Силовой Комитет, а я мечтаю облагодетельствовать её своей девственностью, найдите её, я Ройш, слушайте меня» заслужил исполнения мечты.
Только никакого Силового Комитета в Хащине прошлой ночью не было.
Никто не работает идеально чистенько. НИ-КТО. Всегда остаются следы, грязь, бегающие глазки, надувшиеся губки, кто-то, кто видел, кто-то, кто знает. Охрович и Краснокаменный умели брать след, отлеплять от земли, нести до места назначения и там разбираться.
Но как взять то, чего нет.
Врач, с которым разговаривал Ройш, действительно работал в хащинской районной больнице — но сегодня с утра на работу не вышел. У него после дежурства выходной, уехал отдыхать. В его квартире обнаружилась недостача трусов. В его подъезде видели чемоданы. В его телефонной книге нашлась дочь, тридцать лет, водитель такси, повязка на рукаве, воинственность на лице. Дочь, разумеется, особо не общалась с отцом, точно не общалась, месяца два уже не общалась, и накануне они не созванивались, точно не созванивались, но да, ей известно, что в обозримом будущем его ждать не следует.
Ах водители такси, всё на свете готовы сдать.
Кто ж устоит перед Охровичем и Краснокаменным.
Они, конечно, и не надеялись найти врача. Был Силовой Комитет в Хащине, не был, всё одно — валить ему, и подальше. Если он умный.
Он умный.
Но никто из ночной смены не видел ни девочки, ни четвёртого уровня доступа. В жизни, может, и видел (задёргались-таки при виде плащей Охровича и Краснокаменного, таких же, как у Силового Комитета, только беееееее-лых — ТРИ НОЧИ когда-то строчили, ТРИ УПАКОВКИ игл затупили). В жизни видели, а вот прошлой ночью — нет. Точно нет. Точно-точно нет, можете отпустить моё запястье.
НО ЗАЧЕМ ОТПУСКАТЬ ТВОЁ ЗАПЯСТЬЕ?
Конечно, им всем приказали молчать. Но кто ж устоит перед Охровичем и Краснокаменным. Зачем перед ними устаивать. Они хорошие. Они зашли куртуазно спросить. Они знают, когда им врут.
Им не врали.
Они нашли утреннего уборщика и спросили у него, было ли в больнице натоптано. У Силового Комитета есть эти волшебные штуки под названием ноги.
Ноги — топчут (топают? топочут? в общем — оставляют следы).
Нет следов — нет ног.
Или Силовой Комитет сработал идеально, не забыв выдать инструкции всем в больнице.
Или, что более вероятно, Силового Комитета в Хащине не было.
А в середине дня, когда Охрович и Краснокаменный позвонили Ларию, дабы покаяться, что со встречей гэбен всё же не стоило так спешить, поскольку выводы Ройша построились на пустом месте, Ларий сказал, что со встречей гэбен хотелось бы не спешить, ибо Максим залихватски хряснул (хрястнул? Неграмотно, зато выразительно!) дверью, сгинул с кафедры и не берёт трубку (ни одну из возможных).
Только экстренный запрос на встречу гэбен (ВсТрЕчУ гЭбЕн По ПрИчИнЕ чРеЗвЫчАйНыХ оБсТоЯтЕлЬсТв!!) отозвать нельзя.
Он на то и экстренный, что, как только мы — послали, а они — подтвердили (они подтвердили или чё?!), остаются сутки на всё про всё. Суууутки! И это максимум, дозволенный по протоколу. Не встретились в течение суток — ваяй объяснительные фалангам, они за такими мероприятиями бдят.
Подёргать поводок и уйти в отказ — лажа УЛЬТРА-ГАБАРИТОВ.
Но встреча обязана быть 4х4.
Возможно, Максима удастся найти, говорил Ларий, сам не веря своим словам.
Охрович и Краснокаменный знали много слов, которыми можно назвать подобную ситуацию. «Тупик». «Жопа». «Анальная пробка» (как синтез двух предыдущих).
Это всё Габриэль Евгеньевич виноват — довёл-таки возлюбленного до ножки своими выкрутасами. Ах, мало ли, ударили его по лицу. Ах, мало ли, пять раз (спасибо Брови за разглашение этой информации, и земля ей пухом). Ах, его недостаточно любят. Ах, он такой тонкий, щас переломится.
Нет, нет, это всё Гуанако виноват — его же присутствие на истфаке сотворило анальную пробку Максиму. Кто-то покусился на законную власть. Расстрелять. Порвать в клочья и вывесить на воротах. Забить в глотку все благие намерения.
Нет, нет, это всё Ройш виноват — только Максиму дозволено иметь личные связи и личные слабости, не остальным. Остальные должны быть машинками для принятия математически безупречных решений. Решения можно подписать или отвергнуть.
Нет, нет, это всё Дима виноват — ему всё нипочём (не, почём?). Он в университетских делах так, сбоку припёка, припёку терпят из милости. Припёка должна захлопнуться и не отсвечивать, а он любит отсвечивать.
Нет, нет, это всё Университетская гэбня виновата — не отследили, не выслушали, не подставили доверительные плечи. Нет, нет, это вообще Бедроградская гэбня виновата — они первые начали, давно ещё развязали войну с Университетом, они наезжают, они бяки.
Нет, нет, это фаланги виноваты. Хэр Ройш. Хикеракли.
Набедренных.
Дореволюцонное правительство.
Империя до Падения Хуя.
Скопцы!
(Конечно, скопцы. СКОПЦЫ — ПРОСТОЕ И ЭЛЕГАНТНОЕ РЕШЕНИЕ ВСЕХ ВАШИХ ПРОБЛЕМ. Скопцы оптом и в розницу, но оптом скидка.)
Максим, купи скопца.
Максима можно пожалеть, ему можно посочувствовать. Максим взвалил на себя всё, даже то, чего не просили (особенно то, чего не просили), и не может справиться. Максим боится потерять Габриэля Евгеньевича (ооо, были прецеденты) и своих миньонов (ооо, были прецеденты).
Максим боится перестать быть хорошим человеком.
И очень старается не перестать.
Максима можно пожалеть, ему можно посочувствовать.
НО ЗАЧЕМ.
Силового Комитета (*возможно) не было в Хащине => вопрос судьбы Брови остаётся открытым.
Охрович и Краснокаменный наведались к Галке, бровьской подруге. Габаритная женщина, в смеси молока и крови крови уже ЧУТЬ, светлые кудри, железные серьги. Учится в Хащинском Институте Логистики (сокращённо ХИЛ, гы-гы-гы), мечтает прокладывать дороги (? — своими руками?). Революционные предпочтения: над кроватью портрет За’Бэя, но втайне любит Метелина за чёрные волосы и то, что его расстреляли. При встрече неловко флиртует. Полное имя — Регалия Шепелогель, подружилась с Брованной Шухер наверняка на почве идиотских имён (*только Галке её — подходит вполне).
Ещё раз: Регалия Шепелогель. РЕ-ГАЛИЯ.
Такие женщины поддаются ОТЛИЧНОЙ последовательной дрессировке.
Галка встретила их одна, вся в соплях. Не предложила чаю, но очень честно рассказала, что говорила с Бровью на днях, в воскресенье утром, поскольку в воскресенье днём они намеревались встретиться, и Бровь позвонила встречу отменить по загадочным причинам. Обещала потом всё рассказать. Стенала сквозь зубы, что сейчас не может никак. Не может встретиться, не может объяснить, почему не может встретиться, не может объяснить, почему не может объяснить, но это очень-очень важно. Галка была милостива — она сама сидела дома с каким-то ОРЗ, свидятся через недельку, и как там поживает ихний завкаф?
У Галки ОРЗ.
Галка умирает от чумы (?).
Чума вышла за пределы Бедрограда (?).
Галка не умирает от чумы (!), у неё эти сопли уже третью неделю без ухудшений и улучшений, но чума в самом деле вышла за пределы Бедрограда.
В-город-из-города ездят электрички, поезда, такси.
В них сидят люди.
Некоторые из них больны.
Некоторые из них будут лапать общественные перила, целоваться, пить и иметь половые контакты.
Всероссийское Соседство выгорит от чумы.
А Бровь ЭкСпЛиЦиТнО сказала Галке, что не приедет к ней в гости.
Брови нет в Хащине, Брови нет в Бедрограде.
Бровь была главным (ключевым, критическим, единственным — н. пч.) свидетелем против Бедроградской гэбни.
Они сломаются. Максим — уже; Ройша и Диму ёбнет, когда они поймут, что Бровь — привет; Гуанако ёбнет, когда ёбнет Ройша и Диму. Выплывут Ларий и Попельдопель. Вот кого надо было брать в гэбню (алё, Ларий уже в гэбне!).
Шестой день идёт чума. Топ-топ. Самое время откинуться на простыни, закурить и подумать о содержательной стороне производимых телодвижений. Подумать о СМЫСЛЕ.
Пять дней всё шло как по писаному. Шлёп-шлёп. Самое время всему скомкаться, смешаться и перестать быть (ск)ладненьким. Силовой Комитет, фаланги, Медицинская гэбня, кто кого подставит, кто кого заборет, остро наточенный сюжет, завязка двойным булинем, развитие, финал, мура козлиная.
Так не бывает.
Бывает-не-так.
Грядёт Переломный Момент.
Они (завязка, развитие, финал, Максим, Ройш, Дима и т.д.) сломаются.
А Охрович и Краснокаменный?
А Охрович и Краснокаменный разбросают по обочинам тропы войны трупы войны.
Когда хоть кого-нибудь найдут.
Университет. Дима
На часах 17:07
— Я надеюсь, ты догадываешься, что свести Максима с ума, вывести из себя, заставить бросить всё и уехать в дальние страны не было моим коварным планом.
— Я не подозреваю тебя! Я подозреваю девочку с диктофоном. То есть как раз без диктофона.
— И без девочки, судя по всему.
— Как так вышло, что она оказалась ещё и девочкой-без-таксиста, без охраны хоть какой-нибудь?
— Ну вот так так вышло. Провал коммуникации.
— Ну Дмитрий, ну леший еби вашего батюшку!
— Что я могу поделать, не ладятся у меня диалоги с Максимом — а позавчера было ещё не очевидно, что отсутствие диалога чревато.
— Хм. С тобой-то, положим, ещё хуй, с Ройшем — сушёный хуй, но чтобы гэбня так облажалась…
— И тем не менее, о чуме узнала не гэбня, Гошку провоцировала не гэбня и лекарство делала не гэбня. В этом, Гуанако, и заключается драма нашего времени.
На часах было пять дня, и дипломатическая миссия имени Смирнова-Задунайского-и-Гуанако, кажется, только что с треском провалилась ввиду отсутствия объекта дипломатии.
Сколько-то там времени назад (около часа, наверное) Гуанако прокрался в лазарет и попытался вывести Диму под ручку на променад. Потом пробрался ещё раз и попытался вывести за ручку. Потом ещё — и вытащил уже за шкирку.
Столь решительные меры заклинание «щас-щас-щас, пять минут ещё» побороть не сумело.
Диму самого поражало прорезавшееся у него трудолюбие (хотя не сильнее, чем прорезавшаяся параллельно трудоспособность): казалось бы, раньше за столь порочными занятиями, как общественно полезная работа, он замечен не был. Впрочем, не то чтобы ему нравилось скакать со шприцом наперевес между койками или торчать часами у титровального аппарата (посмотрел бы он на того, кому подобное может нравиться, — хотя нет, не стал бы смотреть, его даже Попельдопель в этом смысле пугал).
Это всё от дурацкого, отрядского какого-то страха, что где-то что-то произойдёт без него, а он узнает только из третьих рук по пересказам.
Например, индикатор из бледно-бледно-малинового станет просто бледно-малиновым!
А Дима не засвидетельствует столь значимое событие лично!
Если бы он был Охровичем, Краснокаменным или обоими сразу, у него было бы чутьё, подсказывающее, за каким углом может произойти ближайшее перекрашивание индикатора. Ввиду же отсутствия чутья приходилось просто не спать и старательно присутствовать во всех местах одновременно. И, поскольку лучшего благовидного предлога придумать не вышло, работать.
По поводу чего Гуанако прозудел Диме всю шапку. Психическое, мол, перенапряжение. Мозги, мол, не отдыхают.
Было бы чему отдыхать.
Зато с благовидными предлогами у Гуанако всё складывалось куда лучше, поэтому как только со стороны Лария повеяло возможностью свалить на пару часов из Университета, он немедленно ею воспользовался. Соль заключалась в следующем: Максим средь бела дня покинул рабочее место, был найден телефонными путями в квартире Габриэля Евгеньевича, где до того двое суток не появлялся, куртуазную беседу отверг, бросив трубку и послав всех к лешему — и, ага, на этом этапе Дима резонно заподозрил, что является далеко не лучшей кандидатурой для дипломатической миссии. Если, конечно, их задача состоит в том, чтобы успокоить и (по возможности целым) вернуть Максима, а не превратить его окончательно в мрачного трагического героя, доведя до смертоубийства.
(Что сейчас было уже неважно, поскольку никакого Максима в квартире Габриэля Евгеньевича не обнаружилось.)
И что не отменяет нахальства Гуанако, который, глазом не моргнув, заявил, что насыщенная биография и былой статус политического заключённого не позволяют ему обратиться в гэбню Международных Отношений, так что помощника для дипломатической миссии приходится собирать из подручных материалов. И утащить за шкирку от титровального аппарата, в котором как раз намечалось что-то интересненькое.
Гуанако оказался прав, как обычно: обнаружить за пределами медфака внешний мир было сомнительной приятности (погодка-то нынче, леший ей в котомку, а), но всё-таки неожиданностью. И сменой обстановки.
После семи лет в степи любая смена чего угодно на что угодно кажется спасением утопающего.
(Если бы у Димы было чуть более приличное воспитание — то есть, ну, хоть какое-нибудь — его бы ещё в младшеотрядском возрасте успели предостеречь относительно смешанных метафор, а теперь смотрите, что получилось.)
Ещё после семи лет в степи можно отлично делать морду кирпичом и клеить из себя врача — просто потому, что умеешь отличать одну травку от другой. Это, вообще говоря, какой-то массовый внутриполитический провал Всероссийского Соседства: если бы оное Соседство чуть внимательнее относилось к собственным малым народам, человек, поживший со степняками и познавший их страшные и загадочные пути, не вызывал бы такой бури оваций. Даже Медицинская гэбня впечатлилась, хотя, казалось бы, — ну они-то чего могут про твирь с савьюром не знать.
Все думают, что Дима переквалифицировался в медика, а выходит, что в дипломата.
Когда приключится следующий кромешный пиздец, надо придумать себе ещё какую-нибудь фамилию и податься в пресловутую гэбню Международных Отношений. А что, в прошлый-то раз прокатило.
(Не в том смысле, что Дима уже пытался податься в гэбню Международных Отношений, а в том, что проворачивал план «прийти к гэбне с высоким уровнем доступа и нулевым уровнем заинтересованности в его, Димы, благосостоянии и предложить себя покрывать — просто так, за красивые глазки и идеальную щетину; кстати, уважаемый Виктор Дарьевич, я вижу, что вы и сами цените суровую мужскую красоту, хотите средство, которое позволяет щетине не расти дальше, мне всего-то и нужно — трудоустройство у вас и поменьше внимания, ну, от всех, от кого может быть внимание». Прокатило!)
Когда приключится следующий кромешный пиздец, надо (дать бы себе слово прямо сейчас) оказаться где-нибудь подальше от него, в тихих, спокойных местах — в Индокитае, например, медитировать на макушке шерстистого бегемота и не звать лешего на свою голову.
На чужие тоже не звать.
Дима молодец, самородок, почти гений, и кто ему только этого не сказал. Влёт придумать, как можно сделать много-много лекарства от чумы, как можно тайно сделать много-много лекарства от чумы (хотя операция «Хуй вам Вилонский, а не эпидемия смертельной болезни в Бедрограде» по праву принадлежит Гуанако), как можно тайно сделать много-много лекарства от чумы за несколько дней — не каждый сумеет. Молодец, самородок, давайте просто дружно не думать, кто эту самую чуму в Бедроград привёз.
Бедроградская гэбня, во всём виновата Бедроградская гэбня.
Дима молодец, почти гений и все дела, конечно, но вот сейчас он довольно громко врезался в косяк, и это наводит на подозрения о том, что думать двадцать мыслей одновременно — не лучшая тактика в нелёгких полевых условиях.
— Поправь мои глаза, если они бесстыже лгут, но богатый и плодотворный опыт поисково-спасательных операций указывает мне на то, что эта квартира примечательна отсутствием Максима. И Габриэля Евгеньевича, кстати, тоже.
Гуанако обернулся.
— Если тебя интересует моё мнение как частного лица — я всё ещё твёрдо стою на том, что эта квартира примечательна в первую очередь наличием чудовищных размеров кровати под красным балдахином, — пробормотал он с неприкрытой мечтательностью.
Гуанако, который — и в этом заключается настоящая драматическая ирония — толком почти и не бывал дома у Габриэля Евгеньевича.
Ну, кроме того одного раза, который лично у Димы входит в обширный список событий, о которых он особо не вспоминает, потому что чего уж теперь. Тот самый список, благодаря которому его биографию можно пересказать примерно как «родился в 1854 году, потом, эмммм, была, в общем, одна пьянка на первом курсе, а больше-то и рассказать толком нечего, спасибо».
— Кровати под красным балдахином, стоящей прямо напротив входной двери — так, что любой, кто заходит в квартиру, первым делом думает о самой непристойной вещи, на которую способен, — буркнул Дима. — Большое спасибо за столь детальное описание того, что я и так вижу.
— Доктор, не будьте злыднем.
— Гуанако, если Максима тут нет, моя дипломатическая карьера окончена — плакал теоретически возможный восьмой уровень доступа. А ты даже не потрудился поиметь какой-нибудь внятный род занятий, чтобы я тоже мог тебя иронически эдак обозвать.
— Но-но. Я курьер. Мальчик на побегушках сорока с лишним лет. Точка.
— Мальчик на побегушках сорока с лишним лет, вы не заметили, что, помимо отсутствия Максима и большой-большой кровати, эта квартира примечательна также картинами массовых разрушений?
И она, леший дери, была ими примечательна. В отличие от Гуанако, Дима ещё не успел обежать все возможные комнаты — двадцать мыслей в голове не лучшим образом сказываются на моторных навыках, — но одного коридора и панорамы той самой кровати с прилагающейся к ней спальней хватало. В коридоре, положим, всё было ещё достаточно прилично — разве что несколько лысовато, вроде как чего-то не хватает.
Кто знает все шмотки Габриэля Евгеньевича наперечёт? Дима знает все шмотки Габриэля Евгеньевича наперечёт!
Почему Дима знает все шмотки Габриэля Евгеньевича наперечёт?
Список-событий-о-которых-мы-особо-не-вспоминаем, пункт главный: в один светлый осенний день кучу лет назад Гуанако уехал в экспедицию и не вернулся. Не вспоминаем, потому что слишком стыдно за своё тогдашнее поведение.
Отдельным подпунктом — зато уже вместе со всем истфаком — не вспоминаем, что в итоге это мистическим образом обернулось проживанием в квартире Габриэля Евгеньевича и детальным изучением не только гардеробных подробностей его жизни. Не вспоминаем, потому что сношаться втроём (Дима, Габриэль Евгеньевич и призрак некоего условно покойного профессора БГУ) — забава для слишком рафинированных эстетов, грубому неотёсанному народу с истфака не понять.
Хочется, конечно, верить, что за всю эту страшную уйму лет набор шмоток Габриэля Евгеньевича претерпел хоть какие-то изменения, но красивый и потому чуть было не прихваченный в порыве злорадства плащ с застёжками под шинель Дима ещё в мае-месяце тут видел, точно-точно.
— Многоопытно и компетентно подозреваю, что Габриэль Евгеньевич куда-то упёрся, — изрёк Дима, проходя вослед за Гуанако в спальню, — опираясь при этом не только на его отсутствие, но и на отсутствие его одежды.
Тот изобразил некоторое сомнение, но Дима-то знал, что за сомнением скрывается пиетет к его, Димы, дедуктивным способностям и логическому мышлению.
— Опираясь на показания очевидцев, — потряс Гуанако какой-то бумажкой, — можно заподозрить, что Габриэля Евгеньевича тут не было аж в 11:45.
Ничего нового, такую бумажку Дима уже видел на двери квартиры. Записка от электриков: извините, у вас перегорел предохранитель в стиральном аппарате, мы заходили в 11:45 утра, аппарат унесли, всю квартиру загадили, поэтому унесли ещё и ковёр. Всё вернём. Когда-нибудь. Ах да, в квартире никого не было, поэтому пришлось оставить тут вот эту записку. В двойном экземпляре. Точное время, печать службы объединённых ремонтных услуг.
— Как будто в 11:45 он не мог куда-то упереться, — один раз вкусив логического мышления, Дима уже не мог остановиться, — в одежде!
— Без одежды мы нашли бы его быстрее, — рассеянно заметил Гуанако, — то есть нас, дипломатов, пока никто не просил никого искать, но это «пока» закончится, как только мы отзвонимся Ларию. Если, конечно, Максим и Габриэль-Евгеньевич-в-одежде не отсвечивают уже снова на факультете. Такое ведь тоже может быть, — без особой надежды прибавил он, осматривая большую кровать под красным балдахином.
А вернее, то, что было разбросано по ней и вокруг неё.
…Во-о-озвращаясь к списку того, о чём Дима особо не вспоминает: да, он в курсе, что Габриэль Евгеньевич когда-то писал отвратительно лиричные письма мёртвому Гуанако, что он до сих пор хранит ключи от его квартиры и что сам Дима способен опознать оные ключи даже весьма беглым взглядом. И что обо всём этом гораздо приятнее не думать, чем думать, а не думать, когда оные письма и ключи смотрят тебе прямо в глаза, трудновато.
Но зачем же по всей кровати-то.
Продуктивнее созерцать разметавшиеся по полу рубашки, брюки, шейные платки и тому подобные шедевры текстильного искусства.
— Это ещё если я выкрою в своём невероятно плотном графике время на поиски всяких там заблудших голов гэбен и сочувствующих, — пнул Дима близлежащую брючину. — Не могу также не отметить феноменально удачный выбор момента для исчезновения — с учётом того, что Бедроградская гэбня ответила на запрос, встреча назначена на середину завтрашнего дня. Кстати, забыл тебе сказать, Бедроградская гэбня ответила на запрос, встреча назначена на середину завтрашнего дня. — Он задумчиво повертел в руках один из неоткрытых конвертов и подавляющим большинством голосов постановил, что лучше ему и оставаться неоткрытым. — Право слово, в интересах Максима вернуться через десять минут с пивом в руке, Габриэлем Евгеньевичем под мышкой и недоумением на лице.
— И такое тоже может быть, — Гуанако тщетно клеил из себя следопыта, изучая какой-то след на полу. — И вообще всё что угодно может быть, блядь.
Вековая мудрость глаголала его устами, а то как же.
Осмысляя вековую мудрость, Дима убрёл в другой конец спальни, где и обнаружил рассыпавшиеся (по полу, по полу, все попадающиеся на глаза объекты находились на полу, особенно кровать) разноцветные сигареты — раритетный китч, сделаны лучшими подпольными мастерами для любителей оскопистских салонов.
Тесно связаны с эротическими предпочтениями Габриэля Евгеньевича, но об этом Дима не просто не будет вспоминать, об этом Дима не будет вспоминать агрессивно и без дополнительной аргументации.
Потому что ну честное слово.
Возможно, ему и самому нравилось сидеть на диване в полусползшей рубашке, пить красное вино из бокалов на длинной ножке, курить эти самые цветные сигареты и потом иметь вот такие же вот изысканные сношения (то вдвоём, то втроём с неназванными призраками), но исключительно потому, что это же Габриэль-батюшку-его-Евгеньевич.
Нельзя не отметить, что если каждый попадающийся (или даже не попадающийся, а лишь потенциально возможный — как плащ-шинель) на глаза объект будет вызывать такое количество воспоминаний (то есть, разумеется, их отсутствий), то никаких поисков не случится вовсе не по причине напряжённого рабочего графика.
О деле надо думать, о деле.
В поисках поддержки Дима обернулся к Гуанако, который как раз обнаружил письма к мёртвому себе и изучал одно из них с выражением всей мировой боли на лице. Сломался он довольно быстро, бросив мелко исписанный лист на хуй (то есть на ключи от своей же квартиры, за что ему большое человеческое спасибо).
— Габриэль Евгеньевич с интересом обнаружил, что жизнь его не удалась, впал в ностальгическую печаль и уехал в неизвестном направлении, — воззвал к логике Дима. — Максим, отметив острую нехватку Габриэля Евгеньевича, уехал в другом неизвестном направлении на поиски. Где подвох?
Не считая того, что этот вариант ничем не лучше, например, такого: стиральный аппарат поломался с громким хлопком, Габриэль Евгеньевич умер от ужаса, а Максим поехал его хоронить.
Или такого: Габриэль Евгеньевич окончательно сошёл с ума и раскачивался на люстре (в одежде!), когда пришли электрики; психика электриков, не выдержав этого зрелища, вытеснила воспоминание, так что они решили, что дома никого не было; когда Максим, приехав, говорил с Ларием, Габриэль Евгеньевич подкрался к нему со спины, огрел печатной машинкой по голове и сейчас уже доедает его голень на корабле, плывущем в Объединённую Латинскую Америку.
Или такого: никуда Максим с Габриэлем Евгеньевичем не делись, лежат вдвоём вот под этой вот большой кроватью и хихикают над тем, как ловко они всех перехитрили.
И записку от электриков сами же написали, для пущей драмы.
В двойном экземпляре.
Дима старательно подавил желание заглянуть под кровать.
— Габриэль Евгеньевич мог выйти за хлебом и вернуться уже после выноса стиральных аппаратов и ковров, — резонно и не очень-то весело ответил Гуанако. — Мог пересечься здесь с Максимом, мог поругаться с Максимом или, наоборот, помириться с Максимом, мог поставить Максиму ультиматум — либо благо города, либо я. Может, они просто где-то не здесь решают свои проблемы. И это было бы лучше для всех, потому что найти двух людей вместе проще, чем по отдельности.
…Или такого: никаких Максима с Габриэлем Евгеньевичем никогда и не существовало, это всё — порождение массового сознания, которому не хватает мелодрамы в жизни. А сейчас, когда случился-таки кромешный пиздец, массовое сознание сосредоточилось на оном и перестало поддерживать иллюзию существования завкафа и замзавкафа истории науки и техники.
Звучит убедительно.
Да, вполне.
— А ещё Габриэля Евгеньевича могли утащить в своё логово электрики, — заметил Дима, направляясь в сторону гостиной. — Это ж только сантехники подотчётны Университету — спасибо канализациям — а электрики вполне бедроградско-гэбенные.
— Большой политике срать на Габриэля Евгеньевича. Вот если бы они утащили куда-то Максима, было бы по крайней мере понятно, чего это Бедроградская гэбня так быстро среагировала на запрос о встрече. Чтоб Университет смог не явиться и сесть в такую лужу, в которой впору топиться.
Так-то оно так, но есть одно но.
— Видимо, самое время обратить твоё внимание на то, что Максима тут по-прежнему нет. И, если только наши с тобой блистательные умы не догадаются, где его искать, нет никаких гарантий, что в урочный завтрашний час он появится, а лужа, соответственно, минует.
Кто пессимист, Дима пессимист?
Он бы назвал это оголтелым реализмом.
Оголтелый реализм, например, никогда не разделял всеобщих восторгов в адрес Максима (оголтелый реализм вообще отличается чернущей неблагодарностью, по поводу чего сейчас грызться попросту нет сил, Дима внесёт страдания совести в завтрашний рабочий график). У Максима могут быть недостатки, но одного точно не отнять — он серьёзный, он надёжный, он не подведёт; ага-ага, отлично не подводит.
И вообще, когда про кого-то много говорят и постоянно упоминают какую-нибудь одну его черту, на практике обычно получается, что именно этой-то черты у него и нет. Слабый здоровьем Габриэль Евгеньевич ещё всех их переживёт и уйдёт с сотрясением мозга на своих ногах. Надёжный Максим слился незнамо куда накануне встречи гэбен. Развратный Гуанако по собственному признанию перед очередной смертью только и говорил что о сложных отношениях и неоднозначных связях со своими не столь и многочисленными мужчинами. Приятный Ларий Валерьевич, думающий исключительно о входящих, исходящих и температуре кафедрального чайника, думает ой не только о температуре кафедрального чайника. Невыносимые Охрович и Краснокаменный, интересующиеся только тем, в кого нарядить кафедральное чучело, сегодня уехали на поиски следов Брови в Хащину (и вообще почему-то до сих пор не сдали Университет Бедроградской гэбне — а ведь так вышло бы гораздо забавнее).
Никто не ставит капельницы аккуратнее суматошного Попельдопеля и никто не переживает происходящее глубже чёрствого Ройша.
А (во имя сохранности психики оставленный без эпитета) Дима, как показывает практика, порождает крайне, крайне глубокие мысли.
Крайне глубокие.
В гостиной было так же, как и везде: умеренно-бардачно. Грязные пятна (местами ещё лужицы) по всему полу, опасно накренившаяся стопка каких-то журналов (Падение Хуя само приходит на ум!) в центре — всё остальное, кажется, на местах. Судя по тому, что бесконечный хрусталь, фарфор и прочая керамика стояли себе на полочках, масштабного насилия здесь всё-таки не происходило.
Или оно происходило тихо и локально.
Ковёр, например, могли запятнать кр-р-ровью.
Коварные электрики!
— Вот это давай-ка перепрячем, — метнулся Гуанако к копиям запросов к фалангам, лежащим промеж двух (как это по-домашнему интимно) печатных машинок, — или даже заберём с собой.
Дима критически осмотрел люстру и не обнаружил на ней следов свисания Габриэля Евгеньевича, что несколько уменьшало вероятность того, что, когда пришли электрики, он на ней качался.
Впрочем, Габриэль Евгеньевич не очень тяжёлый.
Если бы личный опыт не говорил обратного, Дима, как и многие, даже тоже верил бы, что и не очень телесный.
— Габриэль Евгеньевич прятал в ворохе древнего снобского чтива документы, подтверждающие его британское гражданство? А теперь решил-таки ими воспользоваться, и больше мы его никогда не увидим? — свершил Гуанако Падение Хуя путём приложения ножной физической силы к неустойчивой стопке журналов — и тем самым обломав возможность свершить оное Диме.
Хоть складывай обратно и рушь ещё раз собственноножно, стопка-то была что только не по пояс.
— Насколько мне известно, нет, — отверг ещё один весьма вероятный вариант развития событий Дима, — потому что, во-первых, нет у него никакого британского гражданства, а во-вторых, все документы он хранит в верхнем ящике, ключ от которого он хранит в третьем ящике. И да, я тоже полагаю, что это не очень конспиративно. Мы с Габриэлем Евгеньевичем не только цветом волос похожи, знаешь ли.
Но и тем, например, что они — оба-два — по всем окрестным любителям (главный из которых сейчас пристально рассматривал прочие лежащие на столе бумажки и содержимое ящиков, в верхнем из которых обнаружил-таки вполне нетронутые документы Габриэля Евгеньевича) славятся как местечковые кассахи, хотя ни один из них собственно кассахом и не является.
С Габриэлем Евгеньевичем всё относительно понятно: Габриэль Евгеньевич — сын женщины, и мать его — британка, так что генетически он полубританец-полукассах, откуда и сочетание чёрных-чёрных волос с голубыми глазами. Юридически, разумеется, во Всероссийском Соседстве кассахов нет, и вообще он Гаврила Онега, простой росский парень с Пинеги, какие могут быть сомнения.
Дима — человек более весёленький, поэтому и ситуация у него более весёленькая.
Плато Кассэх, как известно, является частью Объединённой Британии-Кассахии, территориально при этом располагаясь в средней полосе Всероссийского Соседства. Анклав, короче. И не просто анклав, а особенный — отличающийся, например, удивительно стабильным приростом населения. Безо всяких алхимических печей — у них там, на плато, полный разврат и естественное деторождение.
Вот и выходит, что население паталогически некуда девать, ибо анклав ещё и очень-очень маленький.
В принципе, новорожденных кассахов вполне можно было бы увозить на Британский остров — с частью так и делают, только британцев почему-то не очень увлекает идея тащить к себе безродных младенцев через всё Всероссийское Соседство, которое с довольным видом дерёт за эти забавы налоги в тройном размере.
(Вообще говоря, им стоило бы попробовать контрабандные методы — ну там по ящикам детей распихивать, под вагонными койками провозить, дети же, в отличие от травы, даже не пахнут особо. По крайней мере, первые несколько дней.)
С другой стороны, не всегда же Плато Кассэх было анклавом, до начала тридцатых — просто ещё одной необычной частью Всероссийского Соседства. И у необычной части после отделения сохранились с Соседством необычные дипломатические отношения, эдакое тайное джентльменское соглашение, про которое все делают вид, что его нет: плато спускает в Соседство своих младенцев, Соседство взамен их принимает и как-то устраивает им жизнь, ну и в целом ведёт себя по-человечески.
Генетика — область сложная и малоизученная, с законами фенотипического наследования поди ещё разберись. Ну был дедушка блондин, был батюшка блондин, а сынок уродился брюнет — мало ли. Алхимические печи, производящие население Всероссийского Соседства, работают по принципам, оному населению (по крайней мере, лично Диме, что лишний раз намекает на то, что кто-то тут ни в одном глазу не врач) неизвестным, это артефакт иных цивилизаций, честно спизженный когда-то Революционным Комитетом всё из той же Британии.
Ввиду чего так чрезвычайно просто в случае необходимости не выпекать очередному желающему сына, а взять у будущего счастливого отца необходимые образцы генетического материала, подождать полагающиеся полгодика и потом предложить ему малолетнего кассаха. Ну да, ему будет сколько-то там месяцев, но кто в этом государстве вообще может знать, как выглядит совсем новорождённый младенец? (Правильный ответ: Дима, и да будут прокляты все лешие вселенной).
Разумеется, у любого нормального человека (особенно поклонника логического мышления) это не может не вызвать вопроса, связаны ли все остальные дети Всероссийского Соседства со своими отцами хоть как-нибудь, или наёбывают совсем на каждом углу.
Поэтому кассахов во Всероссийском Соседстве нет — а следовательно, нет и вопросов.
Зато у Медицинской гэбни самый высокий уровень доступа из всех гэбен страны.
Бюро Патентов не в счёт.
Вся эта лирическая предыстория была вот к чему: во Всероссийском Соседстве кассахов нет, но на самом деле они есть.
И некоторые из них могут об этом совершенно случайно догадаться. Как и поступил Димин батюшка, когда ему было — ебись налево — пятнадцать лет.
(Наследственные ум и сообразительность не пропьёшь, сам Дима вон в пятнадцать лет сбежал из отряда за два месяца до выпуска.)
Догадался, кстати, из-за стереотипного такого сбоя системы: юридический батюшка Диминого батюшки, некто Смирнов, неудачно помер, когда того только-только выдали на руки; Димин батюшка случайно по одним бумагам получил фамилию Смирнова, а по другим — вымышленную, сирот же тоже как-то называют. В третьих бумагах вообще одно с другим объединили, так что вышел Кирилл Смирнов-Задунайский.
По окончании отряда Кирилл Смирнов-Задунайский задумался о своём будущем, пошёл по инстанциям (то есть к Пинежской Ыздной гэбне — все дороги этого мира ведут на Пинегу, по крайней мере, кассахов точно ведут), обнаружил, что отец у него то есть, то нет, и возмутился (потому что вместе с отцом то отсутствовали, то присутствовали наследные коровы). Достаточно успешно возмутился, чтобы инстанции прищучились и покорно устроили Кириллу Смирнову-Задунайскому хорошую жизнь и страстно желанную управляющую должность на каком-то заводе в пятнадцатилетнем возрасте, приписав ему в документах лет пять.
Только сквозь слёзы и плач (посылать пятнадцатилетнее дитя без намёков на опыт работы и столицы в голове руководить сборкой карданных валов!) попросили хоть как-нибудь изобразить солидность и двадцатилетний возраст.
Завести себе ребёнка, например.
По закону можно только с семнадцати, так что вот все и поверят, что Кирилл Смирнов-Задунайский уже совсем взрослый дядька, а борода у него просто так не растёт, болел в детстве.
Так, собственно, и появился Дима. И ничего ему не «не повезло», он даже видел батюшку целых раза полтора — пока тот не сообразил, что для солидности необходимо наличие сына, а не наличие с сыном каких-то там взаимоотношений.
И не погиб в итоге на производстве (очевидцы клянутся — и Дима склонен им верить — что действительно совершенно случайно).
Всё это не имеет никакого отношения к истаиванию в неизвестном направлении Максима с Габриэлем Евгеньевичем (ага, они всё ещё отсутствовали в квартире), но поимело кучу интересных последствий для Димы лично.
Например: юридически он не просто не кассах, он даже не сын кассаха, он сын уважаемого специалиста с Пинеги, молодого и блестящего, трагически погибшего, когда оному сыну было пять лет.
Фактически же он как раз именно что полнокровный кассах (поскольку генетический материал в нём исключительно от батюшки, а у батюшки — с плато), и все те, кому может быть важно, чтобы во Всероссийском Соседстве кассахов не было и не появлялось, об этом, разумеется, знают.
Например: в шестнадцать лет он жил себе в Столице (сбежал из отряда, но зато быстро приобрёл ценный навык паразитировать на чужих финансах), никого не трогал, только забросал как-то раз дерьмом балкон одного уважаемого человека (от большого уважения и юной пламенности, каждый имеет право на свои способы проявления светлых чувств). Уважаемому человеку почему-то не понравилось, и тут внезапно всплыло кассашество, весьма зримая угроза судимости, категорически осязаемая невозможность получить собственную квартиру по разнарядке (поскольку для этого нужно иметь документы, а документы выдают по окончании отряда, а окончание отряда кое-кто успешно закосил) и, соответственно, достаточно мутные дальнейшие перспективы.
Так и свалил из Столицы — с чемоданом в одной руке и паникой в другой.
(Ну то есть паника была в голове, но второй рукой он как раз за голову и держался.)
Впрочем, как и с аллергией на твирь, оказавшейся почти иммунитетом к чуме, всё сложилось скорее хорошо, чем плохо. Если бы от вокзала за Димой эксплицитно не гнались какие-то люди (вплоть до прыжков с чемоданом через заборы, ага), он не очутился бы в здании истфака БГУ, куда завернул в поисках убежища (ну не стали же бы ему крутить руки в уважаемом, судя по колоннам, заведении при всём честном народе!).
В уважаемом, судя по колоннам, заведении нужно было чем-то заняться — вот Дима и подошёл к Ройшу с вежливым вопросом, куда он, собственно, попал. Ройша Дима при этом избрал по принципу наибольшей прыщавости, задротского вида и того, что его все сторонились.
Люди, которых все сторонятся из-за прыщавости и задротского вида, зачастую готовы помогать и по гроб жизни быть благодарными просто за то, что с ними заговорили.
Уже гораздо позже выяснилось, что сторонились Ройша немного не из-за этого.
Короче, не учил Дима Революцию — и вот и хорошо, иначе он бы тоже сторонился, и не вышло бы у него ни поступления на истфак, ни прописки в квартире Ройша.
И ещё Гуанако не вышло бы.
Это красивой кольцевой композицией возвращает к кассахской проблеме, кстати: если бы не падший жертвой карданного вала неумеренно юный батюшка, Гуанако бы тоже не было. Фрайд не Фрайд, а всё-таки при полном отсутствии родителя в жизни порочные связи выбирают именно что по принципу «кто старше», а не «кто умнее, красивее, шире душой и лучше трахается».
При полном отсутствии родителя в жизни порочные связи также оказываются куда прочнее, чем всем всё-таки присутствующим хотелось бы.
Сплошной вертикальный инцест.
Вся Димина жизнь — один сплошной вертикальный инцест.
Она его породила, она его и ебёт.
И всё это бесконечное благолепие — тоже просто-таки кишит тем, о чём не шибко тянет вспоминать. Вот и выходит «родился, бухал как-то раз, а больше рассказывать нечего» — и не картина мира, а сплошное решето.
— Хуйнёй мы маемся, — прервал стройный ход мыслей с красивой кольцевой композицией Гуанако, — если тут и были какие-то намёки на то, кто и куда подевался, то мы их уже не увидим. Это в рамках той версии, что Габриэль Евгеньевич исторгся раньше, а Максим пошёл его искать по свежему следу. Если записка от электриков правдива, то эта версия становится даже наиболее вероятной, только это всё равно нам ничего не даёт. — Он поднялся с четверенек, на которые зачем-то опускался (Зачем? И когда? Двадцать-мыслей-одновременно уходят из Диминой головы, строятся парами и уходят, невозможно жить с таким количеством мыслей!), и усмехнулся, — самое эффективное, что мы можем сделать, — это обратиться к Бедроградской гэбне, которая всё равно следит сейчас за главными университетскими фигурантами, и спросить у них, куда пошёл Максим.
А что, отличный план, очень в духе последних дней.
Конечно, по-хорошему можно было бы опросить соседей, только в такое время ещё далеко не все вернулись домой. Небезызвестный сосед напротив, чьё главное хобби — подбирать и возвращать выброшенные Габриэлем Евгеньевичем из окна предметы, например, мог бы знать (он внимательно и глубоко добрососедски печётся о здравствии окружающих, а также их личных вещей), но он-то точно сейчас на работе. Но даже если кто-то и просидел весь день на любимом диване, лучшее, что он может знать, — это кто и во сколько ушёл.
Максим точно был в этой квартире чуть больше часа назад, и сужать временные рамки до минут особо незачем. Они в квартире уже столько времени протормозили, что если и разминулись с Максимом на пять минут и могли ещё отловить его на остановке, то теперь это уже нерелевантно.
Кажется, поисково-спасательная миссия провалилась с не меньшим треском, чем дипломатическая, ввиду отсутствия малейших намёков на то, куда Максим с Габриэлем Евгеньевичем могли подеваться.
Исполненный тоски и печали, Дима зарулил в ванную (хорошо умятого Габриэля Евгеньевича теоретически можно запихать в стояк с холодной водой, недаром же он так блюдёт стройность талии). В самом деле, стирального аппарата нет, есть только набившие уже оскомину картины масштабных разрушений, весь нежно-голубой кафель залит чем-то чёрным.
Самое время похвалить себя за привычку закатывать рукава рубашки (нет, ещё до степи приобретённую и преследующую сугубо эстетическую цель демонстрации волосатости рук окружающим): если бы не она, оказалась бы вся рубашка в оном чёрном. Чёрное на белом выглядит слишком строго и пропедевтически, это не наш выбор.
Сохранность собственной красоты и чувства стиля, разумеется, является главным приоритетом на повестке дня.
Отвинтив кран, Дима попытался хоть как-то соскрести с себя чёрное — лешего с два, что это вообще такое приставучее? И, кстати, не хлынет ли сейчас из какой-нибудь незакупоренной трубы вода — стиральный аппарат-то отсоединили, но кто ж разберёт, где и как он крепился и можно ли пользоваться водопроводом в его отсутствие?
Беспрецедентная возможность залить всю квартиру Габриэля Евгеньевича чернильным океаном, не упустите свой шанс. По засохшим пятнам, которые въедятся навечно, он потом сможет гадать о своей дальнейшей судьбе.
Осознав тщетность попыток, Дима закрыл воду и поводил пальцем по стене.
Отлично, теперь в тайне и под покровом ночи он сможет работать человеком-чернильной-ручкой, спасать неудачливых студентов от нехватки канцтоваров.
Тоже карьерная перспектива, ничуть не хуже гэбни Международных Отношений.
Чтобы хоть как-то применить полученную сверхъестественную силу, Дима нарисовал на зеркале двоеточие и скобочку, вот так — :). Это вроде как символизировало улыбку и веру в светлое будущее всех университетских фигурантов.
Из-за улыбки в зеркале виднелся некто очень грязный, с во-о-от такими синяками под глазами и торчащими во все стороны волосами. Подозрительный тип, Дима определённо не хочет иметь с ним ничего общего.
Этот тип делает иногда очень странные вещи и даже не угрызается потом совестью.
Ну ничего, чёрная метка уже проставлена, дальнейшее — дело техники.
— Мм, — замычал подкравшийся со спины Гуанако, скептически созерцая мизансцену. — Я знал, что дело плохо, но всё-таки не мог предположить, что, когда ты зайдёшь уже наконец хоть в какую-нибудь ванную, грязь польётся с тебя столь устрашающими чёрными ручьями. По стенам.
— Это не я, моя грязь гораздо чернее и сжигает всё, к чему прикасается! — возмутился Дима, хватая валяющуюся на полу бутылку, к которой вели чёрные следы (и которую следовало, по-хорошему, заметить сразу). — Это, гм, «Вороново крыло»? «Закрасит любую седину и сделает вас чернее чёрного»?
Это, гм, то, чего Дима радикально не хотел знать, а тем более трогать.
В общем, можно было бы и догадаться, что одной прядью поперёк чёлки не седеют, так что, если хочешь продолжать тревожить умы подотчётных тебе студентов, необходимо всю остальную седину закрашивать, но вот чтобы это открытие свалилось прямо так на голову!
На руку, если быть точным.
Гуанако, разумеется, заржал.
— Это оно так воняет?
— Воняет?
Ничего особо не воняло.
Если у Димы и было что-то достойное, так это нос.
Он верил своему обонянию.
Чему-то же надо верить.
— А вроде и не химией… и не воняет, а так, — задумчиво пробормотал Гуанако. — Странно, короче. Как будто тут лимон жрали.
А.
О.
— Что, правда? — Дима одним щедрым движением выкрутил кран, окончательно очернив ручку, сунул нос почти в струю.
Ничего не почувствовал, разумеется.
И Гуанако скоро перестанет чувствовать.
— Химией-химией, — пришлось неохотно признаться Диме, — и моим изобретательским гением.
— Скажи, что это промышленная версия твоей блядской хуёвины для нерастущей щетины, — страшным голосом произнёс Гуанако. — Потому что всё прочее, что приходит мне в голову, совершенно чудовищно.
— Блядская хуёвина, между прочим, распространяется не только на щетину, но и на волосы на ногах, руках и голове для тех, кто по каким-то непостижимым причинам возжелал всю жизнь ходить лысым. И нет, это не она.
Садитесь, Смирнов-Задунайский, пятёрка по дисциплине «нести какую-то форменную околесицу в тот самый единственный момент, когда, возможно, стоило бы отвечать побыстрее».
— Это всего лишь промышленная версия дезинфицирующего раствора от чумы.
— С запахом лимона? — рассеянно изумился Гуанако.
Лицо у него при этом было вовсе не как у человека, думающего о лимонах.
Лицо у него, откровенно говоря, было как у человека, думающего простую, как коленка, мысль: незачем пускать по трубам некоего дома дезинфицирующий раствор от чумы, если в этом доме ранее не было чумы.
— Это не художественное решение, это так вышло, — пояснил Дима. — Идея дезинфицирующего раствора пришла в головы Бедроградской гэбни довольно поздно — и нет, никто почему-то не задумался, что жирноваты для заражения одного дома такие разработки. Я решил, что, ну, любят же они красоту и порядок, хотят полностью зачистить дом Ройша после всех операций. Так вот: идея пришла поздно, поэтому раствор сочиняли быстро. Чтобы совсем убить в трубах чуму, хлоркой и прочими стандартными реагентами не обойдёшься, она специально обучена их обходить. Состав придумался сразу, а вот сделать его незаметным не выходило никак, ни у меня, ни у Тахи Шапки. Ну тогда и ворвался изобретательский гений: чтобы люди не заметили вкуса и запаха некоего средства, можно — то есть, как я уже сказал, нельзя, у нас не вышло — сделать вещество, вкуса и запаха не имеющее. А можно — сделать людей не чувствовать вкусов и запахов в момент контакта с веществом. Всего-то и нужно добавить в вещество каплю одного довольно сложного анестетика. Соприкоснёшься с раствором — в первый момент почувствуешь вкус или запах, но потом почти мгновенно перестанешь, и, скорее всего, забудешь, что лимоны вообще были. Если знать, что искать, можно даже отрефлексировать у себя характерное лёгкое онемение в носу или на языке — рецепторы слегка отрубаются. — Дима честно немного порефлексировал, хотя и так всё уже было понятно. — И да, я в курсе, насколько это идиотская идея. Времени не было, не было времени.
Да и вообще вся эта изначальная затея с чумой не блещет величием тактической мысли и разумности.
Диме стоило бы завести себе раба, который бил бы его по голове каждый раз, когда он говорит много и о ненужном — когда стоило бы заткнуться и.
И что?
Чума в кранах Габриэля Евгеньевича, чума в доме Габриэля Евгеньевича, чума у Габриэля Евгеньевича.
И/или Максима.
А может, чумы всё-таки не было, просто дезинфицирующий раствор зачем-то пустили по всем трубам города. А может, чума побыла здесь совсем недолго, и никто из обитателей квартиры не успел заразиться. А может, дезинфицирующий же раствор их и спас, в него входят компоненты, повышающие иммунитет и позволяющие самым крепким организмам преодолеть болезнь.
Улыбка на зеркале созерцала сию попытку оптимизма с презрительной жалостью.
…Габриэль Евгеньевич не смог слушать скопцов, потому что он-де нехорошо себя чувствовал. Опять. В который раз. Сотрясение мозга. Пять раз получил по лицу. Никто не придал значения.
Заразить Габриэля Евгеньевича и уйти безнаказанным, потому что никто своевременно не отследит у него симптоматику, он один, дома, с сотрясением мозга, не станут проверять специально.
Гуанако аутично и деловито залез в Димину сумку, извлёк пустую пробирку (набор юного медика всегда с собой, а как же), набрал пробу жидкости из-под крана, закупорил.
Молча.
По-хорошему надо так же молча спуститься в канализации, оттуда тоже взять пробы, осмотреть хотя бы пару соседей, отзвониться Ларию как можно скорее (и это уже не молча). Чума в доме, дополнительный ворох дел, скажем нет простоям.
Только это не поможет найти пропавших.
И самое забавное — с некоторой вероятностью в Университете могут вообще никогда не узнать, что произошло с Габриэлем Евгеньевичем.
С Максимом.
С Бровью, кстати.
Даже нечего терзаться недостаточным пылом терзаний совести: пропавшие без вести живы, пока не увидишь труп своими глазами, верно?
Подозревать — и не знать наверняка; знать только, что не узнаешь.
Дима, между прочим, так впервые поседел — когда понял, что Гуанако не вернётся из экспедиции.
Мог погибнуть в Объединённой Латинской Америке.
Мог погибнуть в Объединённой Латинской Америке с чьей-то лёгкой руки.
Мог попасть на Колошму.
Мог попасть под расстрел.
Мог по собственному желанию бросить Бедроград и уехать куда-нибудь без следов — вполне в его духе.
Варианты, варианты, варианты, варианты — и ничего больше.
— Если Габриэль Евгеньевич заразился чумой, а Максим наконец-то это заметил, он вполне мог, приехав сюда, подхватить своего возлюбленного и потащить к каким-нибудь врачам, — негромко (громко как-то не вышло) сказал Дима. — Это объяснило бы и бардак, и посылание Лария к лешим.
— К каким нахуй врачам? — так же негромко отозвался Гуанако. — К прохлаждающемуся с фалангами Андрею? К медицинским учреждениям Бедроградской гэбни? К Тахе Шапке в Столицу? — посмотрел зачем-то на просвет пробирку с лимонной жидкостью из-под крана (зато хотя бы прозрачной, а не тёмно-зелёной какой-нибудь!), убрал её в карман. — У кого ещё есть лекарство от чумы, кроме нас?
— У Порта, например. То есть нет, но по мнению Максима может быть, — невнятно пробормотал Дима. — Если ему по каким-то загадочным причинам не хочется возвращаться в Университет.
Дима вот очень хорошо мог понять нежелание возвращаться в Университет. Вот просто чрезвычайно хорошо. Особенно на медфак, особенно в лазарет.
Оттуда даже чёрствый Ройш на днях позорно сбежал.
У кровавой твири есть некоторая неудобная особенность: вытяжка, выжимка и прочие «вы-» из неё нестабильны, слишком быстро выводятся из организма. Вариант на спирту надёжнее, но не будешь же натурально поить студентов твиревой настойкой до позеленения, её просто неоткуда в таких количествах взять. Остаётся только использовать для медицинских процедур собственно стебли твири, предварительно нарезая их помельче.
В общем, «твирью-в-жопу» происходящее на медфаке называется не только из сентиментальных соображений.
В общем, лучше бы не было ни жоп, ни твири. Потому что на самом деле (внимание, неожиданное признание) Дима вовсе не медик, и плохо это не только потому, что ему где-то не хватает компетентности. С компетентностью как раз всё в порядке — Попельдопель и Шухер всегда рядом, они точно знают, чего не стоит делать.
Только вот у не-медика Димы нет ещё и столь нужной любому сунувшемуся в нелёгкое медицинское дело привычки созерцать чужие страдания. И соответствующего профессионального равнодушия нет.
Это довольно позорно, вообще-то говоря: назвался индокитайцем — полезай под воду. Верх идиотизма — убедить окружающих в том, что им надо немного помучиться, и оказаться не в состоянии их мучения терпеть.
Так что сжимаем зубы и крепко держим в голове, что это всё — во имя великой цели. И страждущим не забываем напоминать. В их представлении великая цель немного не такая, но экспедиция в Вилонский Хуй — это тоже неплохо, это тоже стоит того.
Верно?
Ну мало ли, немного чешется жопа.
Думайте о скопцах.
Им вон и не такое довелось потерпеть, а смотрите, какие бодрые.
И успокойтесь, конечно, у нас есть ещё обезболивающие.
Кстати, хотите послушать историю без имён, в которой Дима вдрызг надрался на первом курсе, пересчитал все ступени грандиозной истфаковской лестницы, и что из этого вышло?
Синяки? Ха! Да у него шрамы есть!
А ещё он поспорил кое с кем, что, когда это всё закончится, пробежит голым по истфаку. Билеты стоит брать уже сейчас, Охрович и Краснокаменный скоро подойдут.
Конечно, смеяться больно, ну так и не смейтесь. Не смейтесь, он кому говорит.
(Спорил, кстати, с Бровью, сейчас даже не может вспомнить, о чём, — и, наверное, держать слово уже и необязательно.)
Зато тестовая версия лекарства, слепленная днём, сработала. В тестовых же условиях, но. Шприцы, халаты и легенды уже выданы старшекурсникам медфака — буквально через несколько часов они побегут по некоторым районам Бедрограда колоть больных, типа прививать от новой формы ОРЗ — до всяких коммуникаций с фалангами, Бедроградской гэбней, Бюро Патентов и кем угодно ещё.
Чем скорее — тем лучше.
Буквально через несколько часов старшекурсники медфака будут в этом доме, потому что, как выяснилось, в этом доме тоже чума.
Дезинфекция в трубах поможет некоторым не умереть, но лучше пере, чем недо.
— Лекарство от нашей чумы у Порта? — почти раздражённо бросил Гуанако. — Максим не может быть таким дураком. Будь оно у Порта — всё портовое лекарство давно бы было у нас. Как и вообще всё портовое.
— Ага, если бы наши бордельные помещения не были заняты — занимаемы примерно сейчас, — все мальчики и девочки, видимо, тоже перекочевали бы. — Дима задумчиво поковырял кафель. — Гуанако, скажи мне правду: чем ты собираешься с Портом за все эти радости расплачиваться?
— Выплывем — разберёмся.
Так же, как и всегда.
— Порт не бесится хотя бы?
Гуанако махнул рукой с некоторой досадой.
Значит, бесится.
— В Медкорпусе никогда не задумываешься о том, что сколько стоит, всё выдают сразу, готовым и просто так. Реагенты, аппараты, подушечку, если спишь на рабочем месте. — Дима выбрал на поковырянной стене место без чёрных разводов и прислонился — так оно как-то удобнее. — Но на моё ж имя весь Медкорпус выписывал себе то, что дают готовым и просто так, но не сразу. И почему-то довольно многим хотелось монетизировать степень моего благородства, рассказав, сколько они на мне сэкономили — и времени, и денег. Тогда-то я и усёк, что медицина — дорогая штука.
— Какое тонкое и изящное развязывание языка! — фыркнул Гуанако, но улыбнулся. — Хуй с тобой, есть проблемы. Но это не твоя головная боль.
— Ты не посмеешь помешать мне стать истинным средоточием мировых страданий. Я так и так им буду, просто меня куда меньше прельщает путь, связанный с обнаружением где-нибудь в Порту твоего хладного тела, — Дима вздохнул. — Хотя, конечно, если я попрусь в Порт один кого-то там искать, недолго мне ходить средоточием мировых страданий.
— Вот-вот, и это во-первых, — чрезмерно серьёзно кивнул Гуанако. — А во-вторых, не за что страдать пока. Просто сегодня с утра до всяких разных уважаемых и жадных людей доползли какие-то левые заказы на кровавую твирь. А твири нет — Портовая гэбня заморозила весь оборот ночью с воскресенья на понедельник. Потому что хуй же знает, каковы масштабы трагедии и, соответственно, сколько твири в итоге понадобится. Короче, по Порту можно наскрести только ту мелочь, которая была на руках до воскресенья, а остальное — неизвестно где и, главное, неизвестно почему. Заинтересованные лица и так волнуются, а тут эти заказы. Выгодные и на большие объёмы, которых хуй. И вроде хотели со Святотатычем никаких больших коммерческих предложений не пропускать в народ, а они всё равно откуда-то пролезли, — щёлкнул языком, машинально полез за сигаретами, но потом, видимо, решил-таки не дымить в ванной Габриэля Евгеньевича, дотерпеть хотя бы до коридора. — Срань, но пока живём.
Твири надо много, много надо твири, не факт ещё, что обойдутся тем, что есть. Нерациональный, но единственный способ введения в организм. И Дима зарёкся заниматься твирью сам, потому что у него уже один вид стеблей начал вызывать безудержную жадность и «давайте попробуем порцию поменьше», а на медицине экономить нельзя.
Только Гуанако он об этом говорить пока что не стал. Чтобы разобраться, надо выплыть, а выплывать с бременем тяжкого знания сложнее, чем без него.
Об этом говорить не стал — так ляпнул о другом (потому что нечего давить речевые интенции), о чём совсем не стоило:
— Если у Габриэля Евгеньевича — и Максима, чего уж там — правда чума…
Если — то что?
То много вариантов продолжения фразы, что на практике означает — ни одного.
— Нехорошо как-то вышло.
Гуанако в ответ снова усмехнулся, протянул руку и потрепал Диму по затылку.
Молча.
Типа и без слов всё понятно.
Двадцать-мыслей-одновременно построились-таки парами и наконец-то покинули голову, даже относительно правильный выбрали момент. Дима отлепился от стены и несколько неловко (быстро же он отвык, полугода не прошло — и небыстро же он привыкает обратно) уткнулся Гуанако носом в плечо.
Когда кто-нибудь кому-нибудь где-нибудь утыкается в плечо, он всегда естественным образом начинает думать о том, чем оно пахнет, только воду так никто и не закрыл, рецепторы не восстановились, и никаких запахов Дима не почувствовал.
Ударим отсутствием обоняния по романтическим стереотипам.
Гуанако его обнял, прижал к себе, разумеется, — эдак ничем не примечательно, повседневно, но всё-таки на пару секунд чумы вроде как и не стало.
— Да не волнуйтесь вы, доктор, все выживут. Куда они, бляди, денутся.
Даже если и выживут, ситуация, в которой выжить — это уже большая радость, — не самая лучшая ситуация. Максим вон с самого начала был резко против любых провокаций и подсовываний Бедроградской гэбне своего вируса — и, леший дери, всем стоило слушать Максима.
Не самая лучшая ситуация уже вышла. С Максимом, с Габриэлем Евгеньевичем, с Бровью, с Ройшем, со студентами, с Тахой Шапкой.
С Сепгеем, кстати, Борисовичем.
Таха Шапка вон вообще ничем не виноват, а ему морду бить ездили. Всё потому, что он имел несчастье дружить с Сепгеем-кстати-Борисовичем, а Сепгей-кстати-Борисович вознамерился Диме помочь. Где у нас в Медкорпусе человек, который может сотрудничать с головой Бедроградской гэбни? Да вот же он, и не «может», а наверняка сотрудничает, ему не впервой. И имеет несчастье дружить с Сепгеем Борисовичем, ввиду чего внимательно выслушает его неожиданного степного гостя, поделится уже наработанным и сомнениями в адрес Бедроградской гэбни и тоже согласится помогать — не только делать вирус, но и плести потом Гошке сочинённую втроём легенду, и получать по морде, и даже звонить потом Диме в Порт.
Зачем они все ему так доверяют, у них же нет никаких оснований.
Дима же не давал никаких гарантий их безопасности.
Он же ничего им не обещал.
С чего они взяли, что он не исчезнет с горизонта, наплевав на всякую ответственность.
За Максима, за Габриэля Евгеньевича, за Бровь, за Ройша, за студентов, за Таху Шапку.
За Сепгея, кстати, Борисовича.
— Сепгей, кстати, Борисович — помнишь такого? — мне тут из Столицы телеграмму написал, — пробурчал Дима в гуанаковское плечо. — Вернее, не мне — он моего нынешнего имени не знает — но если писать в Бедроград на фамилию Ройш, сильно не промахнёшься, так что телеграмма дошла по адресу.
— А, человек с действительно глупым именем, — нехотя ответил Гуанако, которого явно устраивала ситуация бессловесности — особенно ситуация бессловесности без посторонних мужиков в чьих бы то ни было мыслях. — Что пишет?
Что он ещё один человек, которому мы в жизни не принесли ничего, кроме радости и искромётного веселья, разумеется.
— Что у него по результатам всех наших медицински-корпусных мероприятий нервы совсем всё. У Сепгея Борисовича очень особые отношения с фалангами — и фаланг на его голову в последние дни свалилось предостаточно. Просто целый палец, возможно, даже два. — Дима по возможности отодвинулся от Гуанако, заглянул ему в лицо (глаза, нос, рот — на месте). — Так что у него ко мне, а у меня, соответственно, к тебе — просьба. Сепгей Борисович хотел бы немного пожить в Порту, отдохнуть от официальщины в жизни. Это ведь не такое большое одолжение, верно?
— А Сепгей Борисович со своими нервами там случайно не сдал фалангам чуму в Бедрограде? — подозрительно осведомились глаза, нос и рот.
— Приедет — можешь его об этом и спросить, — хмыкнул Дима. — И вообще, не хочу впадать в мораль и этику, но после всего, что он для нас — меня — сделал, и всего, что я сделал ему, я несколько чувствую себя обязанным. Странно, не правда ли.
Гуанако отпустил руки, развёл ими, ухмыльнулся (не скрывая, впрочем, скепсиса).
Стоит ли тащить в Порт человека, которым так интересуются фаланги?
Стоит ли тащить в Порт человека, который так интересуется Димой?
То есть, конечно, интерес Сепгея Борисовича к Диме — это легенда, но кто же в это на самом деле верит. Впрочем, сейчас было бы уместно напомнить, что никакого Димы ни в каком Медкорпусе вовсе не оказалось бы, если бы не инициированные известно кем приснопамятные майские события, желание сгинуть из мест привычных (дабы не травить) и знакомство («знакомство», ха-ха) со всего одним человеком в Столице (зато его правда легко искать в телефонном справочнике прямо с вокзала!). Было бы уместно, но Дима не станет.
Дабы не травить.
Лучше просто особо не вспоминать и мимоходом разгрести последствия.
— Попробуем, — вздохнул Гуанако. — Но только чтобы никакой самодеятельности без меня, ладно?
Какая самодеятельность, сезон самодеятельности изо всех сил жаждет подойти к концу.
— Ладно, — покладисто согласился Дима и улыбнулся.
Улыбка на зеркале, впрочем, по-прежнему смотрелась убедительней.
Университет. Максим
На часах 14:22
— Распишись, я отправляю.
— Уже? Но Охрович и Краснокаменный в Хащине.
— Охрович и Краснокаменный расписались с утра.
— Вот, значит, как.
— Что тебе не нравится? Мы не можем сейчас медлить.
— Зато можем подписываться ни свет ни заря, не ставя меня в известность? Великолепно. Куда мы торопимся?
— Выигрываем время у Бедроградской гэбни!
— Ларий, запрос на встречу действителен сутки, и если…
— Если откажутся, мы их сделали. Если согласятся, у них всё равно будет мало времени.
— Это у нас будет мало времени, Ларий. Лекарство ведь ещё не готово?
— Готово. То есть готово будет к вечеру, но тестовый образец-то сработал.
— Нам нужны гарантии, а не один сработавший тестовый образец!
— Дима сказал, что раз сработал даже сделанный раньше срока и кое-как…
— Дима сказал?! Давайте, слушайте его. Тогда вообще всё будет раньше срока и кое-как.
— Да остынь ты. Лекарство есть, есть шанс выиграть время. Подпишешь или нет?
— Нет. Мы не можем пойти на очередной неоправданный риск.
— Ох. Росчерк на бумаге — это всё же формальность. Пустая, но необходимая по протоколу.
— Что ты имеешь в виду?
— Утром ты слишком быстро ушёл на медфак после разговора с Ройшем…
— И?
— Максим… мы уже послали запрос телефонограммой.
На часах была половина третьего, когда дверь истфака БГУ им. Набедренных оглушительно хлопнула за спиной Максима. Удар мокрым ветром в лицо не помог, не вернул ни спокойствия, ни ясности мысли. Подошвы чуть скользили по не просыхающей который день брусчатке, пытались замедлить бегство. Если даже треклятые подошвы не хотят соглашаться с тем, что делает их хозяин, чего можно ожидать от людей? Какой-то случайный прохожий, едва не сбитый Максимом с ног, возмутился: «ненормальный!».
Ненормальный
Прекрасная отговорка, универсальный ответ на любой вопрос. Ненормальный уровень внутренней агрессии: вспыхиваешь вдруг яростью, слепнешь и глохнешь, клокочешь изнутри и не внимаешь разумным советам. Если разумные советчики осведомлены о твоей маленькой гормональной проблеме, они обязательно вежливо смолчат, а про себя вздохнут: ненормальный, ничего не попишешь, надо относиться с пониманием.
Это «понимание» злит ещё больше, потому что понимать нечего. Медицина не относится к точным наукам, она имеет дело не с фундаментальными законами, а с суммой частностей, поведение которых принято считать предсказуемым. Принято, но не более того.
Тот факт, что в 51-м году одна небольшая лаборатория медикаментозными методами пыталась повысить уровень внутренней агрессии у некоторого количества младенцев, ещё не означает, что она добилась значимых результатов. А тот факт, что эксперимент был вскоре пущен на самотёк, поскольку всем частным лабораториям пришлось присоединиться к Медкорпусу и не все из них хотели обнародовать свои прежние проекты, ещё не означает, что последствия были плачевны.
В начале 74-го эти факты вынырнули вдруг из бюрократического забвения, подарив всем желающим прекрасную ширму из ложных выводов, дабы отгораживаться ей от реальной действительности. Почему группа студентов 51-го года рождения неоднократно была замечена в экстремистских действиях? Потому что ненормальные, почему же ещё.
Габриэль — в 74-м не Габриэль, научное руководство и разница в статусе подразумевают иной коммуникативный код — спросил тогда: «Вы действительно полагаете, что диагноз хуже приговора?»
Максим выпалил зачем-то: «Диагноз снимает ответственность».
«А у вас хватило бы духу нести её вплоть до приговора? — Габриэль смотрел испытующе, почти зло. — Все хотят думать, что у них хватило бы, но на практике хватает только считанным единицам. Прочим же остаётся жить и радоваться, что за них заплатил кто-то другой».
В 74-м Максим проглотил, как проглатывал всегда, когда разговор заходил о «ком-то другом». Два дня назад глотать надоело, и два дня подряд приходится ночевать не на Поплеевской, а на другом конце города в своей квартире, слушать тишину и спать, не раздеваясь.
…От истфака до своей квартиры — дом 47 по Бывшей Конной Дороге — легко добраться автопоездом с Большого Скопнического. Максиму не нужно служебное такси, он доедет сам, он оставил все такси и всех водителей нуждающимся: у них чрезвычайная ситуация, у них всё время не хватает транспорта. У Максима нет чрезвычайной ситуации, он просто едет к себе, просто отдохнуть от дел среди бела дня, просто лечь лицом вниз и отключиться, просто выспаться наконец, раз Университету не требуется его присутствие. Ничего не случилось, Максим просто вспылил на пустом месте, просто не сдержался, ему просто надо побыть одному.
Побыть одному во всех смыслах, потому что нет больше никаких сил делать вид, что он не один. Не один с Габриэлем, который не слушает, прикрывает глаза, молчит о ком-то другом. Не один с собственной гэбней, которая тоже не слушает, поступает необдуманно, ходит на поводу у тех, кто не имеет никакого права принимать решения вместо Максима.
Дойти сейчас до Большого Скопнического, сесть на автопоезд. Никого не убить по пути.
В доме 47 по Бывшей Конной Дороге лысые стены, пустые полки и сквозняк по полу, там не выходит врать себе, что рядом есть кто-то ещё. Скромные пожитки студентки Шухер только лучше оттеняют одиночество, не оставляют пространства для сомнений. На диване, где когда-то давно ютился Габриэль — хватал во сне своими тонкими пальцами Максима за рубашку, но вслух так ни разу и не попросил защитить и спрятать — теперь смятое покрывало и пара свитеров с яркими брошками. На кухонном столе, где когда-то — ещё раньше — не просыхали стопки однокурсников Максима из контрреволюционной группировки, теперь том беспробудно слезливых пьес из росской классики и россыпь конспектов в изрисованных обложках. Вчера случайно упал взгляд — брошенная на середине попытка изобразить профиль Хикеракли и подпись: «учите Революцию, у них были ТАКИЕ РУБАШКИ!».
Максим тогда почти отдёрнулся от стола, почти заподозрил насмешку, но сообразил: студентка Шухер — домашняя девочка, читает слезливую классику вместо профессиональной литературы, не помнит в лицо скандального идеолога Гуанако С. К., ей просто неоткуда знать про контрреволюционное движение на истфаке в конце 60-х—начале 70-х.
Контрреволюция
Громкое слово для громких попоек, соседи всё время жаловались — нынешней звукоизоляции у Максима в те времена, конечно, ещё не было. Да и зачем бы? Никто и не думал ничего скрывать, замалчивать, соблюдать какую-либо секретность — эта самая секретность, положенная в основу государственного устройства, и бесила их больше всего!
Нет, не «их» — Максима. Как жёстко, но правдиво твердил Гуанако, добровольно разгребая последствия их подвигов, не было ведь никаких «их». Ни организации, ни установок, которые разделяли бы все участники, ни хоть какого-то подобия программы. Сплошь совсем ещё детские обиды на весь мир (у каждого — свои) и слишком много — адреналина? тестостерона? — впрочем, уже несущественно, что он тогда говорил.
Но говорил: объяснял, переубеждал, доказывал, очаровывал, высмеивал — и все поддались, не сразу и не с полпинка, но всё же. Где-то в истфаковских стенах ляпнул про адреналин (тестостерон?) — кто-то чужой услышал. Всплыло через пару лет, вместе с той историей про уровень агрессии и лаборатории, объединяющие всех активных участников контрреволюционного движения. Допрашивали не только их самих, много кого — вот и вспомнил кто-то оказавшуюся такой фатальной случайную фигуру речи. А допрашивавшим того и надо было: найти любую зацепку, наплевать на здравый смысл, приписать Гуанако грехов побольше. Упоминал о гормонах? Значит, знал об экспериментах, значит, использовал не вполне адекватных людей в собственных целях. Значит — виновен.
Примитивная алгоритмическая логика часто ошибается: выводы, сделанные из случайно выбранного (и потому ограниченного) числа посылок, а не на основе всей картины в целом, не могут быть надёжными по определению. Учитывая эту особенность, примитивной алгоритмической логикой легко манипулировать. Слишком легко.
Это следующая после секретности красная тряпка, на которую бросалось контрреволюционное движение. Нет, не движение — Максим. Пора бы запомнить уже, перестать себе врать.
Государственный аппарат, в котором так много алгоритмической логики — это нонсенс, это механизм, запрограммированный на самоуничтожение. Бюрократия призвана выполнять функцию урегулирования внутренних процессов, но не царить над ними. Государство, в котором бумажки весомей реального положения дел, — обречено.
Адепты бумажек и алгоритмической логики (вроде того же Ройша, но Ройш появился потом, во времена несостоявшейся контрреволюции он только-только получал студенческий пояс и мундир) не учитывают, что бюрократия — инструмент. Удобный, практичный, почти идеальный — но инструмент, только и всего. А должно быть что-то большее. И не на уровне личных целей, для которых сгодится любой инструмент, был бы он рабочим, а на уровне общественном, а значит, и государственном. Потому что и государство тоже — инструмент, не цель.
Отрядские учебники по Революции, которые каждый гражданин Всероссийского Соседства знает почти наизусть (вне зависимости от собственной близости к политике или исторической науке), даже честнее, чем любые прогрессивные исследования специалистов высокой квалификации. В них чётко и ясно сказано: «Революционный Комитет поставил перед собой казавшуюся недостижимой задачу — переломить существующий порядок ради создания нового государства». Не ради всеобщих благ, не ради народных масс, но ради государства.
На первом курсе у Максима и остальных членов контрреволюционного движения был толковый преподаватель современнейшей истории. Уволился довольно быстро по собственному желанию, когда осознал, к чему подтолкнул совсем ещё зелёных студентов. Этот преподаватель дал им в сентябре простое задание — сравнить отрядский учебник по Революции и методические пособия на ту же тему для старшекурсников кафедры новейшей и современнейшей истории. С высоты своего теперешнего преподавательского опыта Максим ясно видел, что тот хотел всего лишь наглядно продемонстрировать на материале собственной дисциплины, чем обыденная картина мира отличается от научной и что значит набиравший как раз тогда популярность тезис «историография — скорее искусство, нежели наука», но поняли его иначе.
Кто-то понял, что в этом государстве населению патологически врут, недоговаривают, не объясняют толком, что происходит. Это был Максим и ещё несколько самых здравых, самых идейных членов нарождавшегося контрреволюционного движения. Им просто хотелось, чтобы все могли решать за себя самостоятельно, имели возможность делать выбор осознанно, а не следовать безоглядно тому пути, по которому власть имущие посылают народные массы.
Кто-то понял, что в этом государстве много лишнего, ненужного, только затрудняющего жизнь граждан. Это был Максим и ещё несколько самых предприимчивых, самых свободно мыслящих. Ларий, например. Им хотелось, чтобы жизнь народных масс была удобнее, чтобы сама система была дружелюбнее к инновациям, чтобы было меньше ситуаций биения головой о стену.
Кто-то понял, что у этого государства на удивление эфемерный фундамент, что оно хрупко, а всё хрупкое так и просит сжать себя посильнее и сломать к лешему! Это был Максим и ещё несколько — самых взрывоопасных, самых неуравновешенных (и нет, Охрович и Краснокаменный не в их числе — эти никогда и рядом-то с контрреволюционным движением замечены не были). Самым взрывоопасным хотелось взорваться поскорее, а благородный политический повод лучше любого другого, когда тебе двадцать и меньше.
Ну а кто-то понял, что изначальный замысел Революционного Комитета извратился, рассыпался в прах на самых ранних этапах возникновения Всероссийского Соседства, ухнул в могилу. И это была прекрасная питательная среда для сочувствующих контрреволюционному движению.
И ещё много чего было, было и прошло, но как только прошло, стало ясно: не так уж и много. Пьяные споры до утра, пахнущие типографской краской сборники статей по современнейшей истории, байки о произволе власти (и если бы из личного опыта — по большей-то части из третьих рук, а то и вовсе из собственной головы), снова пьяные споры, драки, травмы, больницы, сборники статей, споры, драки.
Какие-то акции тоже случались: провокационные листовки, горячечные дискуссии с заезжими специалистами соответствующего профиля, нападения на случайных младших служащих, просто на людей в форме — однажды досталось какому-то актёру, который выбежал из театра на пять минут за вином, не потрудившись переоблачиться.
С первого курса по середину четвёртого не утихали скандалы, не прекращались вызовы к Учёному Совету, маячили угрозы отчисления. И потом тоже, но в гораздо меньшем объёме и уже по инерции.
…По инерции оглядеть остановку автопоезда в поисках истфаковских студентов. Вспомнить, что большая часть студентов сейчас в лазарете, что лазарет нужен, чтобы было лекарство, а лекарство — потому что в Бедрограде чума. Чума же — потому что в Университете теперь есть гэбня, а гэбня есть, потому что на четвёртом курсе Максима всякая контрреволюция закончилась, побушевала и схлопнулась. Не сама собой, а с лёгкой руки профессора Гуанако — идеолога Всероссийского Соседства и светила науки, именно что.
Гуанако
Он же тогда был даже моложе, чем Максим сейчас. Но его уже читали все — и не только на истфаке, не только в БГУ, не только в Бедрограде. Все, кого социальные изменения хоть как-то интересовали с научной точки зрения. Воротий Саныч, бывший завкафом до Габриэля, брал Гуанако в аспирантуру с прицелом на модуль по истории общественного прогресса, но в итоге получил специалиста широкого профиля: от методологии до истории религии, от одобренной самим Хикеракли будто бы идеологической работы о закономерностях развития научного мышления до забитых под завязку аудиторий на рядовой лекции. Хотя вообще-то рядовых лекций у профессора Гуанако не бывало.
Он работал на истфаке меньше десяти лет, но те, кто застал его, запомнили надолго. Эпигонов, подражателей, последователей потом развелось тьма, но Максиму так и не попадались на глаза хоть сколько-нибудь приближающиеся к оригиналу по силе воздействия. Потому что Гуанако действительно много знал, потому что умел быстро отыскивать, разбирать и понимать то, чего не знает, потому что он писал просто, логично и (умудрялся же!) весело, потому что говорил ещё проще и веселее, потому что его научные интересы не имели ни границ, ни искусственно навязанных ориентиров.
Да, Максим восхищался профессором Гуанако — и это не секрет.
Секрет в том, что к человеку Гуанако Максим имел крайне непростое отношение. Всегда.
Своими простыми и весёлыми лекциями (хорошо, что они начались только со второго курса, иначе бы вовсе ничего не было, наверное) Гуанако подтачивал саму идею контрреволюции. Сначала ненамеренно, одним только фактом своего существования: не было среди контрреволюционеров никого, кто не задумывался бы, как такой человек, как Гуанако, может быть (хуже: может на глазах становиться) идеологом Всероссийского Соседства. Не самым значимым — по популярности ему ни с Набедренных, ни с Хикеракли, ни с любым другим членом Революционного Комитета, разумеется, не тягаться — но тем не менее. Если Гуанако — идеолог, пусть и исключительно в сфере науки, научного прогресса и его значения для государства, возможно, государство не так и дурно?
Потом Гуанако пригляделся к своим новым студентам, позвал их выпить раз, другой — и вник в контрреволюцию. И посмеялся.
Максим никогда этого не забудет: как все стремления, надежды и планы начинают трещать по швам от приступа хохота правильного человека в правильных обстоятельствах. Как всеобщее благо, высокие цели проигрывают в убедительности скабрёзным анекдотам про Хикеракли и Революцию в принципе. Как люди, которые ещё вчера прислушивались к тебе и разделяли твои убеждения, смотрят влюблёнными глазами на преподавателя, у которого прямо на подоконнике, не скрываясь, цветёт запрещённый кактус, содержащий высокий процент наркотических веществ.
Максим обозлился и организовал после этого несколько откровенно экстремистских акций, которые масштабами разрушений (мемориальной резиденции Набедренных, к примеру) превосходили всё, что контрреволюционное движение раньше творило. Но и тут он проиграл Гуанако: их собирались наказывать, выдавать городским властям, а то и кому уровнем доступа повыше — университетское-то начальство быстро догадалось, кто стоит за тематически родственными погромами в Бедрограде. Не наказали и не выдали — неожиданно вступился ещё недавно посмеявшийся над ними Гуанако. Не моргнув глазом, соврал Учёному Совету, что точно помнит: в те дни, когда были совершены набеги, студенты из так называемой «контрреволюционной террористической группировки» употребляли самогон на его, Гуанако, частной квартире и если и устраивали погромы, то только там. Учёный Совет тоже не ожидал такого заступничества и потому поверил.
Контрреволюционное движение (и Максим лично) остались перед Гуанако в долгу.
И чем дальше, тем больше этот долг рос: Гуанако покрывал, отмазывал, ручался, заступался перед другими преподавателями, объяснял врачам в больницах ножевые ранения, пару раз объяснял даже наличие взрывчатки следственному отделу при Бедроградской гэбне, расплачивался однажды с портовыми нелегальными продавцами этой самой взрывчатки, которые постфактум потребовали от совершенно неопытных в подобных делах членов контрреволюционного движения каких-то безумных денег.
И каждый, буквально-таки каждый раз повторял: бросайте вы это дело. Без громких нравоучений и без тихого страха перед тем, на что они замахнулись. Просто, логично, весело повторял — так, как читал лекции, писал статьи и рассказывал скабрёзные анекдоты про Хикеракли.
А потом случился четвёртый курс. Две трети участников движения тогда уже потихоньку отошли от контрреволюции молитвами Гуанако, оставшаяся же треть задумала совсем серьёзное мероприятие — поиск и последующее уничтожение самого Бюро Патентов.
И тут к ним пришёл завкаф истории науки и техники, Воротий Саныч.
Вздохнул, покачал головой и поведал отрезвляющую историю о каком-то юном и яром почитателе голоса Революции Твирина, который хотел сделать то же самое — уничтожить Бюро Патентов. Именно тогда Максим и ещё несколько человек и узнали, что Воротий Саныч — полуслужащий этих, работает напрямую с самым верхом, хотя история и без того звучала убедительно и весомо, более чем. Воротий Саныч в лоб заявил: он — не только как должностное лицо, но и просто как сознательный гражданин Всероссийского Соседства — вынужден будет доложить о планах контрреволюционного движения куда следует, если оное контрреволюционное движение не прекратит своё существование. Немедленно. А если не прекратит — пусть начнёт с его, Воротия Саныча, уничтожения. Перед тем, как идти на Бюро Патентов, мол, стоит попрактиковаться.
Уничтожать пожилого, уважаемого и во всех отношениях приятного завкафа науки и техники никто и не думал, Максим — тем более. Зато Максим всерьёз рассматривал перспективу уничтожить того, кто этого самого завкафа-полуслужащего на них навёл.
Дикость, конечно, но прямо сейчас кажется — может, зря тогда не решился?
…Максим ждал автопоезда под зарядившим снова дождём в одной рубашке — чёрный шёлк, тонкий, совсем не защищает ни от дождя, ни от ветра. Плащ, пиджак — всё осталось на кафедре, он ведь не хотел сбегать, не хотел громких жестов и ругани, просто так вышло. Просто его Университетская гэбня больше не желает слышать, что говорит Максим, — так же, как когда-то не пожелало его контрреволюционное движение. И у обеих этих личных катастроф наличествует как минимум один совпадающий компонент — Гуанако.
Чёрный шелк промок и лип теперь к телу, впускал под кожу холод. Старик, укрывавший зонтом свою пышную пепельную бороду, уставился на Максима с неприятным сочувствием, кивнул на тонущие в лужах рельсы:
— Полчаса уже стою, а ни одного автопоезда так и не было. Авария где-то, что ли?
Максим пожал плечами, дёрнулся посмотреть на часы и не посмотрел — незачем. Время пусть себе идёт без него, сегодня спешить некуда, кто-то другой справляется и сам. Или не справляется, что тоже сейчас неважно.
— …В 20-х вообще кое-как ходили, дело понятное, а потом выровнялось, — вещал о чём-то своём старик. Очевидно, об автопоездах, — зато в 37-м пожары случились, а движение никто восстанавливать не торопился, не до того, видать, было — Твирин умер, радио замолчало, какие тут автопоезда. А потом в городе транспорт не ходил по полдня только в 45-м и 53-м — это, значит, Приблев и Мальвин. Ну с Твириным ясно — голос Революции как-никак, после Набедренных первый человек, а эти двое-то почему? Другие члены Революционного Комитета, померев, за собой автопоезда не утаскивали. Я-то всё помню, у меня балкон прямо на остановку выходит — никогда в тишине не покуришь, всё рельсы гремят. А когда не гремят, так и страшно — вдруг случилось чего?
Максим горько усмехнулся.
— Полчаса, конечно, ещё не конец света, — всё продолжал и продолжал старик, потряхивая в такт зонтом, — но тоже подозрительно. Это куда ж сейчас городская власть смотрит, если за полчаса с аварией не разобраться?
Куда смотрит сейчас городская власть.
Максим отстранённо — как сквозь стекло — удивился, что этот вопрос его совершенно не занимает. Хоть прямо на него с чердака ближайшего дома, да пожалуйста. Он при табельном оружии, в конце концов. Головам гэбен стрелять друг по другу запрещено, но и смертельно опасную болезнь на собственной территории культивировать не то чтобы разрешается. Все рамки и так уже перейдены, чего теперь-то мелочиться?
Можно даже не ждать автопоезда, остановить случайное городское такси, подотчётное Бедроградской гэбне, — плевать. Но в такси не хочется, и проблема не в том, кому оно там подотчётно.
Ночью с субботы на воскресенье Максим сел в одно из служебных университетских такси и сказал водителю: «Ну что — Революционный, дом 3». В последующие дни называть адрес уже не приходилось — водители иногда менялись, но про его неудачи с фалангами знали, по всей видимости, вообще все, кто состоял на службе при Университетской гэбне.
Революционный проспект расположен едва ли не на краю города. Место неудобное, кругом промзоны, заводские трубы, вечно перекрытые переезды — хоть считай в ожидании зелёного семафора вагоны грохочущих мимо товарняков. А когда наконец доберёшься до резиденции фаланг, можно считать телефонные звонки, то и дело отклоняемые секретарём в холле.
«Нет, простите, никакой информации по вашему запросу пока не поступало», — и трубка возвращается на рычаг. Вот поэтому Максим и не хотел обойтись звонками, являлся в глупой надежде лично. Но сменявшиеся не реже водителей секретари в холле у фаланг смотрели на Максима глазами, какие бывают у Габриэля в самые холодные и пустые дни: «Неужели ты ещё не догадался, что сегодня тебя никто не ждал?»
Иногда фаланги до него снисходили, но толку от этого было чуть. Спрашивали бегло: «Неужели в Университете теперь так мало дел, что вы решили ещё раз навестить нас?»
Максим снова предъявлял копии в субботу ещё отправленных на рассмотрение документов, но фаланги только удивлялись: «Неужели так необходимо дублировать официальные запросы своим присутствием?»
Да, хотел кричать Максим, именно так и необходимо!
Но сдерживался, вёл бессмысленные разговоры, заполнял всё новые и новые бланки, жалея, что пометку о чрезвычайной ситуации поставить пока не может.
Рано, никакой чрезвычайной ситуации нет.
Нет лекарства — нет болезни, иначе Университетской гэбни очень скоро тоже не станет.
Может, оно и к лучшему?
Университетская гэбня
Ответственность, с которой непонятно, что делать. Сначала было непонятно, потом как-то понимание пришло, улеглось и последние много лет лежало себе спокойно, но тут вдруг опять пошатнулось: может, они где-то ошиблись? Может, они перегибают палку?
Максиму не нравились бесконечные «может», Максим любил «наверняка», «несомненно» и «очевидно, что».
Очевидно, что Университет (как и наука, как и образование вообще) — сфера повышенной опасности. Доказательства не требуются: всем известно, что Революционный Комитет состоял сплошь из студентов и вольнослушателей Йихинской Академии. Кому надо известно, что контрреволюционное движение Максима состояло из его однокурсников с истфака. Вывод прост.
Очевидно, что сферы повышенной опасности нуждаются в отдельном контроле.
Очевидно, что с таким контролем не справиться одному, даже самому подготовленному, человеку — каким до Университетской гэбни был Воротий Саныч, полуслужащий Бюро Патентов. Кстати: жаль, что именно сейчас к нему не пойдёшь за советом — в Университете он уже не работает, годы не позволяют, но это не значит, что они же не позволяют служить и дальше Бюро Патентов. А Бюро Патентов правду о чуме в Бедрограде знать не следует.
Очевидно, что ситуация с контролем над БГУ им. Набедренных, находившимся в начале 70-х под угрозой в силу преклонного возраста Воротия Саныча, должна была так или иначе разрешиться.
Неочевидно, не стоило ли ей разрешиться иначе.
Шестой уровень доступа — это очень высоко. Это Столица, Бедроград, Порт и — уже девять лет как — Университет. Девять лет назад они не знали даже, как решают самые простые бюрократические задачки, всё Святотатыч подсказывал.
Святотатыч — наследство Максима времён контрреволюционного движения, Гуанако когда-то знакомил, кто же ещё. Не как с головой Портовой гэбни, разумеется, — как со знающим человеком в Порту, к которому всегда можно обратиться. Оберегал, как мог, своих глупых контрреволюционеров. Преподаватели так не делают (Максим не делал) — так, наверное, делают хорошие отцы: ничего не запрещают, просто рассказывают, куда податься, когда обожжёшься.
Максим не нуждался в отцовской опеке Гуанако, но почему-то всегда её принимал. Принял и Святотатыча, контакты в Порту лишними не бывают. Когда Гуанако уже не было в Бедрограде (трагедия в экспедиции, Колошма, расстрел — все думали разное), а Максима назначили в Университетскую гэбню, Святотатыч всплыл сам. Рассказал про гэбню Порта, про расстановку сил, про потенциальные сложности. Максиму казалось, Гуанако бессмертен: его не видели уже больше года, он пропал, умер, растворился, но он продолжал быть везде. В научных статьях, в пламенной речи Хикеракли про ответственность, ложащуюся на плечи Университетской гэбни, чей состав был рекомендован как раз Гуанако, в неожиданной заботе Святотатыча, которую по-другому не объяснить. В полных безысходной тоски вздохах Габриэля, но это не относится к делу.
Совершенно не относится.
Дальше — всё равно Гуанако, всегда Гуанако.
Первый конфликт с Бедроградской гэбней — сомнительной законности осуждение студента. За что? За обнаруженные при случайном досмотре расшифровки аудиозаписей, имевшие прямое отношение к скандальному развалу Колошмы. Расшифровки личных внепротокольных бесед Начальника Колошмы и Гуанако.
Первый идеологически смелый шаг — открытие борделя назло опять заевшей их Бедроградской гэбне. Как обойти запрет на бордели, исходящий от самого Набедренных? Поспекулировать перед Бюро Патентов на неизданных ранее работах Гуанако, в которых есть спекуляция уже на словах Набедренных: мол, не бордели плохи, а статическая структура неравенства. И Бюро Патентов проглотило, согласилось.
Ну глупость ведь, бессмысленная шалость: Бедроградской гэбне не нравится новая студенческая мода на бордельные ошейники, возмущающая благонравных жителей Бедрограда? Бедроградской гэбне опять что-то не нравится? Пусть Бедроградская гэбня получит одобренный наивысшими инстанциями бордель прямо в Бедрограде и молчит в тряпочку!
Охрович и Краснокаменный радовались как дети, Ларий грезил о кислых минах Бедроградской гэбни, а Максим не знал, как справиться с навалившимися после согласия Бюро Патентов делами. Надо же было не только помещение и сотрудников готовить — надо было для закрепления эффекта явить миру полное собрание сочинений проклятого Гуанако, чтоб и дальше на что-то ссылаться в подтверждение своей идеологической правоты. То есть покрывать свою глупость и бессмысленную шалость.
Осоловевший от усталости Максим пришёл как-то за очередной помощью к Святотатычу, а ушёл с простым и тривиальным, но от того не менее важным вопросом.
«На кой вам четыре головы, если вы не можете одновременно открыть бордель и издать ПСС?»
На кой вам четыре головы.
Кажется, именно тогда Максим осознал-таки, что такое гэбня. Жаль, что с годами это осознание опять потерялось, но уже не у Максима.
…Рельсы задребезжали, по свинцовым лужам побежала рябь.
— Ну наконец-то! — махнул зонтом старик с окладистой пепельной бородой, который, видимо, мог бесконечно говорить о связи городского транспорта с внутренней политикой.
Максим вздохнул с облегчением: мокнуть надоело, да и, как бы там ни было, простужаться сейчас всё равно некогда, скорее бы домой.
Домой.
Нет, на свою квартиру на Бывшей Конной Дороге. Домой, на Поплеевскую, его не звали.
Вчера Максим не выдержал, позвонил. В конце концов, у Габриэля сотрясение мозга, сложно не волноваться, как он там. Габриэль подошёл не сразу и говорил нехотя, отвечал на реплики через раз. Габриэль был равнодушный, раздражённый и укоряющий, и Максим счёл за лучшее свернуть разговор побыстрее, чтобы не сорваться. Он и так слишком часто срывается в последнее время. Поэтому домой ему пока возвращаться не стоит. А может, и вовсе уже не стоит.
Снаружи автопоезд блестел от дождя, но салон так и манил теплом. Пора заводить карманную флягу — греться и успокаивать нервы. Максим и так уже все последние дни чуть что хватался за твиревую настойку, от которой теперь ломился стол Лария. Алкоголь на службе всяко лучше сна на службе. Или скандалов на службе.
Максим пристроился в хвосте состава у окна (подальше от общительного старика). На сиденье у противоположного окна почти упал совсем молоденький мальчик, запрыгнувший в автопоезд едва ли не на ходу. Отдышался от бега, проверил карманы, скользнул глазами по Максиму и приготовился задремать.
Мальчик был светловолосый, но всё равно чем-то неуловимо напоминал Габриэля: то ли тонкими чертами, то ли волной длинной чёлки, то ли этой совершенно особенной, фарфоровой осанкой. Максим поймал себя на том, что не может перестать пялиться. Максим тоже живой человек.
Ему случалось пялиться на попутчиков в автопоезде, на студентов даже, но это всё так, ерунда. Мысли о том, чтобы променять Габриэля на кого-то — пусть не всерьёз, пусть на один раз — он не допускал. Есть вещи, которые невозможны по определению.
Когда-то невозможным по определению ему казался Габриэль: Габриэль — преподаватель, Габриэль — научный руководитель Максима, у Габриэля была какая-то сложная история с Гуанако, а это серьёзно. Когда сам Максим заканчивал первый курс, а незнакомый ему тогда Габриэль — последний, он и сам видел краем глаза кое-что из этой «сложной истории». Сплетни по всему истфаку, невозможные, идущие в разрез с Уставом Университета поцелуи преподавателя и студента прямо перед кафедрой, невозможного зелёного цвета розы, подаренные в холле, на глазах у всего факультета. Это было по-своему правильно: невозможно красивый Габриэль и Гуанако, невозможный во всех смыслах — от количества академических заслуг в столь юном возрасте до манеры держаться. Само собой, они невозможным образом расстались: едва ли не на защите диплома Габриэля, едва ли не со вскрытыми венами, но совершенно точно под бурные овации неравнодушной публики.
Само собой, после этого к Габриэлю ещё долго невозможно было подступиться.
Автопоезд позвякивал по рельсам, усыплял размеренным шумом и уютным теплом, но засыпать прямо тут Максиму не стоило. Он бодрился, как мог, перебирал в уме случайные воспоминания, но все они так или иначе приводили опять к Гуанако. Максим понимал, что это нездорово, что нельзя так зацикливаться, что голова должна быть холодной, особенно — голова гэбни.
Мысли сворачивались, укорачивались, превращались совсем уж в опорный конспект, чтобы ненароком не смешаться в сонном дурмане.
Голова гэбни — Максим, голова гэбни — Ларий, а Охрович и Краснокаменный — это один голова гэбни или всё-таки два? Если один, можно назначить четвёртым ещё кого-нибудь. Алгоритмического дотошного Ройша? Нелегального надоедливого Диму?
Проклятого Гуанако?
Голова гэбни
Одна четверть от единицы управления сферой, территорией или учреждением.
Каждый голова гэбни имеет с остальными равные права и обязанности. Так — правильно, брать на себя больше (меньше) — неправильно.
Нет ничего проще для понимания, нет ничего сложнее для исполнения.
Ларий
Он ставит чайник, он ведёт учёт кафедральному алкоголю, он принимает звонки и пересчитывает бумажки. Он секретарь кафедры, у него нет кандидатской степени — он не защитил даже диплом, отчислился из-за контрреволюционных дел, пошёл работать в архив Бедроградского Радио, собирался уехать в Тьверь к Центральной Радиовышке. Он всё бросил, когда узнал, что покойный Гуанако завещал ему сидеть в Университетской гэбне: ставить чайник, вести учёт кафедральному алкоголю, принимать звонки…
Его нельзя недооценивать, он профессионал. Это именно он когда-то додумался до того, что можно заявить свои права на городские канализации, и проблема закрытых для Университета территорий будет решена.
Охрович и Краснокаменный
До сих пор занимаются ерундой, но — достанут из-под земли любого, добудут любые сведения, вытрясут правду хоть из мертвеца, попадут в монетку со ста шагов с закрытыми глазами, стреляя левой ногой.
Впрочем, монетки они обычно используют по-другому — прокидывают, кому из Революционного Комитета сегодня висеть кафедральным чучелом. Косятся нагло на Максима с Ларием: Университетская гэбня наполовину идеологически ненадёжна, в жизни Университетской гэбни должно быть больше искренней любви к Революции, Университетская гэбня должна стыдиться своего контрреволюционного прошлого!
Охрович и Краснокаменный не состояли в контрреволюционном движении и парадоксальным образом влюблены в существующее государственное устройство, а также в события, которые привели к его установлению.
…Три головы Университетской гэбни обладают таким несметным числом достоинств, что даже удивительно, как это им четвёртым достался Максим.
На очередной остановке в автопоезд зашли шумные дети в отрядских форменных куртках, совсем взрослые, лет четырнадцать-пятнадцать — последний курс. Загорелая девочка тут же вытащила из-под полы учебник по Революции, раскрыла ближе к концу, ткнула в страницу пальцем, явно продолжая какой-то спор.
Интересно, какие глаза были бы у этих детей, если бы в одном автопоезде с ними ехал не Максим, а Ройш, чьё лицо имеет так мало отличий от лица его деда, напечатанного в любом учебнике по Революции?
Ройш
Ройш не сел бы в гэбню — ни в Университетскую, ни в любую другую. Ройш упрямый, самолюбивый, сложный. И его ведь не упрекнёшь: он сам — сознательно и взвешенно — выбрал свой способ не терять достоинства под давлением ожиданий. Услышав его фамилию, каждый подумает о политике, как будто фамилия — всё тот же диагноз или даже приговор. Ройш никогда не был согласен ни с тем, ни с другим — а значит, он с юных лет был вынужден защищать от всего мира собственный путь любыми доступными методами.
Упрямством, самолюбием и сложностью, которые давно уже намертво въелись в кожу. Въелись и теперь сами командуют Ройшем, принуждая его профилактически отгораживаться от всего подряд.
Ройша нельзя попросить, на Ройша можно только рявкнуть: «Сделайте!» Иногда даже это не помогает, все последние дни не помогает.
Ройш думает, что исчезновение небезразличной ему студентки Шухер даёт право диктовать всем свои условия, срывать намеченный план работы.
Ройш неправ, но признавать свою неправоту он патологически не умеет.
В мае Университетская гэбня выяснила, что студентка Шухер заглядывает домой к Ройшу не просто так, а с какими-то политическими намерениями. Повинуясь не то неумеренной страсти к сплетням, не то феноменальному чутью, Охрович и Краснокаменный вздумали последить слегка за студенткой, повадившейся слишком часто навещать своего научного руководителя, и с удивлением обнаружили, что та водит дружбу с одним из голов Бедроградской гэбни. Пришлось устраивать драму с разоблачениями.
Студентка Шухер поддалась быстро, рассказала всё как есть: недавно с ней познакомился младший служащий из Столицы, временно переведённый в Бедроград, давний приятель Ройша. Этот приятель по долгу службы имеет доступ к определённым сведениям, указывающим на то, что в БГУ им. Набедренных есть некий полуслужащий, которому скоро придётся несладко. Он подозревает, что речь может идти о Ройше, но Ройша прямо не спросишь (упрямый, самолюбивый, сложный), проще найти неравнодушную к Ройшу студентку и отправить её покопаться у Ройша в документах — авось обнаружиться где-нибудь код уровня доступа. Мол, узнать, полуслужащий он или нет.
То есть — если выкинуть все бредни про столичных приятелей и полуслужащих и оставить только Бедроградскую гэбню — узнать, есть у Ройша второй уровень или нет.
Тогда они не понимали, зачем вдруг Бедроградской гэбне это понадобилось, но на добрые намерения надеяться не приходилось. Студентку Шухер отчитали, пристыдили за доверчивость, кое-что ей объяснили, перевербовали.
Ройш же, услышав, что пустил в свой дом шпиона, и бровью не повёл.
За приоритет личных интересов над общественными Ройша надо было пристрелить ещё в мае.
…Кто-то из детей выхватил у загорелой девочки учебник и рванул с улюлюканьем в конец состава. Максим вздрогнул, поёжился, заставил себя очнуться. Не засыпать, не засыпать.
Поппер же недавно расхваливал какое-то средство, говорил, помогает запросто продержаться несколько суток вовсе без сна, хоть и последствия от него для организма тяжёлые. Очередная наркота, но, кажется, что-то очень простое.
Ах да. Димины колючие браслеты из степных трав. Ещё немного народной медицины от не-специалиста, который может выдвинуть идею, но никак не может гарантировать результат.
Дима
Так много на чуму не работал никто, это факт. Дима впахивал всё лето в Медкорпусе, Дима не разгибал спину сейчас.
Так бестолково на чуму тоже никто не работал.
У него всегда всё недоделано, недодумано, висит на волоске от провала. Он умудряется всюду лезть с советами, помощь даже предлагать — вместо того, чтобы взяться за одно дело, но взяться всерьёз.
Сегодня утром Максим смотрел на Диму, видел его иссиня-чёрные волосы со странной ранней сединой — совсем как у Габриэля, только жёсткие, вечно растрёпанные — и непроизвольно его жалел.
Иссиня-чёрные волосы с ранней сединой бывают у кассахов, нечасто встречающегося на территории Всероссийского Соседства малого народа. Плато Кассэх в конце 20-х присоединилось к Британии, хоть и не делось никуда после этого из Среднеросской Полосы. Кассахи с плато — подданные Объединённой Британии-Кассахии, кассахи во Всероссийском Соседстве — редкость, почти экзотика, а на любую экзотику найдутся ценители.
Гуанако служил когда-то в Ирландском Соседстве, от Ирландии до Британии рукой подать — то, как неровно Гуанако дышит к кассахам, видно невооружённым глазом. Как и то, что для Гуанако Дима — очередной красивый мальчик (да мало ли у него их было?), только ещё и чуть-чуть похожий на Габриэля.
А Дима ведь попал из-за Гуанако на Колошму, Дима видел там настоящую чуму — степную, страшную, непобедимую. Дима значился погибшим при возгорании изолятора, Дима прожил с Гуанако на краю света неполных семь лет. И всё это отправилось в мусорное ведро, когда этой весной Гуанако снова встретился с Габриэлем.
Сегодня утром Максим так взбесился на Диму, потому что смотрел на него и видел себя.
…Дети зачем-то открыли окошко, и порыв сырого ветра пронесся по автопоезду почти от самой кабины машиниста до хвоста. Максим присмотрелся: куртки у детей мокрые насквозь — простынут же, перезаразят пол своего отряда.
Вот как немногочисленные университетские медики, и без того валящиеся с ног от переутомления, должны на глаз отличать тех, кто просто словил сквозняк, от тех, у кого на самом деле она?
Водяная чума
Излечима. Смертельна. Но излечима. Но…
Выведена искусственно, можно сказать — выведена специально для заражения Бедрограда.
То есть, конечно же, всего одного здания в черте Бедрограда.
Так Диме сказал когда-то летом столичный вирусолог Таха Шапка, которому Андрей Зябликов из Бедроградской гэбни дал заказ по разработке смертельного вирусного заболевания.
Одним только показаниям простого исполнителя доверять безоглядно никто бы не стал, но и другие показания, те, с которых всё началось, косвенно указывали на то, что заражение грозит одному зданию — не служебному зданию Бедроградской гэбни, конечно, а жилому дому.
Косвенно указывали.
Слишком косвенно, стоило думать головой. Четырьмя головами.
Стоило не радоваться нечаянной, невозможной удаче, благодаря которой удалось-таки разобраться, зачем Бедроградской гэбне вдруг понадобился уровень доступа Ройша, а думать.
Раньше Максиму казалось, что это он как раз умеет — думать, понимать, достраивать неочевидные связи, исходя из общей картины. Напрасно казалось.
Он не додумался своевременно до простого, лежащего на поверхности факта — Бедроградская гэбня не станет ограничиваться заражением одного жилого дома, Бедроградская гэбня давно перестала играть с Университетом в игрушки.
Но в проклятом мае, когда всё началось, было сложно представить себе даже это, даже заражение одного дома! Это же немыслимо, это же противоречит всем постулатам государственной службы. Проще было поверить в то, что Бедроградская гэбня перестреляла бы Университетскую из табельного оружия, чем в то, что они пойдут на такие риски, подвергнут смертельной опасности простых жителей Бедрограда, гражданских. Даже в масштабах одного злосчастного дома, что уж говорить о.
А теперь — теперь, когда дело сделано, Бедроградская гэбня спровоцирована, бумаги оформлены и отправлены фалангам, — этот злосчастный звонок от Тахи Шапки, которого Дима неизвестно как перетянул на университетскую сторону.
К нему явился Гошка, под личиной младшего служащего расспрашивал о пропаже Андрея — всё так и задумывалось, у самого Шапки на этот случай было заготовлено дезориентирующее враньё. Максим изначально полагал это излишним: слишком безумный, слишком самонадеянный план — как бы невзначай выманить фаланг к какой-то записывающей технические звуки аппаратуре, дабы они прослушали беседу Андрея с Шапкой о вирусе. Впрочем, последнее хотя бы имело под собой какой-то практический смысл (ещё одно косвенное доказательство вины Бедроградской гэбни), в отличие от попыток заронить зерно сомнения в честности Андрея у трёх других его коллег через россказни Шапки.
С другой стороны, не будь в плане россказней, Шапка не позвонил бы в воскресенье, не озвучил бы неожиданную догадку: Бедроградская гэбня, возможно, ставит под угрозу весь город — им море по колено и у них есть ресурсы.
Способа узнать, сколько точно жилых домов подверглось заражению, не существует. Способа узнать, сколько точно людей заразилось — не существует тем более. Вирус, гуляющий в тех кварталах, где канализация была объединена с трубопроводом (они и это пропустили, не заметили, не отследили!) — не единственный вирус в городе, инфекция легко передается естественным путём.
Поппер в припадке бессмысленно оптимизма уверял: «Есть ещё фактор счастливой случайности, он же сильный иммунитет — далеко не все люди, которые войдут в контакт с вирусом, заразятся».
Гуанако в припадке бессмысленного оптимизма требовал: «Дайте мне карту канализаций, я готов хоть в одиночку прочесать весь город и взять пробы — намеренно заражённые дома можно найти».
Бессмысленный оптимизм Максима день за днём подтачивали не желающие реагировать на запрос фаланги.
Да, в запросе говорится лишь о доме Ройша — его отправляли до звонка Шапки. Да, можно отправить новый, но только тогда, когда в Университете будет достаточно лекарства. Иначе — надежды Бедроградской гэбни с оговорками, но всё же оправдаются: Университет продемонстрирует фалангам свою некомпетентность в чрезвычайных обстоятельствах.
При чрезвычайных обстоятельствах такого толка никто — даже фаланги! — не будет тратить время на педантичное выяснение всех подробностей. Кто перестраивал канализации, кто и откуда взял вирус, кого пытаются подставить — важные вопросы, но не первостепенные. Диспозиция ведь ясна: есть Бедроградская и Университетская гэбни, есть конфликт между ними, из-за которого сейчас может рухнуть экономика и вера в государственность.
Первостепенный вопрос — кто первый предоставит фалангам свой метод борьбы с эпидемией, действенный и надёжный, включающий в себя не только запасы лекарства. Недостаточно глубоко запрятанные грехи этому первому второпях спишут, а вторую сторону конфликта — тоже… спишут. Быстро и без сожалений, дабы в дальнейшем обойтись безо всяких конфликтов. На то, видимо, и делала ставку Бедроградская гэбня.
Только непонятно, может ли Университет позволить себе то же самое.
В Бедрограде чума. Чума в Бедрограде, слышите? И Университетской гэбне, у которой не хватает ни проклятых ресурсов, ни рабочих рук, ни дисциплины, ни авторитета, с самого начала не стоило лезть в это дело.
То, что у Университетской гэбни из собственных противочумных средств есть, в общем-то, только Имперская Башня, полная скопцов, казалось совсем уж насмешкой над здравым смыслом. Величайшее открытие, используемое для отвода глаз. Деньги и кровь, добываемые из песка и камней. Чудотворство какое-то, не иначе.
Можно ли в такой ситуации делать ставку на чудо?
Можно ли в такой ситуации делать ставку на что-то ещё?
В такую ситуацию просто нельзя попадать. Точка.
…Автопоезд покатился под уклон, и Максим качнулся вперёд, едва не стукнувшись лбом о спинку сиденья перед собой. Нет, он не спал, но вялая дремота всё-таки одолела его, почти отключила от реальности.
Холм, с которого сейчас сползал автопоезд, утопал в деревьях, а где-то впереди маячила арка железнодорожного моста. Шолоховский переезд?
Максим непроизвольно вскочил на ноги, тряхнул головой, осмотрелся получше: так и есть, Шолоховский парк, Шолоховский переезд.
Вот леший.
Светловолосый мальчик у противоположного окна — тот самый, с фарфоровой осанкой Габриэля, вбежавший на Большом Скопническом в последний момент — сочувственно улыбнулся.
— Не подскажете, какой это маршрут? — с дурацкой надеждой обратился к нему Максим. Ну мало ли, где-то действительно авария, автопоезд пошёл не своим путём.
— Двенадцатый, — ответил мальчик, и чёлка упала ему на глаза, совсем как обычно у… — Сейчас остановка будет — за переездом, на углу Поплеевской. Сможете пересесть. Вам куда нужно было-то?
— Уже неважно, — выдохнул Максим.
Двенадцатый маршрут — почти прямо от истфака почти прямо до Габриэля. Сколько лет подряд он каждый день ездил этим маршрутом? Леший.
Это всё холод, дождь, недосып, злость, рассеянность. Дождаться первого подошедшего автопоезда, прыгнуть в него не глядя. Или глядя.
Не сообразил, не подумал, не вспомнил.
Как может брать на себя ответственность за пресечение эпидемии в городе человек, неспособный даже сесть на нужный автопоезд?
— …Да просто такси возьмите, у них недалеко от парка стоянка в этом районе, с Поплеевской всего ничего идти в обратную сторону, — щебетал мальчик. — Хотите, провожу? Мне всё равно выходить.
Сколько ему, едва-едва за двадцать? Раза в полтора моложе Габриэля, и улыбка — лёгкая, не вымученная, и зонта при нём нет — не боится дождя, не брезгует автопоездами, не корчит вселенских страданий…
— Нет, — наверное, излишне резко ответил Максим. — Спасибо, не нужно.
И вышел, не оборачиваясь. Хотя очень хотелось.
Взять такси до Бывшей Конной Дороги тоже хотелось, но после автопоезда Максим уже понял — не выдержит, заснёт, не сможет не заснуть. И если вдруг Бедроградская гэбня так страшна, как сама себя малюет, окажется он после этого без сознания в каком-нибудь тёмном подвале, и дальнейшие вымирание города от чумы продолжится уже без Максима.
Это всё несерьёзно, конечно, но попытки добраться-таки до своей квартиры надо оставить. Леший с ним, пойдёт к Габриэлю, раз уж оказался рядом, не скажет ни слова, ляжет в гостиной и наконец отдохнёт.
У Габриэля пятиэтажный дом с девятиэтажным возвышением на углу — почти замок, почти башня. Видно издалека. Если приглядеться, можно даже различить задёрнутые шторы в спальне — тёмно-красный, кровавый бархат, балдахин над кроватью из такого же.
Сразу войти Максим не смог, остановился покурить, собрать в кулак остатки спокойствия. Из подъезда вышла старушка с первого этажа, чихнула, поздоровалась, снова чихнула:
— Это же у вас стиральный аппарат в квартире есть?
Стиральный аппарат?
Максим удивлённо нахмурился, кивнул.
— Увезли его. Электрики, — догадалась, наконец, закрыться носовым платком соседка. — Прямо с утра. Там что-то где-то перегорело, весь подъезд обесточило. Сказали, вроде как из-за стирального аппарата. И ковёр ещё выносили — белый-белый такой, пушистый. Тоже ваш?
— Ковёр-то тут при чём? — не понял Максим.
— Так натекло с аппарата, запачкали. Завтра, сказали, почистят и вернут. Хорошие люди.
Это не люди хорошие, чуть не сказал Максим, это Габриэль посмотрел на них так, что они теперь не только ковёр почистят, они ему завтра букет роз с извинениями в стихах пришлют.
Записка на входной двери, впрочем, была другого мнения. Там что-то говорилось о том, что ввиду отсутствия хозяина квартиры ремонтной бригаде пришлось…
Отсутствия хозяина квартиры?
У него же сотрясение мозга, а в городе чума, о которой он не знает, — ну и куда его понесло вдруг?
Перед тем, как открыть дверь, Максим дал себе слово: даже если Габриэля до сих пор нет, он не побежит неведомо куда его разыскивать, пока не поспит хотя бы пару часов. Ни за что не побежит, достаточно набегался уже за всю жизнь.
Сначала — спать, потом всё остальное.
Первое, на что падает взгляд любого, кто входит в эту квартиру, — кровать. На неё невозможно не смотреть, она прямо по курсу, она колоссальна, и над ней кровавого цвета балдахин.
И Габриэля на ней нет.
Максим только краем глаза отметил чужие следы на полу, грязные мыльные лужицы, ещё раз продублированную записку про характер аварии и сроки возвращения пострадавшего имущества, которую добросовестные электрики прикрепили на вешалку для ключей.
Это всё ерунда, не стоит внимания.
Габриэля на кровати нет.
В спальне — бардак: одежда, сигареты, какие-то мелочи разбросаны по полу. Собирался на нервах, не мог найти что-то нужное и всё перевернул?
Максим побыстрей отвёл взгляд от макулатуры и металлолома, оставленного на простынях. Ему не нужно это разглядывать, он и так знает, что это такое — письма к Гуанако, ключи от квартиры Гуанако. Священные реликвии, пролежавшие в прикроватной тумбочке тысячу лет. Чего он ещё ожидал?
— Габриэль? — всё-таки позвал он. Вдруг дома, вдруг уже вернулся.
Квартира ответила тишиной.
Максим завернул на кухню, хотел поставить чайник, но ограничился коньяком — на столе стояла ополовиненная бутылка, рядом с ней от перевёрнутой ступки тянулась ароматная пустыня молотого кардамона и имбиря. Кляксы сбежавшего кофе на плите напоминали трупные пятна.
Совершенно не хотелось гадать, почему Габриэль так психовал, что квартира превратилась в руины.
Максим зачем-то зашёл в ванную, убедился в отсутствии стирального аппарата, поскользнулся слегка на мокром кафеле, задев плечом полочку. С полочки что-то упало, раскрылось, разлилось, запачкало стены и раковину. Максим не всматривался даже — разрушением больше, разрушением меньше.
Глаза слипались, голова гудела. Спать, спать уже наконец.
Не под кровавого цвета балдахином, конечно же, а на диване в другой комнате.
В другой комнате без ковра было странно, пусто и непривычно. Что-то ещё тут было не так, но совершенно измотанный Максим не сразу сообразил, что именно. Он уже лёг (как был, в пропитавшейся дождём одежде), когда заметил на полу ворох старых литературных журналов — все выпуски за почти двадцать лет, Габриэль гордился своим собранием, но никогда на памяти Максима не перечитывал. Что ему вдруг взбрело в голову? Не электрики же в журналах копались…
Максима вдруг поразила неприятная мысль: электрики ведь были в этой комнате, электрики ведь могли увидеть копии документов, которые он оставил Габриэлю ещё во вторник, надеясь объяснить, чем Университетская гэбня сейчас так занята, и, наверное, надеясь извиниться.
С тяжёлым сердцем поднявшись с дивана, Максим подошёл к длинному письменному столу, за которым свободно можно было работать вдвоём. Копии документов лежали на виду, но, кажется, никто к ним со вторника так и не прикасался. Даже Габриэль.
Стоило перепроверить, не пропало ли что. Максим уже взял проклятую стопку в руки (точно такую же он день за днём возил на Революционный проспект), как разглядел наконец, что в его собственную (не Габриэля!) печатную машинку был заправлен лист бумаги, на котором чернели всего несколько строчек.
«Если мои просьбы для тебя хоть что-нибудь значат — то: пожалуйста, не отрывайся от работы. Я правда верю, что ваши дела важнее моих, и уж точно принесут тебе больше удовлетворения. Кроме того, поверь, ты даже не на первом месте в списке тех, кого могут позвать на опознание. Я, в отличие от Университета, справлюсь и без тебя».
И ниже:
«Прости, пожалуйста, прости — и попытайся просто быть счастливым».
…Максим буквально физически ощутил, как под черепной коробкой медленно, неловко, с металлическим скрипом обрывки понимания попытались сложиться в мысли.
Это невозможно — этого не должно быть — это всё.
«Ваши дела важнее моих».
С чего ты взял, едва не выкрикнул в пустоту Максим, я же совсем не это имел в виду.
Вырвал быстрым движением лист с печатными строчками, поднёс поближе к глазам: «опознание», «не первый в списке», «справлюсь и без тебя».
Максим и не догадывался раньше, что текст на родном языке может быть так сложен для понимания. В голову лезла одна ерунда: кого ещё во всем Бедрограде могут вызвать первыми на опознание, если не коллег с кафедры? И кто будет вызывать — следственный отдел под началом Бедроградской гэбни? Смешно. Надо было выбивать для Университета не только право самим решать проблемы с законом у своих людей, но и право самим хоронить свои трупы.
Что он несёт, о чем он думает, леший.
Это было так странно: всю долгую дорогу от Университета до Поплеевской, до дома, Максиму казалось, что он смертельно устал. Смертельно — не потому что сильно, а потому что усталость притупила мысли и ощущения, сделала голову стеклянной. Всю долгую дорогу от Университета до дома он думал тупо и через стекло, и уже успел поверить, что всё сумело-таки стать ему безразлично.
Габриэль может быть безразличным к кому-то, но не безразличным кому-то. Уж точно не Максиму.
Он любил «наверняка», «несомненно» и «очевидно, что»; что рано или поздно случится такая записка, бардак в спальне и тишина — всегда было не несомненно, но очень наверняка.
Но почему сейчас, почти закричал Максим — и знал, что это неправильный вопрос, правильный — зачем ты так. Правильный и глупый, только в припадке бессмысленного оптимизма можно подумать, что понимаешь, зачем Габриэль делает то или это. И он не объяснит, никогда не объясняет.
Соседка сказала, что стиральный аппарат электрики вынесли ещё утром — и уже утром дома никого не было. Даже если Габриэль зачем-нибудь возвращался — может, из-за этого по всей квартире следы спешки, — прошла уже целая бесконечность. Надо срочно бежать по соседям, спрашивать, не видел ли кто, во сколько и куда уходил Габриэль.
Куда (и как — как, с сотрясением мозга?) он мог поехать, чтобы покончить с собой? На ум ничего не шло, как Максим ни старался: сколько он помнил Габриэля, у того всегда был один дом — два, если считать кафедру. И ведь он смог бы выпить какие-нибудь таблетки и поехать в Университет — чтобы там, у всех на глазах…
Нелепая, ускользающая надежда, и всё же больше, чем ничего. Надо позвонить Ларию, предупредить. И даже не только Лария, надо предупредить Святотатыча — вдруг Габриэль пошёл умирать в Порт, Порт — это Гуанако, корабли в Ирландию, куда они вдвоём плавали в проклятом мае… Об этом больно думать, но надо — надо хотя бы сейчас суметь предусмотреть всё, не поплатиться из-за халатности. Университет, Бедроград, сам Максим могут гореть огнём, особенно если кто-то из них позволяет себе отвергать помощь, но не Габриэль. Габриэля можно спасти, Габриэля обязан кто-то спасти.
Стоящий тут же, между двумя печатными машинками телефон издал мелодичную и знакомую трель.
Максим отстранённо осознал, что самолюбие всё-таки играет с ним дурную шутку: мысль о том, что эпидемию чумы могут остановить и без него, ранила в самое больное место, и поэтому он изо всех сил пытался стать незаменимым, и поэтому разбрасывался, не успевал; отсутствие ответственности нестерпимее её переизбытка. Так было со всем: с контрреволюцией, с чумой, с Университетом — Максим многое умеет, Максим сделает всё, чтобы помочь, защитить и справиться, но если Максим не нужен, то пусть оно катится к лешему.
Так было со всем, кроме Габриэля.
Если бы сейчас из-под осиротевших без ковра половиц вылез мифический леший и предложил Максиму продать душу, имя, уровень доступа и право бывать в этом доме, в обмен посулив спасти Габриэля, Максим не задумался бы ни на секунду. Пусть бы тот потом смотрел на него только со льдом, пусть бы вообще не смотрел — лишь бы…
Телефон упрямо продолжал звонить.
Сняв трубку, Максим толком не нашёл слов приветствия: звонил Ларий.
— Габриэль Евгеньевич? Максим?
— Максим.
Ларий сделал паузу — он-то умел искать слова, выбирал сейчас самые аккуратные, чтобы не вызвать ещё большего раздражения у ненормального Максима, который устал, перенервничал и выбежал с факультета в чём был под дождь.
Между печатными машинками, совсем рядом с телефоном, текстом вниз лежал один из выпусков «Литературы Нового Бедрограда» — не нужно даже всматриваться в зелёно-голубую обложку, чтобы догадаться, какой. В этом претенциозном издании в своё время вроде как печатали молодых авторов, но на совсем молодых смотрели косо. Рассказ второкурсника в «Литературе Нового Бедрограда» — событие не то чтобы неслыханное, но примечательное.
Не нужно всматриваться в обложку, потому что все знают: на втором курсе Габриэль написал рассказ о том, как некто (очень похожий на него) отправился в родную деревню в поисках единственно возможного ответа на невыносимые вопросы, ушёл в леса и обнаружил там своего повесившегося двойника (и вместе с тем — себя, и вместе с тем — просто какого-то случайного человека в соответствующем контексте). В общем, про попытку телесной смерти, смерти духовной и духовном же перерождении.
— Слушай, я понимаю, что ты устал, ты злишься на эту дурацкую ситуацию с запросом. Но — как сможешь — возвращайся, пожалуйста, на кафедру.
— Зачем бы? Охровича и Краснокаменного вон нет, гэбня всё равно неполная.
— Да, но я не могу один, у меня не хватает рук. Сейчас-то точно нельзя что-нибудь проворонить…
— Ты за чем-то конкретным звонишь, или это снова некие абстрактные бесконечные дела, о которых я знаю только то, что они никому не нужны?
Ещё если не все, то многие знают, что Габриэль Онегин на самом деле — Гаврила Онега, это излюбленный истфаковский курьёз. Родился на Пинеге, но сразу после отряда уехал в Бедроград, Евгения Онегу не признаёт и «возвращаться в родную деревню» не намерен. Что Евгений Онега ему не отец — информация уже более сложная для понимания, ей в курьёзе места не находится.
— Сантехникам необходимо официальное разрешение на поисковую операцию. Мы пока только зачищали канализации в тех домах, где точно есть заражение, но это нерационально — вот как раз свободные сантехники-то у нас есть, это ж, как ты знаешь, не только студенческая практика. Кажется, — аккуратно посмеялся Ларий, — сантехники — это единственный свободный персонал, так что пусть не простаивают. Я могу подписать бумажку, но им нужен инструктаж по технике безопасности, карта города с заражёнными районами, тара для взятия проб, кого-нибудь из медиков бы в придачу — в общем, заняться этим делом надо плотно, и поскорее бы, а я ну никак не могу успеть… алё? Максим?
Все знают (леший!) про Габриэля столько всего, что любые попытки личной жизни превращаются в проходной двор, можно только сжать зубы и делать вид, что тебе всё равно.
Но не все знают, что иногда два и два полагается складывать.
Как бы ни было страшно.
— Максим, я в курсе, что, если бы это были не мы, предложение сейчас пойти поговорить с сантехниками звучало бы смешно, но ты-то понимаешь, что это правда важно и нужно — и чем скорее, тем лучше.
Пойти поговорить с сантехниками, потому что им нужен инструктаж и разрешение на поиски.
Когда-то Максим верил, что в государственном устройстве должно быть что-то большее — большее, чем бюрократия, чем условности и протоколы. Отстранённо подумалось: как же так вышло, что даже во вверенном ему клочке государства он не сумел устроить это большее?
— Если ты не можешь выкроить в своём чрезвычайно плотном графике времени на столь дорогое тебе городское дерьмо, то катись ты к лешему, Ларий, — вместе с сантехниками, канализациями, чумой и всем Бедроградом!
Так бывает со всем, ещё раз признался себе Максим. Со всем, кроме Габриэля.
И грохнул трубкой о телефонный аппарат, наслаждаясь коротким мигом звона, разлетевшегося по квартире. Он пожалеет об этом, конечно: Ларий всё делает правильно, старается удержать все нити в руках, ничего не упустить.
Только нет сил упоминать Габриэля в разговоре о сантехниках и бюрократии, просто нет сил, не поворачивается язык.
Максим взял выпуск «Литературы Нового Бедрограда» в руки — без особой цели, он и так знал, что дальше делать, и не ожидал увидеть ничего необычного. Разумеется, открыто «Белое дерево», рассказ Габриэля с давнего его второго курса. Рассказ Габриэля, который тот ни разу на памяти Максима, даже в минуты самой острой ностальгии, не перечитывал. На удивление хорошо сохранившаяся, хоть и довольно дешёвая, бумага, ставший почти символом времени шрифт с засечками — почти ничего необычного.
Почти.
Подхватив «Литературу Нового Бедрограда» и выдернутый из печатной машинки лист с запиской, Максим быстрым шагом (на бег, как он ни старался, всё-таки не хватило сил) бросился в коридор, накинул один из своих плащей — серый и нелюбимый, всегда бессменно висевший на вешалке.
Последняя страница рассказа — та, на которой главный герой нашёл труп своего двойника, — была вырвана.
Бедроградская гэбня. Гошка
На часах 10:32
— Это меня и поражает. Ты вообще способен признать свою вину?
— Вину?
— Ладно, не вину — не лучшее решение?
— Смотрите-ка, кто запел.
— Ночью что только не с микроскопом облазили…
— Знаю. А эта твоя финальная экспертиза?
— Да не было в ней смысла. Гошка, у Ройша чисто. Зря выманивали в Хащину.
— Девка защитила его сортир, как трогательно! Значит, и поделом девке.
— Как ты вообще мог повестись на её спектакль?
— А как ты мог попасться фалангам? Заткнись и радуйся, что вовремя очухались.
— Раньше у нас хотя бы был план! Опасный, но стройный.
— Ну и? Планы меняются.
На часах была половина одиннадцатого утра, самое время добропорядочным гражданам собрать манатки, покинуть уютные жилища и отправиться пахать в поте лица. Тем из них, кто не чувствует усталости, головокружения и симптомов тяжёлого ОРЗ, конечно. Но их и не должно шибко интересовать, что происходит на лестничной клетке, верно? У них другие заботы сыщутся.
В подвале похожего на башню дома номер 33/2 (33 — по проспекту Объединённых Заводоводств, 2 — по Поплеевской) было чистенько, уютненько и крайне двойственно. Подвалы — нейтральная территория, там университетский выход в канализацию и бедроградское всё остальное.
Оформлением конкретно этого подвала занимался Университет — и, судя по ровным слоям краски на стенах, его обитатели намеревались в оный подвал переселяться. Только кушетки с камином и не хватало.
— И дезинфекция уже пущена? — поёжился Андрей, повертел головой в поисках люка, ведущего в канализацию.
На проспект Объединённых Заводоводств ехали вдвоём: вчетвером — много, заметно, да и других дел для голов гэбни сейчас по горло. Именно с Андреем — потому что у него в одной руке шприц, а в другой руль, очень удобно.
Хотя кому Гошка это рассказывает?
Потому что хотелось. Ну, посмотреть на Андрея в действии после всей этой херни.
Самой сложной частью сегодняшней операции оказался выбор для него нормальной штатской одежды, поскольку выяснилось, что первые любимые брюки не подходят к рубашке, во вторых любимых он мотался по Столице и видеть их больше не желает, а третьих любимых, в общем-то, и нет — во всех потенциальных третьих что-нибудь непременно не так. Пришлось насильно отдирать от шкафа прямо в форменных гэбенных, что неконспиративно, но времени-то было не шибко.
Андрей потом никак не мог заткнуть фонтан на тему того, как хорошо некоторым быть вечным младшим служащим с набором повседневных туалетов, которых хватило бы на костюмерную театра средней руки.
— Весьма, — кивнул Гошка, отвинчивая последний шуруп из крышки щитка. У него, ясное дело, был ключ, но бригадирша электриков настояла на том, чтобы они с Андреем свинчивали крышку сразу — мол, ей всё равно потом придётся, нечего преумножать труды. Она вообще оказалась склочной бабой, чем и понравилась Гошке — знает своё дело, знает, кто здесь главный и вовсе не собирается поступаться своими интересами.
Хамить главному нехорошо, и бригадиршу ожидал бы перевод на какую-нибудь гораздо менее престижную должность, если бы не секретность операции.
Теперь ей грозит несчастный случай, бедняжке.
Хамить главному — нехорошо.
— Когда мы говорим «контролируемая эпидемия», — поддавшись нравоучительному порыву, продолжил Гошка, — мы имеем в виду «контролируемая нами эпидемия». Если Университет тоже взялся травить людей, наш гуманистический долг и священная обязанность — их вылечить, не так ли.
— Ну-ну. Всех, кроме одного? Почему бы этого одного тоже не вылечить? Можем же опять спалиться.
— Потому, Андрей, — Гошка снял крышку щитка, воззрился на месиво проводов, — что травить своих — грешно и порочно. А за грехи и пороки приходит расплата. Какой, по-твоему, надо херачить?
Андрей дёрнул плечом и отвернулся. Миленький вознегодовал?
Миленький прекрасно умел подстраиваться под ситуацию и ориентироваться на пересечённой местности, но при этом всегда корчил такую рожу, будто ему в организм вводят живых угрей. Внутривенно.
— Вот и я думаю, что все, — хмыкнул Гошка, сцапал рукой самый центр чёрно-красного гнезда и изо всех сил дёрнул. Никаких искр, само собой, не брызнуло, только с писком мигнула и погасла лампочка.
Простите, о невинные жертвы политических акций.
— Ты так радуешься происходящему, как будто мы выигрываем, — проворчал Андрей из свалившейся на голову темноты. — А ситуация ведь глупая. Мы травим — они лечат. Они травят — мы лечим. Лекарства у нас после рейда фаланг — пихт наплакал. А синтез новых партий идёт слишком быстрыми темпами, ночью аппаратура вообще начала сбоить от таких перегрузок! Нужны решительные действия.
А они тут чем занимаются?
— Я так радуюсь происходящему, миленький, потому что теперь всё гораздо, гораздо интереснее.
Ведь именно в этом соль политики — в нюансах, в маленьких шажках, которыми приходят большие перемены. Университет держится за свою мораль и атмосферу любви и ласки, а значит — достаточно эту атмосферу отобрать. И, откровенно говоря, это гораздо веселее, чем перестраивать канализации и бегать потом по фалангам, тыкая пальцами в то, кто тут некомпетентен. Ходить по старшим скучно и унизительно, то ли дело партизанская война на равных.
Гошка любил пихтский эпос. Среди прочих там была невыносимо длинная и нудная история про то, как некий пихт продал свою бессмертную душу лешему за мирские блага, хоть глупые росы его и отговаривали. Продал, поимел лёгкую и счастливую жизнь, а в конце так и не понял, что такое душа, была ли она у него раньше, зачем отговаривали и в чём наёбка.
Душу придумали древние росы и прочие интеллектуально обогащённые — на свою же голову.
С теми, кому так важно не запачкаться, весело бороться, потому что достаточно разок кинуть в них говном — и они уже будут считать себя проигравшими. А добить лежачего — это так, дополнительное удовольствие.
В поисках двери на лестницу Андрей, ругнувшись, схватил Гошку за плечо, и тому слегка ёкнуло.
Что ж не радоваться-то, миленький, если мы снова вместе?
— Куда ты лезешь, дай электрикам зайти, — осадил он его вслух. — Им дорога прямо на нужный этаж, займут народонаселение, пока мы делаем дело. Чтоб народонаселение особо не пялилось по сторонам.
— Знаю я, — буркнул Андрей, но руку с плеча не убрал.
Он мог сколько угодно клеить серьёзность, но Гошка-то знал, что в нём бьётся точно такой же азарт, только у Андрея от него синяки больше, потому что сложно одновременно бросаться под обстрел и опасаться где-нибудь напортачить. Наверное, миленького с его осторожностью можно даже пожалеть.
Поразмыслив, Гошка притянул Андрея поближе — просто так, чтобы был.
— Перестань делать лицо и посмотри на это так: зачем вообще идти в гэбню, если тебе не нравятся противостояния?
Андрей покачал головой — и смотреть не надо, чтобы почувствовать, как надулся.
— Ответственность? Синхронизация? Благо города? Ты сам всю шапку про это прозудел.
— Да, а ещё хождение по колено в дерьме, пулевые ранения и рейды фаланг, — фыркнул Гошка. — Это тоже прописано в вакансии. Вот я и спрашиваю — зачем идти в гэбню, если тебе всё это, всё вместе не нравится? Чтобы носиться с тем, какой ты ебически благородный? С этим в Университет, миленький.
Андрей что-то пробурчал, но мышцами расслабился.
— Я всё ещё помню избиение стола.
— И, поверь мне, я получил от него всё удовольствие, которое можно в принципе извлечь из избиения неживого объекта.
А ещё Университет — хороший противник.
Приятно, когда скандальную бригадиршу бьёт случайным ударом тока, но ещё приятнее — когда коротит тех, у кого к зубам прилагается табельное оружие.
На лестнице послышались голоса — вот и скандальная бригадирша пожаловала, самое время. Гошка потрепал Андрея по голове — просто так, на дорожку — и махнул рукой. В темноте тот жеста не увидит, но всё равно почувствует, что пора.
Пора.
До нужной квартиры Гошка с Андреем добрались бодрой рысцой — электрики будут развлекать всех желающих тунеядцев не меньше часа, но это не повод. На лестничной клетке стояла бригадирша — невысокая и с во всех смыслах выдающейся челюстью.
— Ключи, — коротко проинформировала она, протягивая уже одолженную у соседей искомую связку. Электрикам ведь нужно проверить все квартиры, даже те, хозяева которых отсутствуют или не могут открыть дверь по причине проблем со здоровьем. Электрикам дадут ключи без вопросов.
Гошка кивнул ей на темнеющий лестничный пролет — нечего тут пялиться. Бригадирша покачала челюстью и удалилась.
И откуда только такие страхолюдины берутся. Казалось бы, делаешь людей в печи — ну улучши хоть немного средние показатели презентабельности.
— А если там всё-таки ещё кто-то? — Андрей обеспокоено прижал ухо к двери.
— Кому там быть? За Молевичем проследили, он на службе. А больше никого наш пациент не ебёт. Во всех смыслах.
Гошка отряхнул перчатки, достал пистолет — так, скорее для виду, левой рукой засунул ключ в скважину.
Ну здравствуйте, доктор исторических наук Онегин Габриэль Евгеньевич.
В завкафской квартире было душно и смутно пахло савьюром — как он тут живёт вообще? В коридоре стройными рядами висели тонкие плащи и куртки, под ними — многочисленные сапоги: натуральная кожа чуть ли не индокитайских крокодилов, пряжки из серебра. Достойный расход университетских финансов.
Естественный свет пожрали плотные шторы, но его всё равно хватило, чтобы разглядеть: прямонапротив входной двери — спальня: гостеприимно распахнута, встречает с порога огромной кроватью под красным балдахином, в центре — бледный завкаф, приподнявшийся на одном локте.
Ох леший.
— Если это не приглашение, то я вообще не знаю, что называют приглашением, — Гошка стремительно преодолел расстояние от входной двери до кровати.
За спиной шикнул Андрей. Мягко переступая, начал проверять одно помещение за другим на наличие нежданных сюрпризов. Такой хороший, вымуштрованный служащий — он что, слепой, что ли? Главная угроза всей операции тут, под носом — разметалась на простынях.
Завкаф даже попытался дёрнуться, что было непередаваемо трогательно. В сердце Гошки немедленно расцвёл широчайший спектр светлых чувств. Можно ли не возлюбить человека, который всем своим видом приглашает?
Невыносимая дилемма. Андрей отчасти прав, алгоритм прост: осмотреть помещения, устроить дезориентирующий бардак, по-быстрому свалить с добычей, да-да, но —
Эта херова добыча сама дезориентирует кого хочешь!
Сразу зажимать рот не хотелось — хотелось, чтобы завкаф пискнул чего-нибудь, но тот только распахнул пошире свои голубые-голубые глаза. Он не ломал комедию, не строил из себя героя, не торговался, а просто откровенно и неприкрыто боялся.
Честное слово, вся затея с Университетом стоила как минимум этого момента. И ещё беззащитно выпирающих ключиц.
Гошка с сожалением отдёрнул балдахин и как можно спокойнее сам опустился на простыни. Навис, почти даже нежно прикрыл так и не издавший ни звука рот рукой в мягкой перчатке. Завкаф не сопротивлялся и не отводил взгляда — и вот это уж точно было приглашением.
Леший, работа работой, но как тут удержишься?
Подошедший Андрей хладнокровно хрустнул ампулой (ну точно слепой!), но Гошка жестом придержал его — тоже не отводя взгляда от завкафа.
Так. От работы надо получать удовольствие.
— По-моему, сперва стоит его трахнуть, — постановил Гошка, аккуратно распахивая завкафский халат. Чёрный и шёлковый на красных простынях — просто как провода в щитке, глубокий символизм цвета. Завкаф прётся от знаков и предзнаменований — ну так вот, эта встреча была предначертана, пусть не жалуется.
Какое тут жаловаться, праздник сплошной, день госслужащего прям. Если не считать того, что в голове досадливо вертелась тошнотворная эротическая мура про напряжение и электрический ток.
Вредно, вредно думать. Откуда мыслей-то столько вдруг?
Андрей недовольно фыркнул:
— Опять?
— Что «опять», тот раз когда был!
Когда-когда, восемь лет назад, прямо после мальчика 66563 с расшифровками. Когда выяснилось, что у Университета хромает интуиция и они не догадываются, что своих людей нужно защищать. Завкафа тогда прикарманили так, всё для той же острастки. И удовольствия.
Он ведь специально это делает — культивирует свою хрупкость и ранимость, стрижётся под оскописта и носит серебряные кольца. Гошка его не обвинял даже, наоборот — догадывался, как весело и приятно, когда у всех близлежащих студентов тестостерон из ушей хлещет. В Университете вообще сильна добрая традиция провокаций.
Так что пусть радуется, провокация сработала.
Андрей посмотрел на Гошку осуждающе — херов отрядский отличник! — и сдёрнул завкафу халат с плеча.
Было бы наивно надеяться, что миленький вдруг решил взять уроки получения удовольствия от работы. Так и есть, ткнул шприцом. Ужас в голубых завкафских глазах булькнул и растворился.
Какая потеря.
— В бессознательном состоянии не так весело, но я готов пойти на эту уступку ради тебя, — ухмыльнулся Гошка и погладил завкафа по белому плечу.
Андрей посмотрел на него с недоверием, механически проверил завкафу пульс, склонился изучить состояние глазных яблок:
— Ты осознаёшь, что он заражён?
— Ты осознаёшь, что именно поэтому мы с ним можем больше никогда не встретиться? Я не готов упустить этот шанс.
— Как тебе прекрасно известно, водяная чума передаётся в том числе и половым путём, — Андрей сделал полдвижения, как будто хотел оттянуть Гошку в сторону за руку.
— Ну так и что, у нас есть лекарство.
— Когда именно пустили дезинфицирующий состав? Впрочем, неважно: сам он вряд ли пил из-под крана, куда ему в таком состоянии до кухни ходить, да ему бы уже и не помогло — посмотри на зрачки, на состояние мышц, тяжёлая стадия вот-вот начнётся, — зачастил Андрей, ещё раз зачем-то стал считать завкафский пульс. — Порция лекарства у меня, конечно, при себе, но разве задумка была не в том, чтобы оставить его зачумлённым? Наказание за грехи и пороки, все дела? Твои развлечения не стоят того, чтобы его лечить и заражать заново, я не знаю, что будет с иммунитетом, это ненадёжно без предварительных тестов…
— Кто говорит о том, чтобы лечить его? — широко улыбнулся Гошка, но завкафа отпустил — с огромным сожалением.
От некоторых приглашений не только невежливо, но ещё и очень, очень печально отказываться.
— Не трать время на ерунду, — тряхнул головой Андрей. — Электрики не вечны, нам ещё кучу всего сделать надо. И вообще я так и знал, что вся эта затея с завкафом — только для твоего личного удовольствия.
— Не включай белочку, если так торопишься, — рявкнул Гошка.
Ну в конце концов, почему нет?
Когда жители города загибаются от водяной чумы, не присоединиться к своему народу со стороны городских властей даже как-то бесчестно! На час-полчаса — всё равно дольше у параноика Андрея не хватит нервов не всаживать в Гошку целительный шприц.
Даже интересно, в конце концов.
— Да какая белочка? — Андрей отлип наконец от завкафского пульса, задумчиво уставился на перчатки на своих руках, которые были отнюдь не санитарной мерой, а конспиративной, нечего здесь отпечатки оставлять. — Послушай меня, пожалуйста. Шапка проверял вирус и лекарство на себе, нелегальных подопытных ему в Медкорпусе не достать. Мы проверяли на своих людях, но мало, мало проверяли! Я как услышал о возможном родстве вируса со степной чумой, всё время думаю: вдруг начнётся мутация? Вдруг мы не знаем каких-то свойств? Вдруг они нам подсунули формулу лекарства с сюрпризом?
Бессознательное завкафское тело никого не боялось и ни к чему больше не приглашало, поэтому прочие страждущие были наконец услышаны.
— Не ссы, наши подопытные живы-здоровы, — Гошка опустился на корточки у прикроватной тумбочки, полез шарить по ящикам. — Я ещё раз уточнял. Ну, после того, как дал девке пробирку.
Валокордин, письма какие-то, весёленькие сигаретки из цветной бумаги — всё на пол. Письма, возможно, даже на кровать, это уже смотря чьи и о чём. Сейчас поглядим.
«Я знаю, как жалко и нелепо писать мёртвым — но ведь и живому тебе письмо не дошло бы, верно? Заверну в конверт, выкину куда-нибудь, а потом поверю — смогу поверить — что его просто не пропустили по уровню доступа, или что затерялось в дороге, или даже что ты всё-таки прочитал, но не можешь ответить».
— Люди — разные. В медицинском отношении-то точно, — заметив, что Гошка занялся делом, Андрей устыдился, осмотрелся и направился к завкафскому шкафу. — Долбаный Зиновий Леонидович с Колошмы вроде как без намордника шлялся по изоляторам, взбунтовавшуюся охрану стрелял. И пережил две вспышки степной чумы! А некоторые от простуды дохнут, такое случается.
Из-за створки полетели шейные платки, тонкие рубашки и прочие неопознанные кружева. У этой ходячей провокации вообще, что ли, практичных шмоток нет, только бордельные?
— Выбери там что-нибудь относительно пристойное и траурное, — подсказал зависший над письмами Гошка, игнорируя врачебные излияния, — если Молевич вдруг знает все кружева наперечёт, пусть считает, что завкаф сбежал в таком виде, в котором разве что стреляться.
«Мне всегда казалось, что жизнь и смерть — одно и то же, только в смерти чуть спокойнее и чуть более всё равно. Звучит страшно подростково, да? Но мне нравилось быть глупым и эдак драматизировать. Это жалко и смешно, на моём месте нелепо осуждать тех, кто смеётся — я сам смеюсь. Смеюсь, но, смеясь, всё равно ползаю на брюхе, умоляю — снова быть глупым. Верить, что всё это предначертано, знаки, высшие силы, следы божества.
Ненавижу тебя за то, что ты отобрал у меня эти простые иллюзии — как будто мало было отобрать у меня себя.
Ненавижу себя за то, что не могу это всё просто отрезать.
Тебя бы стошнило от патетичности моего слога, я знаю. Как хорошо, что ты не будешь этого читать — письмо затеряется в дороге.
Не пройдёт по уровню доступа».
— …у тебя могут начаться осложнения, какая-нибудь непредвиденная реакция организма, выпадешь на несколько дней, ну кому это нужно? — всё зудел и зудел Андрей.
А, он до сих пор об этом?
— Миленький, да ты никак ревнуешь меня к завкафскому телу!
— Очень смешно, — огрызнулся миленький и убийственно серьёзно добавил: — Боюсь я, мы же без тебя не справимся, если…
«Не стоило идти на истфак: слишком хорошо знаю представления о посмертии в разных культурах, чтобы верить хоть в одно».
Так, эпистолярным произведениям однозначно место на кровати.
— Всё, завалил ебало. Нет никакого «если», — последний раз запущенная во внутренности тумбочки рука наткнулась на связку ключей. — Не трахать так не трахать: умирать от чумы и правда некогда, Бедроград за спиной. Но ты мне теперь должен, — Гошка требовательно звякнул ключами. — Как думаешь, они от чего?
В любом нормальном доме есть чужие ключи. Всероссийское Соседство, леший! Все всем соседи, в каждом мебельном магазине найдётся специальная вешалка на десять крючков, у завкафа в коридоре вон тоже такая прибита.
Но эти-то ключи не на вешалке, а прям в спальне — тут явно есть, на чём сыграть, если б знать наверняка.
— От чего бы ни были, брось их позаметнее, — отвлёкся на звон Андрей. — Должно быть сразу ясно, что завкаф не по гостям пошёл.
Ключи шлёпнулись на письма, думать некогда.
Гошка рывком поднялся, бросил тоскливый взгляд куда-то в район оставшихся неизученными завкафских ключиц и придирчиво воззрился на беспорядок, в считанные минуты устроенный Андреем. Правдоподобно — миленький знает толк в гардеробных истериках, сам сегодня штанов по нраву найти не мог, серьёзный человек и эпический герой.
— Строже не вышло, одни шелка и вышивки, — протянул он Гошке какие-то тряпки, — там ещё в коридоре чёрный плащ болтается с застёжками под шинель, самое оно.
Ну нихера себе.
Гошка, конечно, сам говорил, что реквизит нужен, чтоб прям как будто стреляться, но увидеть рубашку военного образца времён Росской Конфедерации всё-таки не ожидал. Рубаха белая, парадная, она же расстрельная — на праздничный марш и под трибунал. В такой дед Гошки до старости фотографировался — он свой титул, умело конвертированный в деньги, как раз в Резервной Армии заработал.
Они там в своём Университете совсем охерели? Срать присесть только на антикварный горшок пристало?
Горшок, впрочем, был вполне обыкновенный, разве что пару дней подряд по воле неизвестного доброжелателя в нём плескалась водяная чума, а так всё путем; зато в ванной обнаружилась недешёвая штука — стиральный аппарат.
Андрей уставился на него как на херов подарок ко дню рождения:
— Конфискуем. Ну, якобы в ремонт, я имею в виду. Конфискуем и говорим, что проводку из-за него и того, а хозяина на месте не было, поэтому пришлось аж записку с объяснениями на дверь повесить. И сразу ставим слежку — при таком раскладе кто-нибудь из бдительных соседей сам Молевичу позвонит.
— Резво соображаешь, — одобрительно кивнул Гошка. — Может, не придётся до ночи ждать, пока он соизволит домой пожаловать. Выцепим прямо из гущи событий!
И непременно надо будет поставить на след кого-нибудь этакого, во вкусе Молевича: с беззащитными ключицами и приглашающим видом, чтоб ему тоже пусто было. Молевич всё же не совсем дурак, беспрерывно его вести не выходит, умеет чуять слежку — проверено. Так вот пусть и смотрит себе на слежку во все глаза. Сегодня ни одного его движения упустить нельзя.
— Ведро, вода, порошок, — раскомандовался миленький, с решимостью подбираясь к железному нутру аппарата. Видать, опыт валяния под такси помогает имитировать поломки любых устройств. Что ж он в щиток-то сам лезть не захотел?
— Устроим Потопление Первозданной Земли?
— В слезах, — невнятно отозвался Андрей, зажимавший зубами какую-то маленькую железку, извлечённую из кармана. Вечно они с Бахтой как лавки запчастей на выезде! — У меня перегоревший предохранитель завалялся. Даже подходит, но он похуже, чем в аппарате. Сейчас заменю, и будет не подкопаться.
Гошка покорно включил воду — четыре головы лучше одной, быстрее и эффективнее. Отвлекать соседей электриками — быстро и эффективно, но не очень чисто: электрики тоже люди, всегда могут заподозрить, задуматься, сболтнуть лишнего. Особенно если кто-нибудь хорошенько порасспрашивает, а такое возможно — вдруг у Университета есть нюх. Создать и для электриков убедительную картину разрушений не помешает.
Херовы убедительные картины!
Вода из-под крана в доме-башне 33/2 была убедительнее некуда — то, что она совершает оборот сортир-кран, действительно на совести Бедроградской гэбни.
Отчасти.
Лет пять, что ли, назад инженеры намалевали на бумаге финальную версию очистительных систем, позволяющих пускать часть использованной воды обратно в краны через совсем небольшой промежуток времени. Обкатывать на своих же служебных зданиях было можно, но осторожно — великое изобретение-то хотели приписать Университету, а хер бы Университет незаметно окопался прямо под Бедроградской гэбней! Да и расход воды, нагрузка на оборудование — и чего там ещё бывает? — в жилых домах другие.
Короче, надо было выбрать дом для пробного запуска. Сначала спорили, пытались решить по уму, потом Бахте надоело, и он выстрелил в карту, не целясь. Попал в Шолоховский переезд, все заржали — там же рядом перекрёсток Объединённых Заводоводств и Поплеевской, дом завкафа, откуда по данным приставленных наблюдателей всё время то убегал, то возвращался Молевич.
Гошка тогда настоял, чтобы выстрел Бахты засчитали — почему бы не заставить Молевича пить воду из завкафского сортира? Отличная шутка, в Университете такие любят!
Завкафскую канализацию перестроили, потестировали пару недель — никаких жалоб, никто ничего не заметил — и вернули в прежний режим работы. Ну а что — всё прилично, переключатель-то предусмотрен.
Протестировали и забыли к херам лешим!
То есть не забыли, само собой, но в расчёт не принимали: дёргать переключатель под завкафом и запускать заражение всего дома — глупо. Молевич заметил бы раньше, чем нужно для создания по-настоящему опасной ситуации в городе. Да и для фаланг при худшем развитии событий чума из-под кранов именно этого дома означала бы покушение на голову гэбни, если б всё-таки удалось доказать, что тайной перестройкой канализаций занимался не Университет. До вчерашнего дня думали, что нихера они докажут, что всё схвачено, но теперь надеяться на прежний план не следовало — он же утёк как-то.
Мочой по трубам, блядь.
Устраивая на полу ванной и коридора мыльное болото, Гошка в который раз пожалел, что Бедроградская гэбня когда-то не удержалась от сортирного юмора в адрес Молевича. Не будь в завкафской канализации тестовых фильтров, хер бы Университет сейчас оказался в таком выгодном положении. Покушение на голову гэбни со стороны другой гэбни (которое другая гэбня не совершала, но фильтры-то с переключателем есть!) — слишком, слишком отягчающее обстоятельство, а чума в Бедрограде и без того не очень-то легка в качестве превышения служебных полномочий.
— Даже если предположить, что у них там всё решает кто-то один и это не Молевич, — подал голос Андрей, только что закончивший возиться со стиральным аппаратом, — всё равно Молевич должен быть уже в курсе, что дом заражён. У завкафа не самая типичная симптоматика, но, зная о чуме в принципе, не догадаться нельзя.
— И что?
Возможно, Андрей пытался сказать что-то осмысленное, но и эта попытка Гошку малость взбесила. Его бесило сейчас вообще всё — предполагай не предполагай, точно-то им не разобраться, кто что знает и кто кого травит. И вообще всё через задницу, и задницы завкафа Гошке не досталось — времени нет, последствия непредсказуемы, хер знает что ещё.
Дерьмо.
— И то, что завкафа он не вылечил, — Андрей педантично оглядел ванную, добавил пару косметических штрихов картине разрушений и двинулся в коридор.
— Или сам заразил, — напомнил Гошка.
— И до сих пор не вылечил! — ох, миленький даже повысил голос с шёпота до полушёпота. Волнуется?
— Может, хочет предъявить фалангам тело в наиболее плачевном состоянии и выбить из них скупую бюрократическую слезу?
— А может, ему наплевать на завкафа, и мы тут с тобой зря время тратим, — объяснил наконец миленький причину своего негодования. Вот дурак!
— Слушай сюда, мой осторожный друг, — скривился Гошка. — Кто там говорил, что все люди разные? Так вот, они разные. И не все из них столь же трусливы — то есть, прости, предусмотрительны и разумны, как ты. Молевич, скорее всего, не считает, что поваляться пару дней с водяной чумой — очень уж большая опасность для его драгоценного завкафа. Может, это даже такая воспитательная мера и прочие высокие отношения. Что ещё не означает, что он не схватится за жопу, когда насквозь больной завкаф исчезнет в неизвестном направлении. Совершенно не означает.
Андрей нарисовал на лице «да-да, конечно, я очень ценю твоё мнение, но шёл бы ты лучше лесом», но Гошку это не задело вовсе. Главное — хоть не врёт, что со всем согласен.
— Проехали, — Андрей кивнул Гошке на дверь во вторую комнату, а сам пошёл громить кухню. — Просто если он не клюнет, будет тупо.
— Во-первых, у нашей кампании по расхищению завкафов двойная цель, забыл? — вселять оптимизм в удаляющуюся спину было не особо приятно, но уж во что есть. — И второй цели мы достигнем, тут без вариантов. А с Молевичем надо поработать. Да, истерического беспорядка и сопливых писем на кровати может оказаться маловато. Значит, сейчас что-нибудь придумаем, чтоб он точно клюнул.
И Гошка шагнул-таки во вторую комнату — придумывать.
Херов Молевич, что бы он там себе ни воображал, должен расплатиться за грехи. Вся Университетская гэбня должна, но Молевич — в первую очередь. Расплачивается всегда тот, у кого слабые места на весь Бедроград светят.
И ведь не то чтобы иметь слабые места порочно само по себе, кто ж их не имеет. Просто слабые места одной головы гэбни — это слабые места всей гэбни, если гэбня нормальная. Если. А у Университета всё наперекосяк: Молевич завёл себе такую слабость, не ткнуть носом в которую — просто преступление. Дошёл бы уже наконец своим могучим университетским интеллектом до того, что что-то здесь неправильно!
И очень, очень вредно думать, что вот Молевич-то не знает, а при другом раскладе служить бы ему на благо государства совсем в другой должности. Бедроградская гэбня, правда, своевременно и убедительно воспротивилась, но осадочек остался.
Остался-остался.
Вторая комната была примечательна ковром. Херовым белым ковром, ворс по щиколотку — попробуй пройди, не оставив следов! Как они вообще умудряются держать его чистым? Порхают, бляди?
Гошка посмотрел на мягкий ворс в больших сомнениях — он был преградой на пути к письменному столу, а на столе-то две печатные машинки, бумаги, книги с закладками. Наверняка что-то полезное найдётся, чтоб запудрить мозги Молевичу.
В конце концов, ковёр можно конфисковать вместе со стиральным аппаратом. Ванная совсем близко, натекло, потом электрики грязными ботинками потоптались. И как сознательные работники сферы коммунальных услуг они просто обязаны были забрать ковёр в реанимацию за свой счёт! Так: не забыть добавить сей факт в послание хозяевам от электриков и в самом деле вернуть имущество завтра с бригадиршей, хорошенько почистив.
А пока остаётся завернуть в него бессознательное завкафское тело — надо же как-то спускать добычу с долбаного седьмого этажа! Первоначальный план подразумевал, что они что-нибудь сообразят на месте, вытрясут из бригадирши стремянку или тележку, набросят сверху тряпку, но ковёр даже лучше.
Вынос завкафа в ковре, акт первый и единственный, современная драматургия в экстазе.
Принятие стратегического решения позволило спокойно и кощунственно прошествовать по белоснежному ворсу в пыльной обуви. Здрасьте, фантомные ощущения из чужой жизни: ходить по этому ковру босиком и трахать завкафа.
И стучать фалангам на Бедроградскую гэбню!
Потому что первым, что Гошка разглядел на столе, были копии запросов. Подписаны подателями в субботу вечером, оперативненько. Ничего нового, но посмотреть своими глазами было нелишне: бла-бла-бла, пресечена попытка умышленного заражения канализаций и водопровода жилого дома. Предположительно смертельно опасным вирусом (предварительное медицинское заключение прилагается). Предположительно Бедроградской гэбней (показания студентки исторического факультета БГУ им. Набедренных Брованны Шухер и список нелегально проникших в канализацию младших служащих Бедроградской гэбни прилагаются). Предположительно в целях вменить Университетской гэбне служебную некомпетентность (ничего не прилагается, жирный карандашный знак вопроса и меленьким почерком — секретарь Ларий? — рядом: «Не стоит, это несерьёзно и не очень честно»).
К этой макулатуре прикасаться не нужно, пусть себе лежит, как лежала. И всем своим видом прозрачно намекает, что так тоже не делают — хоть бы папочкой какой прикрыл разбросанную по дому производственную документацию, многоуважаемый голова гэбни. Тут, между прочим, электрики прогуливаются, у соседей ключи есть, гости на чай забежать могут — да мало ли что ещё бывает на частной квартире. Честное слово, стыдно и больно за судьбы всероссийской политики.
Зато теперь совершенно точно известно, что вирус они ждали. В запросе, правда, речь всего об одном жилом доме, Ройшевом, а не об эпидемии.
Зассали, хотели обойтись малой кровью? За угрозу эпидемии, пусть и выявленную, их бы никто по голове не погладил. Допустили возможность — всё равно лохи. Но не очень понятно, что они собирались делать дальше. Зачем сначала катать запросы про пресечение заражения одного дома, скрывать масштабы катастрофы, а потом травить своих? Планы изменились? Фаланги послали их с такой ерундой, и пришлось действовать решительней? Кто-то был не согласен с первоначальным планом и развёл самодеятельность?
И что это за приписка про «несерьёзно и не очень честно»?
У них было что-то похожее на доказательства намерений Бедроградской гэбни? Что, блядь? И откуда? Сами сфабриковали и вдруг усовестились, когда до дела дошло?
Гошка недовольно тряхнул головой — нашёл время думать! И так дурная привычка, а сейчас вообще без толку, сейчас первоочередная задача — нагнать вокруг завкафского исчезновения драматизма погуще да пожирнее. Молевичу пора бы переключиться с чумы в Бедрограде на что-нибудь более подходящее его пламенной натуре. Поиски пропавшего возлюбленного — прекрасный сюжет, благодарные радиослушатели заранее утонули в соплях.
Так как радиоприёмника поблизости не наблюдалось, взгляд Гошки сам непроизвольно нашёл ему замену и упёрся в бесконечные книжные полки, оцепившие комнату по периметру. Антикварный горшок возвращается! Все издания у завкафа были либо ветхими и раритетными, либо, наоборот, подарочными и расфуфыренными — тяжёлые переплёты, кожа с тиснением, деньги некуда девать.
Ближе к окну, в паре сантиметров от зарослей белоснежного ворса, во всё это буйство затесался целый ряд паршивых овец в мягких обложках — в смутно знакомых мягких обложках. Гошка пригляделся: они самые, выпуски «Литературы Нового Бедрограда». Было в пятидесятых-шестидесятых такое всё из себя элитарное студенческое чтиво, его ещё потом закрыли к лешему за какой-то плагиат с порнографической повести Хикеракли. Когда Гошка учился на юрфаке, хорошим тоном считалось непременно быть в курсе содержания свежего номера за пару дней до выхода.
С хорошим тоном и вообще всякой там литературой у Гошки были сложные отношения. Натянутые и драматичные. Книжки читают те, кому заняться больше нечем, но иногда ведь и правда бывает нечем — когда сидишь в сортире, например.
Короче, как ни тяжко было это признавать, херову «Литературу Нового Бедрограда» Гошка раньше знал едва ли не наизусть. По крайней мере всю ту, которая вышла за пять лет его учёбы. Сейчас, стоя с пистолетом наперевес посреди уютного гнёздышка головы враждебной гэбни, Гошка в который раз осознал, что в жизни ничего не бывает зря: завкаф-то на младших курсах в этом самом журнале печатался! Он точно помнит, помнит-помнит, там ещё был один рассказ, такой, полный мистический прозрений, про —
То что нужно, короче.
Подборка «Литературы Нового Бедрограда» полетела на пол. Какой же это год? Шестьдесят четвёртый? Пятый? Осенью читал, в коллоквиум с тем несчастным зачётом по имперскому священному праву, никому не нужная историческая дребедень, преподавателю петарда в карман досталась — но курс-то какой был?
А, вот он, нужный выпуск. Завкафское имя даже на обложке есть, с ума сойти как всё серьёзно.
Гошка ткнулся в содержание, нашёл рассказ — «Белое дерево», леший еби! — и открыл сразу последнюю страницу. Кого вообще волнует, чем всё началось, главное — чем кончится.
«В лесу было сыро и глухо, ноги мои всё охотнее бросались навстречу ветвям низких деревьев — продолжай идти, пока не упадёшь, только так всё закончится. В прогалине впереди сверкнула трава — неожиданно высокая, зелёная, та, которой можно напиться. В ней будет мягко, и когда я уйду — никто не услышит звука моих шагов.
Ветви разжались, и я выпал на поляну — утреннюю, безмолвную. Отсыревшее небо, всхлипнув, распахнулось — продолжай идти.
Здравствуй, я почти уже здесь, я уже не слышу себя; сейчас дыхание моё падёт росой, прозрачной, беззвучной, и они не найдут меня, и даже тело, даже то, что останется, не ухватят их жадные руки. Они вспомнят, и спросят, и ты ответишь — он улетел.
На том конце поляны, по щиколотку в траве, стояло белое дерево, источавшее тихий свет, пропахший грозовым озоном и ещё чем-то — поднебесным, невыразимым.
Я не зря шёл.
Здравствуй.
На ветви дерева, почти касаясь ногами травы, висел я — уродливый, кривой, с нерасплёсканным хохотом на лице. Я должен был заглянуть в свои глаза, должен, но —
Слишком страшно?
Смешной смертный страх, последнее сомнение — и небо с ворчанием сомкнулось обратно, свет впитался в древесную кору, блестящая как ножи трава зашелестела. Я достал из кармана бумагу и ручку, написал записку — простите-прощайте, я пришёл, дальше некуда, инициалы. Я умер, повесился на суку, как последняя шваль — иначе было нельзя. Я просто хотел летать, но вы слишком липкие, слишком цепкие, мне пришлось идти. И я пришёл.
Я пришёл.
Прощай.
Я сунул записку в карман к себе и вскинул голову — теперь сделаны все дела, можно смотреть. В моих мёртвых глазах было только стекло — простое, небесное — и от этого стекла я вдруг впервые почувствовал, как назойливо, до мозолей жмут мне ноги. Столько лет носил, привык, не замечал, смирился, озлобился, опошлился, пал пора конец сколько можно скинуть скорее скинуть моё тело скроено не по размеру но его можно скинуть скорее скорее скорее скорее скорее —
— скорее —
— лететь.
Я честно листал потом сводки, даже ездил ещё раз в родную деревню — ведь кто-то же должен был быть мной, чьё-то тело я нашёл тогда на суку, в чей-то карман засовывал размокшую записку! Впустую; жизнь в деревне простая и жестокая, исчезают люди чаще, чем можно подумать. Этот напился и помёрз, тот ухнул в реку — всех не учтёшь. Так что нет ничего удивительного в том, что ни упоминаний о самоубийце, ни семьи его я не сумел отыскать — чего уж говорить о самом теле или белом дереве на краю поляны. Ходи не ходи — всё впустую.
Слишком густые вокруг моей родной деревни леса».
О глубокий внутренний мир завкафа, полный смертей и воскрешений!
Гошка неаккуратно рванул прочитанную страницу. «Литература Нового Бедрограда» нехотя, буквально-таки с хрипом расставалась с фальшивыми покойниками —
«Думаешь, это всё не по-настоящему? Думаешь, ещё живой?»
Зачем мне думать, я и так знаю.
Так стоп, это уже не то. Ни в одном глазу не то, вообще не оттуда.
Память совсем оборзела от культурных вливаний такого градуса, сама теперь подбрасывает какие-то посторонние цитаты.
Или не цитаты —
«Не умрёт уже, некому больше. Померли все и так».
И шаман хихикал, хихикал и шуршал своей юбкой, чавкал, ковыряясь в потрохах.
«Не веришь? Не хочешь вспоминать? Не нравится?»
Что за нахер в голову лезет?
— Ты чего? — застыл на пороге Андрей, явно тоже задумавшись о грязи с ботинок и порхающих блядях. Белоснежный ворс поверх паркета никого не оставит равнодушным.
Чего-чего. Окультурился по самое ничего!
— Проходи, не стесняйся, — позвал его Гошка. — Затолкаем завкафа в ковёр, вытащим из подъезда, а завтра вернём ковёр без завкафа, но чистеньким и пушистеньким. От лица электриков, я имею в виду.
Андрей кивнул, пулей очутился у стола, нацелился на те самые копии запросов фалангам, но мгновенно забил, как только Гошка пренебрежительно махнул рукой. Всё-таки приятно, когда тебя понимают без слов, для того и нужна вся эта синхронизация, чтобы —
Нет, не я; мы.
Мы придумали, мы сделали, нашим кишкам и по ветру болтаться. И не жалею я, нисколько не жалею себя, не жалею тех, кто платил; жалею лишь, что дело не сделалось, что всё впустую вышло. Пусть бы даже они победили, так бывает; но если одни только смерть и страх, и ничего больше, то, выходит, — зря, зря, всё зря, все — зрячие, слепые — в одну кучу, а должно быть не так, должно быть ясно, кто, где и зачем.
«Ты ш-ш-что ж думаеш-ш-шь, тут и впрямь — победить можно?»
Рехнуться, а!
Накатило, блядь, от завкафской писанины. Это не цитаты, не литература, это ж в самом деле было. В смысле, привиделось под наркотой — Врата, безотказная, вдоль и поперёк знакомая женщина «для психической разгрузки», когда-то весной угощала. Говорила, приходы ого-го, картинки цветные, почти как настоящие. Ей самой тогда ещё давний любовник являлся, вёл душеспасительные беседы о том, что, почему и как у них вышло. А Гошке…
— Ты точно ничего у завкафа не успел подцепить? — обеспокоено спросил Андрей. — Выглядишь странно.
Опять та же песня, да сколько можно. В порядке Гошка, в порядке.
Если и подцепил чего, то только мистические прозрения, леший их. Ему ведь под наркотой от Враты до всякой чумы чума являлась. Вирус нужный подобрать не успели, а Гошка уже смотрел галлюцинации про шамана с наплечником, Загробную гэбню и то, как заражение вышло из-под контроля.
Какой он, оказывается, слабонервный местами — прям как завкаф. Всё проебали, все умерли, ах! Не ах, а снова фрайдизм. Это потому что тогда как раз в канализациях недалеко от бывших метелинских мануфактур что-то обвалилось, Бедроградская гэбня стремалась, что Университет полезет чинить, заметит перестроенную систему очистки. В общем, на том участке фильтры пришлось под покровом ночи в восемь рук демонтировать, безо всяких инженеров. Хорошо искупались.
У Андрея аж на лбу читалось, что он сейчас не выдержит, кровь на анализ добывать начнёт. Параноик и не лечится.
— Отцепись и помоги мне сочинить предсмертную записку, — потряс выдранной страницей Гошка. — План созрел. Действительно коварный и на литературной почве. У завкафа в далёкой юности был рассказ про то, как чувак страдал-страдал, исстрадался в конец и отправился в поисках ответов на вечные вопросы в родное село. А там в соседнем лесу нашёл себя повешенным. Не себя, конечно, просто умеренно похожего мужика, но в карман ему подложил послание всему прогнившему свету со своей подписью. И типа просветлился. Понимаешь, к чему клоню?
Андрей слушал внимательно, как всегда немного по-отрядски, и это грело. Как и то, что, пока Гошка вставлял в печатную машинку свежий лист и задумчиво разминал пальцы, Андрей быстро, ловко и без возражений выдёргивал херов ковёр из-под всего, что на нём стояло.
Не трахнуть завкафа, так хоть в ковёр закатать!
— Он же не бедроградский, да? С Пинеги? — вспомнил наконец Андрей, посмотрел на Гошку восхищённо и миленько-миленько, сил нет. — Если Молевич помчится искать его аж на Пинегу… Это ж четыре часа в один конец, как только сядет на поезд — можно подтверждать им запрос на встречу. Ну ты даёшь!
Даёт. Догоняет и ещё раз даёт.
И пожалуйста, миленький, не спрашивай, с чего Гошке вдруг вздумалось в завкафской прозе копаться. И тем более — как это подходящий образец так быстро откопался.
Миленькому до тридцати целый год жить, он почти на десяток лет младше Гошки, «Литературу Нового Бедрограда» уже не застал — ну и хорошо, ну и не надо.
В некоторых вещах стыдно признаваться даже при их хвалёной синхронизации.
Университет. Охрович и Краснокаменный
На часах 07:46
— Решка, грифон, грифон, грифон.
— Метелин? Не-не-не. Два Метелина за одну неделю — дурная примета, кто-нибудь точно пулю словит, а мы тут делом заняты, исторические события переживаем.
— Нда, и Гуанако под боком, Метелин кассах, Гуанако и кассахи, видишь связь?
— Полезет прям под потолок сношаться с чучелом?
— В лучшем случае. Ладно, перекидывай.
— Грифон, грифон, решка, решка. Золотце. Что скажешь про фактор Гуанако?
— Фактор Гуанако к кому угодно может на потолок полезть сношаться, его вообще не стоило брать в расчёт. Давай жилет.
— Золотце — это казённый дом, власть, деньги и достойное внимания умение стрелять. Он же как раз Метелина учил.
— Самое то для исторических событий. У нас кого-то надо научить стрелять?
— Зачем плодить себе соперников, когда можно придержать всё оружие для себя и править, устрашая?
— Можно поучить убегать от выстрелов. На практике. Револьвер Золотцу в этот раз заряжать будем?
— В прошлый попался всего лишь жалкий студентишка, а вот сегодня есть шансы на крупную добычу. По-моему, стоит.
— Где французские усики? Золотцу без усиков нельзя, Бюро Патентов покарает.
— Небось Ройш стырил. У него должны быть тайные страсти.
— Играет по ночам во французишку-детектива!
— Больше-то ему по ночам делать нечего. Придётся рисовать, гнев Бюро Патентов в нынешней ситуации особо опасен.
— Не на самом же чучеле, придурок, мы не хотим потом весь Революционный Комитет с усиками! Бумажку возьми.
— Заряди револьвер помягче, мне жаждется крови.
— Будет тебе кровь, вечером анализы у студентов. И никто не посмеет запретить нам взять столько, сколько мы захотим.
— Ага. Скажи, а тебе никогда не хотелось трахнуть скопца? Эээ, нет, не то сказал, отмотали назад. Тебе никогда не хотелось, чтобы тебя трахнул скопец?
— Чтобы ответить на подобный вопрос, надо сперва уточнить терминологический аппарат. Я у вас — как преподаватель истфака БГУ имени Набедренных у преподавателя истфака БГУ имени Набедренных — хочу спросить: скопец, оскопист или скопник?
На часах было без четверти восемь, на кафедре истории науки и техники — тихо и безлюдно, Охрович и Краснокаменный. Как раз правильная обстановка для установки ловушек и зарядки револьверов. Чтобы потом обстановка разрядилась максимально эффектно.
Право слово, тот стресс, который все переживают, вреден для печени и отвратительно сказывается на селезёнке. Вызывает раздражение слизистой и раздражительность на окружающих. Всем этим людям пора одуматься.
Особенно Ройшу. Его чёрное сморщенное сердце, конечно, бьётся настолько через раз, что тишина отдаётся по всем коридорам истфака, но пусть расскажет это гэбне, когда они будут допрашивать его на предмет усиков!
Клеящий невинность Ройш восседал в кафедральном конференц-зале (он пытался прорваться в преподавательскую вотчину, но кто бы его пустил) в ожидании Максима и/или Лария. Ройш был хороший, умный человек. Сунувшись в преподавательскую вотчину минут пятнадцать назад, он сказал, что ему нужно поговорить с кем-нибудь из гэбни, а Охрович и Краснокаменный сказали, что у них революционное чучело, а Ройш сказал, что ага, вот он и спрашивает, нет ли уже на кафедре кого-нибудь из гэбни, с кем можно поговорить.
Хороший, умный человек.
Но допросу про усики быть!
Охровичу и Краснокаменному нравилась чума. На фоне студенческих страданий можно делать всё что заблагорассудится. Можно не колоть страждущим обезболивающее. Можно ездить вместе с медфаковцами по городу и вламываться в квартиры к заражённым. Можно при каждой встрече с Максимом напоминать ему, что всего один акт душеспасительной ебли с Габриэлем Евгеньевичем снял бы любую усталость. Можно пить сколько угодно твиревой настойки, у Лария всё равно её бесконечность. Можно подкрасться к Гуанако со спины и попытаться вернуть ему истинную красоту, отрезав морской хвост (пока не удалось, но работа в этом направлении ведётся). Все так замотаны в свою Большую Политику, что едва обращают внимание. Никому нет дела до заботливо надетых ряс настоящих скопцов (из мешковины, простого кроя, длиной до пупка, Охрович и Краснокаменный провели опросы). Никто не попадается в расставленные по факультету ловушки.
Охровичу и Краснокаменному не нравилась чума.
Чуме пора бы закончиться.
ЧУМЕ ПОРА БЫ ЗАКОНЧИТЬСЯ СЛЫШИТЕ ДА
Чёрное сморщенное сердце Ройша стучало так редко, потому что он был рептилией. Хладной рептилией, решившейся наконец подарить свои честь и совесть смертной теплокровной женщине и обнаружившей нехватку оной.
Ройшу нужно вернуть его женщину, но достоин ли он этого?
Он же неблагодарная медуза, которая не подарит в ответ ни тепла, ни любви.
И не сделает никого счастливым.
Пожалуй, да, имеет смысл устроить возвращение женщины.
На кафедру вошёл Ларий — добрый Ларий, услужливый Ларий, готовый помочь всем и каждому Ларий.
3
2
1
Так и есть — направился к чайнику. Моторная фиксация. Возможно, интересный предмет исследования. Возможно, нет.
Скорее нет.
— Вижу, вы заняты важным делом, — беззаботно улыбнулся Ларий, кивая на чучело. — Долго ещё?
— Своим вопросом вы, Ларий Валерьевич, оскорбляете Революцию, — ответили Охрович и Краснокаменный. — В нём имплицирована необходимость поспешности.
— Где бы мы сейчас жили, если бы Золотце торопился в Четвёртом Патриархате?
— Он напутал бы в ингредиентах, правительственным желудкам не понравилась бы его еда, и они непременно раскусили бы, что шпион спрятался среди поваров.
— И оскопили его.
— И всех его друзей.
— И врагов.
— С учётом того, что его заклятыми врагами были они сами, эта тактика впоследствии была бы названа историками «что за херня».
— Вы бы сделали на этом достойную карьеру, — хмыкнул Ларий и ненавязчиво сменил тему, — а сегодня, между прочим, много дел. К вечеру будет готова первая часть лекарства, а значит, с освободившимися студентами нужно что-то делать. Гуанако предложил определить их в бордель, а борделем заведуете вы, поэтому с сегодняшнего вечера торжественно передаю студентов в ваши заботливые руки.
Щедрый дар. Хвост он не спасёт.
— По-нашему, это слишком, — покачали головами Охрович и Краснокаменный. — Думаешь, они уже смогут?
— В слабых, едва стоящих на ногах от потери крови работниках определённо есть некая фишка, но сколько они продержатся?
— Мы не собираемся делать поблажек.
— Всё это шарлатанство с лекарством и так дало им несанкционированный отгул.
— Думаем, ты понимаешь, что мы не могли не пошутить про работу в борделе.
— Ты же любишь нас именно за наше остроумие.
— И принципиальность.
— Твёрдость убеждений.
— Каждый раз, когда звучит слово «бордель», мы обязаны шутить про шлюх.
— Таково наше послушание.
— Священный обет.
Ларий улыбался, но на самом деле его этот поток речи раздражал. Это повод ещё немного поговорить и пошутить.
Охрович и Краснокаменный ещё немного поговорили и пошутили.
— Это было первое, — не выдержал Ларий. — Второе — у Ройша, он как раз делится соображениями с Максимом. Ночью ездил в Хащину, вроде как что-то узнал. Не хотите присоединиться и послушать?
На такое и отвечать нечего. Вот Охрович и Краснокаменный, вот недоделанный Золотце, какие могут быть вопросы?
Разве они не объяснили уже, что торопить украшение революционного чучела — кощунственно?
КОНТРРЕВОЛЮЦИЯ КАРАЕТСЯ
— Как знаете, — самодовольно пожал плечами Ларий, — но они там ругаются.
Сволочь. Ловушка. ЛоВуШкА!
И они попались. Теперь краеугольная жажда послушать ругань Максима и Ройша зовёт туда. Но профессиональная гордость — велит остаться тут и продолжить. Но если долго давить жажду, будет икота и дурной запах изо рта. Но если вскочить и побежать, кто-нибудь стырит ещё и револьвер в дополнение к усикам.
Ларий, захлопнув ловушку, вышел.
Из конференц-зала бессловесно слышалось гудение Максима и не слышалось Ройша. Потому что Ройш говорит тихо. По длине пауз ничего не вычислишь.
Усики пришлось-таки нарисовать на бумажке и прилепить к морде чучела слюнями. На кого спланируют — тому будет счастье в новом году.
Студентов в бордель?
Не по домам, потому что нельзя ходить?
Не по домам, потому что тайна?
Не по домам, потому что может потребоваться ещё кровь?
Страшные люди — Университет. Как их не любить.
Охрович и Краснокаменный приставили стремянку к стене. Залезли, продели руки чучела в предназначенные именно и только для них петли. Направили револьвер в сторону входа. Подумали, позволили часам Золотца вольготно свисать из кармана.
Пусть будет нотка лёгкой небрежности.
Подумали, стащили один сапог и водрузили на стол Максима.
Умеренной громкости нотка.
Подумали, взяли со стола Лария кипу каких-то бумаг и аккуратно, по одной просунули их под дверь запертого завкафского кабинета.
Ларий слишком самодовольно хихикал себе под нос, когда выходил. Гордыня порочна.
Все дела сделаны?
Все дела сделаны, можно и Максима с Ройшем удостоить внимания. Или удостоить вниманием? Нет, кажется, всё-таки внимания.
Охрович и Краснокаменный вышли из преподавательской вотчины и симметрично подперли косяки двери кафедрального конференц-зала.
— Может быть, я всё-таки лучше знаю, занимаются фаланги решением вопроса или нет?
Это Максим. Он похож на автопоезд, выжавший тормоз, но всё равно катящийся. Потому что оказался на уклоне в 30 градусов. Или даже 45. И теперь он катящийся. Хотя лучше катющийся, катющийся смешнее. Катющийся с зубовным скрежетом и искрами из-под колёс. Очень старается, но всё равно только стирает тормоза окончательно.
А всего-то и надо — отдаться.
Максим не посещал бордельный инструктаж (шутить про шлюх — священный обет, надо поддерживать репутацию).
Максим не заслуживает жалости.
— Максим, вы не слушаете, так что я вынужден повторить ещё раз. Я уже понял, что фаланги не выдавали вам эксплицитной информации относительно своего решения нашего вопроса. Тем не менее, наличие Силового Комитета в Хащине ясно говорит о том, что высокие уровни доступа так или иначе действуют. Мой вопрос, соответственно, звучит так: как вы оцениваете шансы того, что они действуют хоть в какой-то степени в наших интересах?
А это Ройш. Много слов, мало слов на «ия-ий-ие» или «изм». Предложения короче минуты. Да он страдает!
Надо ему об этом рассказать. Пусть ЗНАЕТ, что он СТРАДАЕТ.
Ройш неспособен придти к соглашению со своим внутренним миром.
Ройш НЕ ЗАСЛУЖИВАЕТ жалости.
— Всё это звучит подозрительно и невнятно. Студентка Шухер попала в хащинскую больницу в тяжёлом состоянии, её забрал Силовой Комитет, да? Без фаланг, без извещения кого бы то ни было, узнав о ней раньше нас? И все ваши доказательства — слова какого-то врача! Помилуйте, вы понимаете, как легко купить одного врача?
Это снова Максим, не Ларий. Ларий сел на край стола, сложил руки на груди и участлив. Зачем иметь своё мнение, когда есть столько других. Хороших и разных.
Ларий знает, к чьему мнению примкнуть.
Ларий не заслуживает (? — а есть поводы?) жалости.
— Я не опираюсь исключительно на слова; врач передал мне некий предмет, доподлинно принадлежавший Брови и находившийся среди её вещей всё последнее время. Фотографию Габриэля Евгеньевича, подписанную её рукой и предназначавшуюся её хащинской подруге, если быть точным. Я полагаю это достаточным доказательством пребывания Брови в Хащине.
Максим зафыркал.
Обидно говорить с рептилией, да, да, да? У него на всё есть ответ. ВСЕГДА есть ответ. Он Ройш, он создан таким.
— Я не замечал никаких изменений в поведении фаланг — им как было, так и остаётся плевать на нас.
В кафедральных дверях нарисовалась новая фигура. Это Дима, человек-который-не-спит-третьи-сутки. Человек-который-не-определился-виноват-он-в-исчезновении-Брови-и-других-радостях-или-нет. Дима никогда не в курсе, что и зачем он делает. Привык полагаться на других. Привык доверять всем подряд, потому что не хватает мозгов запомнить, кто хороший, а кто плохой.
Дима не заслуживает жалости.
— Неважно, — это всё ещё Ройш, хладнокровный и кривомордый. — Вполне допуская возможность того, что выясненная мной информация о Силовом Комитете является ложной, я, тем не менее, полагаю, что мы лишены возможности рисковать. Эпидемия грозит окончательно выйти из-под контроля, она более не может оставаться тайной. К вечеру сегодняшнего дня мы получим лекарство — это тот самый момент, когда следует официально объявить о чуме. Поскольку фаланги отказываются обнаруживать своё знание происходящих событий, наиболее разумным решением представляется официально уведомить о чуме Бедроградскую гэбню.
Сумасшедший Ройш, с гиканьем бросающийся в атаку?
ДА ПОЖАЛУЙСТА ЕЩЁ КУСОЧЕК
— Радикальное предложение, — это Дима, человек-которого-никто-не-спрашивал, — и нет, я вообще-то зашёл только для того, чтобы сообщить, что лекарство будет часам эдак к семи-восьми вечера. Но, кажется, тут всем не до того, так что вы продолжайте, продолжайте.
Ройш скосил на него глаза. Ройшу не нравится спорить, Ройшу нравится, когда всё делают по-ройшевски.
Охрович и Краснокаменный, поразмыслив, сложили пальцы домиками в знак поддержки.
Им тоже нравится, когда всё делают по-ихнему.
— Ещё один советник, — от Максима почти повалил пар. — Раз уж явился, порадуй нас — сегодняшнего лекарства хватит? Это то, что можно предъявить фалангам в качестве решения проблемы? Это то, что будет выглядеть убедительно?
— Возможно, ты хотел спросить «это то, что может спасти население Бедрограда?». Ответ: не знаю. Первой порции на всех точно не хватит. Тетрадку с арифметикой дома забыл, завтра принесу. Будет ли оно вообще работать — одному лешему известно. Должно. Иначе нашу жизнь пора признавать довольно безрадостной.
— Ты не знаешь.
— Не то чтобы запихивание твири в студенческие жопы было моим жизненным интересом. По крайней мере, со стороны запихивающего.
Сейчас Максим встанет на дыбы и измордует его до смерти, РАДОСТЬ КАКАЯ
— Ты не знаешь, и, тем не менее, взялся за всё это.
Ну или сдержится.
КрЕтИн (лучше: ДеБиЛ, должно заканчиваться тоже большой буквой, иначе как-то нехудожественно).
Сдерживать порывы порочно. Ведёт к несварению и коликам.
— Предложи лучший вариант, гений стратегической мысли.
А Дима красивый, когда злится. (Фу, какая пошлость!) Ну не красивый, но сразу видно, что достаточно только разозлить, чтобы ебать всем раёном.
Самозабвенно ругается.
Охрович и Краснокаменный ценили такое в людях.
Хотя нужно смотреть на мир оптимистично. Постоянное желание не давать воли эмоциям — это тоже неплохо.
отрицание
напряжение
внутренний конфликт!!
Красота.
— Откуда мне знать? Это твой вирус.
— По последним сводкам — всё же Бедроградской гэбни.
— Ты издеваешься? — Максим таки вскочил, забегал по конференц-залу (вместо того, чтобы дать виновнику по лицу — или это эксклюзивная мера для Габриэля Евгеньевича?). — Никто не просил ни тебя, ни Гуанако влезать в университетские дела. Вы никто, ходячие мертвецы. Вам достаточно сесть на корабль, свалить снова в степь, истаять в тумане — и всё, взятки гладки. Расхлёбывать — нам, Университетской гэбне.
— Ага, все наши — особенно рвущего жопу на тельняшки Гуанако — действия так и кричат о том, что мы мечтаем развести здесь говн побольше и сгинуть безнаказанными. Валил бы ты с такой фекальной фиксацией в Бедроградскую гэбню!
Ну про фекальную фиксацию — это Дима зря. Сам рассказывал, как его пытали бесконечным сортиром (! — отличная история, заперли на много дней в летнем клозете, каждое утро — новые сигареты и ничего больше, все условия для безумия!) и какой отпечаток это оставило.
Неизгладимый отпечаток.
Он, наверное, и в чуму вписался только ради канализационного дерьма.
Это Любовь.
Максим ходил ходуном. Сочленения расхлябывались на глазах.
— Ты, Дима, не знаешь, будет ли лекарство и сработает ли оно. Ты, Ройш, не уверен в том, что Силовой Комитет был в Хащине, но имеешь много мнения о том, чем нам всем заниматься. Гуанако вообще даже не пытается сделать вид, что помнит, что его пребывание на университетской территории — одолжение с нашей стороны, мы не обязаны были пускать к себе скрывающегося человека. Может, пора бы уже спросить, что думает обо всём этом Университетская гэбня?
Может, пора бы уже напомнить Максиму, что т. н. «Университетская гэбня» — не он один, а четыре человека?
Нет, рано.
— Хорошо, — преклонил голову Ройш. — И как же, по мнению Университетской гэбни, разумно поступить?
Ой, это же он про нас!
Это же Охровича и Краснокаменного спрашивают, что они думают!
Повод выразительно молчать.
ДО ПОРЫ ДО ВРЕМЕНИ.
Максим шумно выдохнул.
— Съездить в Хащину. Проверить все возможные и невозможные уголки. Точно выяснить, был ли там Силовой Комитет. По крайней мере, в качестве первого шага.
— Бессмысленная трата времени, — кисло выдавил Ройш. — Лучшее, что мы получим, — ещё одно непроверяемое подозрение. Их и так уже слишком много.
— Я согласен, — это Ларий изогнулся, кивает. — Силовой Комитет — профессионалы, записку на двери не оставят. К тому моменту, как любой из нас доберётся до Хащины, ни следов, ни свидетелей уже точно не будет. Встрече гэбен пора быть безотносительно ситуации с Бровью — мы уже почти сделали лекарство, чем скорее мы официально объявим, что нашли эпидемию и готовы с ней бороться, тем лучше. Мы и так зашиваемся со студентами. По-моему, лучше не разбрасываться.
Дима закусил губу. У него всё ещё нездорово блестели глаза (воспоминания о дерьме?). Но в целом — успокоился. Очень старается быть взрослым.
Видели Охрович и Краснокаменный, как он от полбутылки с лестницы летает.
И не вырастет никогда, потенциал отсутствует.
РАДОСТЬ.
— А по-моему, Максим прав, — с сожалением выдал Дима. — До лекарства ещё часов двенадцать — целый день. Информация с пылу с жару, Ройш только вернулся. По-моему, как раз очень разумно попытаться съездить в Хащину. Вас, больших политиков, мои сопли не слишком интересуют, а я бы вот, к примеру, не отказался найти Бровь. Или хотя бы её бренные останки.
Отличная тактика. Показной гуманизм заставляет всех почувствовать вину.
И не думать о том, виноват ли гуманист.
Одобрение.
И да, лучше всего согласиться с Максимом. Он слишком упивается своей позицией униженного. Встал в позу «делайте по-моему просто потому, что в прошлый раз не делали по-моему».
— Мы поедем, — постановили Охрович и Краснокаменный.
— Здесь кошмарно душно, нам нужен свежий воздух.
— К тому же мы сами любим бренные останки.
— Они вселяют вдохновение и наполняют радостью бытия.
— И мы ведь можем пострелять Силовой Комитет и их приспешников, если те окажут сопротивление.
— Это был не вопрос, если что.
Ларий беззлобно покачал головой. Ещё бы он воспротивился!
Ройш сделал вид, что не услышал.
УВЕЛИЧЕНИЕ ДЕЦИБЕЛЛОВ ВПЕРЁЁЁЁЁД
— Вам следует вернуться до семи вечера, — сломался (все ломаются!!) Ройш. — Я настаиваю на том, что встреча гэбен необходима. Нам до сих пор неизвестно, вернулся ли в Бедроградскую гэбню Андрей Зябликов, на нейтрализацию которого было потрачено столько сил наших столичных помощников.
НеЙтРаЛиЗаЦиЮ.
Размечтался!
Наши столичные помощники (отважный вирусолог, ревизор печального образа и загадочный дармоед с подозрительно знакомой фамилией) могут сколько душе угодно нейтрализовывать Андрея Зябликова, да только Хуй им Вилонский, а не.
Нейтрализация бывает исключительно четвёртого, и осуществлять её — удивительно, правда? — имеют право исключительно трое других. Наших столичных помощников, положим, тоже трое (было), но не любые же трое же подходят в комплект к четвёртому же!
Впрочем, затея ничего такая: подставить самого сомнительного четвёртого в Бедроградской гэбне под свет софитов и тем деморализовать троих. Осветителями поработали те самые помощники, а дальше уж или грифон, или решка, извините-подвиньтесь, строгая дизъюнкция.
Если Бедроградская гэбня откажется от встречи 4х4, потому что её до сих пор 3, Бедроградская гэбня не то что жалости, она вообще ничего-никогда-атата не заслужит.
ПОТОМУ ЧТО ВТРОЁМ-ТО НЕ СЛУЖАТ ВОТ И ПОПАЛИСЬ РОДИМЫЕ
Ну, это идеальный вариант:
1. Андрей у фаланг или изгнан из гэбни с позором => гэбня без Андрея неполноценна;
2. Неполноценная гэбня официально отказывается от официальной встречи => можно вприпрыжку бежать к фалангам;
3. Фаланги льют слёзы (*они сами сделали неполноценной гэбню), но уже поздно.
А у нас и болезнь выявлена, и лекарство набодяжено, и книга отзывов и предложений на нужной странице открыта.
Красота.
Если пункт (1) не выполняется, уже не красота, но тоже неплохо. Возьмёмся за руки 4х4 и оставшимися на свободе конечностями пойдём лечить город вместе. И пусть попробуют отказаться. На ПРОТОКОЛЬНЫХ мероприятиях не отказываются!
А Ройш всё гундит себе и гундит — это он Охровича и Краснокаменного убеждает, да? В том, что и без него ясно, да? Слепой, да?
— … неизвестно, применены к ним ли какие-то санкции, планируют ли они продолжать. Простой способ выяснить — потребовать официальной встречи. А для этого, как всем нам известно, Университетская гэбня тоже должна присутствовать в полном составе. Повторяю: вам следует вернуться до семи вечера.
Максим отвернулся. Обидно говорить с рептилией, да, да, да?
Обидно, когда разумные решения принимаешь не ты один, да, да, да?
Или даже совсем не ты.
Гэбня не гэбня.
— Теперь, когда все со всем разобрались и меня готовы послушать, — поведал повисшей тишине Дима, — самое время сообщить вам, что лекарство будет готово к семи-восьми вечера. А то я ведь пришёл, чтобы это сказать, но раньше никто не слушал. Всем было не до того.
Охрович и Краснокаменный мысленно (вслух — не дождётся) одобрили Димину драматическую наблюдательность. Наблюдательность — да, драматическую — нет, драматизма должно быть БОЛЬШЕ.
Например, так: утро шестого дня чумы в Бедрограде началось с того, что всем было не до чумы в Бедрограде.
Потом следовало бы сказать: дальнейшие варианты развития событий пугали.
Или не пугали.
Скорее не пугали.