II

1984

Раннее утро. Дом застыл, как огромная неподвижная гора. Лучи восходящего солнца льются сквозь длинный ряд окон, золотя поверхность четырех низких восьмиугольных столов. Я прохожу от стола к столу, раскладывая бумагу для раскрашивания и добавляя мелки в стаканчики в центре каждого из них, и моя узкая тень ножом прорезает свет.

Не прошло и сорока восьми часов, как я последний раз ела, но почему-то в животе урчит, а все мысли вращаются вокруг крови. Какая досада, мне совсем не до того, дети придут с минуты на минуту.

Октябрь. Мороз разрисовал окна класса тонкими арабесками, а за ними виднеется осенний пейзаж: кругом пылают канадские клены, дубовые листья горящим ковром застилают траву, и кое-где гамамелис простирает черные искривленные ветки, увешанные бесчисленными желтыми бутонами.

В классе очень жарко – топят изо всех сил, – старинные батареи вдоль стен журчат и шипят, а воздух наполнен поднимающимся из кухни дальше по коридору запахом пряностей от кексов с черникой и корицей, которые печет Марни.

В одном углу комнаты стоит старинный умывальник, в нем все для нанизывания – короткие макароны и шнурки. В другом углу – деревянный сундук, из которого свисают костюмы для театральных представлений: платья с оборками, крошечные медицинские халатики и стетоскопы, аккуратно надорванные пиратские рубашки, разнообразнейшие шляпы и туфли всевозможных размеров. Одна из наших кошек, Мирра, лежа на боку, бьет лапой по узелкам на кисточках шали. В залитом золотом воздухе звучит Анданте до мажор Моцарта.

Закончив раскладывать мелки, я переступаю через ковер, на котором дети каждый день во время heure du circle [3] сидят, поджав ноги «по-турецки», и быстро меняю расписание на день. В программу обучения входит французский язык, поэтому на доске с расписанием на полосках цветного картона с перечислением наших занятий – аккуратные надписи на французском языке: Petite Dejeuner, Temps du Circle, Art, Dejeuner, Sieste [4] – тихий час, «сиеста», мое обеденное время. Шесть цветных полосок – и я смогу утолить этот неотступный и необъяснимый голод.

Звонок в дверь. Это либо Томас и Рамона, брат и сестра, их родители привозят рано утром, чтобы успеть на работу в больницу в Бриджпорте, либо Рина, я наняла ее в прошлом году себе в помощницы. У Марни, милейшей и чрезвычайно активной пожилой женщины, которая готовит детям еду, свой ключ от черного хода в кухню.

Стуча каблуками по деревянному полу, я иду в прихожую и, прежде чем открыть дверь, смотрюсь в зеркало. Рыжевато-коричневые волосы собраны в свободный пучок на затылке, ярко-голубые глаза, привлекающие больше внимания, чем мне хотелось бы, высокие скулы и бледная кожа.

Я специально стараюсь выглядеть старше, чтобы не казаться слишком юной для своей работы. В ту лунную ночь полтора века назад дед объяснил мне, что со мной будет. «Ты расцветешь, но никогда не увянешь», – сказал он. Так и вышло. Я взрослела лет до двадцати, может, двадцати двух, и больше не менялась. Поведение и манера держаться выдают мой возраст, и, узнав, что мне двадцать девять, люди недоверчиво удивляются тому, как молодо я выгляжу. Чтобы созданный мною образ ученой французской дамы вызывал больше доверия, стены моего кабинета увешаны рамками с дипломами европейских институтов на имя Колетт Лесанж (так меня сейчас зовут) – все поддельные, но производят впечатление.

Я проверяю в зеркале, нет ли на зубах помады. Мои другие зубы, изогнутые, прозрачные и изумительно острые, незаметно втянуты в полость на нёбе. Обычно я совсем о них не помню, только если очень голодна, как сейчас, они приходят в готовность и начинают едва ощутимо шевелиться. Почему так происходит сейчас, ума не приложу.

Как я понимаю, у обычных людей – дедушка называет их vremenie, или «недолгие», – потребность в пище возникает непредсказуемым образом. Они часто едят для забавы, а не просто утоляя голод. Можно внушить даже само физическое чувство голода. Раз или два я имела неосторожность заговорить о еде при детях, и тут же на меня сыпались жалобы, что они умирают от голода. Со мной так не бывает. Почти двести лет раз в три дня я выпиваю около двух кварт крови, и ни каплей больше. Никогда не испытывала жажду раньше времени. По мне можно было хоть часы сверять. Что же со мной? Я придавливаю языком нёбо, но тщетно. Тут поможет только кровь.

Заправляя выбившуюся прядь волос обратно в пучок, я разворачиваюсь и открываю дверь.

– Bonjour mes petites canards! Et Dr. Snyder, bonjour [5].

– Bonjour, Madame LeSange [6], – сонно бормочут дети, глотая звуки. Они быстро переступают порог и плюхаются на ковер, стягивая кроссовки. Мирра вьется между ними и трется об их спины в знак приветствия.

Старинное поместье и дом, где находится школа, с его картинами в позолоченных рамах и потускневшим серебром кажутся неприступной крепостью, неподвластной времени, но дети приносят с собой современность. На дворе 1984 год, и американцы с лихорадочной одержимостью производят новые товары. Синтетика заполонила весь мир: пластик, вискоза, гель для волос, неестественные химические цвета – бирюза, пурпур, неон, – и поверх всего этого, чтобы мало не казалось, бесчисленные блестки. Томас и Рамона раздеваются, снимая неоновые лыжные куртки, от цвета которых режет глаза.

– Рамона, милая, давай высморкаемся, – предлагает доктор Снайдер и вытаскивает бумажный носовой платок из коробки, которую держит в руках.

Доктор Снайдер – классический пример чрезмерной родительской опеки. Его внушительный рост, солидные густые усы выглядят так нелепо, когда он причитает над своими детьми и сюсюкается с ними ноющим дрожащим голосом. Мне кажется, эта излишняя тревожность незаметно подкашивает его здоровье, а может, виноват трудоголизм, или и то и другое вместе. Его кровь дурно пахнет, в отличие от соблазнительного здорового аромата крови его детей.

Доктор Снайдер опускается перед Рамоной на колени и просит ее высморкаться в платок. Неужели он не понимает, что она и сама может это сделать? Но я молчу. Поднимаясь на ноги, он вздыхает.

– Ну вот, начинается.

– Разве с детьми это когда-нибудь заканчивается?

– Touche [7], – говорит он в ответ, явно довольный своим французским, и протягивает мне коробку с носовыми платками.

– Спасибо, у нас есть. Они вам еще пригодятся, когда вы будете забирать детей с их сопливыми носами.

– Да, правда. И то верно.

Доктор Снайдер прощается с детьми, проверяя напоследок, во-первых, не нужен ли Рамоне новый пластырь заклеить царапину на локте, давно забытую и почти зажившую, и, во-вторых, есть ли у Томаса питьевая вода в бутылке. Наконец, он уходит.

Взрослые меня не очень интересуют. Конечно, несправедливо так думать, наверное, в обиходе это называется детскими комплексами из-за неприятных переживаний прошлого, но мне кажется, что хороших детей в мире можно найти на каждом углу, а вот по-настоящему хорошего взрослого – не надутого, не жадного, не самовлюбленного, не глупого – еще поискать. Американские родители особенно выводят меня из себя тем, что все время трясутся над своими детьми, и при этом сами ведут себя по-детски. Делая за детей самые несуразные вещи, они сами загоняют себя в безвыходное положение, а потом еще и жалуются. Неужели им не понятно, что дети сделают все, что нужно, если это в их силах и если за них этого не делает кто-то другой?

Раздевалка со шкафчиками и вешалками находится в гостиной, сразу при входе. Томас с Рамоной бегут туда повесить рюкзаки и куртки и переобуться в домашние тапочки.

– Приготовим перекус для урока? – спрашиваю я, когда, убрав свои вещи, брат с сестрой возвращаются. Рамона, пригладив растрепавшуюся копну волнистых каштановых волос, берет меня за руку и кивает.

– Вообще-то… – стоя передо мной, Томас задумчиво теребит колючий воротник вязаного свитера. – Можно я вместо этого пойду почитать в библиотеку?

Томас глотает книги одну за другой, хотя ему всего шесть лет, намного опережая в страсти к чтению своих сверстников. Когда я читаю вслух младшим детям на коврике перед камином, он читает сам, устроившись на подушках у окна. Недавно я посоветовала ему книги Фрэнка Баума о стране Оз, наверное, к одной из них ему теперь так не терпится вернуться.

– Можно мне, пожалуйста, пойти в библиотеку? – мягко поправляю я его. – Конечно, можно.

Радостно подпрыгнув, он уносится прочь. Мы с Рамоной идем по коридору в кухню.

Дом, в котором находится школа, – это не дом, а настоящий четырехэтажный лабиринт из грубо отесанного камня, рядом с ним – огромная стеклянная оранжерея, а вокруг – десять акров холмистой земли, густо поросшей лесом. Этот дом удивителен сам по себе, у него, как у всех очень старых домов, есть собственный характер, непростой и противоречивый. Его построил мой дед в 1817 году. Именно сюда меня привезли, спасая от страшного безобразного конца, неминуемо ожидавшего меня в родном городке, и в нем меня ожидало не менее страшное безобразное начало. Здесь, в одной из спален на втором этаже мне сделали операцию, а в гостиной восточного крыла состоялись мои поминки.

Несколько лет назад я получила письмо из Бордо от дедушки с предложением отдать мне этот дом. Я тогда жила во Франции, тихо и уединенно, в отдаленном районе Лозер, мы изредка переписывались с дедушкой, а больше я ни с кем не поддерживала связь. Я немного поразмыслила над предложением. Моя обида на дедушку не прошла, и я с подозрением относилась к любым его «подаркам». К тому же хотелось ли мне опять жить рядом с людьми? Хотелось ли мне вернуться туда, где все началось? Хотелось ли столкнуться со всеми этими воспоминаниями? Я не знала, что ответить, ни на один из этих вопросов, но почему-то, по непонятным мне самой причинам, согласилась.

Смена обстановки далась нелегко. Стремительный темп жизни, детский гомон, телефоны и звонки в дверь, вторжение воспоминаний, о которых я предпочла бы забыть, до сих пор легко выводят меня из равновесия. И все же я нахожу в себе силы, пытаясь построить здесь новую жизнь на обломках старой, написать поверх уродливой старой картины новую и прекрасную, замазать прошлое настоящим.

Как только мы с Рамоной заходим в кухню, звонит таймер духовки.

– Ah, ce moment! [8] – восклицаю я. – Как мы вовремя!

Рамона знает, что делать. Я беру прихватки, а она вынимает из-за холодильника из нержавеющей стали складной табурет-стремянку ростом с нее и тащит его к кухонному столу с большим серебряным подносом. Я достаю дымящиеся кексы из духовки и ставлю на стол. Рамона кладет на поднос салфетки и рядом выстраивает аккуратной стопкой маленькие стаканчики для сока.

– Très bien, mon chou. Tres soigneusement! [9]

Рамона внимательно смотрит, как я один за другим перекладываю дымящиеся кексы с противня на решетку, чтобы остудить их.

Полосатая, как тигр, кошка запрыгивает на стол и жалобно и возбужденно мяукает, грациозно изгибая спину. Ее острые сверкающие зубы и тонкий писк, которым она беспокойно требует еды, кажется, без слов выражают тот голод, который тщетно пытаюсь подавить я. Рамона берет кошку на руки, одновременно гладя и браня ее.

– Нет, Элоиза, слезай!

Кошка огрызается, недовольно хватает ребенка зубами за руку, понарошку и совсем несильно, и сразу начинает вылизывать только что притворно укушенное место.

Громко шмыгая носом, Рамона отодвигает назойливое животное к краю стола и небрежно сталкивает вниз, полагая, что кошка приземлится на лапы. Так и происходит. Элоиза бросает осуждающий взгляд в нашу сторону, укоризненно мяукает и исчезает за дверью искать утешения в другом месте.

Я протягиваю Рамоне носовой платок. Из ее носа и вправду течет как из крана. Изящно высморкавшись, она елозит платком, вытирая сопли.

– Кексы с черникой? – спрашивает она, почти дотрагиваясь до ягоды пухлым испачканным соплями пальчиком.

– Да, – отвечаю я, подхватываю маленькое легкое тельце и несу к раковине вымыть руки. Ее сердечко бьется изо всех сил, кровь фонтаном пульсирует по всему телу.

– О-о-о! – восклицает она в безудержном восторге, как это умеют делать только маленькие дети. – Я так ублу эти кексы!

– Ты их убишь? – поддразниваю я, смеясь, и дотрагиваюсь до ее носика, оставляя на нем каплю теплой мыльной воды. – Ну, а я ублу тебя!

Я сажаю ее обратно на табурет и шутливо щекочу по подбородку. Она хихикает и отворачивается. Я раскладываю кексы на тарелке и беру поднос с кувшином молока, стаканами и салфетками в руки.

– Все, нам больше ничего не нужно? – спрашиваю я.

Она радостно кивает.

– Хорошо, тогда убери, пожалуйста, табурет, и пойдем.

Она снова тащит его по полу к холодильнику, но сложить и убрать его у нее получается не сразу.

– Ну, как, mon poussin? As-tu besoin d’aide? [10]

Она ставит табурет на место, мотает головой и присоединяется ко мне.

– Умничка, ma belle. Quelle force! Quelle determination! [11]

– Merci [12], – чинно говорит она, приглаживая волосы, и мы выходим из кухни в коридор.

Ученики в моей школе не по годам развиты и хорошо воспитаны – и в этом не только моя заслуга. Их родители – представители высшего класса с Манхэттена, сбежавшие из города в поисках сельской идиллии, но не утратившие желания дать своим детям самое лучшее. Они нанимают профессиональных нянь. В результате дети уже приучены к горшку. Многие уже немного умеют писать, считать и читать, а также способны играть вместе. Такое впечатление, что любой каприз или стычка на игровой площадке может поставить под угрозу их поступление в Гарвард.

Мою программу обучения нельзя назвать жесткой или спартанской. Ко мне попадают уже подготовленные дети, и мне не нужно тратить время, начиная с азов. Я сама принимаю решение брать или не брать ребенка в свою школу, и отсеиваю тех, кто мне не подходит на собеседовании. Поэтому могу учить чему и как сама хочу. Обучение строится на принципах европейского и неоклассического образования, с упором на изучение французского языка и изобразительного искусства. Картинка в рекламной брошюре вызывает ассоциации с платоновским лицеем, местом, где выращивают гениев, колонией художников для «малюток Пикассо, крохотных Мане и маленьких Бобов Фоссов» – это цитата из брошюры. Слегка напыщенно, но работает. Богатые родители втайне убеждены, что из правильно замешанного теста получится вылепить нового Микеланджело, и с радостью клюют на приманку.

Я тоже художник, творец и сотворила здесь своего рода маленький идиллический рай на земле. Сама школа – живое произведение искусства, где каждая деталь продумана до мелочей, каждое движение поставлено, каждая нота разыграна с точностью. Днем солнечный свет проникает сквозь стеклянные двери в танцевальную студию, мерцая на нежно золотящихся волосках детских рук, когда дети поднимают, опускают и сгибают их над головами, как маленькие одуванчики, гнущиеся на ветру. В забрызганных краской халатах они учатся живописи, причем так, как не учат больше нигде. Когда стоит теплая погода, мы устраиваем пикник на одеялах в саду на лужайке, засыпанной пурпурными лепестками цветущей фрезии, и дети напоминают собой флотилию маленьких гондольеров в беспокойном сиреневом море.

Очень мило. Очень жизнерадостно, как и должно быть во всех детских садах. Я сделала так намеренно, в том числе и ради себя, а не только ради детей. Моим воспитанникам, должно быть, кажется, что во всем мире жизнь течет столь же безмятежно, но я-то знаю, что это не так. У меня было долгое и утомительное знакомство с этим миром, и я поняла, что это ненадежное место, где сильные беззастенчиво унижают слабых и беззащитных, где глупые правят мудрыми, а хаос в конечном счете разрушает и уничтожает все. Да, весной цветы весело распускаются, но проходит несколько дней, и они увядают, а мертвые осенние листья месяцами лежат толстым слоем на земле, и потом их засыпает снегом.

Но как можно жить целую вечность и осознавать это каждый день? Я не могу. Больше не могу. Так что эта школа – своего рода оранжерея, прекрасное, хотя и искусственное место вечного цветения и красоты, где я провожу время, прячась от бесплодной зимы снаружи.

Эти дети – отпрыски сильных, наследники престолов глупцов. Мне не нужно беспокоиться об их судьбе. Они не умрут от болезней, которые можно вылечить, не умрут от голода или насилия. Их ждет процветание, богатство, роскошь. Это, конечно, по-прежнему будет происходить в ущерб бедным и бесправным, но в современном мире истребление конкурентов, жизнь за счет других, к счастью, стали абстрактными понятиями из области глобальной экономики, и нет смысла из-за этого переживать. От переживаний все равно ничего хорошего. Долгое время я переживала. Я пыталась бороться с потоком реальности, теряя силы и погружаясь на дно. Это ничего не дало. Как говорится, плыви по течению. Занимайся своей оранжереей, сохраняй спокойствие и не привязывайся к цветкам, ибо рано или поздно наступит день, когда они увянут, и их придется срезать, выбросить и забыть.

Нет места, более подходящего для такого времяпрепровождения, чем детский сад. Разве есть что-то более преходящее, чем раннее детство? Разве можно так сильно наслаждаться жизнью когда-то еще? Дошкольный возраст длится так недолго, сложно придумать что-то еще более недолговечное. Два года, полных бурной энергии, любознательности, безудержного движения. Интенсивнее всего человек живет в возрасте четырех, пяти, шести лет. Этот возраст – скачкообразное движение по прямой, отчаянный рывок к новому. Наслаждайся, но не привязывайся. Ешь, пей и веселись, потому что завтра все это исчезнет и начнутся половое созревание, прыщи и тоска. Как только все закончится, забудь об этом. Приходят новые воспитанники, и все начинается заново.

Вернувшись в класс, Рамона идет в театральный уголок и с серьезным видом начинает примерять прозрачные костюмы. Я протираю стекло террариума: мы посадили в него несколько пушистых гусениц, чтобы понаблюдать, как они будут превращаться в бабочек-махаонов. Все стекло в отпечатках рук, носов и лбов – дети с безумным восторгом, а возможно, и с некоторым смутным сочувствием относятся к этим крошечным существам, совершающим свои краткие чудесные превращения лишь чуть более стремительно, чем они сами.

Через несколько минут в дверь звонят три раза подряд почти без перерыва. Я догадываюсь, что у входа столпились несколько детей. Все дети, по крайней мере другие мне не встречались, обожают звонить в дверные звонки, нажимать на кнопки лифта и, если могут дотянуться до выключателя, – включать и выключать свет.

Я снова прохожу по коридору, открываю дверь, и дети толпой вваливаются в дом. Косички, куртки, рюкзачки, запах зубной пасты со вкусом жевательной резинки, фруктовые витамины, которые разносятся кровеносными сосудами по всему организму, – все это обрушивается на меня, пока они стаскивают варежки и строят друг другу рожи. Пара взрослых стоит у крыльца, но в основном они – шоферы, няни и родители – наблюдают издалека, не выходя из машин, выстроившихся вдоль аллеи, ведущей к дому. Я улыбаюсь им дежурной улыбкой и машу рукой, и они начинают выезжать, подрезая друг друга, как соперники в гонках на колесницах.

– Madame! Madame!

Пятилетняя Аннабель, новенькая – она поступила к нам в этом году, – бросается ко мне, широко открыв рот в нелепой улыбке. Вместо переднего зуба справа зияет дыра. Широко распахнув глаза, одной рукой я приподнимаю ее хорошенькое смуглое личико, а другую прикладываю к своему лбу в театральном смятении.

– Mon Dieu! Quelle catastrophe! [13] Дети, enfants, Анабель где-то потеряла зуб! Все, быстрее, ищем зуб Аннабель!

Дети хихикают. Несколько младшеньких, не закончив переобуваться, застыли, разинув рот, недоумевая, что происходит.

– Не волнуйся, Аннабель. Он должен быть где-то здесь. Мы найдем его.

Аннабель смеется и подпрыгивает от удовольствия.

– Нет, – хихикает она. – Он выпал у меня прошлой ночью.

Она снова улыбается своей беззубой улыбкой, в знак доказательства на этот раз просовывая язык в дыру между зубами. Я подхватываю ее под мышку, стискивая в объятьях.

– Ах, вот как. А к тебе приходила La Petite Souris? [14] Зубная фея?

– Ага! Я получила пять долларов!

В изумлении, надо сказать, не совсем притворном, я прижимаю руку к груди.

– Oh-la-la! – говорю я, наклоняясь помочь Софи с перекрутившимся носком. – Ты une femme riche, tres, tres, riche! [15]

Раздевшись, дети проходят по коридору в класс, где, выбрав любые игры и игрушки, разложенные по комнате, минут пятнадцать могут поиграть самостоятельно, пока я не позову их перекусить. Несколько детей остается в прихожей: одни копаются, развязывая неподатливые узлы на шнурках ботинок, другие тайно хвастаются перед друзьями какими-нибудь вещами, третьи просто сидят на ковре в сонном оцепенении.

Каждый год около половины моих учеников заканчивают обучение – у юных бабочек отрастают крылья, и они улетают жить своей жизнью дальше, – и новая горстка маленьких гусениц поступает в мою школу.

В этом году у меня четыре новых ученика. Хорошенькая, как ангелочек, Аннабель с кожей шоколадного цвета – дочь посла США в Алжире. В первый день она пришла в школу в настоящей тиаре и во время нашего первого урока рисования, когда капля неаполитанской желтой краски попала на ее лакированную кожаную туфельку, устроила показательную истерику. Но, как и почти все скандальные дети, она быстро поддалась моему последовательному и доброжелательному воспитанию и оказалась очень милой девочкой, просто слишком избалованной.

Еще есть Октавио, обаятельный и остроумный, о чем он сам прекрасно осведомлен, и Софи, которая, раздевшись, уже бежит по коридору, скорее всего, к мозаике, которую будет складывать, немного фальшиво напевая популярные мелодии своим милым голоском. Ее старшая сестра играет в музыкальном театре, поэтому от Софи часто можно услышать очень забавные и неожиданные песенки вроде «Эх, офицер Крапке» и «Рассмеши их».

И последний – Лео Хардмэн, маленький тихий человечек с желтоватым цветом лица, при взгляде на тщедушную фигурку которого нельзя не испытывать жалости. Его еще нет, что вовсе неудивительно. Почти каждый день он опаздывает минимум на полчаса. Его привозит по утрам няня, симпатичная молодая студентка из Мексики по имени Валерия, отводя взгляд и извиняясь за опоздание. Как-то раз в ответ на мой вопрос девушка объяснила на неуверенном английском, что приезжает за ним вовремя, но Лео часто бывает не собран, а иногда даже еще лежит в постели.

– А его родители не думали попросить вас приезжать пораньше? – спросила я. – Вы бы помогли поднять и собрать его. Я могу это им предложить.

– Я их уже спрашивать, – ответила она, покачав головой и пожав плечами, – но они не хотеть.

Надо будет обсудить в ближайшее время этот вопрос с родителями Лео, хотя мне совсем не хочется.

Я согласилась взять Хардмэна в школу вопреки здравому смыслу. Лео – милый мальчик, хоть и очень болезненный и ранимый, а для своей школьной теплицы я предпочитаю отбирать более жизнеспособные саженцы. Его родители еще менее вписывались в мои представления об идеале. На родителей я, наверное, смотрю еще более придирчивым взглядом, чем на детей. Мне нужны покладистые, невзыскательные родители, которые позволят мне заниматься своим делом и будут вовремя оплачивать счета.

Родители Лео, Дэйв и Кэтрин Хардмэны, были безупречны на бумаге – он торговал облигациями, а его жена занималась дизайном интерьеров, – не возникало никаких сомнений в том, что плата за обучение будет вноситься вовремя и полностью. При личном знакомстве они оказались симпатичными и хорошо смотрелись вместе. Кэтрин показалась мне умной и обходительной, слушала меня с неослабевающим вниманием и теплой отзывчивостью, а вот ее муж совсем не старался произвести хорошее впечатление.

Во время собеседования казалось, что все вызывает у Дэйва Хардмэна раздражение. Кэтрин, скрестив ноги и опершись локтем о колено, подперев подбородок длинными красивыми пальцами, подавшись вперед, внимательно слушала, а Дэйв сидел развалившись в кресле, сцепив толстые пальцы на животе, с нескрываемой скукой оглядывая комнату. Если он и заговаривал, то исключительно для того, чтобы возразить на какую-нибудь незначительную фразу своей жены. Большую часть времени Кэтрин пыталась сглаживать это пассивное проявление враждебности и слишком много улыбалась, хотя покрасневшая кожа над вырезом рубашки выдавала ее смущение.

В какой-то момент я спросила Дэйва, есть ли у него вопросы.

– Сколько? – ответил он мученическим тоном, но, когда я протянула ему формы оплаты, лишь отмахнулся.

– Не важно. Я все равно оплачу.

Все это время Лео сидел рядом с матерью. Он походил на маленького и хрупкого птенчика: большеглазый, осоловелый, с беспорядочной копной темных волос и бледно-желтым, нездоровым цветом лица, как у азиата, которого не пускали на солнце. Лео сидел тихо, если не считать внезапных приступов кашля, которые он пытался подавить, утыкаясь в рукав маминой куртки и оставляя мокрые следы на ткани. В неловком затишье после последней реплики мистера Хардмэна он снова закашлялся.

– Ты сегодня плохо себя чувствуешь, Лео? – спросила я. – Какой противный кашель.

Маленький мальчик еще глубже зарылся в рукав.

– У него слабые легкие, – сказала Кэтрин. – С рождения. В самом деле сейчас он чувствует себя намного лучше. Когда он был совсем маленьким, клянусь, он постоянно болел – бронхиты, ОРВИ, отиты, чем он только ни болел, иногда даже одновременно. В два года он на неделю угодил в больницу с воспалением легких. Сейчас намного лучше. Периодический кашель, легкая астма – это пустяки по сравнению с тем, что было раньше. В отделении скорой помощи нас уже узнавали в лицо.

Она, нахмурившись, посмотрела на рукав своей куртки, заметив, что он использовался как носовой платок.

– Узнавали? – вмешался Дэйв с пренебрежительным скептицизмом. – В отделении скорой помощи вас узнавали в лицо?

– Лео, – сказала я, делая вид, что не слышу этого замечания и не вижу взглядов, которыми обменялись муж и жена, – принести тебе стакан воды? Как ты думаешь, это поможет тебе избавиться от кашля?

Лео снова молча посмотрел на меня своими большими темными глазами.

– Последнее время он целыми днями молчит, – сказала Кэтрин. – Лео, ты слышал, что спросила мисс Колетт? Хочешь воды?

– Если честно, – сказал мистер Хардмэн заговорщицким тоном, понижая голос и наклоняясь ко мне, – думаю, это все для привлечения внимания. Что мать, что сын.

Я не поняла, имел он в виду кашель или молчание, да это было и не важно. Меня внезапно охватила клаустрофобия, как будто семейные неурядицы Хардмэнов раздулись до неимоверных размеров и заполнили собой весь кабинет, вытесняя из него всех остальных.

– Можно мы с Лео прогуляемся? По школе.

Прогулка вдвоем с ребенком иногда входила в собеседование, если я серьезно размышляла, брать его в школу или не брать. Но сейчас у меня просто возникло жгучее желание сбежать от Хардмэнов подальше.

Взрослые встали, чтобы пойти вместе с нами, но я жестом остановила их.

– Пожалуйста, останьтесь. Рина принесет вам по чашке кофе со сливками с фермы Эмерсонов, которая тут неподалеку, мы с детьми часто туда ходим. Мы с Лео ненадолго.

Лео казался очень робким, и я сомневалась, что он пойдет со мной, но он взял мою протянутую руку, и мы отправились осматривать классы. Он безучастно и вяло оглядывался по сторонам, равнодушно дотрагиваясь то до книги, то до обруча, а в ответ на мои вопросы кивал или мотал головой, или просто молча смотрел на меня. Однако, когда мы вошли в студию для рисования, его словно подменили. Он выпрямился. Во взгляде исчезла апатия, он с восхищением и восторгом принялся разглядывать все вокруг.

– Можешь делать здесь все что угодно, – сказала я, и он недоверчиво обернулся ко мне. – Что угодно, – повторила я, кивнув. – Правда, давай.

Он целенаправленно, не оглядываясь ни на что другое, подошел к столу с деревянной человеческой фигурой и цветными мелками, карандашами и пастелью и снова посмотрел на меня. Я улыбнулась и кивнула. Он сел на стульчик, взял пастельный мелок и медленно начертил на листе бумаги толстую зеленую линию. Потом взял другой мелок и провел еще одну линию, затем еще одну, изучая маслянистый пигмент. Размазав линию, он с испугом посмотрел на яркое пятно на пальце.

– Все в порядке, – сказала я, протягивая ему тряпку. – Пальцы – самый важный инструмент художника. Когда рисуешь, нельзя их не испачкать.

Он взял карандаш из жестяной коробки и начал рисовать. Я молча стояла позади него и смотрела. Большинство детей начинают рисовать, используя определенные приемы или методы. Звезда – это всегда два треугольника, один вершиной вверх, а другой – вниз. Птицы в небе всегда в форме латинской буквы «V» с опущенными краями. А солнце обязательно будет кругом с торчащими из него лучиками, вроде велосипедного колеса. Лео нарисовал дом – дети часто рисуют дом, – но его дом отличался от других: это был узнаваемый конкретный дом. Я увидела трехэтажное каменное здание, каких много в городе, где, по словам его матери, они жили до переезда в северную часть штата. Перед ним он нарисовал людей – не фигурок из палочек, а, скорее, тоненьких снеговиков. Их причудливые лица и волосы завораживали. Тонкие неровные волосинки, где-то по два десятка у каждого, были аккуратно прорисованы карандашом.

Члены семьи располагались по росту, первым – самый высокий, как это обычно и бывает: сначала женщина с длинными волосами и красивым ртом, затем мужчина с всклокоченными волосами, торчащими вверх и в стороны, похожими на верхушку пламени, за ним еще один, почти такой же, но поменьше, и, наконец, кошка с пятнами разной формы на боку и на морде.

– Это твоя семья, Лео?

Он не ответил, а просто посмотрел на рисунок и еще чуть-чуть подштриховал пятно на кошке.

– Какая чудесная картина! Ты знаешь, что у нас в школе тоже есть кошки? Это твоя кошка?

– Да, была, – тяжело вздохнул он, – но Пазл убежала, а потом мы переехали, и она теперь ни за что меня не найдет.

– О, как жаль. Ты, наверное, очень расстроился. Ее звали Пазл? Какое чудесное имя для кошки.

Он продолжал заштриховывать различные части рисунка без дальнейших комментариев.

– Это твоя мама?

Кивок.

– А это твой папа?

Он помотал головой и принялся дорисовывать волосы на головах фигур.

– Тогда это он?

Он помотал головой еще раз.

– И где же тогда твой отец? – рассмеялась я. В детских рисунках родственные отношения и привязанности часто беззастенчиво выставляются напоказ. Лео лишь пожал плечами.

– Думаю, что один из них – ты, – сказала я, указывая на две мужские фигурки в середине. – Это ты, верно?

Кивок.

– Так, а кто же второй?

Лео взглянул на меня своими большими глазами, как будто оценивая, затем снова пожал плечами.

– Ты очень хороший художник, Лео. Очень. Давай попробуем изобразить что-нибудь еще.

Я протянула руку через его плечо к деревянной фигуре и поставила ее поближе к нему. Я подняла руки безликого человека, как будто он собирался отвесить глубокий поклон с театральной сцены.

– Нарисуешь его для меня? – попросила я.

Он, прищурившись, изучающе посмотрел на форму и наклонился вперед, слегка высунув язык и посильнее сжав карандаш. Он нарисовал фигуру. Из-за того, что он так крепко и старательно сжимал карандаш, линии выходили очень напряженными, но, несмотря на излишнюю резкость и угловатость, человеческая фигура получилась у него на редкость хорошо для такого маленького ребенка.

Затем я поставила фигуру на одно колено – нарисовать согнутую ногу в перспективе не всегда хорошо удается даже опытным художникам. Дети обычно решают проблему перспективы в духе Пикассо, изображая трудную ногу под другим углом. Лео не упростил себе задачу, не изменил положение ноги, следуя логическому представлению о том, как должна выглядеть нога, он нарисовал ее так, как видел: уже не ногу, а сочетание форм, которые все вместе складывались в ногу. Это был, конечно, детский рисунок, но тем не менее он поражал редкой смелостью, свободой от ограничений логики, интуитивным мастерством. Я разложила перед ним рисунки, чтобы мы вместе могли их рассмотреть.

– У тебя талант, Лео. Ты любишь рисовать? Это приносит тебе радость?

Он посмотрел на меня без малейшей радости в глазах, но затем кивнул, и уголок его рта приподнялся в жалком подобии улыбки.

– Ну что, пойдем покажем эти чудесные рисунки твоим родителям?

К моему удивлению, Лео помотал головой. Он с опаской потянулся к первому рисунку с домом и семьей, вытащил его, взялся за край и принялся плотно сворачивать. Свернув его в трубочку, он засунул ее поглубже в карман.

– Хочешь оставить его себе?

Он кивнул.

– А как насчет остальных? Можно я покажу их маме и папе?

Он снова кивнул, и я подумала, что, наверное, он не хочет огорчать отца тем, что того нет на семейном портрете. Но когда мы вернулись в кабинет, Кэтрин была одна. Она объяснила, что Дэйву пришлось срочно убежать на одну ужасно важную встречу, о которой он совсем позабыл, и мы обе сделали вид, что опечалены его отсутствием, хотя, я уверена, нам обеим стало только легче. Показывая Кэтрин рисунки Лео, я думала, что он вытащит и рисунок, спрятанный в кармане, ведь Дэйв ушел, но этого так и не произошло.

Оставшись одна, я долго рассматривала рисунки Лео. Они были, несомненно, талантливы. Я думала о Кэтрин и Дэйве Хардмэнах, о том, что их брак давно распался, прогнил и плохо пахнет, как заплесневелое яблоко. Я представила, что придется встречаться с ними на собраниях и что они будут сопровождать нас на школьных экскурсиях. Впрочем, маловероятно, что такие люди, как Дэйв Хардмэн, часто принимают активное участие в жизни ребенка. Скорее всего, общаться я буду только с Кэтрин, которая показалась мне достаточно милой. Обычно я стараюсь избегать таких проблем, которые сулило мне общение с Хардмэнами, но тут я пошла на риск – я сама была художницей, и мысль о работе с ребенком с задатками подлинного гения показалась мне заманчивой. Я приняла решение и позвонила Хардмэнам, предложив Лео место в школе. Как оказалось, это место он занял лишь чуть больше, чем наполовину.

Выйдя на крыльцо и бросив последний взгляд на подъездную аллею, я задаюсь вопросом, когда же сегодня появится Лео. Он всегда очень расстраивается, пропуская урок рисования.

– D’accord [16], глупышки мои, – говорю я, закрывая входную дверь и поворачиваясь к детям, все еще беспорядочно толпящимся или развалившимся на полу в прихожей. – Мы готовы идти в класс?

– М-м-м, как вкусно па-а-ахнет! – восклицает с голодным нетерпением, нелепо гримасничая, сидящий на полу Октавио.

– С’est vrai [17]. Ты прав, – говорю я. – Кто-нибудь еще хочет есть?

Урчанье в моем животе присоединяется к восторженным крикам детей. Повсюду запах крови, и я вот точно хочу есть.

Загрузка...