Кмерлан поглаживает огромную — в два раза больше обычной — лошадь по белоснежной гриве и что-то ласково ей бормочет, но когда Инетис пытается забраться в повозку, сразу бросается ей на помощь вместе с Цилиолисом.

Цилиолис мрачен и почти ничего не говорит, только добавляет к нашим мешкам почти пустой свой. Мы забираемся в повозку и медленно и осторожно проезжаем по улицам, где даже в это позднее время еще бродят люди. Но нас никто не замечает.

Когда Асма остается позади, и перед нами расстилается бескрайнее полотно промерзлых полей, едва припорошенных снегом, ребенок начинает капризничать и говорит, что устал. Инетис сжимает зубы — ей снова больно, и эта боль повторяется вот уже какой вечер подряд. С тех самых пор, как ребенок заговорил с ней и Кмерланом.

— Все хорошо, мне не очень больно, — слышу я ее шепот, и понимаю, что говорит она с ребенком.

Цилиолис хмурится, слыша ее слова, но только смотрит на нее, потом на меня и ничего не говорит. Он обижен, что мы не рассказали ему раньше, и я могу его понять. Ребенок не просто растет внутри Инетис, он меняется и меняет нас — и Цилиолис узнает об этом последним из нас троих, хотя должен был узнать сразу же, как узнала я.

Но я боялась вынести из сонной син-фиры такую тайну.

Мы выбираемся на тракт, и Инетис и Кмерлан почти тут же укладываются спать. Магия исчезает, но ночные дороги и без нас полны путников, и на нашу повозку вряд ли обратят внимание. Я укрываю Инетис и Кмерлана с головой одеялом, которое принес Цилиолис. Лошадь, мохнатая, с тяжелыми копытами, легко бежит по мерзлой земле, не оставляя следов. Она везет пятерых, но тяжеловозы в Асме используются, чтобы таскать тяжелые бочки с водой и вином, которые весят вдвое больше, и наш вес для нее — просто неудобство, с которым можно смириться. Цилиолис садится на край повозки и смотрит назад, на убегающую из-под копыт лошади дорогу. Я не хочу спать, я слишком взволнованна — побегом, возвращением в Шинирос, магией ребенка. Я сажусь рядом с ним, подобрав под себя ноги, и закутываюсь в корс.

Я гляжу на север, но мысли мои устремлены вперед, на юг. Как будто могу увидеть там Серпетиса, как будто могу донестись мыслью до его разума и сказать ему, предупредить, предостеречь…

Ребенок не сказал, что он погибнет. Я могу надеяться, что он останется в живых, хоть и сказанное сыном Инетис страшно.

Серпетис должен будет сражаться в первых рядах, ведь он наследник, сын правителя. Ему нельзя будет отсидеться в Асморе, даже если побережники перейдут реку и начнут захватывать деревни и города.

— Мы только что подписали себе смертный приговор, — говорит Цилиолис, глядя на меня. — Как думаешь, сколько потребуется времени, чтобы понять, что сонная пуста?

— Энефрет защитит нас, — повторяю я то, что уже ему говорила.

— Энефрет отняла метку у Серпетиса. Почему ты думаешь, что она не может отнять ее у тебя или у меня, когда ей заблагорассудится?

Я не знаю мыслей богини, но я уже устала постоянно этого бояться.

— Ребенок сказал, что мы под его защитой, — говорю я. — Пусть даже Энефрет отнимет знак, он нас защитит.

Цилиолис смотрит на меня, как на умалишенную, качает головой.

— Ты думаешь, если тебя привяжут к столбу и подожгут хворост, Энефрет или ребенок смогут тебя защитить? Прорицание в сто раз хуже, чем обычная магия, а ты готова вверить свою жизнь в руки того, кто даже еще не родился?

— Так ведь и ты тоже, раз поехал с нами, — говорю я.

— Ты ошибаешься.

И мы надолго замолкаем.

Повозка обгоняет какую-то еле плетущуюся телегу. Обычная лошаденка, худая и старая, фыркает нам вслед. Я забираюсь в повозку, чувствуя, как становится холоднее. Теплый бок Инетис греет мою заледеневшую спину, и ненадолго я проваливаюсь в сон.

— Унна, — будит меня голос Цилиолиса. Я поднимаю голову и замечаю, что мы остановились. Инетис и Кмерлана в повозке нет, как и Л’Афалии, и я со стыдом осознаю, что спала так крепко, что не заметила, как они ушли. — Тебе не нужно по надобности?

Я киваю. После того, как Инетис с Кмерланом возвращаются, я спускаюсь с повозки в промозглую ночь и бреду подальше от дороги. Скоро утро, и я вижу, как по дороге мимо нашей повозки, но уже в сторону Асмы, проезжает груженая телега. До меня доносится резкий запах копченого мяса, и желудок напоминает о себе. Я вижу, как Цилиолис останавливает телегу и быстро о чем-то говорит с человеком, который везет мясо.

Возвратившись, я вижу, что Инетис и Кмерлан сжимают в руках длинные полосы мяса. Цилиолис протягивает мне еще одну. Лошадь, почуяв запах, косится на нас и фыркает. Я забираюсь в повозку, и мы трогаемся в путь, поедая жестковатое пряное мясо. Л’Афалия принюхивается, но с отвращением отказывается, когда Цилиолис протягивает мясо ей. Ее народ не ест мясо тех, кто ходит по земле. Это я выяснила почти сразу же, как Л’Афалия пришла в дом правителя.

Я хотела бы выяснить у нее много другого. Расспросить о том, что творится на берегу, узнать о Серпетисе. Но она не покидала сонную Инетис, а при Инетис я расспрашивать ее ни о чем не могла.

Поднимается ветер. Он бросает нам в лицо снежную пыль и заставляет щуриться и вытирать глаза. Становится еще холоднее, и после восхода солнца мороз только крепчает. Мы забираемся под одеяла и пытаемся согреться, прижавшись друг к другу. Только Л’Афалии нет рядом с нами места, ее тело слишком холодное. Но она и не чувствует холода так, как чувствуем его мы. Ее круглые глаза словно стекленеют, фиолетовые губы становятся черными, но она не дрожит и не жалуется, и качает головой, когда я спрашиваю ее, не дать ли ей что-нибудь — укрыться.

Пока мы греемся, она усаживается на передний край повозки и смотрит по сторонам. Именно она оказывается той, кто замечает первые признаки погони. Именно она издает резкий вскрик, когда видит несущихся за нами во весь опор всадников.

Мы подскакиваем в повозке, охая от порывов ледяного ветра, забирающегося под одежду. Кмерлан остается лежать, Инетис приказывает ему оставаться на месте, чтобы не попасть под случайный укол боевой иглы или удар друса. Тяжеловоз бежит размеренно уже целый день, но его нельзя заставить ускориться — не для того его выводили.

— Это всадники, — говорит Цилиолис. Он смотрит на Инетис, его выпуклые глаза прищурены. — Что ребенок? Он защитит нас?

Она усаживается в повозке, скрестив ноги, охватывает живот руками и слушает, не отрывая взгляда от всадников, которые все ближе. Я не слышу криков. Только топот копыт по мерзлой земле. Я вижу людей, закутанных в теплые одежды, и кончики друсов, тускло блестящие в неярком свете солнца — или мне кажется, что я их вижу.

— Инетис! — повторяет Цилиолис, но она словно отрешилась от этого мира и слушает то, что говорит ей ребенок в утробе.

Л’Афалия начинает что-то бормотать на своем языке, но почти тут же замолкает, и я понимаю, что она пыталась сотворить заклятье — но потерпела поражение. Я сжимаю руки в кулаки при мысли о том, что могла бы сделать моя магия. Но сейчас я бессильна. Бессильна, как никогда раньше.

Всадники все ближе.

— Инетис! — шипит Цилиолис.

Мы уже на расстоянии броска друса или удара иглы, и я вижу, как один из всадников отводит назад руку, прицеливаясь. Он наводит друс не на нас, а на тяжеловоза, а я закрываю глаза и уши, не желая слышать, что случится дальше.

Со стороны всадников раздается жуткий крик, смешанный с испуганным ржанием лошадей. Я открываю глаза и вижу позади нас стену снежной пыли. Она непроницаема для взгляда, и друс, который солдат Мланкина все-таки швырнул, сбился с пути в вонзился в повозку рядом с Л’Афалией.

Стена тут же падает, и вот уже за нами — только дорога, на которой ни души. Всадников и лошадей словно смело с лица земли. Я поворачиваюсь к Инетис, она прижимает к животу руки и почти рычит сквозь стиснутые зубы. На нее снова нахлынул приступ, и снова она говорит своему ребенку задыхающимся голосом, что все хорошо и боль не сильная.

Тяжеловоз бежит, как ни в чем не бывало, он даже не почуял опасности. Кмерлан поднимается в повозке, с испугом глядит на мать и на друс, торчащий из дерева, переводит взгляд на дядю.

— Что он сделал с ними? — спрашивает Цилиолис.

Он перебирается вперед и ухватывается за древко друса, но вытянуть его не может. Друс засел крепко. Если бы это был кто-то из нас или тяжеловоз, удар бы убил его. Л’Афалия пытается ему помочь, и вдвоем они вытаскивают друс и, не отрывая от него взгляда, кладут на дно повозки.

— Он говорит, что они наткнулись на стену, которую он построил. И что погибли все, кто носил оружие, — говорит Инетис медленно, оттирая рукавом испарину со лба.

Я вижу, что ее знобит, и помогаю им с Кмерланом забраться под одеяла. Цилиолис ложится с ними чуть позже, разделив на нас остатки мяса.

Мне не верится, что все вышло так легко. Я вглядываюсь в дорогу, убегающую из-под колес, и мне не верится. Одна только воля того, кто еще не родился — и погибли люди. Насколько же сильна его магия, если он может так легко управлять водой и ветром уже сейчас? Я усаживаюсь на дно повозки, подставляю лицо пронизывающему ветру и смотрю назад, пока остальные спят. Л’Афалия смотрит вперед, она — словно ледяная статуя, недвижна и молчалива. Мы уже совсем скоро оказываемся в Шиниросе, и тяжеловоз замедляет шаг, давая нам знать, что устал и ему требуется передышка. Я перебираюсь вперед и берусь за поводья. От тракта уходит в сторону колея, я свожу лошадь по ней, и пока Л’Афалия будит остальных, мы въезжаем в деревню.

Нас встречает отряд солдат с друсами.

Я натягиваю поводья, и тяжеловоз останавливается, недовольно дернув головой. У крайнего дома толпятся солдаты, и кое-кто смотрит в нашу сторону. Я не уверена, знают ли они син — фиру Асморанты в лицо, но нам лучше держаться как можно незаметнее. Цилиолис делает знак Инетис и Л’Афалии — им двоим лучше не показываться на глаза деревенским.

— Здешние фиуры преданы Мланкину, — говорит Цилиолис. — Эти отряды — часть тех, что он послал в большие деревни после того, как из Асморанты ушла магия. Якобы поддерживать порядок. На деле — шпионить, докладывать. Не удивлюсь, если Шудла послал с ними скороходов и в курсе всех новостей.

— Откуда ты знаешь? — спрашиваю я.

Я завязываю на шее капюшон и накидываю на голову, словно прячась от снега, летящего с неба крупными хлопьями. Мне тоже не стоит показываться в деревне, лицо со шрамом привлечет внимание, но большая повозка, везущая одного человека, еще заметнее. Теперь мы выглядим, как семья. Пытаемся выглядеть — потому как Кмерлан не готов притворяться, что мы его мать и отец, и держится в стороне.

— Это вы с Инетис жили взаперти все это время. Я — нет. Скороходов в Шиниросе сейчас больше, чем где бы то ни было по всей Асморанте. Потому я и был против вашей затеи. Мланкин знает, куда мы направились. Уже завтра нас там будут ждать. И я не знаю, как Инетис намерена справиться с этим.

Я спускаюсь из повозки, и мы с Кмерланом поим и кормим тяжеловоза, пока Цилиолис пытается обменяться парой слов с солдатами. Именно пытается — воины отвечают односложно, смотрят искоса и сжимают в руках друсы чуть крепче, чем положено. У брата Инетис плохо получается изображать приветливость. Возможно, это потому что он слишком долго прятался от людей и уже разучился разговаривать запросто.

Я даю тяжеловозу сено прямо из повозки и сую в огромную пасть целую морковку. Конь с удовольствием хрустит, фыркая, когда Кмерлан оглаживает его бока скребком. Если тяжеловоза хорошенько не скрести три раза в день, его кожа заледенеет, и он сначала начнет бежать медленнее, а потом и вовсе встанет. Я видела таких лошадей, и не раз. Их перетаскивают в конюшни и оставляют там на пару дней, пока шкура не отогреется, и кровь снова не начнет течь по жилам.

Кмерлан старается, хотя видно, что эта работа ему непривычна. Я показываю ему, как нужно двигать скребком, бормоча что-то себе под нос с ласковыми интонациями. Он пристально смотрит на мой шрам — слишком пристально, так, что мне становится не по себе от его взгляда, и забирает скребок, на этот раз делая все, как надо.

— Куда пошел Цили? — спрашивает он у меня.

— Запастись провизией, — говорю я, провожая худую спину Цилиолиса взглядом. Он направляется к ближайшему дому и исчезает внутри. Я бы тоже хотела побыть в тепле, но нам нельзя здесь оставаться. Слишком много солдат и слишком близко Асмора.

— Когда мы сможем поспать?

— Я не знаю, — отвечаю я. — Мы должны добраться до Шина. И поскорее.

— И там мы расстанемся?

Я перевожу на Кмерлана взгляд, но в глазах его только вопрос.

— Мы расстанемся, когда у твоей мамы родится ребенок, — говорю я.

— Уйдешь только ты? — Кмерлан дергает головой в сторону повозки. — А та рыба?

— Л’Афалия тоже уйдет, — говорю я.

— Она не нравится мне. Я не верю, что у нее нет магии. Она странная.

Кмерлан отдает мне скребок и запрыгивает в повозку, почти сразу же скрываясь под одеялами. Я провожу скребком по толстой шкуре лошади еще пару раз и поворачиваюсь, чтобы положить его обратно в повозку, когда натыкаюсь на взгляд Л’Афалии. Выражение ее лица чужое, но все же я могу понять по нему, что она слышала слова Кмерлана.

— Не обижайся, — говорю я.

Лежа на дне повозки, неподвижная и почти синяя, она кажется мертвой. Жутковатое зрелище, от которого мне хочется передернуться.

— Беднай мальчи. — Слова выходят из ее горла с трудом, но они звучат почти нормально. Она учится говорить по-нашему, и это самая странная вещь, которую я когда-либо слышала в жизни. Кажется, ее рот устроен совсем иначе. — Беднай.

Я хочу сказать что-то еще, но тут по улице разносится такой дикий крик, что у меня встают дыбом волосы.

Кричит Инетис. Солдаты у дома мгновенно перестают переглядываться и обмениваться короткими репликами и хватаются за друсы. Я едва успеваю схватить под уздцы шарахнувшегося коня, едва успеваю заговорить с ним, как повозку окружают.

— Кто кричал? Что вы везете?

Пока я безуспешно пытаюсь успокоить лошадь, рядом оказывается один из солдат. Он хватает меня за локоть и разворачивает к себе лицом так резко, что я едва не падаю. Тем же резким движением он откидывает с моего лица капюшон и наклоняется так низко, что я ощущаю на лице дыхание, полное запаха чеснока и еще чего-то кислого.

— Отвечай, благородная!

Никому уже можно не прятаться — покрывала откидывают, и Инетис, Кмерлан и Л’Афалия оказываются на виду. Инетис держится за живот, ее рот полуоткрыт, а глаза смотрят куда-то вдаль. Ей больно.

Я бросаюсь вперед.

— Это моя сестра, она беременна! Не раскрывайте ее! Ей нужно беречь себя!

Но им не нужна Инетис, не нужен Кмерлан, судорожно натягивающий на свою мать одеяло. Они смотрят только на Л’Афалию, которая под пристальными взглядами кучи мужчин становится почти фиолетовой. Она одета в обычную одежду асморки, но никакая одежда не может скрыть, как сильно она отличается от обычных людей.

— Кто это?

— Это… — я хватаю ртом воздух, мне нечего сказать, кроме правды, но сказать правду сейчас равносильно тому, чтобы прокричать на всю Асморанту, кто мы.

— Вытащить ее. Вы все задержаны, — говорит все тот же мужчина. — Фиур решит, что делать, вызовите его, быстро!

Вокруг нас уже собирается толпа. Инетис снова кричит — долгий протяжный крик, полный боли, и я вижу, как на этот крик— наконец-то! — откликается Цилиолис. Он рысью бежит к нам, и по его лицу я вижу, что он напуган.

Солдаты вытаскивают Л’Афалию из повозки, следом — Инетис, которая почти падает на руки одному из мужчин. Кмерлан цепляется за нее, его лицо — маска смертельного ужаса, но он молчит и не выдает себя, и я благодарна ему, как никогда в жизни.

— В чем дело? — вклинивается в круг солдат Цилиолис. — Почему вы позволяете себе…

— Фиур расскажет, — обрывает его один из солдат.

Я хватаю Инетис за руку. Ей плохо, я вижу это по испарине, снова выступившей на лице, слышу в ее тяжелом дыхании.

— Как ты? Это роды? Это роды?

Я ненавижу панику в своем голосе, но именно она заставляет мужчин чуть ослабить хватку и позволить мне оказаться с Инетис рядом. Женские дела, а тем более роды — не то, с чем хотелось бы иметь дело солдату. Я обхватываю Инетис за плечи и пытаюсь заглянуть ей в лицо. Цилиолису заломили руки и ведут прочь, Кмерлан визжит и вырывается из рук утаскивающего его следом за дядей солдата, Л’Афалии я уже не вижу. Куда она делась? Это вдруг понимают все солдаты разом. Нас отпускают, окружив, мужчина, приказавший нас схватить, отдает резкие приказы. Отыскать, обездвижить, принести в дом фиура. Похоже, нас ведут туда.

— Это ребенок, — шепчет мне Инетис между хриплыми выдохами. Похоже, она не замечает и половины того, что происходит. — Он становится сильнее и… Он говорит, что эту силу можно отдать Л’Афалии. Мне нужна Л’Афалия…

Но ее нет рядом с нами. До жилища фиура всего несколько десятков шагов, и вот уже он сам выходит к нам навстречу — большой, выше Цилиолиса и, наверное, даже выше Серпетиса, мужчина с округлым животом. Он оглядывает Инетис и меня, чуть приподняв брови, смотрит на Цилиолиса и Кмерлана.

— Что вы забыли здесь, благородные? Мне сказали, они привели с собой кого-то чужого, — нахмурившись, фиур смотрит на мужчину, отдававшего приказы. Похоже, он не узнал Инетис. — Где?

— Она сбежала, пока мы…

— Эта женщина — беременна, — говорит фиур, указывая на Инетис, хватающую ртом воздух. — Путешествие может быть опасным для нее. Куда вы направляетесь?

— Мы едем в Брешины, — говорит Цилиолис. — Моя сестра беременна, да. Ее муж находится в войске син-фиоарны Серпетиса, так что за нее отвечаю я. В Брешинах живут мои родители. Моя жена и сестра останутся там, когда я тоже отправлюсь воевать.

Его голос звучит твердо, и история даже мне кажется убедительной. Но фиур не упускает своего.

— Кто еще ехал с вами?

— Никто, — отвечает Цилиолис, не моргнув глазом.

Фиур смотрит на меня, и я надеюсь, что он разглядывает шрам, а не пытается прочитать выражение моего лица. Сердце замирает, но я выдерживаю этот взгляд. Инетис снова протяжно кричит, повисая на руках удерживающих ее мужчин, и фиур морщится.

— С нами никого не было, — говорю я, гладя Инетис по плечу, когда ее отпускает. — Твои люди ошиблись, фиур. Отпусти нас, мы поедем дальше. Путь неблизкий.

Мне трудно говорить таким голосом — уверенным, сильным, словно я действительно благородная, а не работница или подмастерье. У меня получается: фиур отвечает мне, как равной.

— Я привык доверять своим людям, — говорит он, поджимая губы в подобии улыбки. — А вот чужакам — не особенно, благородная, ты прости. Но пока мне трудно понять, что же случилось, а этой женщине нужна помощь. Введите их в дом. И позовите лекаря, чтобы осмотрел ее.

Нас затаскивают в большой и светлый дом фиура. Инетис вносят почти на руках, она стремительно слабеет и почти не соображает, где находится. Я протягиваю озябшие руки к огню, и фиур позволяет нам это, позволяет отогреться в зале, так похожем на зал в доме правителя, где нам в последний раз явилась Энефрет. Солдаты загораживают выходы и входы, но мы не собираемся бежать. Нет смысла. Инетис не может идти, она едва держится на ногах. Кмерлан жмется к ней, Цилиолис старается держаться чуть спереди — словно защищая, хотя от чего он может защитить?

— Что делает син-фира Асморанты так далеко от дома? — спрашивает фиур, и сердце мое уходит в пятки. Он узнал Инетис. Все пропало. — Приготовьте горячей похлебки, — кивает он показавшимся из бокового хода девушкам. — В нашем доме гостит правительница.

Солдаты переглядываются, они ничего не понимают, но расспрашивать пока не могут. Я поддерживаю Инетис, которую тут же отпускают, и мы вдвоем с Цилиолисом усаживаем ее на большую каменную лавку у стены. Жарко пылает очаг, и вскоре откуда-то начинает доноситься запах чесночной похлебки. Все это время фиур молчит. Молчим и мы.

— Если ты знаешь, кто мы, — наконец, говорит Цилиолис, глядя на фиура, — то почему не позволишь ехать дальше? Почему задержал нас?

Фиур словно бы неосознанно поглаживает живот, на губах его играет неприятная улыбка. Он не отводит взгляда от Инетис и отвечает ей, а не Цилиолису.

— У нас уже давно есть приказ правителя, — говорит он. — Я не могу поступить по-другому, это мой долг. Я отправлю скорохода в Асму, и если правитель позволит вам продолжать путь, я с радостью вас отпущу.

Цилиолис качает головой, глядя на меня. Его взгляд словно кричит мне «я же говорил». Наша затея была глупой с самого начала, и Мланкин предусмотрел такую возможность одним простым приказом уже давным-давно.

— У тебя есть приказ задержать мою мать? — спрашивает Кмерлан. Его звонкий голосок сейчас так сильно напоминает интонациями голос правителя, и фиуру нет нужды спрашивать, кто перед ним.

— Да, — кивает фиур. — Да, син-фиоарна. У нас есть приказ не пропускать правительницу на юг, куда бы она ни направлялась. Правитель прислал нам скорохода еще в начале Холодов. Син-фиру надлежит задержать. О ее появлении надлежит доложить. Этот приказ мы должны выполнять под страхом смерти.

Я не спрашиваю, зачем правитель отдал такой приказ, здесь все ясно. Слова Энефрет звучат в моей голове так же четко, как и много дней назад. Ребенок Инетис должен родиться в стенах дома Мланкина, это было ее условие. И нисфиур Асморанты сделал все, чтобы его выполнить.

— Другие фиуры тоже знают? — спрашивает Кмерлан, и фиур снова отвечает ему, как взрослому.

— Да, фиоарна. Я думаю, что знают все фиуры Асморанты. Весть была отправлена давно. Она уже успела дойти до границ Цветущей долины.

— Вы должны отпустить нас, — говорит Инетис. Я вижу, что ей легче, но лицо все еще кажется осунувшимся. Он прижимает руку к животу и говорит медленно, словно сберегая дыхание. — Я приказываю вам. Я правительница Асморанты.

Фиур пожимает плечами.

— Я не могу. Отменить приказ может только сам правитель. Я предложу вам ночлег и еду и позову свою жену — она хорошо разбирается в женских делах. Отправленный скороход уже завтра вернется с ответом, и если нисфиур даст добро…

— Пожалуйста, — говорит Инетис, хватая меня за руку, и я понимаю, что боль снова на нее накатила. — Вам нужно нас отпустить. Скоро случится беда…

Я опускаюсь на колени перед Инетис и кладу руки ей на живот. Я хочу поговорить с ребенком, пока он не натворил бед, но это трудно, потому что почти тут же взрыв боли проносится сквозь мое тело и заставляет меня закричать.

Я падаю на пол, и Цилиолис тут же оттаскивает меня прочь. Кмерлан испуганно кричит, солдаты фиуры в мгновении ока окружают нас, наставив на меня — на Инетис все же не решаются — друсы.

— Син-фире стало известно о беде, грозящей Асморанте, — говорит Цилиолис, все еще обхватив меня за плечи, и я чувствую, как его дыхание шевелит волосы на моей голове. — Я бы не хотел говорить об этом в присутствии твоих людей, фиур. Мы не попытаемся сбежать и расскажем тебе все, если ты хочешь. И тогда ты уже сам решишь, останавливать нас или нет.

Я вижу на лице фиура сомнение. Он оглядывает нас, и я вместе с ним, словно впервые замечая, что мы собой представляем. Бледная и покрытая потом от боли син-фира Асморанты и ее брат — дети Сесамрин, о которой даже после ее смерти говорили с уважением по всей Цветущей долине. Мастер отзывался о ней, как об одной из сильнейших, ее имя знал почти каждый в вековечном лесу. Ходили слухи, что она скрывалась там, и кто-то из магов предал ее, чтобы получить право на жизнь вместо смерти. Только потому ее и сумели поймать.

Кмерлан, младший сын нисфиура. Мальчик явно сопровождает мать по доброй воле. С исчезновением магии это стало совсем просто определить.

Я, девушка с перерезанным шрамом лицом и шиниросским говором и взглядом, постоянно устремленным на живот син-фиры. Повитуха, сопровождающая правительницу? Или любовница ее брата?

Мы были хорошо одеты и приехали в деревню открыто. Правительнице было тяжело, и то, что это не притворство, было видно.

— Хорошо, — говорит фиур. — Мы поедим, и вы мне расскажете. Я вижу, что теплая похлебка вам сейчас нужна.

Он провожает нас в большую трапезную, напоминающую обстановкой трапезную фиура Шинироса, и я неожиданно припоминаю, как принял меня Асклакин в тот день, когда мы возвращались из леса: я, Серпетис, Инетис, Цилиолис. И мне кажется, что это было уже целую Жизнь назад.

Кухонная наливает большим черпаком густой грибной суп, подает намазанные маслом и чесноком лепешки, ставит перед нами чаши с вином. Инетис принимается за еду так, словно не ела с начала Холодов, Кмерлан не отстает. Суп и чесночный хлеб выглядят очень вкусно, и я тоже приступаю к трапезе, наслаждаясь теплой едой.

— Выйди, — коротко говорит фиур кухонной, когда с супом покончено. Она безмолвно исчезает за дверью, и фиур обращает взгляд на Инетис, которая жадно доедает суп.

— Скороход уже готов отправиться в путь, — говорит он.

— Если у тебя есть готовый к пути скороход, отправь его в Шин, — Цилиолис почти прерывает его. — Пусть бежит к фиуру Асклакину. Пусть предупредит его, что войска неприятеля готовы перейти реку Шиниру.

Фиур молчит, ожидая, что еще скажет Цилиолис. Он не кажется потрясенным — за время, которое уже успели назвать Стоянием на Шиниру, — конец Цветения и начало Холодов, ознаменовавшее приближение врага к границе — вся Асморанта привыкла к постоянному ощущению угрозы. Побережники здесь уже долго, и кое-кому даже в доме правителя кажется, что они не нападут, пока не настанет Жизнь. Мол, побоятся идти зимой по долине, где каждый будет готов вонзить в спину врага друс.

Но ребенок считал иначе, и мы должны были ему верить. Я верю. Стараюсь верить изо всех сил, потому что видела, на что способен этот еще не родившийся плод чрева Инетис.

— Войска неприятеля не одни стоят на берегу Шиниру, — отвечает фиур. — Их ждут войска Асморанты. Что даст им известие о том, что неприятель скоро нападет? Они будут первыми, кто об этом узнает, и без наших вестей.

Я смотрю на Инетис, и она, наконец, откладывает в сторону ложку и поднимает на нас глаза.

— Они нападут две ночи спустя, — говорит она. — И у нас есть все основания полагать, что сражение будет непростым.

Фиур хочет что-то сказать, но Инетис еще не закончила.

— У врага есть оружие, которое сильнее нашего. Мое послание не должно заставить воинов Асморанты проснуться и покрепче взяться за древки друсов. Я хочу, чтобы они отступили.

Теперь даже Цилиолис смотрит на нее, и на его лице — полная растерянность. Фиур на некоторое время теряет дар речи, и я тоже, сжимая в руках чашу с непривычно крепким вином, которое я пью только чтобы прогнать засевший в костях холод.

— Отступили? — повторяет фиур, качая головой и снова поглаживая живот. — Отдали врагу земли отцов и отступили? Этого не будет, ни наследник, ни тем более фиур Асклакин не отдадут такого приказа.

— Тогда им придется бежать, оставив позади себя трупы тех, кто поплатится за эту ошибку, — отвечает она.

— Я уважаю тебя, син-фира, — произносит фиур спустя некоторое время, — но я не могу направить фиуру Асклакину такое послание, не имея слова правителя.

Он не спрашивает, знает ли правитель. Не нужно быть магом, чтобы понять, что нет. Слова Инетис не кажутся ему глупостью, но он осмотрителен, как был бы осмотрителен любой на его месте. Его деревня слишком близко к Асме, карающая длань нисфиура с легкостью дотянется до нее.

— Даже зная, что обрекаешь на смерть людей? — спрашивает Цилиолис.

Но фиур не отвечает на его вопрос. Он поднимается — короткий разговор окончен, и, похоже, мы совсем зря рассказали о том, что случится. На выходе из трапезной нас ждут воины.

— Заприте этих двоих на дровяном складе, — говорит фиур, кивая на нас с Цилиолисом. — Правительница и ее сын останутся в доме. Поместите их в сонной, где обычно живут гости. Не спускайте глаз с них, с повозки, с лошади.

Он бросает на нас равнодушный взгляд.

— И отыщите ту женщину, которая была с ними. Если они скрывают ее присутствие, значит, это может быть важно.

Кмерлан и Инетис не вырываются, когда их уводят. Как и мы. Похоже, все провалилось, и наша затея обернулась крахом. Я слышу, проходя по улице вслед за воинами, как фиур отдает приказ скороходу, готовому отправиться в путь по заснеженной дороге на север.

Завтра нисфиур Асморанты будет знать, где мы.

Завтра Асморанта проживет свой последний день в спокойствии и мире.

Я усаживаюсь на лавке у единственного окна склада, на медвежью шкуру, которая в эту ночь будет моим одеялом, и наблюдаю за тем, как накрывают землю сумерки.

Где же Л’Афалия?

Что же с нами будет?

38. ВОИН

Асклакин запретил отпускать солдат в увольнение, и к концу чевьского круга в войске начинает цвести буйным цветом дезертирство. Солдаты слишком устали спать на холодной земле и ждать, многие уже успели переболеть мокрой лихорадкой. Начальникам отрядов приходится тщательно отбирать стражу — среди тех, кто должен был дежурить ночью на берегу, тоже уже есть беглецы. Часть сбежавших уже возвратилась, с просветлевшими, отмытыми в горячей воде лицами, в новой одежде, с поцелуями жен, застывшими на устах. От таких больше вреда, чем пользы. Другие, глядя на них, тоже хотят навестить семьи. Кто-то, как и я, не был дома с конца Цветения. У кого-то, в отличие от меня, дома были близкие и любимые люди.

Я сижу у огня, наблюдая, как восход окрашивает промерзшее до звезд небо в цвет алого вина, и слушаю жалобы воинов у соседнего костра. Они не пытаются понизить голоса, а я не делаю вид, что не слышу. Если люди не сохранят право хотя бы пожаловаться на мороз и ветер, и долгое ожидание, то что у них останется?

Эдзура где-то у обозов, проверяет припасы. Пришли люди из Алманэфрета, женщины, как я узнал сразу же от оживившихся солдат, лекарки из северных пустынь. Отсюда мне виден край бело-красного полотнища, развевающегося на холодном ветру. Палатки лекарей будут расставлены в центре, справа и слева на краю армии. Алманэфрет прислал свои сотни почти сразу же после того, как была объявлена угроза. Пришедшие женщины — это добровольцы, вызвавшиеся оказывать помощь раненым на передовой. Мне тоже хочется краем глаза взглянуть на них, но я себя сдерживаю. Эдзура мне все расскажет.

— Чего они ждут? — возмущается один из солдат, жуя жаренное на костре мясо. — Лед уже давным-давно стоит, у берега скоро соберется вся Асморанта. Чего они ждут?

— Моя деревня в дне пути, — замечает его товарищ. — Я бы успел сходить и вернуться обратно. У меня ребенок вот-вот должен родиться. Хотелось бы повидать перед смертью.

Последнее его слово встречают дружными возражениями:

— Что ты все про смерть, Мармала! Тоску наводишь который день!

— Опять начал! Тошно уже от тебя с твоей смертью.

— Но магии-то нет уже, — перебивает солдат. — Ты много друсами без магии за свою жизнь сражался? А боевыми иглами? Теперь не то, что раньше… была б моя воля…

— Ты обладал магией, воин? — спрашиваю я, и солдат замолкает и поворачивается ко мне. Он старше меня, усат и коренаст, и кажется мне знакомым. Возможно, попадался и раньше на глаза.

— Обладал, син-фиоарна, — отвечает он. — Учился у мастера в вековечном лесу еще до запрета на магию.

— А потом?

— Когда правитель наложил запрет, я отказался от магии, чтобы не попасть на костер. — Он пожимает плечами. — У нас много магов было, мы почти все отказались. Кому помирать охота?

— Ты не веришь в победу Асморанты? — спрашиваю я.

Солдаты вокруг прислушиваются к нашему разговору. Мармала — думаю, теперь я запомню его имя — оглядывается на своего собеседника, но тот отвернулся от костра и говорит о чем-то с подошедшим приятелем.

— Я служил правителю верой и правдой, — отвечает он. — И мой сын будет служить, если жена родила мне сына. Но даже когда я отрекся от магии, она все еще была с нами. В друсах была точно. В лесу. В Шиниру была. А теперь ее нет, фиоарна. Раньше нам помогла бы сама Асморанта, а теперь никто не поможет. Лес мертвый, вода мертвая. Нас тут много поляжет.

Я думаю о том, что сказать — не ему, а всем тем, кто прислушивается к разговору теперь, а их уже много, и взгляды всех обращены на меня. Магии нет, магия ушла, без магии мы пропали. Эти разговоры ведутся у костров почти каждый день. Каждый раз мне приходится подбирать слова, чтобы оставить последнее слово за собой. Судя по растущему количеству беглецов, у меня это получается не очень хорошо.

— Теперь нам придется надеяться только на себя, воин, — говорю я. — И я спрашиваю тебя, могу ли я надеяться?

— Я служу правителю верой и правдой, — повторяет он, но совсем не то хотел он от меня услышать, и совсем не то хотел сказать сам.

— Тогда служи, — киваю я и отворачиваюсь, давая понять, что сказал все.

Я отдаю подошедшему кухонному свою плошку, и он уносит всю посуду под свой навес в задней части лагеря. Палатка сугрисов не так далеко от моей, и я думаю, что они уже закончили утреннюю трапезу и их можно навестить.

Пока меняется стража у реки, я успеваю умыться снегом, которого за прошлую ночь намело на два пальца, и заплетаю волосы в косу. Под моим личным началом в войске теперь двенадцать человек — небольшой отряд, чтобы дать мне видимость власти. Син-фиоарна, не знающий основ военного дела — плохой стратег, но такова традиция, и даже теперь, когда из земель Асморанты ушла магия, отец ее не нарушает. Наследник должен первым идти в бой. Люди должны знать, что правитель любит Асморанту так сильно, что готов принести в жертву своего собственного сына.

Именно потому моя палатка стоит не в глубине лагеря, а почти у берега. Именно потому шембученец Рыбнадек, которого здесь зовут на шиниросский манер Рибнадисом, каждое утро зычно возвещает куда-то в глубь палатки командиров:

— Наследник!

Именно потому я сейчас приподнимаю тяжелый полог и вхожу в палатку.

В яме посреди палатки тлеет невыносимо дымный костер, и по запаху я распознаю сушеничку — ее часто используют, чтобы обкурить постели, в которых завелась всякая живность. Дым стелится понизу и скоро начинает есть глаза, но я не могу стоять, когда остальные в палатке сидят, а этим воякам, похоже, сушеничный дым нипочем. В зимнее время в мокрой и грязной одежде запросто заводятся вши. Сушеница выгоняет их, правда, они совсем скоро заползают обратно, если одежду не чистить. Но хоть какое-то избавление.

Из-за вшей нам приходится мыть голову ледяной водой, которая получается из растопившегося за ночь снега, и золой из костра. Только так мне удается не превратиться в шелудивого пса к концу чевьского круга, но, кажется, к концу Холодов я могу лишиться волос.

Сугрисы как раз закончили принимать утренние доклады у начальников караулов. Все спокойно. Все, как всегда, спокойно. Они предлагают мне вина и я, покашливая от дыма, усаживаюсь на подстилку Рыбнадека и слушаю, что они говорят.

В палатке живет девять сугрисов — им всем от сорока и старше, и все они как один — жилистые, хмурые, бородатые. Как братья. Только мысли у них разные, и иногда в палатке стоит такая ругань, что слышно у берега. Они относятся ко мне, как к любому другому солдату в войске, и я им за это благодарен. Они беседуют, а я слушаю и иногда спрашиваю о том, что мне непонятно. И отсылаю скорохода к отцу, чтобы сказать, что все по-прежнему.

Мы говорим о том, о сем, и наконец — о женщинах, пришедших из Алманэфрета, когда посреди разговора один из сугрисов вдруг замолкает и поднимает вверх руку, призывая нас к молчанию.

В лагере какое-то оживление: неясные звуки и голоса, и почти тут же Рыбнадек откидывает полог и снова зычно возвещает куда-то в глубь палатки:

— Пришли!

Мы уже на ногах, потому что звуки становятся все громче, а лицо вошедшего человека, одного из начальников отрядов, наполнено тревогой. Он оглядывает нас, голос его звучит сурово:

— Сугрисы! Син-фиоарна! Армия врага начала переход у левого края большой тропы!

Я выбегаю из палатки первым и останавливаюсь рядом с Рыбнадеком, на мгновение поддаваясь ошеломляюще сильному чувству ужаса, пронявшему меня до мозга костей.

Тот берег реки кипит от звуков.

Гул.

Шепот.

Скрежет.

Как будто рой разозленных дзур вдруг поднялся с места и набирается сил, чтобы налететь на тех, кто посмел потревожить их покой.

Этот звук доносится с чужой стороны, но голоса слышны только с нашей, и короткие отрывистые команды и топот ног приводят меня в чувство и заставляют сделать шаг вперед, пропуская нетерпеливо топчущихся за спиной сугрисов.

— Что это? — слышу я.

— Что это такое?

— Побережники у края берега!

— Они переходят Шиниру!

— Они наступают!

Вот он — момент, которого мы так ждали. Нападение, война, начало которой, кажется, положено — и это одновременно разгоняет в жилах кровь и заставляет ее стынуть.

Мне не нужно ждать, что скажут сугрисы. Я несусь к берегу, сжимая в руке друс, воинственно сверкающий в лучах рассветного солнца. Син-фиоарна — такой же солдат, как и другие, и в бою мне надлежит выполнять приказы, а не отдавать их. Мой маленький отряд уже ждет меня, и вместе мы примыкаем к тем, кто выстраивается на берегу, держа оцепление.

Длинная цепочка воинов, опирающихся на друсы.

У берега с той стороны черно от людей. Теперь, стоя на краю, я слышу голоса, и, хоть и не понимаю ни слова, догадываюсь, что на том берегу тоже отдают приказы военачальники, решившие, наконец, что войне пора начаться. Я вижу, как через берег переваливается людская волна, и уже через несколько мгновений лед Шиниру начинает трещать под весом бегущих по нему вооруженных людей.

— К оружию! К оружию! — слышу я своих людей.

Враг все ближе, и вот уже до нас доносятся крики. Женские крики, в которых отчетливо можно различить слово «темволд» — то самое «милосердие», о котором мне говорила Энефрет. Я застываю в растерянности, пытаясь понять, что происходит.

— Там женщины! — кричит кто-то так далеко, что я едва различаю слова, и образ Л’Афалии, покорно застывшей в ожидании своей смерти, вспыхивает в голове.

Глухой громкий треск со стороны реки почти заглушен голосами и топотом ног, но я его слышу, потому что исходит он из места прямо передо мной. Берег уже покрыт шевелящейся тьмой от тысячи людей, скатывающихся с обрыва прямо на лед. Они уже близко, половина Шиниру осталась позади, и теперь я вижу бегущих — и не верю своим глазам.

Еще один громкий треск — и снова крики, кто-то тонет, барахтаясь в ледяной воде, но других это не останавливает. Я вижу перед собой шевелящиеся руки и голые груди, едва прикрыты мокрыми волосами. Первыми идут не воины. Это женщины.

— Темволд! — кричат они, протягивая руки. Я вижу, как одна падает, и ее тут же тычут коротким мечом, и когда она не поднимается, просто проходят мимо. — Темволд!

У кого они просят милости: у своих хозяев или у нас, тех, кто встречает их с оружием в руке?

— Это женщины, — слышу я голос Эдзуры рядом. — Они прячутся за ними, чтобы подойти ближе.

Он останавливается слева от меня и кивает, глядя на меч, который я уже держу в руке.

— Руби, син-фиоарна. Руби насмерть и никого не щади.

— Наизготовку! — Короткий приказ отдан одним из сугрисов, и я не могу его нарушить. Я поднимаю друс, наставив его на тех, кто бежит по льду нам навстречу, на женщин, протягивающих руки в отчаянной мольбе. — Целься!

Они зажаты между нами и теми, кто выгнал их на верную смерть. Я не хочу смотреть на это. Я готов закрыть глаза, чтобы не видеть раскрытых в ужасе рыбьих глаз, синих от холода рук, пускающих кровавые пузыри ртов. И сугрисы, которые видят, что происходит теперь уже почти у самого нашего берега, тоже видят все это и медлят, не желая отдавать жестокого приказа.

— Первая линия, взять выше! Цельтесь в воинов! Иглометы, пли!

Боевые иглы уже могут долететь до первых рядов, и командиры отрядов повторяют приказ сугриса. Взмах рукой — и первые вскрики боли почти тонут в «темволд», раскатывающемся от берега до берега. Женщины валятся лицом вперед, следующие ряды напирают, черногубые рты открываются…

— Иглометы, пли! — Отравленные иглы впиваются в обнаженные тела, лица, ноги и руки.

Побережники прикрываются женщинами, как живыми щитами. Они уже достигли берега, и я вижу их — странные, искаженные злостью лица, изжелта-зеленая кожа, как у покойника, долго пролежавшего в воде, и запах… Волна запаха ударяет в нас с такой силой, что те, у кого желудок послабее, не выдерживают. Я слышу звуки мучительных спазмов, и сам давлюсь таким же, и глаза слезятся от смрада, который несут с собой эти выродки умершего Океана.

Они выглядят, как покойники, и пахнут, как покойники. Это не тот народ, который напал на мою деревню, они другие, и они прут на нас волной, словно не замечая укусов игл и ударов друсов, которые все-таки полетели в цель, пусть направленные и не магической силой.

Я слышу, как обваливается мерзлая земля под сотней пальцев. Я слышу хрип — это задыхаются те, кто принял на себя удары друсов, слышу стоны женщин, умирающих на холодном сером льду.

Рядом со мной раздается свист, и Эдзура падает навзничь. Его сбивает с ног побережник, он вцепляется в его шею длинными желтыми зубами и рвет плоть в клочья.

Они словно дикие звери, спущенные с цепи.

Эдзура даже не успевает закричать.

Враг уже здесь, и мы не понимаем, как это вышло, пока я не вижу, как из-за линии обрыва буквально вылетает длинная фигура с оскаленными зубами — и приземляется рядом со мной. Я отбрасываю бесполезный друс и хватаюсь за меч, сжимая рукоять обеими руками, чтобы усилить удар. Голова побережника отлетает так легко, словно я резал не плоть, а масло. Я слышу булькающий звук агонии рядом, но мне некогда смотреть — они уже повсюду, они вспрыгивают на берег так легко, словно тренировались всю жизнь, и теперь уже нет речи о пощаде.

— Друсы, пли! — откуда-то слева доносится запоздалый приказ, и я слышу дикий яростный рев врага, в которого ударило сразу несколько десятков копий.

Еще один зеленокожий бросается на меня, и я отрубаю ему руку — и снова так легко, словно его кости сделаны из воска. Их плоть слаба, но ярость придает им сил — и скоро кровавое безумие битвы охватывает пространство вокруг меня, наполняет меня, заставляя меня рычать и реветь, как животное, почуявшее кровь охотника.

— Друсы, пли! — И снова слева раздается дружный рев, видимо, на том краю битвы побережники еще не дошли до берега. Я слышу высокие отчаянные стоны женщин, но их заглушают свирепые вопли побережных мужчин.

Я не сразу понимаю, что мы отступаем. Побережники рвут зубами все, до чего могут дотянуться, их кривые мечи с зазубринами наносят страшные раны, и вскоре в горле начинает бурлить горячее дыхание, а руки, держащие меч, начинают гудеть от усталости. Удар — я оказываюсь на земле. Удар — рванувшийся к моей шее побережник рычит и плюет кровью мне в лицо. Я успеваю выставить перед собой меч только чудом, и теперь он почти по рукоятку вошел в вонючую плоть врага. Побережник падает на меня, хрипит в последней яростной вспышке и дергает головой в отчаянной попытке все-таки вцепиться в меня.

Я кое-как сбрасываю с себя застывшее тело и пытаюсь подняться, когда замечаю занесенный над головой зазубренный меч.

Его держит человек с кожей такого же цвета, что и у меня. Зеленокожие звери рвут мясо, повсюду раздаются крики и рев, но этот человек сражается молча, как и другие такие же рядом с ним.

Удар — и от силы, с которой встречаются наши мечи, мои руки пронзает страшная боль. Удар — и человек выбивает у меня из рук меч, и тот отлетает куда-то в сторону. В его глазах вспыхивает радость, и он высоко поднимает свой зазубренный меч, чтобы отсечь мне голову.

С жалобным криком я выставляю руку, и лезвие скользит по ней, прорезая плечо до кости. Вспышка боли вспарывает мое тело огненной рекой.

Я падаю на землю, чувствуя, как утекает из меня этой же огненной рекой моя короткая жизнь.

Я проваливаюсь в небытие.

39. ПРАВИТЕЛЬНИЦА

Я не могу спать — меня тревожат мысли. Ребенок беспокойно мечется во мне, и все повторяет и повторяет одни и те же слова.

«Они перешли реку. Они перешли реку!»

И мне не спится.

Я верю в то, что он видел будущее, но я бессильна перед властью своего мужа и правителя Асморанты. Ребенок спрашивает меня, когда мы поедем дальше, но мой ответ всегда только «не знаю». Он постоянно говорит о Серпетисе, и мне приходится изо всех сил стараться, чтобы скрывать свои чувства.

Мне все равно, где он. Все равно, что с ним.

Мне все равно, погибнет он в этой войне или нет.

Мланкин отдал приказ вернуть правительницу в Асму как можно скорее, но я пока не могу заставить себя усесться в повозку. Фиур видел, как мне больно, и я снова изображаю боль уже следующим утром, и кричу так, что Кмерлан затыкает уши и плачет. Я не могу сказать ему, что притворяюсь, но сердце разрывается от любви и жалости, и я целую его и макушку и говорю, что все будет хорошо столько раз, сколько он позволяет.

Я должна что-то сделать со временем, протянуть его до момента, когда на взмыленной лошади или пешком в Асмору примчится вестник войны. Мне нужно найти Л’Афалию. Я должна поговорить с Унной и Цили, но их все еще держат в дровяном сарае, куда меня не пускают, как бы я ни просила и не угрожала.

— Правитель отдал приказ, — льстиво улыбается жена фиура.

Она все норовит коснуться рукой моего живота, все расспрашивает о том, когда же мне рожать. Считает в уме дни с момента моего возвращения в Асму? Шепчется с мужем о том, что син-фира Асморанты могла наставить мужу рога?

Мой большой живот теперь не скрыть самой свободной одеждой. Становится труднее делать самые обычные вещи: наклоняться, чтобы завязать сокрис, встать, после того, как присела по нужде. Ноги кажутся большими и мягкими, и по утрам я едва заставляю себя встать с постели. Кмерлана я носила не так легко, но он и не рос во мне так быстро.

— Мама, тебе лучше?

Я обнимаю Кмерлана и целую в макушку.

— Лучше.

Он кажется словно придавленным к земле, мой мальчик, мой сынок. Пусть и не по-взрослому, но Кмерлан понимает все, что происходит, и страдает так же, как и я, если не сильнее. Умершая и снова вернувшаяся мать, отец, который после возвращения своего первого сына забыл о нем, магия, которая помогает, а не убивает, как ему внушали всю жизнь… мой мальчик вынес за последнее время столько, сколько не под силу вынести иному взрослому.

Он верил отцу и безоговорочно доверял, и тот предал его.

Он верил, что магия — это зло, но вот оказывается, что только магия в силах спасти страну от порабощения и гибели.

Я рассказала ему об Энефрет той первой ночью, вчера… кажется, это было вчера. Кмерлан выслушал меня серьезно и молча, а потом кивнул.

— Она права, мам. Я слышал, что говорили девушки в доме, когда ты вернулась. Все вспоминали прошлую жену отца, Прекрасную Лилеин. И прошлые времена, когда была магия. Говорят, мой отец навлек на Асморанту проклятие тем, что решил очистить ее от магии. Может, это правда? Но зачем он убивал магов?

Он посмотрел на мой живот, наклонился ко мне и зашептал так торопливо, словно боялся, что его прервут:

— И Серпетис такой же, мам. Он не хочет, чтобы я говорил про него плохое, но я не люблю Серпетиса. Они говорили о новой жене для папы. После того, как родится ребенок, он хочет взять себе новую жену. Серпетис не стал тебя защищать. Он только кивнул. Почему он сам не женится, мама? Пусть сам берет себе в жены кого-нибудь. Это наш дом. Вот отец женится, и что тогда будет с нами?

— Мы уедем в Тмиру и будем жить с дедушкой, — сказала я тоже торопливо, чтобы заглушить слова ребенка:

«Серпетис — не плохой человек. Не позволяй моему брату говорить так о моем отце, пожалуйста. Я начинаю злиться, и тебе будет больно».

Если сначала речь ребенка была похожа на речь Кмерлана, то теперь мне кажется иногда, что он взрослее меня. «Он», о котором говорит мой сын, это, конечно, дитя в моем чреве, и мне кажется странной мысль о том, что Кмерлан и этот безымянный избранный говорят о чем-то без меня.

Он учится контролировать свою силу, но у него получается не всегда, и тогда он злится. И тогда мои внутренности словно опаляет огнем, а боль выворачивает наизнанку.

Тогда, в тот вечер, я уселась рядом с Кмерланом на жесткую кровать и долго рассказывала ему о Тмиру и о доме, который нас там ждет. Я хотела бы увидеть своего отца больше всего в жизни. Я хотела бы, что он узнал взрослого Кмерлана, чтобы рассказал ему те сказки, что рассказывал мне, чтобы поцеловал его и заплакал от счастья.

Цили видел его в тот день, когда к ним явилась Энефрет, а я не видела своего отца уже очень долго. Я боюсь, что он решит идти на войну, и тогда я могу потерять его. От этой мысли внутри все стягивается в ноющий узел. Мой старый отец еще может держать в руках меч. Фиуры деревень отправляли в войско Мланкина своих сыновей, но если отправлять было некого, шли сами.

Я знаю, что Цили тоже думает об этом. А еще о той цепи, что связала нас троих до рождения ребенка. Он готов был ехать, готов был сражаться, но теперь вынужден, как трус, сидеть в тылу.

— Я не могу ехать, мне больно, — говорю я сегодня утром, и лицо фиура вытягивается от плохо скрываемого разочарования. — Я прошу тебя дать мне передышку до завтрашнего утра, фиур. Ведь вряд ли вы хотите, чтобы правительница Асморанты потеряла свое дитя по пути домой.

— Правитель просил не медлить. Мы дадим тебе лучших лошадей, син-фира, — говорит его жена. — Выпал снег, на санях ты и не почувствуешь, как домчишься.

Они так хотят побыстрее избавиться от неудобной гостьи, что говорят глупости. Я открываю рот, чтобы сказать ей, что дело не в поездке, но тут в мои мысли врывается голос ребенка.

«Скажи ей, что ее сын умер на поле боя. Скажи, что скороход вскоре принесет к ее дому его одежду — когда войска пересчитают убитых и раненых».

Я не успеваю открыть и рта, когда перед глазами вспыхивает яркий свет. Всего мгновение, но я успеваю разглядеть его: молоденький мальчик, не старше Серпетиса, лежит на земле с разорванным горлом в окружении мертвых и умирающих людей. Вокруг ходят те, кто выжил, и кто-то наклоняется и заглядывает ему в лицо — и качает головой.

«Живых нет!»

От зрелища крови, заливающей все вокруг, мне становится дурно. В голове гудит, я наклоняюсь и выплескиваю утреннюю трапезу фиуру под ноги, не успев даже отвернуться.

— Позовите мою повитуху, — хриплю я, когда Кмерлан помогает мне добраться до выделенной нам сонной. — Позовите!

И на этот раз они подчиняются.

Унна садится у моей постели и трогает мой вспотевший лоб. Я рассказываю ей о том, что видела, понизив голос, чтобы не слышал Кмерлан, и она бледнеет при мысли о Серпетисе. Теперь, когда война началась, она почти не скрывает своих терзаний. Я вижу в ее глазах тоску и боль, и мне кажется, она как-то осунулась за те два дня, что я ее не видела.

— Он жив, — говорю я, и она быстро вскидывает на меня глаза. — Серпетис жив, я знаю.

Ее глаза наполняются слезами. Долгие дни раздумий или мои слова — я не знаю, что становится последней каплей, но плотину прорывает, и Унна разражается рыданиями у меня на груди. Кмерлан удивленно смотрит на нас, пока я поглаживаю светлые волосы той, кого так крепко связали со мной сотканные Энефрет нити, и бормочу что-то почти ласковое.

Она совсем девчонка, и Серпетис для нее — первая любовь, первый мужчина, которого она коснулась в миг, когда он был беззащитен.

Нельзя заглянуть в сердце человека, стоящего на краю смерти, и забыть о том, что видел в его глазах. Нельзя держать за руку того, кто отчаянно цепляется за жизнь, и не думать о том, что именно ты можешь его спасти.

История о девушке и воине не так просто уже много Цветений остается любимой историей у молоденьких девушек. Я слышала ее столько раз, что знаю наизусть.

Он был воином, а она — дочерью фиура приграничного городка на восходе Шинироса. Он воевал, защищая Цветущую долину от страшных и темных врагов, а она лечила раненых, которых приносили в город с поля боя. Они влюбились друг в друга, хоть его ждала дома нареченная, а ее вот-вот должны быть отдать замуж за фиура соседнего города.

Обозленные мать и отец девушки опоили ее отворотным зельем, и она забыла о своей любви и вышла замуж за человека, которого ей уготовила воля родителей.

Воину оставалось смириться — заклятие было сделано на крови, и разрушить его не могла даже смерть мага, который его наложил — но он не смирился. Он оставил свое войско и бежал из Цветущей долины в пустыню, к горам, к реке Ирунде, в которой вода во время двоелуния становилась такой же полной магии, как родники в Хазоире.

Ему пришлось скитаться вдоль реки целых два Цветения, добывая себе пропитание и охотясь в прибрежных лесах, пока не настало время и на небо не вышли две луны. Он набрал воду и вернулся обратно, чтобы напоить этой водой возлюбленную и снять заклятие. И когда она посмотрела в его лицо своими прекрасными глазами и позвала его по имени, он поцеловал ее в губы, взял за руку и увел за собой.

Он был беглецом из войска фиура, а она — неверной женой, так что им пришлось покинуть Шинирос и уйти в горы. Говорят, они прожили всю жизнь где-то там, по другую сторону гор, но точно никто не знает. Может, их убило родительское проклятие, наложенное сразу его и ее родней, а может, дикие горные звери. А может, они прожили всю жизнь счастливыми.

В детстве я часто представляла себя этой девушкой. Я грезила о фиоарне какого-нибудь небольшого тмирунского городка и о красивой любви, которая тоже останется в сказках. Я думала о мужчине, который откажется ради меня от всего — и готова была сама бежать с ним из родительского дома.

Мланкин дал мне красивую любовь, дал мне больше, чем мог дать сын фиура города — он дал мне имя, которое знает теперь вся Асморанта. Но была ли я счастлива с ним?

Дым костров, убийство матери, страшная ложь о моей смерти, заставившая страдать Кмерлана — ничто не помогло мне вытравить из сердца поцелуи моего мужа. В какие-то дни я разрываюсь на части от ненависти и горькой обиды. В другие дни я спрашиваю себя, а смогла бы я оттолкнуть его, если бы он пришел и опустился передо мной на колени и раскаялся бы в содеянном, умоляя меня вернуться назад и вернуть все, как было? Смогла бы я простить непрощаемое ради возможности снова услышать его слова любви?

Пять Цветений ужаса и черной смерти. Но, видимо, для правительницы Асморанты, для наивной и такой глупой Инетис их недостаточно, их мало, чтобы перечеркнуть всего лишь сотню коротких безумных дней счастья.

И Кмерлан… я не могу о нем не думать.

— Ведь он — его отец, — говорю я вслух, и Унна застывает, уткнувшись в мое плечо, становится холодным камнем от слов, которые поняла по-своему.

— Я не… — Она хватает ртом воздух, пытаясь подобрать слова. — Я не… Инетис, я не хотела…

Я не хочу, чтобы Унна мучилась так же, как и я. Мечты о счастье не отпустят ее еще долго, даже если это счастье она сама себе придумала. Я не говорю ей, что имела в виду не Серпетиса и ребенка, зреющего у меня внутри. Погладив Унну по плечу, я поднимаюсь и оставляю ее сидеть на своей постели.

— Ты ведь все сама знаешь, — говорю я, не глядя на нее, чтобы не видеть этих распахнутых — зачем, зачем смотреть на людей вот так, предлагая свое сердце на раскрытых ладонях? — глаз. — Не проси у меня прощения, Унна. Ты все знаешь сама.

— Все так перепуталось, — говорит она мне в спину. — Но ты права. Ты права. Я постараюсь.

«Мама!»

Я замираю, когда ребенок шевелится, и поглаживаю живот, молча давая понять, что слушаю.

«Мама, нам нужно найти Л’Афалию. Нам она нужна!»

— Я знаю, — говорю я, думая о том, где может прятаться два дня человек, настолько не похожий на других. Я не допускаю и мысли о том, что она нас бросила. Л’Афалия не просто делает то, что приказала ей делать Энефрет, она делает это с радостью — так, словно находиться при мне для нее — величайшее благо. Она не бросит избранного. — Она вернется.

«Если мы не найдем ее до конца дня, мой отец умрет».

Я рада, что Унна не видит моего лица, на нем должен быть ужас. Я не могу сказать ей эти слова теперь, когда только что посоветовала не думать о Серпетисе. Она не послушает меня — именно потому что его жизнь под угрозой. Она не простит мне потом, но сейчас…

— Мама, откуда он знает о Серпетисе? — спрашивает с другого конца сонной Кмерлан, и я закрываю глаза, беззвучно сетуя на способность одного моего сына слышать то, что другой.

Ему не по нраву странный облик Л’Афалии и ее неумение говорить на нашем языке, но слова о смерти Серпетиса не могли пройти незамеченными.

— О чем он? — вскидывается Унна. — Что сказал твой брат, фиоарна?

— Он сказал, что Серпетис умрет, если мы не найдем Л’Афалию до вечера, — говорит мой сын. Он отвечает не сразу — ждет, что скажу я, но я молчу, и он принимает это за разрешение.

Я оборачиваюсь, и Унна смотрит на меня, сжимая руки в кулаки. Кажется, она готова выбежать в утренний мороз прямо сейчас, готова искать Л’Афалию, копая снег голыми руками, звать ее, пока не откажет голос.

— Он так сказал?!

— Да, отвечаю я. — Ты ведь помнишь, какой день сегодня. Первая битва уже прошла.

Передо мной снова предстает зрелище кровавой бойни, которую показал мне ребенок.

— Первые жертвы уже принесены. Серпетис ранен. Ему можно помочь, но без Л’Афалии… — Мне приходится извернуться, чтобы не назвать ребенка сыном. — Но без Л’Афалии магию использовать нельзя. Она убьет меня.

Я моргаю, услышав такие слова из собственных уст, но это правда.

Мое тело постепенно перестает вмещать силы ребенка. Потому мне и было так плохо тогда, после того, как мы скрылись плащом невидимости от солдат Мланкина, и потом, когда ударом магии ребенок развеял посланных в погоню воинов в пыль. Он набирает силу, становится все могущественнее, и лишь Л’Афалия, или, как она себя называет, акрай, может справиться с ней и удержать.

— Чтобы помочь Серпетису, потребуется много магии, — говорю я. — И потому нам нужна Л’Афалия. Нам нужно найти ее, если мы хотим помочь ему.

«А мы хотим!»

— Хотим, — говорю я. — Конечно, хотим.

Унна подходит ко мне и заглядывает в глаза.

— А ты можешь почувствовать ее? Ты можешь попросить ее прийти?

Я отступаю на шаг от ее самоуверенности и отчаяния. Она готова просить меня о том, что я не готова сделать, даже чтобы спасти Серпетису жизнь.

— Я не могу, поверь, — говорю я мягко и смотрю на Унну без упрека, но слова мои все равно ранят ее. — В нем слишком много магии… Он делает мне больно каждый раз, когда ее применяет, и это… этого лучше не чувствовать никому. Я не могу, прости.

Глаза Унны вспыхивают слезами, но она кивает и быстро отходит прочь.

— Позволь мне уйти, — говорит она спустя некоторое время, и я не возражаю.

40. МАГ

Унна неотрывно смотрит на солнце, опускающееся к горизонту. Еще немного — и оно коснется края земли, и Серпетис, сын прекрасной Лилеин и Мланкина, нисфиура Асморанты, владетеля земель от неба до моря и до гор, умрет.

И тогда то, чего я желал так давно, свершится.

Я вспоминаю день, когда отдал Инетис зуб тсыя и поклялся отнять у Мланкина самое дорогое, что у него есть — его наследника. Сколько воды утекло с тех пор, сколько слов было сказано и дел — сделано.

Мне не нужна больше его смерть. Я понимаю, что она ничего не изменит ни для меня, ни для Инетис. Да и для Мланкина тоже.

Мне хватило времени, проведенного рядом с сестрой, чтобы понять: ее муж не способен любить и привязываться, не способен сочувствовать и сострадать. Он забыл о своей жене, после того, как убил ее мать и чуть не убил ее саму. А своего младшего сына… понимает ли Мланкин, что учит Кмерлана быть таким, как он? Что играет его сердцем, отнимая надежду, возвращая и снова отнимая — и этим учит своего ребенка не верить никому и ничему?

Инетис еще может все исправить, но она слишком поглощена своей беременностью и тем, что ее ждет потом, чтобы думать о том, что происходит с ней сейчас. Она рассказывала мне о том, как увезет Кмерлана к отцу и будет жить в Тмиру после того, как родит — после, всегда после, как будто даже жить она собирается не сейчас, а после, когда все закончится.

Но Кмерлан с ней рядом сейчас. А я слишком хорошо знаю это чувство и слишком похоже лицо Инетис в эти момента на лицо матери, рассказывающей нам о том, что будет после того, как ее дочь и сын станут величайшими магами Асморанты.

Она не сразу начала учить нас магии, но когда начала — взялась за дело с рвением. Мама видела Инетис и меня в Асме, в числе приближенных к нисфиуру людей.

Асморанта достойна лучших, говорила она, выливая из котелка мое зелье и заставляя варить его заново.

Вы должны упорно учиться, чтобы превзойти всех, говорила она, леча обмороженные заклятьем руки Инетис.

Ваш Мастер — самый лучший в Асморанте, и вы не должны его подвести. Когда вы станете великими магами, я буду вами гордиться.

Я буду любить вас — после — ясно слышалось в ее словах.

И мы с Инетис лезли из кожи вон, стараясь приблизить эту любовь.

Мама устраивала нам испытания. Мы варили зелья, и в этом я был лучше Инетис, мы сгущали туман и нагревали воду в котелке — и здесь она обходила меня, оставляя далеко позади. Мы пытались подчинить себе реку и ветер, и оба терпели неудачи, а мама качала головой и говорила, что, как видно, слишком многого от нас хочет, и становилась холодна с нами на несколько дней. И мы понимали, что «после» не наступит еще очень долго.

А потом настала ночь костров, и все планы пошли прахом.

И не было никакого «после», не было никакой гордой матери, сжимающей нас в объятьях и одаряющей милостью, которой мы так долго добивались. Сесамрин умерла, так и не дав нам самого главного — материнской любви.

Инетис готова совершить ту же ошибку.

— Она должна помочь нам! — восклицает Унна, и я отвлекаюсь от раздумий.

Она стоит, прислонившись спиной к двери, и смотрит перед собой.

— Ты об Энефрет? — уточняю я.

— Да, — она кивает и быстро делает несколько шагов вперед по каменному полу, который уже исходила вдоль и поперек. — Она должна нам помочь, без нее мы не справимся!

— Энефрет не появляется по первому зову, — говорю я, вспоминая, как отчаянно взывал к ней Серпетис в тот день, когда приходил ко мне рассказать, что потерял метку.

— Она должна нам помочь. Избранный — его сын! — настаивает она.

— Разве дети не теряют отцов на войне? — спрашиваю я. — И она отняла у него метку. Как ты думаешь, он ей нужен или нет?

Унна молчит, и я вижу, как опускаются ее плечи. Она не отрывает более взгляда от окна, и время течет мимо места нашего заточения спокойной рекой, отсчитывая последние мгновения жизни наследника Асморанты.

И вот за окном край солнца касается горизонта, и из груди Унны вырывается легкий вскрик. Она подходит к окну и решительно опускает шкуру, оставляя нас в полутьме переносного очага, который нам дали во временное пользование стражники.

Сложенные в ряд брикеты орфусы кажутся красноватыми в свете пламени, как и ее шрам.

Унна ждет. Долго и напряженно она вглядывается в огонь, и я могу с легкостью сказать, о чем она думает. Она надеется на вмешательство Энефрет, надеется, что та придет нам на помощь, хоть и лишила уже своей метки наследника Асморанты.

Унна не смотрит в окно, за которым медленно опускаются на землю сумерки. Как будто не видеть ночи означает для нее не видеть его смерти.

В тишине, накрывшей нас вместе с темнотой, звуки гаснут, как будто мрак их ловит цепкими пальцами и съедает, один за другим. Треск пламени. Дыхание ветра. Бормотание сторожей за дверью.

Унна неподвижно и безмолвно сидит у огня, я усаживаюсь на жесткую лавку, служащую мне постелью, думая о том, что Л’Афалия тоже может быть уже мертва. Может лежать в снегу где-то прямо за порогом дома фиура или на дороге, ведущей из Асморы в Шинирос.

Она сбежала, но далеко по снегу ей не уйти. А путники из окрестных деревень вряд ли возьмутся довезти до Шина или Асмы такую, как она. Уж слишком она не похожа на людей Цветущей долины.

Энефрет позволила Серпетису умереть. Может, и Л’Афалия уже выполнила какую-то только ей ведомую часть плана и стала не нужна?

— Цилиолис, — шепчет Унна, и я вижу, что она испуганно смотрит в сторону окна. — Что это?

— Где? — Я смотрю на закрывающую нас от мира снаружи шкуру, но ничего не вижу.

— Смотри же!

Унна и я замираем, когда шкура на окне начинает шевелиться, как будто кто-то снаружи пытается ее откинуть. Это не может быть стража — я слышу их едва различимые «вот холодрыга» и «дочка Загмиса? Да в жизни не поверю» за дверью, и на мгновение безумная мысль об Инетис, которой удалось сбежать, охватывает мой разум.

Я подхожу и откидываю шкуру рукой, и отшатываюсь, когда мне в лицо едва не вонзается лезвие ножа. Его держит покрытая снегом рука, а потом я замечаю за рукой большие круглые глаза и мокрые, тоже припорошенные снегом волосы. Он не тает на них.

— Л’Афалия! — шепчет Унна, тут же оказываясь рядом.

Окно слишком маленькое, чтобы выбраться, но Л’Афалия и не пытается нас спасти. Она смотрит на Унну и кивает — так решительно, словно та что-то сказала ей без слов.

— Я… добрась… — И исчезает из виду.

— Л’Афалия! — шепчет Унна, высовывая голову в окно, но тут же отшатывается, глядя на свои испачканные чем-то руки, а потом на меня огромными от волнения глазами. — Ох. Она ранена. Она серьезно ранена! Она упала возле стены!..

Я только сейчас замечаю на шкуре и на каменной стене черные следы. Это кровь — не человеческая, но кровь той, что только что говорила с нами.

— Л’Афалия! — снова зовет Унна, высовываясь в окно. — Очнись! Л’Афалия!

Ее голос взвивается ввысь вместе с ветром.

— Тише, нас могут… — начинаю я, но не успеваю предупредить.

— Эй, что тут за разговоры?! — Заглянувший за угол стражник, видимо, столбенеет при виде заметенной снегом фигуры, лежащей у окна. Я слышу, как он втягивает носом воздух, не веря своим глазам. — Так это та самая девка! Тащи ее к фиуру! Быстро, быстро! Хватайте ее, пока она не сбежала! А ты! Ну-ка быстро закрой окно!

Унна оборачивается ко мне, ее пальцы сжимаются в кулаки, а шрам проступает на лице темной полосой. На ее лице страх и какая-то безумная надежда.

— Они понесут ее к фиуру, — говорит она, пока мы оба прислушиваемся к легкому переполоху у стены склада. — Там Инетис. Только бы успели. Только бы успели.

Я слышу ругань, глухой стук и стон — видимо, даже раненая Л’Афалия пытается сопротивляться. Короткий обмен репликами — и шаги удаляются, чтобы почти сразу приблизиться снова.

— Вы, там! Сидеть тихо!

Но мы и так затаили дызание.

— Только бы успели, — повторяет Унна, и я неожиданно злюсь на нее и перебиваю:

— Хватит.

Она замолкает, на лице — смесь обиды и растерянности, но я не извиняюсь. Л’Афалию унесли прочь, и теперь нам остается только ждать и верить, что ребенку хватит ее присутствия в одном доме с фиуром, чтобы что-то сделать.

Чтобы спасти… вот только я не знаю, кого он решит спасти: своего отца, умирающего от ран, или мать, снова ставшую пленницей, только на этот раз в чужом доме.

Я готов к чему угодно, и все же дыхание перехватывает, когда мир вокруг нас начинает колебаться, как нагретый огнем воздух. Это магия, такая сильная, что на руках у меня становятся дыбом волосы. Сердце колотится, дыхание перехватывает, а в горле появляется комок, который никак не получается сглотнуть.

— Цилиолис! — слышу я голос Унны где-то вдалеке. — Цилиолис, где ты?

Я успеваю схватить ее за руку, а потом дровяной склад исчезает. Все вокруг становится белым и красным, как снег и кровь, и даже небо кажется покрытым темными каплями. Мы где-то в другом месте, в другом мире и как будто в другом времени, потому что вокруг светло, как днем.

Это не та магия, что носила нас с Серпетисом взад-вперед по воле Энефрет.

Эта магия выворачивает наизнанку и жжет изнутри. Ломает руки и ноги и наполняет рот едкой желчью. Она слишком сильная — она неуправляемая, потому что тот, кто ей пользуется, еще слишком мал, чтобы справиться с тем, чем владеет.

Кровь исчезает с неба, и вокруг остается только снег и на землю темной тканью снова падают серые сумерки. Мы все оказываемся свалены друг на друга — я, Унна, охающая и держащаяся за живот Инетис, Л’Афалия, холодная и неподвижная, кричащий от страха и боли Кмерлан.

Я поднимаюсь и тут же бросаюсь на помощь сестре, обжигаясь смертельным холодом исходящей от ее живота магии. На несколько мгновений Инетис кажется окутана золотистым светом — тем же, что жжет сейчас мою кожу в том месте, где оставила метку Энефрет. Потом оно исчезает. Быть может, мне просто привиделось.

Рядом со мной Унна помогает встать Кмерлану. Л’Афалия замерла на земле, и на мгновение мне кажется, что она мертва, но губы ее разжимаются, чтобы выпустить свистящий выдох, и я понимаю, что ошибся. Пальцы ее скребут, загребая снег, когда она пытается перевернуться и подняться. Унна подбегает к ней.

— Где мы? — тихо спрашивает Инетис. Она прижимается ко мне — на пронизывающем зимнем ветру мы все оказались без теплой одежды. — Цили, что это впереди?

Серая длинная полоса прорезает землю в трех десятках шагов от нас. Я открываю рот, чтобы сказать, что не знаю, но тут Унна подает голос:

— Это Шиниру.

Серая река. Граница Шинироса, граница всей Асморанты — и место, где вчера случилась первая кровопролитная битва между побережниками и людьми Цветущей долины.

Но почему здесь так тихо? Где войско, где люди?

— Нам надо уходить отсюда, — говорит Инетис, и в голосе ее я слышу ужас. — Надо уйти отсюда как можно быстрее.

Унна подхватывает Л’Афалию под спину и помогает сесть, но встать сама акрай не может. Она прислоняется мокрой головой к плечу Унны и тихо стонет, и этот стон и наши голоса — единственные звуки в этой белой пустоте.

— Мне холодно, — говорит Кмерлан, прижимаясь к матери, и я наклоняюсь и подхватываю его на руки.

Не время и не место играть в сына правителя, на таком холоде он в два счета подхватит лихорадку. Мы обнимаемся, чтобы согреть друг друга, я вижу, как стремительно синеют губы Инетис на морозе.

— Где мы, мама? — шепчет Кмерлан. — Почему мы тут оказались?

— Чтобы найти Серпетиса, — выстукивают зубы Инетис. — Нам нужно найти его, пока он… еще жив.

Унна оглядывается вокруг, все еще удерживая Л’Афалию, но снежная долина пуста и холодна. Здесь нет тел, и это не то место, где кипела вчера битва. Ребенок перенес нас не туда, куда нужно. Здесь ничего нет.

— Держитесь! — кричит Инетис, и мир вокруг снова колеблется, а белоснежное покрывало под ногами вдруг становится грязно-коричневым.

— Мама! — вскрикивает Кмерлан, прижимаясь лицом к моему плечу, и мне тоже хочется закрыть глаза.

Теперь мы точно там, где была битва, и лучше бы мне не видеть того, что я вижу.

Повсюду на грязном снегу лежат тела. Кучи тел, из которых сложены настоящие горы, и среди них я вижу женские, с темно-фиолетовой кожей и безжизненными круглыми глазами, и какие-то странные зелено-желтые, тянущие к небу длинные руки с большими когтями. Мертвые. Так много мертвых, которых некому предать земле или вековечному лесу.

Я вижу, как Унна отчаянно пытается поднять с земли Л’Афалию — и возношу хвалу Энефрет, когда ей это удается. Глаза Л’Афалии расширены от ужаса, она озирается вокруг и, кажется, с трудом удерживается от обморока. Она что-то бормочет и делает шаг вперед, к телам таких же, как она, лежащим вперемешку с телами воинов Асморанты, и долго кричит, мотая головой, как безумная.

— Инифри! — рыдает она. — Инифри!

Но Энефрет не вернет их к жизни. Не после того, как предрекла большую смерть.

— Унна, прошу тебя, ищи его, пока не поздно! — выкрикивает Инетис как будто через силу, и я понимаю, что эти слова — не ее, а ребенка, отчаянно пытающегося спасти своего отца.

Плач Л’Афалии разносится вокруг, как крик одинокой птицы. Инетис бьет дрожь, Кмерлан так сильно прикусил губу, что я боюсь, что он ее прокусит.

Унна перебегает от тела к телу, оглядывается вокруг, а мир снова начинает колебаться, и я понимаю, что магия ребенка снова готова нас переместить.

— Он устал, — шепчет Инетис. — Он сможет сделать это еще один раз. Унна, пожалуйста. Пожалуйста, найди его, пока мы не остались здесь!

Унна бросается туда-сюда, наклоняется к телам, заставляет себя коснуться их, поднять руку или ногу, чтобы разглядеть, кто лежит под ними. Безрезультатно. В этой куче тел, в этих десятках и сотнях найти белокурого наследника Асморанты просто невозможно.

— Здесь! — вдруг выкрикивает она, и я вздрагиваю от эха, раскатившегося по этой безмолвно-тихой пустоте и на мгновение заглушившего вой Л’Афалии. — Здесь, это он! Это он, но я не смогу поднять его… Он слишком…

— Держи его за руку, — говорит Инетис, и в этот момент мы оказываемся в нигде.

Магия ребенка перемещает нас снова, и тут же мир наполняется звуками, и они ударяют в нас с таким грохотом, что едва не оглушают. Вой ветра, стук дерева о дерево, людские голоса, топот множества ног.

Унна сидит на земле в десяти шагах от меня, держа за руку лежащего навзничь Серпетиса. Его волосы разметались по снегу и кажутся пятнистыми от грязи и крови. Рука разодрана от плеча до локтя, но кровь уже не течет, хоть рана и огромная.

Л’Афалия стоит на четвереньках, ее глаза полны безумия и боли, кажется, она пытается удержаться за землю, чтобы не упасть. Она успела взять кого-то из мертвых за руку, и магия перенесла сюда и его тоже — а точнее, ее, обнаженную женщину, проткнутую насквозь друсом.

Я оглядываюсь вокруг, утопая в этом море звуков — и вижу палатки, выстроившиеся вдоль кромки вековечного леса. Над одними реет красно-коричневое полотно — знак целителей. Над другими — светло-серый знак кухни, чуть дальше — желтое знамя обоза с припасами. Вокруг разбросаны палатки поменьше, горят костры и слышатся голоса.

Мы оказались в самом сердце войска Асморанты.

Мы не успеваем сделать и движения — нас замечают. Вокруг слишком много людей, и нас окружают в два счета, и особенно много желающих поглазеть собирается вокруг Серпетиса и Унны, все еще держащей его за руку. Его поднимают и тащат в палатку, и она спешит за ним, даже не оглянувшись.

— Наследник жив! — Эта весть облегает лагерь в мгновение ока.

Я поднимаю обессилевшую Л’Афалию и помогаю ей дойти до палатки лекаря, пока Инетис и Кмерлана ведут в сторону кухни, где, как мне тут же сообщают, находятся фиур Шинироса и выжившие сугрисы. Инетис оборачивается, и я машу ей рукой. Я присоединюсь к ним сразу же, как узнаю, что с Серпетисом.

Я замираю на мгновение, оказавшись под пологом, рядом с горящим очагом, в окружении алманэфретских женщин с длинными глазами, суетящихся вокруг раненых солдат. Раненых не так много, как я ожидал. Мертвых гораздо больше.

Л’Афалию тут же уводят за собой, не выказав ни малейшего удивления. Я объясняю. что она служит правительнице, и этого достаточно для этих быстрых и тихих целительниц с мягкими телами и большими глазами. Я вижу, как в углу быстро ставят ограждение и Л’Афалию уводят туда.

Я почему-то уверен, что с ней все будет в порядке.

Серпетиса укладывают на свободное место у дальнего конца палатки, и одна из женщин быстро осматривает рану и ощупывает ее своими тонкими пальцами, так ловко, что я едва замечаю эти движения.

— Принести горячей воды и мыла! — отдает приказание женщина. — Все хорошо, син-фиоарна, ты у лекарей. Мы поставим тебя на ноги.

Она поднимает голову, и на мгновение я оказываюсь во власти ее темных глаз. Она чем-то напоминает мне Энефрет, хотя в их лицах нет ничего похожего. Женщина кивает, и я понимаю, что она не врет. Они и в самом деле могут его вылечить, хоть рана и кажется страшной.

— Ему очень повезло, что не лопнул большой сосуд, — говорит женщина, поглаживая Серпетиса по голове. Унна не отрывает от его лица взгляда, похоже, она не слышит ни слова. — Тут разодрано мясо, но кровь не выбежала из его тела. Мы все это зашьем. Но меч ему придется держать другой рукой.

Она начинает промывать рану теплой водой из большой чаши, когда Серпетис вскрикивает от боли и начинает что-то говорить.

— Серпетис, — повторяет он снова и снова. — Серпетис, Серпетис, Серпетис.

Он мечется по постели, не позволяя себя коснуться, и я уже готов ринуться на помощь, когда слышу голос Унны.

— Я здесь, я всегда здесь, — говорит она сквозь слезы, и Серпетис поворачивает голову на голос и хватает ее здоровой рукой за предплечье, сразу же замирая и успокаиваясь.

Похоже, моя помощь не нужна.

— Держи его за руку, — говорит женщина Унне, и та послушно сжимает его руку в своей. — Сейчас будет очень больно.

— Мы в кухне через две палатки, — говорю я. — Л’Афалия тоже здесь, я передал ее лекарям.

Она едва кивает мне, и я отворачиваюсь от выражения безоговорочной любви на ее лице и иду прочь, но успеваю услышать то, что говорит ей Серпетис.

— Нет, — произносит он громко и отчетливо. — Только не снова. Только не снова!

41. ОТШЕЛЬНИЦА

Он еще очень молод, но совсем сед, и волосы у него длинные, и глаза синие, как ночное небо, и голос тихий, как шепот. Он прижимает мою руку к своему лицу и повторяет беспрестанно одно слово, смысл которого я понимаю и в то же время понять не могу.

— Серпетис.

Я знаю его имя, но зачем он снова и снова называет его мне?

— Серпетис.

Торопливо, горячо, словно боясь, что этот раз будет для него последним.

— Серпетис.

— Я здесь, я всегда здесь, — говорю я, сжимая его пальцы, и он сжимает мои в ответ.

А потом его пальцы крепко смыкаются на моей руке, и он притягивает меня к себе. Ближе. Еще ближе. Так, чтобы я смогла заглянуть в синь его глаз и увидеть там свое собственное отражение, искаженное языками пламени горячей ненависти.

— Ты снова пришла. Ты снова чего-то от меня хочешь… Убирайся!

Серпетис отшвыривает меня прочь — в который раз — и я отлетаю в сторону, едва сдерживая вскрик. Глея смотрит на меня с другого конца палатки, и я качаю головой, ловя ее взгляд.

Все хорошо. Он вовсе не пытается меня ударить.

Просто ему снова мерещится Энефрет.

Уже темнеет, и в палатке зажгли свечи и растопили огненную яму. Палатка опустела наполовину с тех пор, как мы прибыли сюда пять дней назад, и я могу передохнуть и присесть рядом с Серпетисом, который все еще страдает от раны и лихорадки, которую подхватил, пока лежал в снегу.

Целую ночь и почти целый день.

С дырой в руке, в которой были видны кости.

Если это не магия спасла его, то что? Как может человек пролежать целые сутки на снегу, без еды и воды, пока кровь вытекает из огромной раны — и не умереть?

— Серпетис, — снова начинает он, задыхаясь от жгущего его жара. — Серпетис.

И я подхожу, опускаюсь на колени у его постели и протягиваю руку, и он хватает ее и успокаивается.

Он не зря думает об Энефрет. Я уверена, что это она спасла его нашими руками.

Вот уже пять дней я не отхожу от Серпетиса. Он то держит меня за руку, прижимая ладонь к огненно-горячей щеке, то отталкивает изо всех сил, резко и сквозь зубы выплевывая слова ненависти. Он ни разу не пришел в сознание дольше, чем на два вдоха. Глея говорит, что так и должно быть. Ему было бы слишком больно терпеть перевязки, и потому лекарки дают Серпетису снадобье, заглушающее разум.

А пока наследник Асморанты мечется на пропитанной потом постели, за стенами палатки меняется знакомый нам мир.

Как мы узнали, побережники начали наступление сразу в нескольких местах. Оборона была прорвана на восходе, ближе к границе с Алманэфретом, где позиции удерживали объединенные войска, и в центре — там, где стояла армия Шинироса. Побережники привели с собой подкрепление — и сугрисы, все до одного получившие в этой битве ранения, считают, что именно прибытие подкрепления определило начало атаки.

Инетис рассказывает нам новости. Каждое утро шембученец Рыбнадек провожает ее в палатку сугрисов и обратно, и каждый раз ее лицо кажется мне все более мрачным.

— Отступают, — говорит она. — Сражаются, но отступают.

В тот день, следующий за днем первой битвы, войска Асморанты совершили отчаянную контратаку и отбросили войска врага на тот берег Шиниру, потеряв более двух сотен бойцов. Но даже так они оказались бессильны удержать границу. Им пришлось отступить, и теперь они в нескольких мересах к северу от нас, сдерживают продвижение врага вглубь Асморанты.

Иногда мне кажется, что я слышу их крики даже отсюда.

Наш лагерь остался в тылу врага, но Глее и другим лекаркам, денно и нощно успокаивающим раненых и облегчающих страдания тем, кто испускает последний вздох, будто все равно.

— Не тронемся с места, пока раненые немного не поправятся, — говорит Инетис, возвращаясь из палатки сугрисов. — Они сегодня чихвостили старшую лекарку, но она не разрешает перевозить тяжелобольных. Предлагает оставить ее палатку здесь и самим уходить. Тракт перекрыт войсками, повозками к нам пока не пробраться. Остается ждать.

Если побережники нападут на нас, битва будет короткой. У нас только раненые, десяток разведчиков и та небольшая часть войска, что осталась в качестве личного отряда сугрисов и наследника. Два сугриса уже залатали свои раны и уехали к войскам. Оставшиеся должны отправиться в путь со дня на день, и тогда нашими защитниками станут только те раненые, которые уже могут держать в руках оружие, но еще слишком слабы, чтобы совершить переход по лесу в обход врага.

— Уннантирь! Подержи, пожалуйста! — зовет меня Глея.

Я поднимаюсь с колен и иду к раненому, которому она хочет перевязать голову. Он тоже не приходит в себя, как и Серпетис, и тоже совсем молод — не больше восемнадцати Цветений. Ударом меча ему отрубило ухо, но не потому его поят лишающими разума снадобьями и держат в палатке. Левая рука его распухла и стала багрово-черной, и Глея смотрит на эту выползшую из-под повязки красно-черную опухоль и качает головой.

— Его укусил один из зеленокожих, — говорит она мне, когда я спрашиваю, что она думает делать. Я знаю такие знаки. Земля и кровь, кровь и земля. Красное и черное переплетаются между собой, пока кровь не превращается в землю, а земля не становится похожей на кровь. — Надо отрезать руку, иначе мы его не спасем.

Я смотрю на бледное лицо юноши, впервые вышедшего против настоящего врага. Сколько раз он успел взмахнуть мечом? Для него война не успела начаться — и уже закончилась.

— Что ты делала? — спрашиваю я, поддерживая голову, пока Глея меняет повязку на том месте, где у юноши было ухо. — Дымнихмарник? Цветы олудара? У вас он растет? Если измельчить и приложить к ране, может, получится вытянуть кровь.

— Я пробовала все, что у меня было, — говорит она. — У него нет лихорадки, потому я тянула до последнего. Но заражение уже дошло до локтя. Если не схватить его здесь, оно перекинется на плечо.

Я ощупываю руку юноши, осторожно касаясь красно-черной кожи, и он морщится во сне. Рука холодная, словно ее только что вытащили из ледяной воды. Она должна быть горячей, но она холодная, и это меня пугает.

— Все те, кто остался здесь, укушены, — говорит Глея тихо, чтобы не слышали другие раненые. — Кроме наследника и еще двоих раненых мечами в живот. У всех одинаковые знаки, и это даже несмотря на то, что я очень хорошо промывала раны. У некоторых раны совсем маленькие, но…

Она качает головой.

— Похоже, это какая-то зараза в слюне зеленокожих. Все до единой укушенные раны почернели. Я боюсь, что им всем придется отрезать руки и ноги. Я еще никогда такого не видела, и я не отправила даже легкораненых в Шин потому что не знаю, с чем мы имеем дело.

«Темволд не нужны ваши жизни, они зачнут новую жизнь с вашими женщинами. Им не нужна ваша земля, они родились в Первородном океане. Темволд принесут мор, которого Асморанта еще не знала. Они начинят землю заразой и разнесут ее по земле от неба до моря и до гор и превратят ее в обитель смрада и болезни. Асморанта больше не будет зваться Цветущей долиной. Она станет домом матери всех смертей».

Глея смотрит на меня, не отрывая глаз, и я понимаю, что произнесла эти слова вслух. Слова, которые сказал ребенок, и которые уже начали сбываться — и сбудутся, потому что так предопределила Энефрет.

Она хватает меня за руку, когда я хочу подняться. Ее лицо с длинными, тянущимися от носа до самых висков глазами оказывается совсем близко к моему, и шепот кажется едва слышным, как дыхание.

— Откуда у тебя эти слова, Уннатирь? Кто сказал их тебе и когда? — Она замирает, но потом все же решается сказать то, о чем еще пять дней назад наверняка не могла и подумать. — Это же… прорицание? Это же слова о будущем, сказанные в прошлом, ведь так?

Прорицание. За одно это слово в Асморанте предавали огню. Никому не дано видеть будущее. Никому не подвластно заглянуть в то, что будет… кроме ребенка Инетис, который привел нас сюда, чтобы спасти своего отца.

Глея опасливо оглядывается вокруг, боясь, что ее еле слышный шепот услышат. Она наклоняется еще ближе и губами почти касается моей перечеркнутой шрамом щеки.

— Что еще было в этом прорицании, Уннатирь? Скажи мне. Если хоть что-то может нам помочь…

Но я отстраняюсь и качаю головой. За эти пять дней ребенок Инетис не сказал ни слова. Он слишком устал. Инетис спала мертвым сном дни и ночи напролет, просыпаясь только для утреннего разговора с сугрисами и по нужде. Еду я приносила ей в палатку, которую со вчерашнего дня занимали я, она и выздоравливающая Л’Афалия.

— Нет. Ничего не было, — говорю я быстро и все-таки поднимаюсь, оставляя Глею возле раненого.

Я не хочу отвечать на ее вопросы, потому что рассказать о пророчестве, не рассказывая о ребенке Инетис, об Энефрет и Серпетисе, нельзя. Я и так уже сказала больше, чем положено. Но слова эти вырвались из меня как будто сами. Может, Энефрет так захотела? Может, мне нужно было рассказать Глее обо всем?

Я опускаюсь на подстилку, которую устроила для себя подле Серпетиса, чтобы не сидеть на холодной земле, и наклоняюсь, чтобы пощупать его лоб, пока мысли бегают в голове туда-сюда. Внезапно от слов Глеи меня прошибает холодный пот.

Все укушенные раны опухли. А что если Серпетиса тоже укусили?

Я быстро осматриваю и ощупываю его, чувствуя, как горит лицо от этих словно украденных у него прикосновений. Гладкая кожа кажется слишком нежной для воина. Кончики пальцев покалывает, как будто я касаюсь льда или кристалликов муксы. Вот только мне не больно и не холодно, наоборот: не хочется убирать руки, не хочется разрывать это прикосновение.

Я бы делала это вечно.

Я заставляю себя думать только об укусах. На шее ничего, на руках ничего, на ногах тоже. Я откидываю одеяло и приглядываюсь к плечам и груди, неровно вздымающейся в беспокойном сне.

Вдруг Глея пропустила что-нибудь, когда осматривала раны наследника? Какой-нибудь крошечный след, который уже начал чернеть…

Неожиданно моя рука оказывается в железных тисках его хватки, и я замираю, пискнув, как полузадушенная мышь, от силы, с которой пальцы сжимают мое запястье.

Я не сразу нахожу в себе силы оторвать взгляд от его обнаженной груди и перевести на лицо. Синие глаза впиваются в мои едва ли не сильнее, чем пальцы.

— Что ты делаешь? — спрашивает он так спокойно, словно не застал меня почти лежащей на себе.

— Смотрю, — говорю я. Лицу становится так жарко, словно его окунули в перечный сок, и приподнятые брови Серпетиса говорят мне, что ответ его более чем удивил.

Но я ничего больше не могу придумать. Язык отнялся, я просто смотрю на него и молчу, пока он не отпускает, наконец, мою руку. Пока я растираю запястье, он повторяет вопрос:

— Что ты делала? Почему ты прикасалась ко мне, пока я спал?

К перечному соку добавляется рой дзур. Я открываю рот, чтобы сказать хоть что-то вразумительное, но тут на помощь приходит услышавшая голос Серпетиса лекарка из числа помощниц Глеи.

— Син-фиоарна! — Она тут же опускается рядом с ним на колени и подносит к его губам мех с вином. — Мы рады видеть тебя! Выпей вина, после успокаивающего бальзама всегда хочется пить.

Серпетис отпивает вина, оглядывается вокруг, то и дело возвращаясь взглядом ко мне, и, наконец, начинает задавать вопросы, на которые я могу отвечать, не краснея.

— Где я?

— Ты в лекарской палатке, — говорю я. — Ты пять дней лежал в беспамятстве. Ты ранен.

— Ранен? — Он почти сразу натыкается взглядом на замотанную повязкой руку и откидывается назад, закрывая глаза. — Рука цела?

— Да, — говорю я. — Но рана глубокая.

— Если бы не Уннатирь, ты бы умер, син-фиоарна, — говорит рядом со мной медовый голос Глеи, и Серпетис открывает глаза, чтобы увидеть ее. Алманэфретка присаживается рядом с нами, жестом отослав свою помощницу прочь, и ловко ощупывает повязку, не тревожа рану. — Какой силы боль, син-фиоарна? Сможешь терпеть?

Серпетис сжимает зубы, когда она чуть надавливает на повязку, но кивает.

— Да. Ты собралась меня чем-то напоить? — Она кивает. — Не надо. Я справлюсь. Теперь я хочу знать, что произошло и происходит. Пришли ко мне Рыбнадека, — говорит он мне, и синие глаза подергиваются коркой льда, когда я снова смотрю на него.

«Син-фиоарна», — вспоминаю я его последние слова, сказанные мне еще в Асме, и покорно киваю. Ему уже неинтересно, почему я рядом и почему я трогала его, он просто хочет, чтобы я ушла. Он снова напоминает мне, что наша короткая связь разорвана, и что со мной, исполнительницей воли Энефрет, у него нет ничего общего.

Я зову Рыбнадека и возвращаюсь в палатку, где спит, чуть похрапывая, Инетис. Кмерлан и Цилиолис живут с воинами, хоть Кмерлан и спит ночами здесь, не желая расставаться с матерью и братом, который с ним иногда говорит. Я провожу весь день с ней и Л’Афалией, которая выздоравливает буквально на глазах, но пока боится выходить из палатки слишком часто. Не может смотреть в сторону леса, уже принявшего тела первых погибших в войне.

Вечером за мной и Цилиолисом присылает Глея. Я завязываю теплый корс и поднимаю воротник, пока лекарка из числа помощниц рассказывает мне, что случилось.

Юноша с прокушенной рукой умер, и воины вынесли его тело на снег, чтобы утром отдать лесу. Глея хочет осмотреть его раны, а поскольку и я, и Цилиолис знаем болезни и лекарства, она посчитала, что мы можем быть ей полезны.

Вся палатка лекарей и мы втроем рассматриваем обнаженное тело при свете полной луны Черь. Оно кажется мне распухшим, и не мне одной, и пока мы оглядываем черноту вокруг еще сочащейся гноем раны на его руке, распухает еще больше.

Опухоль на руке едва дошла до локтя. Глея сказала, что юноша просто не проснулся, перестал дышать, и заметили они его смерть далеко не сразу. Я молчу, думая о ее словах, о том, что все в палатке, кроме троих — укушенные, а значит, смертей будет больше, если мы не поймем, с чем имеем дело.

Цилиолис первым замечает неладное. Он дергает меня за плечо и заставляет отступить от тела, из-под которого течет какая-то темная жидкость. Запах стоит такой, что мне приходится зажать рот рукавом, чтобы не окатить вечерней трапезой стоящих вокруг.

— Что это такое? — успевает спросить одна из лекарок, когда с громким хлопком тело лопается, выпуская облако желтого дыма. В безветренной ночи вонь мгновенно накрывает нас удушливой волной, заставляя задохнуться.

Я оказываюсь в числе тех лекарок, чьи желудки все-таки не выдержали и сдались. И пока я жую снег, чтобы прогнать терпкую горечь во рту, и не дышу, чтобы снова не вывернуться наизнанку, обладатели желудков покрепче видят первые признаки надвигающейся беды.

— Зовите воинов, которые могут держать в руках лопаты. Быстро! — отдает указание Цилиолис, и я поворачиваюсь к телу, от которого торопливо и испуганно отступают пришедшие за разгадкой этой смерти.

Из сдувшегося, словно лишившегося костей тела выползают на белый снег светящиеся зеленые черви. Я их знаю. Я слишком хорошо знакома со смертью, которую они несут.

Это черви-шмису, а значит, в Асморанту пришла настоящая беда.

Лопаты быстро разбрасывают снег, так же быстро воины разводят костер, в который бросают отвратительно мягкое тело. Червей собирают в большое ведро и тоже засыпают в огонь, и я слышу, как они трещат, лопаясь в жаре.

— Нам надо сжечь и остальные тела, — говорю я, и Рыбнадек, оттирая со лба пот, кивает и громко поддерживает меня. Уж он-то знает о шмису не понаслышке. Южный край Шембучени пострадал от последнего нашествия сильнее всех. Я слышала, в тех местах костры не угасали целый черьский круг, а смрад стоял такой, что некоторые деревни потом просто покинули. Так и стоят с тех пор опустевшие, с кучами пепла, разбросанными по улицам. — Если шмису добрались до мертвых, жди беды.

— Где лекарка? — спрашивает один из сугрисов. — Ты ничего не скрываешь от нас, благородная? Это не те зеленокожие твари их принесли с собой?

Глея оглядывается вокруг. Весь лагерь высыпал на наши крики, все раненые, сугрисы, даже Инетис стоит у своей палатки, прислушиваясь к разговору. Я вижу у лекарской палатки Серпетиса. Он бледен как смерть, но тоже здесь, и не сводит с Глеи пристального взгляда.

— Мы не знаем, — говорит она, склонив голову в знак уважения. — Я от тебя ничего не скрываю, благородный, потому что сама не знаю, откуда взялись эти черви.

Шмису приходят на мертвых, но не на живых, говорю я себе, глядя на сгорающее в огне тело юноши, едва ли познавшего жизнь. То же самое повторяем мы с Рыбнадеком в палатке сугрисов, когда они начинают расспрашивать нас о том, что мы видели. Но мертвые привлекают червей или живые — юношу уже не вернуть, а в палатке Глею ждет еще десяток с лишним укушенных, которым со дня на день грозит такая же участь.

— От чего он умер? — спрашивают сугрисы. — Сколько еще умрет за следующий день?

Нет ответа. Может быть, все, кто был укушен, может, ни одного. А может, зараза сидит не в укусе, и все мы, весь наш лагерь вскоре станет кучей червей, выбирающихся из остывших тел.

— Отправить в Шин скорохода, — отдает один из сугрисов приказание. — Немедленно.

— Нам надо подождать хотя бы несколько дней, — говорит Глея. — Если смерти повторятся среди тех, кто не был укушен, значит, все раны наполнены заразой. Нам надо знать наверняка.

— Ты думаешь, те воины, что сражаются за нашими спинами во славу Шинироса и Асморанты, уже не узнали об этом? — перебивает ее другой сугрис. — Мы должны доложить фиуру Шинироса — это наш первейший долг. Иди в палатку и следи за теми, кто приходит к тебе, лекарка. И если люди начнут умирать, сразу же доложи нам.

— И если найдется лекарство, тоже доложи, — подхватывает тот, что отдал приказ.

Глея выходит, мы с Цилиолисом — следом за ней. Сугрисы правы, и мы оба это понимаем. Сражения на севере идут постоянно, а это значит, что становится все больше раненых и все больше укушенных зеленокожими воинов. Другие лекари наверняка уже знают о том, что мы узнали сегодня.

Костер все еще горит и будет гореть всю ночь. Мертвых, пролежавших пять дней на холодном снегу леса, сжечь не так-то легко. Тела кажутся одеревеневшими, когда их складывают в костер, и только спустя какое-то время пламя растапливает лед и начинает лизать застывшую плоть. Я стою у костра рядом с Цилиолисом и смотрю. Запах от огня исходит мерзкий, но я стараюсь отрешиться от него и не отводить взгляда. Я вижу то же, что и он. Я слышу то же, что и все вокруг.

Треск лопающихся в огне шмису. Облака желтоватого вонючего пара, поднимающиеся от некоторых тел. Были ли они укушены, или зараза проникла в их тела через обычные раны? Шмису зеленой кучей вываливаются из тел, и грозят затушить пламя. Дым поднимается к небу длинным столбом, указывая на нас возможному врагу, но сугрисы решили пойти на этот риск. Во имя жизни.

Солдаты ходят по лагерю словно пришибленные. Те, что совсем мрачны, имеют, как видно, все основания опасаться. К Глее уже выстроилась очередь из тех, кто почувствовал себя плохо — и это притом, что эти воины уже на второй день после жесточайшего ранения отказывались от снадобий и требовали отправить их сражаться за правое дело.

— Ты осматривала Серпетиса, — говорит Цилиолис, отвлекая меня от мыслей. — Он не укушен?

Я качаю головой.

— Нет. Но ты видел его рану. И ты знаешь, что он провел в грязи на поле боя целые сутки.

Я знаю, что Энефрет спасла Серпетиса силой своей магии, но защитит ли она его от того, что предрек Асморанте избранный? Я не хочу думать об этом, но мысли все лезут в голову и жужжат там, как растревоженные дзуры.

Серпетис, Серпетис, Серпетис…

Я возвращаюсь в палатку, где Инетис греет ноги в большом тазу, наполненном горячей водой. Воздух в палатке влажный, и волосы моментально прилипают ко лбу. Л’Афалия чувствует себя плохо от такой влажности и жара, и просит позволения выйти наружу. Мы с Инетис остаемся вдвоем, и она смотрит на меня, ожидая, что я скажу. Она не ходила к сугрисам вместе с нами. Сказала, что чувствует себя плохо. Может, тоже боится заразы?

— Нам надо добраться до Шина, — говорит она, выслушав меня. — Что только от прорицания, если мы будем сидеть в тылу врага? Кому мы сможем помочь?

— Как только станет ясно… — начинаю я, но она качает головой.

— Ты слышала, что сказал Избранный. Мы спасли Серпетиса. Теперь у нас другие дела. Ребенок готов двигаться дальше.

Оставить его? Оставить лагерь сейчас, когда мы не знаем, с чем имеем дело, когда жизни десятков людей висят на волоске, когда мы только что встретились с угрозой, которая может стать еще более страшной, чем война?

— Пожалуйста, — говорю я. — Инетис, давай подождем хотя бы еще день. Здесь людям нужна наша помощь. Пожалуйста, я прошу тебя.

Инетис убирает ноги из таза. Кусок мягкой ткани, которым она хотела вытереться, сползает с ее колен и падает. Из-за живота ей тяжело наклониться, и я помогаю ей — думая о своем и почти не замечая золотистых полос, вспыхивающих на ее коже при каждом моем прикосновении.

Она забирается под теплую шкуру и накрывается почти с головой, готовая снова погрузиться в свой неестественный сон.

— У нас другой путь, — говорит уже еле слышно. — Нам втроем еще много нужно сделать до момента, пока избранный появится на свет. А он уже совсем скоро родится…

— Ребенок хочет перенести нас? — спрашиваю я. — Как перенес сюда? Нам ведь не придется ехать в Шин через линию сражений?

— Да, — отвечает он. — Нам больше не нужны ни лошади, ни повозка. Только магия. Только…

Инетис всхрапывает, и я понимаю, что он уснула на полуслове. Я выношу воду на улицу и открываю тканевый клапан, чтобы выпустить влажный воздух наружу. Закрыв его снова, я ворошу угли в яме и выхожу на улицу, чтобы позвать Л’Афалию и Кмерлана. Ноги сами несут меня в сторону палатки Глеи, где, кажется, собрался уже весь лагерь. В платках целителей царить оживление, я вижу суетящихся вокруг лекарок, воинов, озабоченно поглядывающих в сторону костра, кто-то из сугрисов дает какие-то указания и уходит прочь. Глея видит меня и машет рукой, прося подойти ближе, а когда я подхожу, отводит в сторону.

— Ты когда-нибудь отсекала конечности? — спрашивает она.

Я качаю головой, и она закусывает губу.

— Придется мне помочь. У нас не хватает рук, все нужно сделать быстро. У нас четыре человека с большими укусами, которые уже сегодня могут отправиться вслед за тем юношей. Нам надо сделать отсечение, пока не поздно. Хотя бы помогать мне сможешь? Не упадешь?

— Я смогу, — говорит позади меня Цилиолис. — Я делал это однажды.

Глея быстро кивает и показывает ему в сторону отгороженной части палатки, где ярко горит свет факелов.

— Нам бы дождаться дня, но времени может не хватить, — говорит она, подзывая помощницу. — Проводи благородного помыть руки. Он будет работать с нами. Вдвоем мы управимся быстрее. Пила готова?

Земля на мгновение уходит из-под ног при этом слове, но я вонзаю ногти в ладонь, и выдерживаю пристальный взгляд Глеи. Я работала с тяжелыми ранами, но никогда не отрезала от человека его часть. Всегда спасала магией, вытягивая, очищала, заживляла…

— Сейчас бы заклятие густокровья, — говорит Глея, словно читая мои мысли. — «Кровь густая, грязная, покинь эту рану. Кровь густая, чистая…»

— «Наполни ее», — продолжаю я, и мы в один миг замираем, словно ждем, что магия откликнется на наш призыв.

— Сейчас бы хотя бы очищающие чары. Хотя бы вытягивающую магию. Хотя бы наговор на чужую смерть.

Я кладу руку ей на плечо, и она замолкает. И я, и она знаем, что магии нет. И я, и она так сильно жалеем об этом.

— Я могу промыть раны и сделать перевязки, — говорю я. — Мне все равно не спится сегодня. Я прослежу за ранеными. Если что — позову вас.

Глея кивает.

— Снадобье раздали, — отчитывается помощница. — Как только заснут, можно начинать.

Мимо меня проводят едва держащегося на ногах вояку с завязанной ногой и юношу, раны которого я не вижу. Они оба бледны той бледностью, которая появляется на лицах от страха, и мне тоже становится за них страшно. Одно дело — идти в бой, не зная, умрешь и выйдешь живым, и совсем другое — знать, что уснешь, а когда проснешься, останешься без ноги или руки.

Я подхожу к помощницам, готовящим повязки для воинов. Со старых смывают кровь, чистую ткань отмачивают в кипящей воде, высушивают и снова скатывают в рулоны. Я вожусь с повязками, пока не настает время перевязок. Словно понимая, о чем я хочу просить, лекарки отправляют меня в угол, где лежит Серпетис.

Он встречает меня мрачным выражением лица, его губы подергиваются от сдерживаемой боли, и я едва не начинаю его утешать, как утешала других воинов, которым раны тоже причиняют муки.

— Почему снова ты? — спрашивает он меня.

Я аккуратно разматываю ткань, закрывающую его рану, и не смотрю в его лицо, когда отвечаю вопросом на вопрос:

— А почему не я?

Мне проще говорить так, не глядя на него. Я как будто немного храбрее. Чуть увереннее в себе, когда взгляд его синих глаз не упирается в мое лицо, в мой шрам.

— Ты еще не поняла, что я не с вами? Не знаешь о том, что Энефрет лишила меня знака? Не верю, что Цилиолис не рассказал тебе.

В его голосе такая злость, что на мгновение меня бросает в жар. Правда, он тут же сменяется холодом, когда я снимаю последний слой ткани с его раны.

— Серпетис, — говорю я, но голос не слушается, и мне приходится облизать пересохшие губы, чтобы заговорить. — Твою рану нужно будет показать Глее.

— Уезжайте отсюда.

— Что? — Я вскидываю голову, и едва не попадаю макушкой ему по подбородку. Оказывается, он тоже смотрит на рану. А значит, тоже видит багрово-черный вал кожи вокруг заживающей плоти.

Мы отстраняемся друг от друга одновременно, и быстрота, с которой он это делает, заставляет мое сердце сжаться. Неужели ему так неприятно находиться рядом со мной?

— Извини, — начинаю я, но Серпетис кладет руку мне на руку, все еще сжимающую грязную повязку, и слова вылетают у меня из головы.

— Слушай меня. Инетис беременна, и ей нечего делать в лагере, в котором через несколько дней будет больше мертвых, чем живых. Цилиолис, я думаю, считает так же, хоть и делает вид, что готов помочь. Почему вы вообще здесь оказались? Зачем пришли?

Я рассказываю ему обо всем, что случилось с момента, как он покинул Асмору — быстро, путано, сумбурно, и он рассказывает мне о Л’Афалии и о явлении Энефрет. Я думаю о его ране, которая выглядит точно так, как рана того юноши, и страх просачивается в мою кровь расплавленной смолой. Но они только начали, и после этих больных их ждут еще двое других, так что этой ночью Серпетису вряд ли достанется внимание Глеи.

Да и что она скажет? Что рана черная, а значит, Серпетис умрет?

Я не могу сидеть здесь просто так. Я зачерпываю из глиняного горшка мазь и накладываю на рану, захватывая края. Прикосновение к потемневшей коже только усиливает мои опасения. Она холодная, как будто Серпетис только что окунул руку в прорубь. Как и у того мальчика, что умер недавно.

— Ты так покорна ее воле, — говорит Серпетис, и я не знаю, кого он имеет в виду — Энефрет или Инетис. — Ты покинула свой дом и просто пошла за ней. Цилиолис — брат Инетис, но ты им никто, и все же ты идешь с ними и делаешь то, что они говорят, потому что так повелела Энефрет. Л’Афалия предана Энефрет безоговорочно, но это другая преданность, это преданность раба и слуги. Но ты… Почему ты не стала бороться, Унна? Тебе придется уйти из Асморанты, скитаться, пока ребенок не вырастет. Ты не рождена слугой, так почему ты служишь?

Он никогда еще не говорил со мной так открыто. И все же вопросы эти — не обо мне, не о шембученке, ставшей посланницей воли могущественной богини. Эти вопросы — о нем самом. И ждет он не моего ответа — он ждет подтверждения своим мыслям. Я вижу это в его глазах. Слышу в голосе. Чувствую. И я могла бы ему соврать, но… Только не здесь и не сейчас, когда между нами лишь узкая полоска пространства, затканного вечерней тьмой. Только не теперь, когда он говорит со мной не потому, что должен, а потому, что хочет поговорить.

— Да, я служу ей, хоть иногда мне кажется, что это просто сон, — говорю я, размазывая мазь по ране и накрывая чистой повязкой. — Кажется, ничего этого не было. Она появилась, дала нам указания и исчезла, а мы отчего-то вдруг должны исполнять ее волю. Но потом… И дело даже не в ее знаке.

Я поднимаю голову, когда он ничего не говорит, и вижу, что Серпетис пристально на меня смотрит.

— Продолжай.

— Тебе будет трудно это понять. — Я пожимаю плечами. — Ты привык жить без магии. Всегда надеяться только на себя. На свою силу — а не на силу воды, воздуха, крови. На оружие, пусть и заряженное заклинанием. У меня все не так. Я родилась в деревне, мои родители бедны и нездоровы из-за шмису и вони смердящих болот. Кем я была без магии? Еще одна девчонка из Шембучени, да еще и с… — я запинаюсь, — со шрамом через все лицо.

Серпетис смотрит прямо на мой шрам, и я пытаюсь выдержать этот взгляд, но не могу.

— Магические способности дали мне шанс стать хоть кем-то, — говорю я, отводя взгляд. — Я умела лечить, заговаривать, хотела стать Мастером и сама учить магии. Когда магия ушла, я… я словно потеряла все, что имела. Я обладала силой — а стала бессильна. Вернулась к той девчонке из Шембучени, которая не обладает ни красотой, ни умом. — Я накладываю последний слой повязки и закрепляю ее, чтобы она не развязалась. Я рассказала ему о своих чувствах так просто и так много. Но вовремя остановилась, чтобы не рассказать главного. Я поднимаю взгляд — он все еще внимательно смотрит на меня. — Энефрет дает мне возможность коснуться той магии, что у меня была. Иногда мне почти кажется, что я могу колдовать. У меня все равно ничего больше не осталось, — заканчиваю я неловко, и пододвигаю к себе таз, куда уже накидана куча грязных повязок, давая понять, что сказала все.

Серпетис задумчиво трогает повязку; он, похоже, тоже не знает, что сказать.

— Я расскажу Глее. Она осмотрит тебя потом.

— У того парня, умершего, было то же самое? — спрашивает он.

— Да. Только рана была укушенная. Потому я и осматривала тебя в тот раз.

— Тогда зачем еще один осмотр? Вы ведь не знаете, как это лечить. Займитесь теми, кого еще можно спасти.

Я поднимаюсь, сжимая снова задрожавшие руки. Зачем он так говорит? Неужели мы спасли его с поля боя только чтобы смотреть, как он умирает от неизвестной заразы? Я вспоминаю глаза Глеи, повторяющей «хотя бы густокровье, хотя бы чары», и чувствую, как затуманивают зрение подступившие слезы.

— Он умер быстро?

— Глея сказала, во сне, — сглотнув, говорю я.

— Хорошо. — Я все еще стою у его лежака, и теперь в голосе Серпетиса прорезывается нетерпение. — Иди же.

— Мы постараемся тебе помочь, — говорю я.

— Мне не нужна ваша помощь. Считай, это приказ, что тебе приказывает син-фиоарна. То же я скажу и Глее. Оставьте меня в покое и занимайтесь другими ранеными. Иди же.

И я ухожу, заливаясь слезами.

Ночь проходит спокойно и тихо, если не считать бреда вояки, которому Цилиолис отрезал ногу.

Наутро в палатке оказывается еще четверо умерших, и двое из них не были укушены. К полудню к ним добавляются еще шесть человек, среди которых — тот бредивший ночью вояка. В лагере поднимается самая настоящая паника. Спокойны лишь два человека: Серпетис, стоящий на пороге смерти, и Инетис, которая сегодня спит особенно долго и громко, завернувшись в одеяло с головой.

А я горько плачу на своей жесткой подстилке, хоть и понимаю, что мои слезы никому не нужны.

42. ВОИН

Скороход едва дышит, и, кажется, даже сам воздух вокруг него горяч и полон нетерпения. Я сижу у очага и слушаю, как сугрисы клянут, на чем свет стоит, погоду, лошадей, побережников и шмису. Их осталось четверо — трое уехали, двое лежат при смерти в палатке лекарок, и, похоже, уже сегодня умрут. Оставшиеся сбежали бы, если бы могли, но бежать уже некуда.

Скороход рассказывает о том, что видел и слышал на краю линии сражений — там, где войска Асморанты ведут упорные бои с армией побережников. Снежная буря заставила его остановиться, а затем повернуть назад. Его лошадь понесла, упала, сломала ногу — и ему пришлось оставить ее в снежной долине, наполненной воем ветра и скрежетом зубов невидимого врага. Он едва избежал встречи с отрядом побережников, ведущих зеленокожих людей перед собой — и клялся, что зеленокожие сидели на цепи, как преданные собаки.

До Шина он не добрался.

— Они идут сюда, — говорит скороход, выпивая поданную ему кружку с теплым супом одним глотком. Берет ложку и начинает зачерпывать со дна фуфр и суповину. Он проголодался и устал, но он не выполнил приказ, и это его гнетет. — Я прошел мимо одной деревни в нескольких мересах отсюда. Она пуста. Жители ушли. Не знаю, как с другими. Их некому останавливать.

Загрузка...