И увидел сон. Это был сон о том, как я вижу сон, в котором мне снятся всякие ужасы. Казалось, весь мир превратился в спираль сновидений. Я мысленно парил, пока не очутился в потайных уголках своего разума. Сначала я — крылатый я — приземлился на каком-то заброшенном руднике. Это было унылое место, начало всего и конец всему, где жизнь — лишь сны, а сны — единственный вид жизни. Все дальнейшее происходило уже в другом антураже.
— Я не убивал ее!
Это кричал мужчина, стоявший возле прямоугольного водоема пятидесяти метров в длину и десяти или пятнадцати в ширину. Пруд был почти пуст, только на самом дне, на глубине примерно в два метра, зеленела густая тина, из которой кое-где торчали верхушки камней и куски разломанного велосипеда. Еще я разглядел с крыльца дома полузасохшие кувшинки в одном из углов пруда и плавающие в остатках воды тростинки. В полусотне метров от длинной решетки, в центре путаницы сухих деревьев, виднелся обветшавший дом в неоклассическом стиле; и дом, и бассейн окружала стена. Возле самой стены под осиной стояла покосившаяся от времени скамейка. По периметру водоема сохранились остатки решеток и столбов, когда-то огораживавших пруд, по сторонам в два ряда высились гигантские кипарисы.
Мужчина — он был похож на меня, и я откуда-то знал, что его зовут Родольфо, — только что перепрыгнул через стену и теперь брел с потерянным, ошарашенным видом, точно не понимая, где он.
Вот он вышел на более открытый участок перед парадной частью парка, увидел засохшие вязы, и у него защемило сердце. Он почти ничего не знал об этом заброшенном доме в самом центре Мучамьеля, городка в окрестностях Аликанте. Правда, он знал, как называется эта усадьба — Пеньясеррада. Ею владела дворянская семья, проживавшая в Мурсии. За усадьбой много лет ухаживала глухая простодушная привратница, по вечерам поливавшая цветы. Дом был полуразрушен, хотя его фасад выходил на центральную площадь Мучамьеля. Более древняя часть дома строилась еще в XVII веке, а новое крыло — в XIX. Хозяева вывезли отсюда драгоценную мебель и картины, спасая от моли и сырости; трещины в стенах говорили о том, что здание готово рухнуть.
Но из окон этого огромного нежилого особняка открывался прекрасный вид на романтический сад, занимавший несколько тысяч квадратных метров. Кусты, деревья, цветы, заросшие дорожки для прогулок, боярышник, тутовые и рожковые деревья, пальмы, липы, вязы — все было посажено согласно идеальному плану. Сад имел тщательно продуманную, невероятную для тогдашнего времени систему орошения.
Сколько волнующих прогулок, детских забав, невысказанных любовных признаний хранили в памяти деревья этого сада и столетние камни, теперь разбитые и такие же печальные, как и душа отчаявшегося человека! В парке остались даже развалины большой колдовской хижины возле шаткого мостика, теперь заросшего кактусами и фигами.
Родольфо ощущал на себе взгляды статуй — многие из них были искалечены, но все равно грациозны. Полукругом выстроились скульптуры, олицетворяющие части света: Европа, Азия, Америка и Африка (впрочем, от последней остался только пьедестал, на котором лежала глиняная чаша, попавшая сюда совершенно случайно). Океании вовсе не сохранилось.
Родольфо чувствовал, что сердце его колотится все сильней, ноги слабеют — он был на грани обморока. Очертания статуй и построек расплывались перед глазами. Он оглядел задний фасад дома: потрескавшиеся стены, наглухо закрытые окна, — и вдруг ему показалось, что он слышит тихий стон и звуки дыхания древних камней. Он даже уловил шевеление стен, биение жизни этой косной материи.
Усевшись на землю, уронив голову на колени, Родольфо ощутил приступ тошноты. Он встал и, как только его вырвало, снова упал.
Этот человек не принимал происходящего, не мог смириться со своей судьбой. Его преследовала навязчивая мысль о самоубийстве, о последней черте. Он проник в Пеньясерраду около четырех пополудни, в пору липкого июльского жара, а когда поднялся с земли, солнце уже не везде пробивалось сквозь листву, дышать стало легче.
Родольфо направился к мостику, поросшему кактусами, отделенному от остального сада мраморными ступенями с пустыми пьедесталами по краям. Заметив на одном из пьедесталов уцелевшую бронзовую ногу, он нежно погладил обломок. Ножка была маленькой, изящной и холодной — несомненно, раньше она принадлежала бронзовой женщине или ребенку. Мой двойник обхватил ее руками, прижался к ней лицом и зарыдал. Конечно, ему вспомнилась совсем юная девушка, с которой он бродил по этому саду, по этой пальмовой аллее всего год назад.
Холодный пот струился по его затылку, стекал на спину, в горле застрял комок, и из груди страдальца вырывались лишь еле слышные стоны. Я видел, как кожа его постепенно покрывается морщинами, словно на нее перебираются трещины со стен дома, волосы принимают оттенок листьев больных вязов, становятся ломкими, с проседью. Истончившиеся кости этого человека уже стали хрупкими, словно сучья старых деревьев. Теперь он даже не мог воссоздать в памяти облик женщины, по которой тосковал.
Распластавшись на садовых ступеньках в измятом грязном бежевом костюме, без галстука, в запыленных ботинках, со всклоченными волосами, мой двойник покрасневшими глазами смотрел на темные облака, образующие причудливые картины, диковинные фигуры. Это были признаки подступающего безумия, бороться с которым становилось все трудней.
Неделю назад этот человек получил срочное письмо от Алехандро Рейеса с трагической вестью о кончине Эльвиры. Письмо было кратким и сухим:
«Мой дорогой Родольфо!
Эльвира погибла, ее убили. Теперь ты стоишь так высоко, что едва ли эта смерть затронет твою душу, хотя знаю — память о былой любви еще жива в твоем сердце. Ей едва исполнилось двадцать шесть лет, и она была счастлива!»
Слова Рейеса, наперсника ближайшей подруги Эльвиры, Матильды де Обрегон, словно обдали кипятком сердце Родольфо. В письме были жестокие намеки, и теперь, неделю спустя, эти строки все еще отзывались болью в его душе.
Сколько тайных прогулок! Сколько поездок в загадочные и знаменитые места, такие как Прага, Венеция, Флоренция, Нью-Йорк, Марракеш, Стамбул!
Теперь в памяти Родольфо теснились воспоминания обо всех минутах, прожитых в течение тех лет. Он видел пальмовые рощи, оросительные каналы, и эти пейзажи смешивались с кирпично-красными пропыленными улицами Марракеша; из Марракеша он мысленно переносился в Эльче, как будто один город был продолжением другого. Ему неожиданно вспомнились ночные прогулки по гавани Аликанте, а потом перед его мысленным взором снова встали пальмы — теперь он смотрел на них из кубинского кабачка, сидя на террасе и любуясь ночным проспектом, изразцы которого были украшены волнообразным орнаментом.
То лето оказалось их последним летом.
Губы Эльвиры были такими юными и свежими, что само воспоминание о них омолаживало и прибавляло жизненных сил.
Эльвира Гарсиа училась на четвертом курсе на кафедре испанской филологии, а Родольфо был скромным архитектором и работал в мэрии в отделе градоустройства. Однажды декабрьским вечером местный поэт, профессор факультета филологии, представлял книжку своих стихов в конференц-зале Провинциального совета. Родольфо и Эльвира случайно встретились в коридоре, их представил друг другу общий знакомый: Родольфо — как друга поэта, Эльвиру — как подающую надежды прилежную студентку. Тогда Родольфо не разглядел красоты этой девушки, не заметил, насколько она моложе его, даже не помнил, о чем именно они говорили. В памяти остались только огромные зеленые глаза, пристально смотревшие на него. По окончании поэтического вечера Родольфо подошел к поэту, чтобы его поздравить, а когда вышел из зала, девушки и след простыл.
Родольфо прыгнул в машину и принялся колесить по центральным улицам, но впустую. Ему подумалось даже, что его познакомили с призраком. Но нет, он знал, что это не так! Глубоко вздохнув, чтобы успокоиться, он поехал домой и всю ночь не сомкнул глаз, а через несколько дней принял решение забыть Эльвиру.
Он не желал о ней вспоминать, но все же писал ей письма, не надеясь на ответ.