…Было уже далеко за полночь. Македоний Меркадиевич поборол всего лишь первый из многочисленных ящиков, вмещающих в себя прадедовскую корреспонденцию; настал черёд взгромоздить на стол следующий. Этот ковчег содержал рукописные продолжения продолжений фамильных визионерских хроник, но уже руки его деда, Анкифиста Петровича. «Забавно, — подумалось Македонию, — отчего, в отличие от женского пола, мужской так стремится выплеснуть свои фантазмы на бумагу? Спору нет — сочиняют и те, и другие; но, всё же, отчего проклятием безудержного графоманства, многократно зафиксированным анналами мировой литературы, чаще всего наделяются обладатели именно непарных гоносом?»
Македоний тяжко вздохнул, проникаясь всей колоссальной необъятностью предпринятого им прожекта по реконструкции пыльных экстазисов былых времён, открыл первую тетрадь и стад читать.
День весеннего equinoxe[1]. Час Совы. Полёт ровный.
Около 70 капель лаудана несколькими минутами ранее.
Греховные мысли отпускают, я вижу ровное, тёплое сияние, исходящее из центра предметов. Звёздный свет ласково плещет на волнах моих эфироастраломентальных проекций. Что-то причудливое отделяется от меня, выползая на столешницу фосфорическим сгустком протоплазмы, оно шевелит длинными рачьими усами — я их совершенно не ощущаю, как и свои собственные. Кажется, мои усы вытягиваются, словно tentaculi[2] и живут собственной жизнью. Вот я поднимаюсь над своим нелепо склонённым телом; рука — словно краб, бегающий туда-сюда, зажавши тростинку победной хваткой фаланг. Думаю о ракообразных и прочих формах океанической фауны — и вот уже лечу над сияющим меркуриальным разумным океаном, наполненным неумолчным плеском первобытных существ. Это, должно быть, та самая планета, полностью состоящая из воды. по имени какого-то морского божества древних греков. Нерей… Ноденс? Нептун, точно. Все на букву N. Удивительно, всё-таки, что можно развить свою имаджинативную волю до той степени концентрации, которая позволит Колесничему, т. е активному менталу или волевому принципу, управлять пишущей рукой с Арктогеи, находясь при этом в мерцающем теле на Нептуне. Впрочем. что это там на горизонте? Вулканические хребты? Вот уж диковина. Какие-то девы-наяды плещутся у остроглавых рифов, призывая меня спуститься к ним и вкусить радость нептунианского эроса. Но нет — я уже делал так прежде, ничем хорошим такие утехи не заканчиваются. То ли дело — робкие, но пылкие чешуйчатые объятия прибрежных демогоргон, прячущихся в зловонных соляных гротах Мармагофароса… Хотя. Какой мощный луч света! Ба! Будто гигантская, флюидическая линза. Перст Демиурга? Никодемуса? Бетельгейзера? Гальванок-сиса? Что??? Опять меня хочет расчленить этот сияющий андрогинный паладин о двух головах, но я ему не дамся. Лучше уж быть пожранным непостижимыми какодемонами тибетских снежных пустынь или быть закопанным с мумиями египетских крокодилов-вампиров. Ха! Получи горящую картофелину, выдра! Куда хочу — туда лечу. Если надо — прокачу. Если надо — саранчу.
Вот я влетаю в вулканическую пещеру — и оказываюсь в рукотворных чертогах удивительной красоты и размаха. Это тронный зал. В центре, среди грифонов, гиппокампов и базилисков, я вижу Императрицу. Несомненно, это госпожа Белладонна. Я любил её; у нас, помнится, был роман, достойный пера Виктора Гюго. Она улыбается мне и сейчас. Кожа её матово отливает бирюзой, на плечи накинут радужный хитон из какой-то невероятной материи. Когда-нибудь я нарисую тебя, о чаровница, или же это сделает мой сын, или внук, или Теофиль Готье, или Джамбаттиста делла Гьяццо, или Арнольд Барнс. Главное — передать эту изящную посадку безупречной нептунианской головы, потом — линию плеч, высокие аккуратные груди мраморной белизны с голубоватыми прожилками, несравненную талию античных пропорций, затем бёдра… что-то я увлёкся.
Мой эго-пузырь кружит над чертогом Белладонны, как беспокойный дух, а львиные маскароны с капителей и фризов внутренних святилищ рычат и плюются крабовыми палочками. Повсюду журчат фонтаны серебристой плазмы — это меркурий философов, не иначе. С двух сторон от трона Императрицы установлено по резной колонне; по левую руку — из чёрного обсидиана, по правую же — из матово-белого жемчуга. Кажется, первая зовётся Боаз, а вторая — Яхин, как то мне стало известно из обсценной энциклопедии чёрного масонства и каббалистики Мейстера Эккарта. От колонн исходит ритмическая пульсация. Слышны ангели-ческие хоралы. Кристальная ясность ума. Моё мерцающее тело начинает резонировать с шумовыми оркестровыми волнами рокочущего ультрафиолетового светозву-ка, сочащегося отовсюду. Меня зовут Кавалестро Ланкедоминикус. С высоты своего головокружительного эквилибрического либретто я прозреваю нарастающую суматоху и пёстрое тороидальное движение в тронном зале. Императрицу умащают благовониями огромные бронзовые рабы-берберы с бивнями и слоновьими ушами. О, Белладонна, о, повелительница приливов и отливов! Она делает знак рукой, и целый сонм крылатых бестий взмывает за мной, дабы заполонить и. Какие удивительные обезьяноподобные с драконьими головами и рыбьими хвостами!
Меня, могучего огненного духа, полонят и притягивают к земле когтями, лапами, щупальцами и арканами. Теперь, глядя на беспорядочную суету дворцовых карликов, мне, как в ослепительной вспышке мгновенного озарения, становится ясно всё! Императрица простила меня и устраивает по случаю моего визита великолепное пиршество с экзотическими блюдами и золотыми треножниками. Я целую Белладонну, чувствуя густой тягучий аромат её нептунианских духов. Меня не смущает, что это богиня-великанша, чьи пропорции превышают человеческие в несколько раз. Мы опускаемся на атласные подушки, за величественный пиршественный стол, на который карлики-придворные уже успели выставить самые немыслимые салаты, пунши, холодные и горячие закуски, блюда из крабов, омаров, мангустов, ондатр, броненосцев, морских чертей, электроскатов, желе из кракенов, каракатиц и прочее добро.
Рука Белладонны скользит по моим чреслам; я вижу, что она принимает человеческие размеры, в то время как плоть моя набухает и становится тверда, как скорпионье жало…
Тут герольды-каприкорны, одетые в сверкающую броню, трубят в медные трубы, и створки парадных дверей, размерами не уступающие Триумфальной арке, распахиваются. Это, вне всяких сомнений, почётные гости.
Самые причудливые средства передвижения, какие только может вообразить человеческое воображение, чинно вкатываются в грандиозный подгорный чертог. Колесницы, экипажи, кареты, паланкины, меркабы, квадриги, коляски — всё сливается в одну пёструю вереницу движения. Наконец, под оглушительный звон фанфар в зал на всех парах влетает египетская двуколка, запряжённая двумя львицами-сфинксами, чёрной и белой масти. Правит ими, стоя в благородной позе, некий бравый юннат с внешностью Диодора Сицилийского, закованный в серебряные латы. Глаза на его печальном и решительном лице сияют; все дворцовые химеры, карлики, грифоны, василиски, берберы и глашатаи тут же склоняются в почтении, как пред Солнечным божеством.
Я пытаюсь что-то вспомнить, но не могу. По телу струится атмосферное электричество, вспыхивая голубоватыми искорками в нервных ганглиях. Странная вещь: мой светящийся двойник стал будто прозрачная медуза.
— Наш внебрачный плод любви, — шепчут коралловые губы Императрицы.
— Его психоделичество, принц Николос! — гремят бронзовые глотки заводных гиппогрифов.
Я в замешательстве. Императрица смотрит на меня, едва сдерживая слёзы. Вдруг у меня создаётся ощущение, будто кто-то с удивительной силой тянет меня за пуповину. В отчаянии умопомрачения я тяну руки, превращающиеся в древесные корни, к своей возлюбленной, шепчу ей какие-то сантименты, ловлю её последний вздох, подобный порыву южного морского ветра — и в мгновение ока проношусь сквозь пучину космического пространства.
«…из вещества того же, что наши сны…» Откуда это? Кто меня трясёт? Ой! Живот! Горячо! Ой. Бо… Но как?! Я в своей постели уже третьи сутки? Горячка? Что это ещё за облатки? Нет, не нужно мне уколов морфия! Тре…»
На этом дописанная рукой деда часть новеллы — или опиумного галлюциноза? — обрывалась, оставляя ощущение чего-то вязкого и в то же время эфемерного. Оторвавшись от рукописи, Македоний Меркадиевич перевёл дух, смахнул прядь волос со лба, почесал ногу и решил выйти проветриться.
«Воистину странная вещь. Это какой-то литературный weird-chill, с примесью типичных бредовых иллюзий опиумных курильщиков; неплохо оформленный, впрочем, под Артура Мэкена или де Куинси. Но кто ещё такой этот принц Николос? Да уж, — сокрушённо вздохнул Македоний Меркадиевич и потянулся во весь свой рост, достигавший, к слову, доброй морской сажени, — что прадед, что дед, что отец — все были известными чудаками. Надобно сжечь всю эту чертовщину от греха подальше. Вот только чаю имбирного заварю».
В ореоле этих сумбурных мыслей Македоний Меркадиевич вышел из двери подвала, сходил в прихожую за курткой, трубкой и спичками и присел на крыльце, в глубокой задумчивости внимая вечерним шорохам, земным запахам, лаю собак в отдалении и блеску высыпавших на небо, как из дырявого сита, звёзд.
Но семена надвечного зла уже были посеяны в благородную почву души.