Фреска для мёртвых

Катя ненавидела Дом культуры «Дружба». Он стоял на площади, как огромный, пожелтевший зуб, выросший посреди никому не нужного асфальтового рта. Когда-то, как ей рассказывала мать, сюда на гастроли приезжали целые ансамбли, в фойе яблоку негде было упасть, а в зимнем саду на втором этаже цвели настоящие орхидеи.

Теперь зимний сад был мёртв. Катя знала это наверняка, потому что пролезла туда через разбитое окно в прошлом месяце. От орхидей остались лишь скрюченные, засохшие стебли в горшках с потрескавшейся землёй. Воздух пах затхлостью и смертью.

Но сегодня её вела сюда не тяга к разрушению. Сегодня у неё была миссия.

Дверь в боковое крыло, та, что вела в бывший танцевальный зал, не была заколочена. Она просто отворилась с тоскливым скрипом. Катя вошла внутрь.

Её шаги гулко отдавались в пустоте. Лучи солнца, пробивавшиеся сквозь пыльные витражи над входом, резали полумрак, освещая миллионы кружащихся в воздухе пылинок. Они танцевали свой немой, вечный танец, и Кате вдруг стало казаться, что она слышит его — тихий, едва уловимый шорох, похожий на шелест старых платьев.

Она пришла сюда за памятью. Вернее, против неё.

В руке она сжимала баллончик с чёрной краской. Её план был прост и гениален: на самой большой стене фойе, где когда-то висел портрет Ленина, а потом — безвкусный пейзаж с озером, она оставит свой след. Что-то колючее, яростное, некрасивое. Нечто, что кричало бы: «Я БЫЛА ЗДЕСЬ! И МНЕ БЫЛО НАПЛЕВАТЬ НА ВАШУ ПРОШЛУЮ КРАСОТУ!».

Она вышла в центр фойе. И замерла.

Стена была не пуста.

Кто-то уже побывал здесь. Но это была не краска. Кто-то взял кусок обгоревшего угля или, может, старую графитовую свечу от трактора и нарисовал на стене огромную, на весь рост, фреску. Она изображала не Ленина и не озеро. Это была идеальная, лубочная картина советского счастья: девушки в белых фартуках и юноши с аккордеонами, танцующие на площади перед тем самым ДК. У всех были улыбки до ушей, а на заднем плане цвели те самые орхидеи из зимнего сада.

Рисунок был потрясающим. Живым. И от этого — жутким до мурашек.

Катя медленно подошла ближе. Пахло не краской, а пеплом и чем-то приторным. Она протянула руку, чтобы коснуться рисунка.

— Не стоит.

Голос прозвучал прямо у неё за спиной, тихий, но чёткий, словно его владелец боялся нарушить здешнюю тишину.

Катя вздрогнула и резко обернулась. В дверном проёме стоял Лёха. Он не смотрел на неё, его глаза были прикованы к фреске.

— Почему? — выдохнула Катя, сердце всё ещё колотилось где-то в горле. — Ты это нарисовал? Не знала, что ты Рембрандт.

Лёха наконец перевёл на неё взгляд. Его лицо было невозмутимым, но в глазах она прочитала то же самое, что чувствовала сама — тревогу.

— Нет. И ты не должна трогать. Посмотри на пол.

Катя опустила глаза. У её ног, прямо на потрескавшемся кафеле, лежал небольшой, аккуратный комочек серой пыли. Ровно под тем местом, где на стене была нарисована рука одного из танцоров с аккордеоном. Словно кто-то стряхнул её с пальцев.

— Что это? — спросила она, уже без сарказма.

— Не знаю, — честно ответил Лёха. — Но вчера такого рисунка тут не было. Я проверял.

— Зачем ты вообще тут шляешься?

— Смотрю. Чтобы никто другого не спалил случайно. Или намеренно.

Он кивнул на её баллончик. Катя невольно спрятала его за спину.

— Ты слышала про сторожа с кирпичного? — спросил Лёха, меняя тему.

— Конечно. Весь посёлок говорит. Говорят, спится ему хорошо, лучше, чем нам всем.

— Мой отец сказал, он третий за месяц. — Лёха сделал паузу, его взгляд снова скользнул по идиллической фреске. — Дядя Миша, что напротив меня живёт, второй день на одном месте прикован. Смотрит на какую-то старую фотку. И на стекле перед ним… пыль.

Он произнёс это слово с каким-то особенным ударением, словно оно было ключом ко всему.

— Ну, пыль, — пожала плечами Катя, но внутри всё сжалось. — У всех пыль. Весь посёлок в пыли. Мы все скоро задохнёмся или превратимся в мумий.

— Не такая пыль, — тихо сказал Лёха. — Она… ровная. Совершенно ровная. Как будто её не наносили, а она сама осела и не хочет исчезать. Как здесь.

Он указал пальцем на комочек у её ног.

Катя посмотрела на жутковато-прекрасный рисунок, на эти наигранно-счастливые лица, на лёгкий слой пыли на полу. Потом на Лёху. Его логичное спокойствие было заразительным. И куда более пугающим, чем если бы он носился и кричал о конце света.

— Что ты предлагаешь? — наконец спросила она, и в её голосе впервые за долгое время не было вызова, а было лишь любопытство.

— Пока — ничего, — сказал Лёха. — Наблюдать. Искать закономерность. Как в уравнении. Ты же хорошо знаешь историю, да? Твоя мать — учительница.

Катя кивнула. — Тогда, может, узнаешь, кто это нарисовал? Или когда это было? Мне кажется, это важно.

Он повернулся и вышел, оставив её одну в полумраке фойе перед огромным рисунком.

Катя ещё раз посмотрела на фреску. И вдруг ей показалось, что улыбка у одной из девушек с белым фартуком стала чуть шире. А может, это просто сыграл свет. Она резко развернулась и почти побежала к выходу, к свету, к грязной, разбитой, но реальной улице. Ей вдруг страшно не захотелось оставаться здесь одной наедине с мёртвыми орхидеями и нарисованными улыбками.

Она даже не заметила, как из баллончика, зажатого в её потной ладони, на пол упала чёрная, жирная капля. Первая и пока единственная капля настоящего, живого протеста в этом царстве тихой, пыльной ностальгии.

Загрузка...