Часть 3. Глава 8. Ultimum punktum

— Сказывай вести, брат, — приказал глава Посольского приказа.

Фёдор Иванович запыхтел, как закипающий взвар...

— Пластом лежит в койке. Поклонский, пёс, не пустил меня к тестю. Молвил: не тревожь Государя, мол.

— Значит... живой покамест, — задумался Матвей Калганов.

— Слава те, Господи...

Еремей Иванович три раза осенил себя знамениями.

— Уступи место хозяйское... старшему брату, Матвейка, — рявкнул хозяин подклёта и тихонечко стукнул посохом в пол.

Матвей Иванович пошевелил складками чела, поглазел на посох главы Торгового приказа, усыпанный драгоценными камнями, а потом вытянул из ножен ятаган и давай выписывать кунштюки перед носами братьев. Матвей Калганов резво встал с резного стула, не прерывая пируэтов. Фёдор отпрянул на шаг назад, младший малость скукожился дородным телом. Глава Посольского приказа издал гортанный крик и вонзил остриё ятагана в стол — точно по серёдке длины палисандровой поверхности. Фёдор Иванович болваном врос в пол, сильно сжав посох десницей. Перёнковые ухи братца Еремея, казалось, вот-вот врастут в его квадратную голову...

Нету здесь старшего и младшего братьев... С утра были. А сейчас — кончились оба. Разобрали. С утра надо было приходить. Амба.

— Скверное дело, — Матвей Калганов дошёл до кабаньего рыла и замер у его клыков. — Государь упокоится навсегда — ладно. С Боярским Советом золотом сговорились — добро.

Глава Посольского приказа оторвался взором от клыков и взглянул на старшего брата.

— Большинство вельмож за тебя руки вскинут... должны... А тылы защитить всё одно — не мешало бы нам.

Фёдор Иванович пришёл в себя, громко откашлялся, прислонил посох к багряному шёлку, а потом уселся на свой резной стул, нагретый задом его среднего брата. Немного ожил и Еремей, его перёнковые ухи воскресли, и он задал вопрос вожаку их фамилии:

— Сыскал ли ты переговорщика до стрелецких сотников, как хотел давеча, Матвей Иванович?

Средний брат снова обратился взором к кабаньему рылу.

— Насвинячил ты, Фёдор Иванович, столь люто... что никто из них знать не желает нас. Шарахается стрелецкий народ от нашей фамилии, как от Сатаны... прости, Боже...

Матвей от души жахнул пальцем по кабаньему пятаку, а Еремей осенил себя крестным знамением: в подклёте помянули нечистого...

— Чего же нам теперь делать? — озадачился младший брат.

— Голова на что дана... Господом? — зыркнул маленькими карими глазками средний брат по перёнковым щекам Еремея. — Думать прежде, потом делать. Будьте здоровы. Завтра встретимся здесь же, к вечеру.

Средний брат направился к выходу.

— Матвей! — сердитым голосом крикнул Фёдор. — Кинжал забери.

— Кинжал, говоришь...

— Он самый. Вытяни его отседова! Живо!

Глава Посольского ведомства схватился за ручку двери подклёта, окинул взором палисандр, а потом пальцем левой руки указал на ятаган.

— Пущай тут поживёт. Завтра и заберу.

Матвей Калганов вышел из палаты, прикрыв дверь. Фёдор поджал губы, левым оком уставившись на кинжал, а правым... чёрт его разберёт, куда же он посмотрел своим косым правым глазом...

— Это знаешь ли — непочтение есть, — промямлил глава Торгового приказа... не пойми к кому обратившись.

Еремей вздохнул, глазея на свирепое кабанье рыло. Не нравилась ему голова зверя... Напоминала она богобоязненному братцу о лукавых проделках нечистого, об его коварных прелестях и прочих соблазнах...

“Обсею поле маком ядучим. Обгорожу тыном. Дабы в моё стадо не забрался аспид. Дабы скотину мою не укусила змея преподлючая, гадина куснючая. Аминь”.

Блажен кто загово́рами заговаривается...

По утру Яков Данилович разыскал долговязого дворового холопа по имени Терентий, всучил ему в руки мешочек с посланием для князей, разъяснил, как сподручней будет добраться от Смоленского тракта до их обширных владений. Смерд резво собрал коня и ускакал из поместья. Супруги Лихие спровадили смирного Терёшку, настращав его наказами, а потом ушли в дальний конец заднего двора — на совет.

Знакомое место. Стена плетённой загороды оказалась с отметиной — ожог памятный, шрам на теле изгороди. Когда-то именно тут лютовал Яков Данилович, круша персидской саблей плетень. Бражки на три дня — да похмелья на года́. Заплата на душе рубцами алеет...

— Лучше бы Митьку заслали, — сокрушалась подклётная Царица, — он побойчее Терёхи... шино́ра, словом.

— Здрасьте-пожалуйста, — ухмыльнулся Яков Данилович. — Митяй ещё от стрельцов не вернулся.

— Как не вернулся? — всполошилась Марфа Лихая. — Тут скакать — совсем недалече.

— Напросился на обратной дороге остановиться переночевать у знакомого дядьки... в Ямской слободе. К полудню божился возвернуться. Скоро прискачет, черть конопатый.

— Я уж встревожилась, что зацапали его личность вихрастую псы-ярыги.

Орлица-боярыня приблизилась к плетённой изгороди, взобралась на кочку, облокотилась о забор, и зыркнула очами по окрестностям.

— Ярыжкам наказ, небось: мою личность блюсти строго... Полагаю: к холопам не станут соваться, — предположил барин.

Яков Данилович потерзал пальцами лощённую бородку, а потом задрал малость голову, посмотрев на хозяйку.

— Терзаюсь сомнением, матушка.

Марфа Лихая оставила догляд за окрестностями, скрестила руки и уставилась сверху вниз на мужа, уперевшись плечом о забор.

— Не забаламутили бы служилые люди, — стрельнул васильковыми очами по смарагдовым глазам супружницы боярин. — Вдруг раздумают с Милосельскими встретиться?

— Сам держал разговор со стрелецкими сотниками. Сказывал: как по маслу прошла беседа со стремянными, разве не так?

— Оно как по маслу, конечно. А червячок скользкий... точит всё ж.

— Дар мой, Яков Данилович, заветного дела не сделает. Подсобить сможет... не более. Волю в кулак — и верим в победу, супруг, — Царица поместья сотрясла душный воздух кулачком.

— Старшина ты мой, Марфа Михайловна. А ты ведь до самого конца мне все мето́ды ещё не поведала, верно сказал?

Марфа Лихая слегка дёрнула уголком губ, но промолчала...

— Иду я ноне по нашему третьему шляху, не слепец собой, но будто на голову шапка натянута, по вежды. Не вижу последнего решительного рубежа для себя, а он есть — сердцем чую.

Лёгкий ветерок всполошил рыжеватые локоны красавицы-жены. Яков Данилович ждал речи супружницы, но так и не дождался... Тогда он перешёл на латынь, которую его разумная Государыня прекрасно знала и помнила:

— Ultimum punktum*. Каков он, жена?

* (лат.) — последняя точка

— К Калгановым кого вчера ты заслал... с цидулкой?

И латынь не выручила придворного боярина. Барыня по-прежнему стояла на кочке, возвысившись статной фигурой над мужем.

— Уходишь от ответа, Марфа Михайловна.

— Всему — свой час, Яков Данилович. Так что по Калгановым?

— Терёшку давеча и отправлял за Ямскую слободу, — ухмыльнулся муж. — Нешто не ведаешь? Он перед нашим сном даже вернуться успел. Я тебе сказывал то, кудесница моя... огневолосая.

— Запамятовала, — улыбнулась Марфа Лихая, — я ведь уже не дева шальная, что тебя за рукав чёрного кафтана из лещины вытянула.

— А я до сих пор гляжу в твои очи зелёные и ту балунью вижу перед собой. Подружка твоя попервой полетела… косы с алыми лентами ввысь. Потом ты, егоза, побежала, зелёные ленты вбок, — улыбнулся боярин.

Марфа Михайловна обожгла супруга смарагдовыми лучами, люто испепелив его лик своим взором.

— Кречет ты мой синеглазый, Яков Данилович, — прошептала жена с истомой и спустилась к своему Господину.

Царёв кравчий шевельнул сухой глоткой. Он отчётливо приметил, как смарагдовые глаза супружницы покрылись поволокой… той самой, что затягивала его глаза в омут... Марфа обхватила жадными пальцами шею супруга. Боярин оглянулся — холопов не наблюдалось. Пошалить бы, как в прежние года... Жена прильнула сочными губами к пересохшим губам супруга, и они вмиг увлажнились... В нос воложанского дворянина удар знакомый до сладострастия сахарно-медовый аромат — зверобой-трава... Златые локоны супружницы нежно ласкали виски боярина...

Яков Данилович с трудом разорвал поцелуй и тихо просипел:

— В конюшню, на сено... мигом.

Супруги Лихие сейчас переживали вторую младость, а крестьянка Лукерья Звонкая ныне совсем растревожилась сердцем, но не от жарких объятий ретивого князя, а по иным заботам...

В деревушке, где припрятал её с год назад Никита Васильевич, она разыскала на заднем дворе колченого и зрелого годами мужика, что не спеша грузил в повозку всяческий хозяйственный хлам.

— Помочь тебе... дядь Евстрат? — вопросила Лукерья, опершись о край рыдвана.

— Рученьки замарашь, барыня наша, — съязвил мужик.

Хохмы про барыню, которые недавно и забавляли полюбовницу князя и малость приятности доставляли, тешили самолюбие... сейчас же кольнули в нутре острыми иглами.

— Дядя Евстрат, — заговорила Лукерья, волнуясь, — чего молвить желаю, выслушай. Ты к завтрему... в Песчанское едешь? Сыщи там тётку мою родную, Степаниду Назаровну, Христом умоляю. Передай ей, чтобы с тобою сюды приехала. Мне зело её повидать надобно.

Говорить приходилось, то повышая, то понижая голос. Евстратий косился на золотисто-ореховый сарафан Лукерьи, и молча продолжал своё дело — таскал в повозку всяческий хлам.

— Сделаешь милость, дядя Евстратий? Божией матерью заклинаю, ну чего тебе стоит? Место в повозке ить будет?

— Ты, Лушка... в дворянки метишь, — ухмыльнулся холоп, замерев у рыдвана и мозолистыми руками наводя порядок внутри повозки. — Ни к чему тебе с мужиками да бабами... языком толочь.

К горлу крестьянки подкатывал ком, её красивое лицо исказилось гримасой отчаяния. Евстрат стоял спиной к Лукерье и не видел страстей, что заиграли в светло-зелёных глазах полюбовницы молодого барина яркими вспышками.

— Ты-ы.. черть хромоногий, — прохрипела крестьянка и подошла ближе к повозке.

Холопка вытянула из сена рыжеватенький хват от косы-литовки и замахнулась им. Из глаз её брызнули слёзы и потекли по щекам тонкими ручейками. Евстрат не испугался, а скорее подивился.

Внезапно мужик всё сразумел. В его нутре колыхнулась жалость. Её краса — её крест. Много ли ладных девок крестьянских сумели отказать напору хозяина? Откажешь — и как потом жить? Ещё и староста-войт на такую насядет коршуном-демоном: не вздумай, мол, барина прогневить. Родители, зачастую, зело радовались, когда их красавицу-девку хозяин топтал: случай выделиться среди чёрной массы, а значит и лишний кус хлеба будет, да и мясца, небось, перепадёт, так как по барщине станется сговориться легко — заполучить лишок дней для своих животов. А у Лушки и родители сгинули во время чумного нашествия... девка совсем без защитников оказалась — и такая краса...

— Положь хват, Лушенька. Сыщу я твою Степаниду... не тревожься, пригожая бабонька. Только я не к завтрему... возвернусь сюды.

— Благодарствую... дядь Евстратий...

Рыжеватый хват шмякнулся в сено, и Лукерья побрела к околице. Небось, сядет она на бережке ручья, во-о-н за тем перелеском. Студёной водой смочит вежды, напьётся до коликов в горле, до хвори глотошной.

А Митрий Батыршин вернулся опечаленный. Он поведал хозяину о закавыке: расщелина в дубе располагалась зело высоко, с агромадным трудом ему удалось туда вскарабкаться и вложить мешок с письмецом. Яков Данилович принял решение — другой раз отправить к Николиной церкви долговязого Терёшку. Митька пожалился хозяину на недосып (на постоялом дворе ему не дали поспать хмельные торгаши из Пскова. Всю ночь горланили песни и трижды будили, распроклятущие, приглашая к гулянке). Батыршин ушёл в конюшню и забрался на стог сена, с утра добротно примятый телами хозяев...

Конопатый ухарь солгал барину: хмельные торгаши из Пскова были на постоялом дворе, но спать они завалились ещё до полуночи и вовсе не будили его... Митька утром должен был заглянуть на Грачёв рынок — сговорились встретиться там с Лукерьей по поводу её обучения грамоте. Однако ещё за день до встречи, он весь истерзался страстями. У холопа никак не выходил из ума тот разговор с девкой, когда бусы дарил...

Ядовитые и дорогущие камни, раконит этот самый, наверняка ей поднёс... молодой князь Милосельский. А значитца… знатный жеребец, как испить дать, потоптал её от души. Небось... до сих пор топчет. Ничего удивительного: девка-краса, хозяин — вожак чёрных воронов и полный властелин всех своих холопских душ. Перед очами Батыршина проплыл золотисто-ореховый сарафан Лукерьи. Припомнились её гладкие белые рученьки, не по-крестьянски чистые; скользкие глаза холопов князей, их ухмылки, егда спрашивал у них про ладную бабочку...

Митрий Батыршин вчерась также принял одно решение: пущай мы и холопы чёрные, а честь имеем. Не поеду на Грачёв рынок! А сейчас он ворочался на сене, страдал душой и клял себя словами последними: “Да заглянул бы на Грачёвку... Хоть на очи её светло-зелёные аще поглядеть, эх-ма, не́смысель я конопатый”. Страдания катились валами...

“Мамо́шка, безсоро́мная баба, гульня́ поганая, шлёнда она, пле́ха”, — бичевал Лукерью влюблённый... Потом он зубами кусал ладони, будто наказывал себя за оскорбление зазнобы.

“Ветрогонка вздорная, дурка, лоха́ нечестивая, пыня раздутая…” — сбавил обороты Митрий Батыршин и тихонечко застонал...

Страдалец неприкаянный, ветролов...

А уже к вечеру конопатый холоп осознал: он полюбил Лукерью ещё сильнее. Сейчас ему казалось, что поганый князь явно сильничал девку, к овину её прижал — не отвертеться. Сердце хваталось от жалости. Она ить подобная сирота-сиротинушка, как и сам Митрий... только женского роду. Некому её защитить было, егда барин вцепился в её титёшки...

“Сдергоу́мок я шалопутный. Отчего не поскакал на Грачёв рынок?” — сокрушался Митяй и по его щеке побежала скупая холопья слеза...

Калёным железом прижгите рану сердечную! Браги ядрёной ковш дайте, хребет обласкайте плетьми колючими!!

Зря Митяй развёл в хозяйской конюшне мокрую историю. Сегодня утром Лукерья Звонкая также не появилась на Грачёвом рынке, напрочь забыв о договорённости с холопом придворного кравчего...

Батыршин провалился в полузабытье, ворочаясь на сене. Внезапно смерду припомнилось давнишнее виденье... Холоп рад был пощекотать струны опечаленной души, хоть отвлечься ему от воспоминаний по этой Лушке.

Митька до сих помнил, как у него свело нутро от увиденного. Дело случилось, егда отроком проживал. В конце травня, он ушёл с мужиками в ночное. Сидели на вершине холма у небольшого костра, ниже текла речка Седунь, неподалёку паслись кони. Среди редких белесых облаков торчал диамантовый полумесяц. Мужики травили хохму про какую-то соломенную вдовицу. Ну это Митрий тогда не понимал о чём речь, а егда повзрослел не только узнал, но и спробовал такую прелесть. А тот раз ему померещилось, что мужики бают сказку о некой ведьме. Настолько он настращался, что сбежал от пустобрёхов к барским хоромам. Идти в душный подклёт не хотелось, и Митька прикорнул почивать в ложбинке у загороди, зарывшись в охапке сена, которую он приволок от стожка, возвышающегося неподалёку.

Казалось бы — только заснул. Митька раскрыл глаза, сон пропал. Он услышал рядом какую-то возню и вздохи. Батыршин приподнял башку и увидел бесстыдство: на нагом мужике скакала верхом моложавая нагая бабища с рыжеватой копной волос. Митька сглотнул слюну и скумекал: страме́ц — это же потешник, что седмицу назад поселился в хоромах и развлекает барчуков и прочую детвору прибаутками и песенками. Вот так забавник, ай да скоморох! А наездница оказалась огонь-бабой, она не только скакала верхом на потешнике, но и отвешивала ему оплеухи по харе. Далее зачалось непотребство: гульня́ слезла с глумца и встала взадпять, опершись локтями о траву. Шлынде́ц прильнул подлой рожей к её сочным калачам...

Митька совсем обалдел от увиденного, сердце рвалось из груди то ли от страха, то ли от срамных чувств. Парень прикрыл глаза, отгоняя от себя чумное наваждение, но его ухи разрезал затяжной стон. Он заново раскрыл очи: из рыжеватых локонов бабищи вынырнул наружу длинный багряный язык с двумя заострёнными кончиками... Митрий забился в сено и начал шептать молитвы... Холоп проснулся ранним утром от того, что его лизнул в нос дворовый пёс Ба́рка...

Холопу воспоминание, служилым совещание...

В хозяйственной постройке вновь собрались десять стрелецких сотников. Ближе к вечеру их солдатик притащил цидулку от дворцового кравчего — имелось о чём лясами им позвонить... В углах всё также расположился всяческий служилый скарб: сумки-ташки, берендейки, зимние кафтаны, пищали стволами вверх, бердыши лежали плашмя... К стене прислонились ровно десять тростей. Вечерний сумрак злодеем пробрался в помещение через раскрытое окошко. Духотища стояла неимоверная, даже лёгкого ветерка не гуляло ноне по Стольному Граду — такая оказия. На стенах подрагивали тени от крупных служилых носов. Единый серебряный подсвечник стоял на одном из двух столов, семь фитильков подрагивали малыми огонёчками.

— Боярин Лихой... отмашку даёт по князьям. Что скажете, сотники? — покачал бумагой Никифор Колодин.

Речь стал держать Андрон Силантьев, высокий и худощавый воин, с крутежны́ми мышами-очами и с вытянутой клином чёрной бородой.

— А ну их к лешему... делишки эти боярские. Забот у нас мало, ась? Товарищи, вон, в крымский поход сбираются.

— Какие твои заботы, Андрон Питиримович? — заговорил сотник Селиверст Рубцов, спокойный и рассудительный муж. — Ребят раскидал в караулы и ладно. Стремянным полкам с татарвою не биться.

— Мы преимущества заслужили ратными подвигами! Нешто не так, товарищи-сотники? — разволновался суетной Силантьев.

Сослужилый народ стал гудеть голосами, но вот коренастый сотник с чёрной, как смоль бородой, вскинул десницу и вернул сегодняшний разговор куда следовало:

— Не дело, браты. Мы боярину обещанию дали. Никифор длань ему жал. А таперя — в кусты? Не по служилой чести́ так.

— Лихой Яков — земеля твой. От ты за него и убивайся, Тимоха, — махнул рукой Силантьев. — А нас нечева... на смуту склонять.

Снова раздался гомон — сотники разделились мнениями. Шум из постройки лихо рвался наружу и растекался по неподвижному знойному воздуху. Рыжебородый стрелец решил прикончить такое вече и резко вскинул вверх руку. Гомон сразу притих.

— А у тебя, сотник Силантьев, множество серебра что ли завелось? — захрипел вожак.

— Лишнего нету, — сразу как-то поник сотник-колючка.

Занятная картинка обозначилась: жемчуг на пристяжных воротах остался у двух сотников: Силантьев и Рубцов. Сестра Селиверста Рубцова — богатея купчины жинка. Он и сам втихую приторговывал через свояка (приказного подьячего). А у Андрона Силантьева сродственничков: кум, сват, да с кордона литовского — шурин-хват. Однако тоже — с камнями.

— Не забывайте... товарищи мои боевые, — продолжил речь вожак Колодин, — князья с гостинцем придут. Я не ведаю, как у Силантьева... а у меня после татарских фортелей ветер в мошне гуляет. Троих сыновей имею... и две девы на выданье. Я воин честной, за наше Отечество кровь лил. Ляхам не кланялся и татарву рубил пачками.

— Татарва и мстит нам... — невесело усмехнулся Рубцов. — Да у нас одинаковая история, Никифор Кузьмич, о чём разговор...

— О рублях кончили стрелять языками, давайте снова об Отчизне побала́каем, — горячился Колодин. — Отойдём в сторонку: бесерменская свора на Трон залезет. Вор подлый — маномахову шапку примерит. Дело то, ась? Либо воронёнок Никита с отцом одолеют их. И тогда Опричнина задерёт свои головы.

Вожак три раза постучал пальцем по записке.

— Припоминаете, что боярин Лихой сказывал?

— Кончаем разговор, Никифор Кузьмич, — отрезал Рубцов. — Зови в гости князей.

Стрелецкие глотки расшумелись в согласии.

— Цыцьте, товарищи-сотники, — захрипел Колодин. — Не гомоните лишнего — чужие ухи нам ни к чему.

— Подрежем их коли стребуется, Никифор Кузьмич, атаман ты наш разлюбезный, — схохмил смолянобородый сотник, земеля Лихого.

— Завтренько с утреца раннего накалякаю цидулку и Федьку зашлю до князей, — молвил Колодин. — Расходимся, покойной всем ночки.

Сотники потянулись к тростям с заострёнными наконечниками и с бахромой багряной расцветки. Стволы овивались золотисто-червлёной материей, в тон летним кафтанам служилых людей.

Загрузка...