Глава 28

Страница, вторая, третья, заклинание власти, подчинения, знак отторжения…

Александр листал четвертый дневник, уже не надеясь наткнуться на нужное…

Fera flamma – «Дикое пламя», Sacra Potestate – «Священная сила», блокировка…

Что сейчас делала Нелли? В каком состоянии находилась? Надеялся, была в порядке. Надеялся, зла ей причинить не успел. Как такое произошло? Еще немного и…

…Sanitarum…

Да, «Исцеление» ей пригодилось бы.

…Frigus Rose – «Холодная роза»,.. и черная роза, и серая. Записи, нескончаемые тексты. Как же много текстов! Страница порвана – не потерять бы…

…он почувствовал, всем телом ощутил, как менялся. Прямо на ней, прямо в ней. Но это после.

Само начало трансформация прошло Александром незамеченным, и с этим он никак не мог смириться. Почему он не понял? Каким образом мутационные процессы запустились сами по себе, без его непосредственной команды? Он мог и вовсе остаться в неведении и обратиться в истинного ferus, как телом, так и душой – и что бы тогда произошло? Он знал что: ничего хорошего. Тогда бы не произошло ничего хорошего, и ужас Нелли на пару с отвращением к нему показались бы подарком его скотской душе.

Но осознание все же явилось, кольнуло разум в решающий момент, когда в минуту ярого безумства, уже в предвидении полного слияния, потряс прилив мощнейшей энергии: мрачной потусторонней энергии. Тело наполнилось живительной силой, чувства обострились, обнажились, тогда как мир перед глазами исказился и, потеряв в своей насыщенности, наполнился густыми тенями – Александр перешел черту. Звериная сущность подавила человеческую, «темное» вытеснило «правильное», и «гуманное», и «рациональное». Чаша весов сместилась: теперь он был «больше ferus», «больше человек» затерялся в толпе, позволяя вытравливать из себя все людское.

За что едва не поплатилась Нелли.

…снова не то, снова ненужное: символы, впечатавшиеся в память знаки. Зачем ему эти зарисовки… Где же этот чертов знак!

Он до сих пор не понимал, как нашел в себе силы покинуть ее, а не вдалбливаться до победного как конченная сволочь: зверь уже видел ее без сознания, распластанную и обмякшую, с кровавыми потеками – еще немного, и эти видения могли материализоваться в злую реальность. Он вырвался: Александр скрылся, но оставался бессильным себя контролировать. Вот! Вот что его пугало! Держал перед глазами мрачные сцены и не мог остановить процесс трансформации. Александр не верил. Нет, он не верил, что такое возможно. Даже сейчас, по прошествии времени, на «трезвую», ясную голову, нет – нет, не мог.

Теперь Александр не переворачивал – он «швырял» листы под гнетом раздражения и ярого нетерпения. Ну, где же ты, где?! Должен же ты где-то быть!

…он мог покалечить Нелли, мог убить…

…писанина, одна сплошная писанина…

…менялся в размерах, она бы не вынесла…

…он выкинет эту бесполезную книгу…

…но даже сейчас ему хотелось к ней. Он вожделел, он знал, как именно…

…страница, вторая, третья… снова вторая – Александр вернулся к перелистанной странице. Знак. Тот самый знак.

Александр припал к тексту.

Сакра «Выжженное Солнце» – так назывался символ. Один из Символов Предков. Использовался при наложении чар на материю, считаясь при этом особым знаком.

Уникальность сакры заключалась в том, что к предмету, находящемуся под ее воздействием и сопутствующего ей заклинания, доступ получал только действующий лидер ferus, то есть в настоящее время Александр. Точно так же как заколдовать, а впоследствии расколдовать его мог только он. Личный знак. Другие ferus не имели над ним и толики власти, что было необычно. А потому, возникни такая необходимость, лидер мог спрятать или же ограничить в доступе любую вещь, не страшась за ее сохранность.

Судя по тому, что ни Александр, ни Кас с «Выжженным Солнцем» знакомы не были, о существовании сакры умалчивали. С большой долей вероятности, ни одному другому ferus из нынешнего поколения он так же известен не был. Но от чего такая секретность? И что важнее, почему о сакре не знал Александр? Почему отец ничего о ней не рассказывал, даже не упоминал никогда? Александр являлся его приемником, в перспективе должен был нести ответственность не только за себя, но и за остальных belua ferus, поэтому обязан был знать обо всем, что имело к ним даже самое отдаленное отношение, ради их же блага. И отец это понимал. Тогда почему молчал?

Да и в записях описанию сакры уделялось ни так много места: треть страницы для небольшого изображения и минимального количества информации, тогда как остальные сакры и заклятия властвовали над целыми листами. Александр удивлялся, как вообще ее заметил, с учетом своего взбудораженного состояния.

Александр поднялся со старой кушетки, находящейся едва ли не на уровне пола, и подошел к деревянному полусгнившему столу, только и ждущему момента развалиться. Перед глазами – бетонные стены, под ногами – такой же пол, обросший грязью и строительным мусором. С недавних пор он в этом жил – в небольшой двухэтажной постройке, когда-то входившей в конгломерат фабричных сооружений. Прошло время, текстильная фабрика закрылась, многие строения разрушили, однако данное – сохранилось. Правда, без крыши и части стен – его бы только снести. Но Александр этого не сделал. Напротив, восстановил строение и превратил впоследствии в склад, в котором хранил хозяйственные принадлежности, уличные снаряды, их составные части…

С того дня как вернулся в Радлес, в порядок склад Александр не приводил: в какую помойку за прошедшие тридцать лет превратился, такой помойкой и остался. Ни то, чтоб следил за ним раньше, но сейчас заниматься складом Александру не хотелось и подавно. К тому же в окружающей пыли, наседавшей не только на пол, но и на мысли, легко забыться.

Волшебный ящик стоял на столе. Одной рукой продолжая держать дневник, вторую Александр положил на заколдованный предмет и стал произносить заклинание, занимавшее в тетради не более двух строк.

Из щелей ящика появилось свечение, желтое, достаточно слабое, удивившее Александра – давно он такого не наблюдал.

Ящик открылся, легко и просто, стоило Александру потянуть за крышку. И то, что в нем увидел, вызвало некоторое недоумение – книги. Внутри ящика лежали книги.

Александр доставал их одну за другой.

Книг оказалось три: одна чуть тоньше, но в целом все одинаковые, более-менее стандартных размеров.

Воображение они не поражали: простейший темно-коричневый переплет, два переплета – бумажные, а от того успевшие потрепаться. Александр наскоро пролистал одну и быстро понял, отчего они казались вздувшимися и неаккуратными: книги написаны от руки. Он проверил все три – действительно – рукописи.

Александр положил на стол последнюю пролистанную рукопись с намерением вернуться к предыдущей, с множеством картинок, а от того более привлекательной к изучению, когда на кожаной обложке отложенной, в правом верхнем углу, приметил хорошо знакомое изображение: напряженный глаз – знак всех ferus, аналогичный тому, который выведен на его запястье. Проведя пальцем по глазу, по неярким черным чернилам, он раскрыл книгу снова и вчитался в первые строки. И удивился.

Перед ним лежали не книги. Это были дневники. Дневники, неизвестно чьей руке принадлежащие.

Александр продолжил чтение… и потерялся в написанном…


Она была прекрасна, волшебна, просто божественна. Кто бы подумал, что однажды заговорю стихами, однако заговорил. Она… Волосы цвета пустыни развевались на ветру, глаза-фиалки мерцали бликами света, тогда как на устах застыло счастье.

Очаровала. По мостовой, с зонтом в руке, но подставляя лик лучам палящего солнца – она смеялась. Смеялась звонко и открыто, до исступления призывно, как будто знала, что я рядам. Будто желала донести до меня мелодию ласкательных звуков… И донесла: я услышал, я посмотрел, и я же застыл, не смея оторвать плененный взгляд. Не смог… как в дальнейшем не мог прожить и дня без нее самой…

Сейчас, по прошествии времени, частенько я думаю: узнай заранее к чему приведет мое спонтанное решение обернуться, обернулся бы я? Посмел взглянуть на нее? Да и оказаться на том проспекте, зная о горестях и бедах, кои придется пережить?

Ответ мой оставался неизменным: да. Да, посмел бы. И пришел, и обернулся, и прожил эти страшные мгновения. Я проживал бы их снова и снова, но только бы иметь возможности ее лицезреть…

Она прошла – мимо, совсем рядом, но на меня не посмотрела: не увидела, я не захотел. Я же глядел ей вслед, пока под шелест солнечного платья она не скрылась из виду – пьянен. Я был пьянен благоуханьем, едва не помутившим мой рассудок. Насыщенным сладким ароматом, впоследствии терзавшим меня днями и ночами… ночами… если бы только знала… но она не знала. Ничего не знала. А потому в неведении исчезла, в попытках откровения с maman о тайнах девичьей души… о тайнах, что хотелось знать и мне…

Я шел за ней… до дома… до конца…

Спустя неделю я знал все то, что искренне меня интересовало: где, с кем общалась, чем увлекалась, как отдыхала. Я выведал родословные семей, которые она посещала – безумие? Отнюдь. Еще неделя – я посягнул на душу. Мне стало мало оболочки, каких-то внешних проявлений, они меня не удовлетворяли. Мечты, стремления, надежды…важнее стало, чем дышала; мысли, что озвучивала, секреты, что хранила, книги, которые читала – запретные, в тайне, прячась от родителей. Я знал о ней все, тогда как она обо мне ничего не знала, даже не догадывалась о моем существовании.

Образ ее с тех пор не покидал моего внутреннего взора, чем бы я ни занимался: бродил по улицам, дремал, огранивал свои драгоценные камни, придавая тем нужную форму – я всегда думал о ней. Кислотой въевшись в кожу, она стала для меня всем: счастьем, которого не мог иметь, надеждой, которую не мог лелеять, печалью, которую не мог излечить… без мыслей о ней я не делал и вздоха.

Что отразилось на моем характере: он изменился – испортился. Несговорчивый, злой, агрессивный – я срывался на всем, что меня окружало: предметах, людях, на неуемной расе тварей, к которым проявлял еще большую жестокость.

Я стал реже появляться дома, теряться в городской суете, пропадать с радаров ferus: полностью отключаясь из действительности, я неделями не выходил на связь… что не могло не насторожить друзей (коими тогда они для меня еще являлись). Однако, и сам не понимая, что со мной происходило, я не боялся порицания других. Одно меня тогда волновало: я желал ее, мой зверь желал ее – яро, сильно, ошалело, – и для переживаний иного рода не оставалось душевных сил. Поскольку зверь ревел, он требовал, и с каждым прожитым днем без нее становился только отчаянней, побуждая к ужасающим действам. Я же держался, держался из последних сил, но не представлял, надолго ли меня еще хватит: происходящее было сильнее меня, Она была сильнее меня; притяжение к ней было тем единственным, чем я никак не мог управлять, а потому Она превращалась в мою слабость.

Ее юное тело, ее чистая душа, нужны, необходимы, сейчас – день за днем одни и те же мысли: навязчивые, сумасшедшие, тревожащие. Я видел, как овладевал ею, как брал в независимости от места и времени, а она стонала, твердя мое имя и умоляя не останавливаться. Я представлял, как подчинял ее, тем самым избавляясь от подчинения, избавляясь от непостижимой власти, ею надо мной установленной, поскольку понимал, что сил противостоять инстинктам не осталось – на горизонте маячила смерть: моя, не почувствуй я желанное тело хотя бы кончиками пальцев; ее, если же почувствую. Так как прикоснись я к ней всего-то на мгновенье, ощути нежнейшую кожу, оторваться уже не смог бы… никогда. Что для нее грозило гибелью от рук belua ferus, моих надежнейших друзей.

И я терпел. Пытался прекратить эту пытку, забыть о ней, не преследовать, но сдержанности моей хватало на пару дней. Дольше без нее я не мог: не приходил к ней сам – она приходила в мои мысли, что распаляло душу сильнее, потому как тогда начинал представлять все то страшное, что могло настичь ее в любой момент: опасности, что подстерегали… мужчин, что ее окружали. Вот оно – мое самое изощренное наказание для себя самого: я представлял ее с другим. Он обнимал ее, целовал, касался тех участков тела, дотрагиваться до коих должен был только я, только я один… и рассудок мутился, туман застилал ясный взор красным, грязным покрывалом…

По прошествии месяца она изменилась: стала кроткой, странно спокойной, менее улыбчивой. Она реже гуляла и практически не встречалась с подругами. Казалось, искорки жизни постепенно покидали ее одна за другой.

Спустя время состояние не улучшилось – осложнилось. Напряженье появилось в движеньях, тогда как в глазах – смятение и неуверенность. Пустая и дерганая – марионетка: на глазах моих она превращалась в управляемую куклу. Вот только кто тянул за веревки, понять не мог. Точно так же как не понимал истоков охватившего ее страха – как она боялась! Болезненные токи так и пронизывали меня насквозь. Однако, что тому служило причиной, определить не удалось, а потому винил я всех тех, кто беспрестанно ее окружал. Как глупо: я готов был разорвать любого, кого нашел бы причастным к ее страданьям… моя солнечная девочка… мрачное подобие себя прежней. Только рвать оказалось некого: знать бы кто пугал. Попасть к ней в голову я не мог, а гипноз мой, что поразительно, на нее не действовал – я пробовал… на расстоянии.

Поэтому улыбкой на смешливом лице любоваться приходилось все реже, пока та совсем не исчезла, оставив после себя мрачные тени и затравленный взгляд. Словно Она ждала нападения.

Мне было больно. Как же мне было больно смотреть на ее терзания, но не иметь возможности ей помочь. Я – создание, не лишенное нечеловеческих способностей, сейчас был совершенно беспомощен, поскольку не знал, от чего ее следовало защищать… не знал, что защищать ее следовало от себя самого…

Чем сильнее и ярче становились испытываемые мною эмоции, тем мучительней она страдала, поскольку острее их ощущала. И боялась, потому как не могла с ними совладать, не знала как с ними совладать, не понимала причин их возникновения. От чего переживала больше. А видя, как переживала она, я становился злее, гнев мой возрастал, что пагубно сказывалось на ней. Этакий замкнутый круг. Вот и получилось, что происходящее вынудило ее искать защиты: защиты у мужчины…

Лишь много позже узнал я, кем он для нее являлся: другом – близким, добрым, только вернувшимся с чужбины, однако сомневался, что прознай об этот раньше, смог бы себя остановить…

Он стал наведываться к ней, со временем – все чаще, и не менее часто задерживался допоздна. Я бесился, я негодовал, я приходил в неистовство. Позже он, конечно, уходил, тогда как она с ощутимой благодарностью его провожала, однако успокоения от этой временной разлуки я не получал: злость моя не исчезала. Притупляясь, она оседала и только и жаждала наступления момента, когда сможет перерасти в нечто большее и опасное.

Переросла. Переросла тогда, когда Она пошла к нему сама… одна… без сопровождения, как того требовали приличия, виновато озираясь по сторонам испуганным взглядом. И если бы только единожды…

Мне казалось, во мне закипает кровь – бурлит, нестерпимо клокочет, планомерно уничтожая все то светлое, что во мне еще сохранялось. Я превращался в чудовище – создание, много страшнее того существа, которым становился в истинном обличье. Я ненавидел всех и вся, ненавидел его и в первую очередь ее… однако все равно к ней возвращался. От непоправимого меня останавливало одно: я не ощущал на ней мужского запаха – его запаха. Останавливало до тех пор, пока в один из вечеров, провожая ее до экипажа, он не совершил ошибку… за которую позже поплатился.

Он поцеловал ее нежно и трепетно, пройдясь грязными руками по невинному телу…

Я убил его. В тот же вечер – хладнокровно и без сожалений. Я убивал, смакуя каждое кровавое мгновение – он не успел дойти обратно до крыльца.

Она же плакала. На похоронах в прохладное утро. Но жалости к ней я не испытывал: во всем случившемся – лишь ее вина. И неважно, что меня она не знала, об этом я даже не задумывался: она не смела быть с другим, быть не со мной, и справедливость лишь подобных мыслей я признавал.

С этого дня она превратилась в затворницу, совсем прекратив выходить из дома. Ее славная maman, отличавшаяся схожим с ней жизнелюбием, впала в отчаянье и стала приглашать врачей одного за другим. Она просила, плакала, умоляла… Однако, так же как приходили, доктора, один за другим, разводили руками и произносили, казалось, нарочито заученные фразы: «Ваша дочь больна. Мы не знаем в чем причина, и помочь ей не можем. Смиритесь».

За пару месяцев, лучистая и жизнерадостная, Она превратилась в мнимую и абсолютно потерянную. Если бы я знал, если бы только знал, что в творящихся с ней бедах крылась моя вина, что это я был тем «причастным», кого пытался наказать и от кого желал ее уберечь, все сложилось бы иначе. Я бы рассказал, рассказал о себе все и на коленях просил меня не бояться. Но я молчал: смотрел за ней, переживал, день за днем наблюдал за приближением ее конца – моего конца, но продолжал молчать.

Я забросил дом, забыл о долге ferus и о самих ferus так же не вспоминал – для меня существовала только она. Однако безмолвие мое, наряду с полнейшим исчезновением из зримости собратьев, к несчастью, стали моими собственными ошибками – непростительными ошибками.

Мы не любили людей, презирали, при возможности всегда обходили стороной. Любая связь, налаженная для иных, кроме как потребительских целей, обрывалась, а человек жестоко наказывался, о чем я не забывал ни на мгновенье: напротив, я хотел сохранить ей жизнь. Только, в попытках уберечь от одной суровой участи, получалось, что обрекал ее на другую, возможно, даже более бездушную, чем расправа ferus: в этом случае все проходило быстро и безболезненно. Но тогда я всего не понимал. Мечтал прижать ее к себе, заверить в вечной преданности, пообещать развеять страхи… но на глаза ей не показывался.

Настало время, и даже из комнаты своей она выходить перестала, превратив ту в надежную крепость. Никого не принимала, не разговаривала с maman, а только шептала: ей страшно, за ней наблюдают, ей нужно спрятаться. Я не придавал этому значения – насколько же слепым тогда я был. Я не видел себя причиной ее проблем. Она же была для меня всем: мне хотелось защищать ее, оберегать. Да и мог ли я подумать о возможности быть связанным с человеком? Да как же так – немыслимо.

Немыслимо…

Все спали, когда, покинув дом, она направилась к конюшне. В простой сорочке, теперь не покидавшей ослабшего тела, окутанная покрывалом ночи, она, босая и хворая, брела по скошенной траве. Волосы растрепаны, под глазами синяки – от былого очарования, разве что воспоминания, однако я все равно ее желал. Да нет же: страшно, немыслимо, но теперь желание мое стало много сильнее прежнего. Это была болезнь, одержимость… моя тайная одержимость… немощную, чахнущую – я желал ее даже такую.

Она оседлала коня – своего любимого коня, к которому не приближалась третий месяц, и, покинув город, поскакала в поле… она скакала к скале. Ее намерения открылись мне в решающий момент: на удивленье резво соскочив на землю, она в тот же миг устремилась к обрыву…

Мое сердце разорвалось, по горло затопило волной дичайшего страха. Только тогда я в полной мере осознал, что не могу позволить себе ее потерять, потерять к тому же, не сообщив, что присутствовал в ее жизни. Позволь уйти ей – умер бы тоже, потому как любил, безумно ее любил. Любовью крепкой, страстной, безудержной. Любовью, на которую не были способны ferus… и своей я рушил все каноны.

Она сделала шаг в пустоту – Она была в моих объятьях.

Больше я не думал: развернув к себе лицом, припал к пересохшим губам – лихорадочно, жадно, сердито, поскольку страх, не желая прощаться, продолжал владеть моим разумом и телом. Я понимал, что причинял ей боль, понимал, что был скор и резок, но протеста в ответ не встречал: она только плакала, тихо, беззвучно.

Я оторвался от губ и посмотрел ей в глаза, желая утешить и убедить меня не бояться. Но сказать ничего не успел: лица моего коснулась теплая ладонь, а сама Она хрипло прошептала:

Почему же так долго?

Я овладел ею прямо там, на холодных, жестких камнях. Я брал ее быстро, был груб и несдержан, но остановиться уже не мог – я всегда знал, что не смогу. Я словно мстил ей: отплачивал за только что пережитое; за вынужденное признание ее необходимейшей частицей моего существа; но более – что хотела покинуть меня и оставить одного… без нее…

Она не сказала ни слова, покорно принимая все то, что давал ей, и то, как я это давал. Но отвечала не менее страстно: возможно, наивно и где-то незрело, но со всей не раскрытой в полной мере чувственностью.

Я слышал свое имя: она произносила. Не понимал, откуда знала, но она шептала его, чем доставляла мне большее удовольствие. Из-за чего в миг наивысшего блаженства я принял истинную сущность: принял, но не заметил. Зато заметила она: в глазах светилось пониманье, тогда как пальцы, нежно и несмело, касались огрубевшей кожи.

Она должна была меня испугаться, умчаться прочь, подальше, в безопасность, но уткнувшись носом в мою шею, она лишь крепче меня обняла. К своему стыду, тогда я подумал, а не сошла ли она действительно с ума? Может, я для нее – одна из фантазий теперь некрепкого, больного разума? Может, она давно уже не живет в реальности, а обитает в вымышленных ею мирах, в которых схожие мне – это норма?

За эти мысли я упрекаю себя до сих пор.

Все следующие дни мы проводили вдвоем – время, ставшее для меня откровением. Я был другим. С ней. Только с ней: спокойным, тактичным, внимательным – ее задор наполнял меня теплотой и светом.

Столь резкие перемены были мне непривычны: я, да с человеком – представителем расы, которой в лучшем случае сторонился, – ситуация сама по себе невероятная. Однако то, что человеком являлась женщина, за которой еще вчера я с замиранием сердца наблюдал со стороны, не надеясь оказаться к ней и чуточку ближе – совсем лишало равновесия. Всего лишь шаг – и мне дозволено все то, что раньше дозволялось только в мечтах: любить ее, касаться, говорить с ней. Как было свыкнуться с этим, да и взгляды на жизнь переменить за одно невероятное мгновение?

Она ощущала мое приближение: стоило встать у калитки – взволнованно-счастливая появлялась на крыльце. Бывало, в стремлении проявить предусмотрительность, я намеренно не показывался на глаза. Однако и в эти моменты, непостижимым образом, она определяла мое местоположение и вихрем мчалась ко мне.

Она могла часами не появляться дома – вдвоем, в уединении, мы наслаждались обществом друг друга. Родные не говорили ни слова: не спрашивали, не осуждали… не подозревали. Они молча радовались, посылая благодарственные оды небесам, за то, что дочь возвращалась к полноценной жизни. Но в то же время боялись: страшились узнать, что улыбка ее есть временный эффект оздоровления, и не сегодня – завтра Она вернется в образ призрачной тени.

И я этим пользовался: нагло, бессовестно играл на человеческих страхах, поскольку не помнил, чтобы когда-либо испытывал настолько полное удовлетворение, ни телом, ни душой.

Теперь все свои секреты она рассказывала мне, хотя те для меня давно не являлись таковыми. Много интереснее оказалось узнать, как она прожила последние месяцы: как ощущала мое незримое присутствие, как пугалась чувств, временами на нее накатывавших, насколько сильно страшилась происходящего. Она и сама задумывалась о своем помешательстве. А еще ей снился сон: темный силуэт на фоне уходящей в ночь дороги. Силуэт, назвавший мое имя – она считала, что приснившимся был я.

Признаюсь, мне льстило, что еще задолго до нашего знакомства, она поняла, в чьей власти находилась: пускай неосознанно – так даже ценнее, – но в мыслях ее мне удалось занять укромное, важное место. Злило одно – о своем мертвом друге она так же не забывала: только с ним она чувствовала себя в безопасности, только с ним могла делиться всем тем, что так сильно ее тревожило, а потому неудивительно, что после его смерти совсем отчаялась.

Рассказав об этом, она долго смотрела на меня вопрошающим взглядом, словно в ожидании чего-то… а я промолчал: не смог признаться. Наблюдая столь проникновенный взгляд, я не мог сказать, что хладнокровным убийцей, едва ль окончательно не лишившим ее рассудка, являлся именно я. Тем паче, что о поступке своем не жалел. Ни тогда, ни теперь: язык и сердце были меньшими из того, чего мог лишиться жалкий мальчишка.

Однако она знала. Я видел по ее глазам: она знала, чьих рук это дело, и правда открылась ей давно. Только упреков в ответ не прозвучало, недоуменной она также не выглядела. Она не сказала ни слова – тишина, ставшая громче любых маломальских обвинений, от чего мне легче не стало.

Благо плохое мы забывали быстро: в наших сердцах сомнениям места не было. Чувства друг к другу были настолько сильны, что преодолевали любые трудности, невзгоды, обиды… так я искренне полагал…

На долгие месяцы выпав из жизни ferus, следовало догадаться, что ответные действия с их стороны последуют. Неужели думал, что не полюбопытствуют, что там со мной происходит? Разумеется, они выведали правду. И наказали… Ее. Словно ножом мне в сердце – это было предательство. Мои друзья. Моя семья…

Они позволили ей жить. Зачем, когда в одно касание могли избавить себя от возможных проблем? В жалость ferus я не верил, а потому воспринял случившееся как предупреждение, (которое подлости их не оправдывало): я получил наглядное подтверждение тому, чем может завершиться моя бездумность, не покинь я свою солнечную девочку.

И я пошел у них на поводу.

Я пытался, я честно пытался освободиться от ее власти, и две недели даже к дому, влекущему, не подходил. Она восстанавливалась одна, без меня. Излечивалась от полученных ран, нанесенных своими же, смертными, без моей непосредственной поддержки, вероятно, не понимая, отчего я ее оставил. Если же и понимала, наверняка об исчезновении моем не жалела, ведь во всем случившимся с ней виновен был я один.

Мне же ее не хватало: настолько, что самого страшили масштабы столь мощной потребности. Я ожесточился. Людей, повинных в ее страданиях, я убил, но продолжал жаждать крови и насилия… насилия над ferus. За то, что давили, заставляли, помыкали; за то, что не понимали, тогда как внутренне я погибал: не видя способов существования без излучаемого ею света, умирал как нечто нежное и трепетное. И я не выдержал – ринулся к ней. Посмотреть на нее, услышать голос – хотя бы издали удостовериться в ее благополучии, успокоив тем самым свою взволнованную душу. Ведь только Ей это было под силу.

Теперь я стоял много дальше обычного, хотя она и находилась дома, скрытая от чьих-либо глаз. Минута, три, может час – и вот, передо мной калитка.

Я коснулся холодного металла, когда солнцем в негожий день, возникла она: на крыльце, моя, родная, с надеждой в обращенном в мою сторону взоре.

Взгляда этого я не вынес: толкнул железную дверцу, тогда как Она, схватив подол легчайшего платья, бросилась в мои объятия – счастье не продлилось и недели.

Я хотел ее спрятать, уговаривал уехать, но согласия в ответ не получал: она находила столько причин, чтоб остаться! Неубедительных, глупых, неважных. И вот в стремлении к расплате ко мне пожаловали ferus: суровые лица, прохладные взгляды – они все вынесли мне приговор. Случилось то, чего я опасался более всего. Настал момент, который я, как мог, оттягивал, тем самым его приближая: я должен был ее потерять…

Избитым я лежал на полу – я не мог справиться со всеми. Я понимал, что это конец, понимал, что ее не спасти, и даже представлял, как они пойдут и всего-навсего свернут ей шею – я и сам был одним из них. Но сожалел тогда об одном: при последних ее вздохах меня не будет рядом. Никого не будет, кроме бездушных, бесчувственных лиц. Ее убьют, а утешать, делясь теплом объятий в предсмертных судорогах, будет некому. Одна: умирать она будет одна.

Я сам, – кое-как прохрипев, я попытался встать на колени, – сделаю это сам… пожалуйста, позволь пойти… мне надо самому, я должен… – Я все смотрел в зеленые глаза.

Илларион, отделившись от ferus, неспешно подошел ко мне.

Думаешь, сможешь? – вопросил бесстрастно, глядя на то, как я пытался встать. И речь шла не о моем физическом состоянии.

Да… – только и выдохнул я, наконец-то почувствовав опору под ногами. – Да, смогу…

Спустя напряженные, оценочные секунды, он открыл передо мной дорогу, в молчаливом посыле действовать.

К моменту, когда я прибыл к ней, раны на мне уже зажили, но следы от них еще сохранились. Если же она и заметила, расспрашивать не стала.

Я повел ее в заброшенный дом, давно как ставший для нас приютом, но, не дойдя до него, остановился: она вдруг встала прямо передо мной.

Я люблю тебя, всем сердцем, ты ведь знаешь об этом, – совсем отрешенная, она взяла меня за руки. – Я никогда не говорила, но сейчас хочу, чтобы ты знал наверняка, знал и помнил, как сильно я любила тебя и люблю…

Но не будет любить – этого она не сказала. Неужели все понимала? Чувствовала приближение неизбежного?

Разрываясь между долгом и совестью, я притянул ее к себе. Моя солнечная девочка, что же я делал…

Знаю, – выдохнул я, приникнув губами к милому лицу. – Я все знаю, и тоже тебя люблю. Всегда буду любить, даже… даже после смерти.

Своей. Потому как понимал, что конец наступал не только для нее, но и для меня тоже.

Прямо тогда, незаметно для нее, я должен был лишить себя смысла жизни. Остановить ее сердце, понимая, что где-то там они за мной наблюдают. Но было ли мне до них дело? Мыслями я был только с ней.

Схватив дражайшее лицо в ладони, я припал к полураскрытым губам. Нежнейший поцелуй, плавно переросший в глубокий – и я готов был ввести в нее яд. Тихая смерть, безболезненная, с частичкой меня у нее внутри.

Умоляю тебя, не тяни, сделай это быстро, пожалуйста…

Я вздрогнул, услышав взволнованный шепот, стоило от нее отстраниться. По щеке покатилась слеза: по моей щеке, моя первая слеза, и она принадлежала ей – моя девочка и вправду все поняла…

Я обнял ее крепче, когда животные клыки затерзали онемевшие губы. Я целовал и калечил, царапал нежную кожу, тогда как яд, мешаясь с кровью, распространялся по всему ее телу.

Она обессилила, разжала пальцы, тисками сжимавшие мои плечи, а затем и вовсе ушла в беспамятство. Сердце замедлялось, краски жизни сходили с лица – она умирала: умирала на моих руках, и, что подлей всего и непростительней – убивал ее я сам…

Взревев от боли, я опустился на колени. Я не мог, не мог выносить происходящего. Меня разрывало, по лицу текли слезы – не смея оторваться от счастья, я прижимал ее тело к себе.

Пошли прочь! – прокричал я в отчаянии, ощутив приближение ferus. – Не смейте! Не смейте к ней подходить!

Ты знал, на что шел, связавшись с ней. – Боль моя разрослась в разы от холодных слов Иллариона.

Убирайся… – процедил я со злостью, понимая, что начал трансформацию. – Убирайся сейчас же, немедля!

Бояться мне было нечего: единственное, что когда-либо мог, я потерял только что, а своя жизнь не имела более ценности.

Только не делай глупостей. – Илларион остановился, так до нас и не дойдя. Тогда мне казалось, что бывший друг беспокоится за себя. Я даже получал удовольствие, представляя, насколько же сильно я обезобразился, что смог напугать лидера ferus.

Он отошел, даруя возможность с ней попрощаться. Незаметным образом исчезли остальные. Меня же ждало подзабытое, но такое знакомое одиночество…


Почему я пишу об этом и в таких животрепещущих тонах – хочу сохранить память о Миле, рассказать, каких жертв она была достойна, и какие чувства во мне пробуждала. Пускай прочтут единицы, но они узнают, какой исключительной храбростью она обладала, силы духа была полна и сколь живительным огнем горела. Такой я ее увидел, такой полюбил, и такой она осталась для меня навсегда.

И главное: любовь творит чудеса. Даже такое бездушное создание как я смогло испытать столь нежнейшее чувство и сохранить его на всю свою последующую жизнь. Возможно, счастье, что постигло меня, обратит свой взор и на другого ferus, и эти строки окажутся полезны для него – не следует бояться любви. Нужно всего-то быть смелее и довериться себе и своей половине.


…она очнулась. Пришла в себе, словно и вовсе меня не покидала; словно не было тех мучительных мгновений, когда в беспамятстве, один, я рьяно рыл руками землю.

Я долго не принимал происходящего, не веря в ее внезапное воскрешение. Признал за правду лишь тогда, когда дотронулся до теплого лица – она смотрела на меня белыми глазами. Моими глазами, мерцающими, уже скоро вернувшими свой собственный синий цвет.

Я решил, что взгляд этот мне привиделся в череде внезапных, шокирующих событий. Возможно, пламя ярости, застившее взор ранее, по-прежнему туманило глаза и мешало правильно воспринимать происходящее – я притянул Ее в свои объятия. Прижал теснее, к сердцу, боясь парализующе-пустого пробуждения; боясь признать, что она, живая, с ясным взором мне так же лишь привиделась.

Она же пребывала в смятении и робко обнимала в ответ.

…и после смерти, – вдруг прошептала мне в шею. – Буду любить тебя даже после смерти.

Я не смог сдержать своих чувств – зарылся в мягкие волосы. Тогда как она, внезапно отстранившись, озадачено потерла плечо. И вновь я причинил ей боль.

Развернув ее к себе спиной, я припустил помятое платье. Меня ждало новое потрясение – знак. На ней стоял знак belua ferus: вздутый, ярко-алый, казалось, выжженный, выклейменный на коже.

Что там такое? Почему мне больно? – Я отстранился, сбитый с толку.

На тебе стоит метка. – Она обернулась.

– Метка? – Она не понимала, ждала объяснений, а мне бы и самому что-то понять.

Я долго ей не отвечал, но затем повторил:

– Метка. – Заглянул ей в глаза. – Метка, сообщающая о том, что теперь ты принадлежишь мне.

Странное чувство, но я был уверен, душой и сознанием убежден, что в тот момент меня постигла истина – неоспоримая и такая простая, которая быстро сменилась тревогой – за нами наблюдали belua ferus.

Поднимаясь, я стал увлекать ее за собой. «Не подходите», – говорил я взглядом. – «Не подходите». Поскольку теперь я был готов на все, даже пожертвовать ferus. Ради нее.

С ней за спиной я отходил назад: скорее, увести ее отсюда скорее, пока ferus не сбросили охватившего их оцепенения.

И нас никто не держал.

Я ушел. Ушел от belua ferus: друзей, товарищей, семьи. Так просто покинул себе подобных. И больше не возвращался. Никогда. Это был конец, окончательный разрыв, и где-то там, глубоко внутри, мне было тяжело. Но я понимал, что они ее не примут, тогда как сам ее теперь не оставлю. Для меня она была всем: чтобы понять это, я должен был ее потерять. Но повторять ошибок я был не намерен. Я любил ее, безумно любил. Любовью крепкой, страстной, безудержной. Любовью, на которую не были способны ferus… но это чувство даровали мне, и даровали навечно.


Александр с трудом оторвался от дневника и некоторое время сам прибывал в оцепенении. Что он испытывал? Наверное, потрясение; потрясение вперемешку с волнением: от истории – удивительной, такой пронзительной и будоражащей; и от того, как она поведана – настолько откровенно и настолько жизненно, что Александру не верилось, что рассказывал хладнокровный ferus.

Непонимание пришло уже после, нашлось предостаточно острых моментов, рождавших несогласие; сожаление, отчаяние, боль – лишь сейчас в полной мере Александр смог прочувствовать все испытываемые при прочтении эмоции. Но вот неверие…

Александр верил. Верил в каждую выписанную строчку, тогда как разумом понимал, что не хотел бы – не желал осложнять себе жизнь: возможно, не верить было бы проще – отрицать, будто не понимая. Но, когда в каждом действии неизвестного ferus, он распознавал свои собственные отчаянные поступки, обманываться не получалось.

Отложив дневник на кушетку, с облупившимся лаковым покрытием, Александр… ощутил неладное – чувство, прямо-таки вторгнувшееся в зону комфорта. Напряженно оглядевшись, он наткнулся на грузный взгляд – облокотившись о полуразрушенный косяк, на него смотрел Кас.

– И долго ты здесь стоишь? – Александр встал (и когда он успел снова сесть), недовольный скорее собой и своей беспечностью, нежели вторжением друга.

– Минуты две, может, три. – Кас прошел вовнутрь средней по размеру комнаты.

Три минуты – время, за которое Александра могли убить тысячами различных способов.

– Я пришел поговорить, – продолжал невесело Кас, – и получить свои объяснения. На этот раз тебе не удастся уйти от разговора.

А нужно ли теперь? Необходимости скрывать что-либо смысла больше нет. Да и прав он таких не имел: друзья должны обо всем узнать. Как о любовной связи ferus с человеком, так и о том, что ferus этот – на секундочку, им неизвестный, – вообще существовал в природе.

– Прочти это. – Подхватив с кушетки дневник, Александр протянул его гостю.

– Я не собираюсь ничего читать! – раздраженно отмахнулся Кас. – Я всего лишь хочу понять, что происходит! Дей рассказал мне кое-что. Это правда?

– Что рассказал тебе Дей? – Александр приготовился отражать нападение.

– О ритуале… – слегка расслабился, – и о твоей связи с женщиной, – снова напрягся, – в которой мы убедились все дружно вчера.

– Читай, – велел Александр, продолжая протягивать Касу рукопись.

– Александр…

– Просто прочти дневник, ладно? – Он насильно всучил его другу, – и все встанет на свои места.

Кас нахмурился больше, но сосредоточился на разоблачительной тетради.

– Что это? – Он повертел дневник перед собой.

– Узнаешь, когда ознакомишься с содержанием.

Недоверчиво глянув на Александра, Кас раскрыл первую страницу.

– А может, сам расскажешь в двух словах: боюсь, пока буду ознакамливаться с содержанием, ты вновь сбежишь, не осчастливив меня откровенной беседой.

– В двух словах не получится. Прочти сам. Тогда, вероятно, и объяснения мои не понадобятся.

Читать Касу не хотелось: скептический взгляд и недовольное выражение лица говорили именно об этом. Однако переборов свое нежелание, он все же прислушался к словам Александра.

Следующий час он не поднимал голову от дневника.

Загрузка...