Задание казалось рутинным. Брод через реку Стикс (опять этот дурацкий пафос в названиях) был ключевой точкой — там пересекались тропы, и разведка Фалькенхара могла прощупывать его для будущего удара. Наша задача — занять позицию на нашем берегу, замаскироваться и фиксировать любое движение на том берегу в течение суток. Состав: я и Сова. Типичная работа на пару — глаза и прикрытие.
Мы вышли на закате, чтобы занять позиции под прикрытием темноты. Сова выбрал место — высокий, поросший густым кустарником уступ с идеальным обзором на брод и подступы к нему. Мы устроились, замерли, растворившись в сумерках.
Ночь прошла в тишине, нарушаемой лишь плеском воды и криками ночных птиц. Ничего подозрительного. На рассвете, когда туман начал стелиться по воде, мой слух уловил не то, что ожидалось. Не лязг доспехов, не сдержанную речь солдат. Крики. Человеческие. Не боевые. Отчаянные. Женский плач. Детский. И грубый, пьяный хохот.
Звуки доносились не с того берега, а с нашего, метрах в пятистах вверх по течению, где за поворотом реки стояла деревушка, принадлежавшая барону Хертцену. Та самая, откуда, по слухам, набирали рекрутов.
Сова нахмурился, его прозрачные глаза сузились. Он тоже слышал.
— Не наше дело, — прошептал он, не глядя на меня. — Задача — брод.
Принципы Алексея Волкова, выбитые в сознание уставами и годами службы, столкнулись с реальностью этого мира. Там, в деревне, творилось беззаконие. Но формально — это были не вражеские солдаты. Это могли быть свои же дезертиры, мародёры, а то и просто «реквизиционная команда» какого-нибудь алчного офицера. Вмешательство было чревато. Нарушением приказа. Проблемами. Возможно, расстрелом.
Но были и другие принципы. Те, что давили на грудь с момента, как я увидел лица Миры и Лианы в памяти Лирэна. Принципы долга перед беззащитными. Кодекс, не прописанный ни в одном уставе, но выжженный в подкорке: защищать тех, кто не может защитить себя.
Я посмотрел на Сову.
— Нарушу маскировку. Проведу разведку. Пять минут.
Он хотел что-то сказать, запретить, но встретился с моим взглядом. В нём не было юношеского задора или жажды геройства. Был холодный расчёт и решимость. Он понял, что не остановит. Кивнул однократно, коротко.
— Пять. Не больше.
Я отполз от позиции, растворившись в предрассветном тумане и кустарнике. Двигался не к броду, а вдоль берега, к деревне. Слух, обострённый до предела, вёл меня. Хохот стал отчётливее. Слышны были уже отдельные слова, пьяные, похабные. Три, может, четыре голоса.
Я подобрался к опушке леса, за которой начинались огороды деревни. Картина открылась отвратительная. Не дезертиры в лохмотьях. Трое мужчин в потрёпанной, но узнаваемой форме ополчения Хертцена. Не боевые солдаты, а тыловики, судя по сытым, жестоким лицам и относительно целому снаряжению. Они грабили. Не вражескую деревню. Свою.
Один тащил мешок, из которого сыпалось зерно. Другой пытался стащить с кричащей женщины холщовый платок — единственную, видимо, ценную вещь. Третий, самый крупный, с лицом, обезображенным оспой, держал за руку девочку лет десяти и что-то сипло говорил её матери, которая рыдала, уцепившись в него.
У них не было знамён, не было приказов. Была простая, животная жажда наживы и власти над теми, кто слабее. Мародёрство. В чистом виде.
В моей голове пронеслись кадры из другой жизни. Разборки с мародёрами в Чечне. Строгие, безжалостные приговоры трибунала. Там это было чётко: преступление. Здесь и сейчас… это было «не наше дело».
Я отполз обратно, вернулся к Сове. Он прочитал всё на моём лице.
— Мародёры. Наши, — тихо сказал я.
Он вздохнул, устало протёр лицо.
— Чёрт. Ладно. Забудь. Доложим Коршуну. Он решит.
Мы отсидели свои сутки, фиксируя полную тишину на том берегу. Задание было выполнено. Адреналин от увиденного давно перегорел, оставив после себя холодный, тяжёлый осадок. Возвращались мы молча.
В бараке разведвзвода я сразу подошёл к Коршуну. Он сидел за столом, разбирая стрелы. Я отчеканил доклад: брод чист, движение отсутствует. Потом, не меняя тона, добавил:
— Попутно обнаружены трое мародёров в нашей форме. Грабили деревню вверх по течению. Крестьян барона Хертцена.
Коршун даже не поднял головы. Его живой глаз был прикован к перу стрелы, которое он подравнивал ножом.
— Не наше дело, — отрезал он тем же плоским, бесцветным тоном, что и Сова. — Это к жандармам. К «Серым Соколам». У нас война с фалькенхарцами, а не с собственным быдлом. Забудь.
Он сказал это с такой же лёгкостью, с какой отмахнулся бы от назойливой мухи. Проблема не существовала. Свои грабят своих? Ну и что. Не наши проблемы.
В этот момент что-то внутри меня щёлкнуло. Не гневно. Тихо, как замыкание контакта в заранее подготовленной схеме.
Я кивнул, не сказав больше ни слова, и отошёл к своему месту. Вёл себя как обычно. Поужинал. Почистил снаряжение. Лёг спать.
Но когда в бараке воцарился храп и тяжёлое дыхание, я открыл глаза. Они были абсолютно сухими и холодными. Я бесшумно поднялся, взял свой нож (не тот, что с прошлого боя, а другой, короткий и без отметин, подобранный в лесу) и вышел.
Ночь была тёмной, безлунной. Идеальной. Я не пошёл к деревне. Я пошёл в лес, на ту самую тропу, по которой должны были уйти мародёры с добычей. Я рассчитал их вероятный маршрут — к ближайшему лагерю тыловиков или к месту, где они прятали награбленное.
Мне не пришлось долго ждать. Через час я услышал их — пьяное бормотание, тяжёлые шаги. Они возвращались, довольные, нагруженные мешками. Трое. Те самые.
Я не стал устраивать засаду в классическом понимании. Я пошёл им навстречу. Просто вышел на тропу в двадцати метрах перед ними, став чёрным силуэтом на фоне чуть менее чёрного леса.
Я подошёл ближе, сквозь кусты. Они разбили примитивный лагерь у ручья. Костер. Пустые бутыли. И девочка. Она лежала неподвижно в стороне, в неестественной позе, лицом в грязь. Её платье было порвано. Оспенный, потягиваясь, пинал её ногой, приговаривая что-то похабное.
— Кончилась, — хмыкнул один из его подручных. — Хрупкая, блядь.
— Ничего, — оспенный сплюнул. — Завтра найдём другую.
В этот момент во мне не вспыхнула ярость. Наступила абсолютная, ледяная тишина. Все эмоции отступили. Остался только расчёт. И протокол. Но не уставной. Протокол возмездия.
Они были пьяны, расслаблены, праздновали «удачный день». Я стал тенью, которая движется быстрее их заплетающегося взгляда.
Первым я взял того, что сидел ближе к лесу. Короткий, глухой удар в основание черепа сзади — тот же, что отрабатывал на тренировках. Он рухнул в костёр, даже не вскрикнув, лишь зашипело мясо. Второй, увидев это, ошалело потянулся за мечом. Я не дал ему. Мой нож вошёл ему под ребро, вверх, в сердце. Быстро. Чисто.
Оспенный очнулся последним. Он вскочил, лицо обезобразилось дикой смесью страха и злобы. Он заорал что-то нечленораздельное и рванул топор с пояса.
Я не стал фехтовать. Я закрыл дистанцию, приняв топорище на предплечье (больно, но не смертельно), и моя вторая рука с зажатым обломком камня ударила ему в кадык. Он захрипел, выронил топор, схватился за горло. Я не остановился. Второй удар камнем — в висок. Третий, когда он уже падал. Четвёртый.
Я бил не для убийства. Убийство уже случилось. Я бил для уничтожения. Чтобы стереть с лица земли саму возможность того, что произошло.
Потом я стоял, тяжело дыша, над тремя телами. В лагере воцарилась тишина, нарушаемая лишь треском костра. Я подошёл к девочке. Аккуратно перевернул её. Лицо было бледным, глаза закрыты. На шее — тёмные следы. Она не дышала.
Я ничего не почувствовал. Внутри была только пустота и холод. Я взял её на руки — она была ужасающе лёгкой — и отнёс к ручью. Омыл её лицо, поправил порванное платье. Потом вернулся к мародёрам.
Работа была грязной, но необходимой. Послание должно было быть ясным. Когда закончил, рассвет уже засеребрил край леса.
Я вернулся в деревню. Оставил девочку на пороге её дома, завернув в один из их же плащей. Рядом сложил мешки с награбленным. Не стал будить мать. Просто ушёл.
А головы… головы я принёс с собой. Это было частью послания. Не просто наказание. Публичный приговор.
Утром, когда поднялся переполох, я стоял среди других разведчиков. Рогар присвистнул, глядя на столб. Сова молчал, но его взгляд, скользнув по мне, стал тяжелее. Он заподозрил. Крот, изучив землю, кивнул мне почти незаметно — следов нет.
Коршун, подойдя, смотрел не на головы. Он смотрел на меня. Его единственный глаз видел не просто жестокость. Он видел мотив. Видел холодную, методичную ярость, направленную не на врага на поле боя, а на несправедливость. И это было для него страшнее и непонятнее любой солдатской злобы.
С этого момента всё изменилось. Теперь они видели не просто странного новобранца. Они видели того, у кого есть свои, неписаные, но железные законы. И кто готов стать судьёй и палачом для тех, кто эти законы нарушает. Даже если это «свои». Даже если это значит пойти против приказа.
В моём взгляде появилась не просто жестокость. Непредсказуемость принципа. И в этом мире, где царил хаос и сила, это сделало меня одновременно своим и чужим. Опасным. Но и тем, за кем, в какой-то тёмной части души, они хотели бы последовать. Я надеюсь…