Я шагнул за порог, и на меня обрушилась какофония нового ада. Жар от огромного открытого очага смешивался с удушливым чадом, который не успевала забирать широкая, закопченная труба в потолке.
В воздухе висел плотный, многослойный смрад: кислый дух квашеной капусты, тяжелая вонь кипящего сала, острый запах подгоревшего лука и, под всем этим, застарелый, въевшийся в стены аромат дыма и прогорклого жира.
— А, Веверь, — пророкотал Прохор. — Завтрак ты свой проспал и думал, мы про тебя забыли? Нет. У нас тут порядок. Кто не работает — тот ест последним, а кто опаздывает — ест то, что заслужил.
Он лениво кивнул в самый темный и грязный угол кухни. Там стоял большой деревянный чан, источавший особенно кислый, едкий запах. В него сваливали остатки со дна котлов после раздачи, пригоревшие корки и овощные очистки, которые не годились даже для общей баланды. Это был корм для свиней.
— Твоя порция там, — сказал Прохор. — Давай, не задерживай. Работа не ждет.
Несколько других поварят, до этого трудившихся в испуганном молчании, повернули головы в мою сторону. На их лицах была смесь страха и злорадного любопытства. Они уже прошли через это когда-то. Теперь была моя очередь.
Мой мозг, мозг Алекса Волкова, взорвался безмолвным криком. Съесть это? Помои? Еду для скота? Мои руки, создававшие блюда стоимостью в сотни евро, должны зачерпнуть эту мерзость? Нет. Ни за что.
Но тело… это чужое, забитое тело думало иначе. Оно дрожало не только от слабости, но и от животного, вбитого годами страха. Память мышц помнила боль от ударов Прохора. Желудок свело таким острым спазмом, что я согнулся, хватая ртом воздух. Выбора, кажется, нет. Страх толкал мое тело.
Медленно, как во сне, я подошел к чану. Запах ударил в нос с новой силой, вызывая рвотные позывы. Я заглянул внутрь. Серо-бурая, склизкая масса, в которой плавали размокшие куски хлебной корки и что-то неузнаваемое. Я изо всех сил сопротивлялся, но чертово тело и его рефлексы не слушались меня. Оно уже протянуло руку, готовясь подчиниться, съесть свое унижение, проглотить свою гордость…
И в этот момент я смог остановить его.
Что-то было не так. Мой нос уловил в этой общей какофонии гнили одну, совершенно чужеродную ноту. Она была тонкой, едва заметной, но для меня она кричала об опасности громче, чем рев Прохора.
Это был не просто запах скисших помоев. Это был сладковатый, почти парфюмерный, трупный душок, который издает особый вид плесени — той, что убивает наверняка.
В один миг животный страх тела уступил место ледяному спокойствию профессионала, обнаружившего смертельную угрозу. Я выпрямился и повернулся к Прохору. Мои плечи, до этого согнутые в рабском поклоне, расправились.
Все уставились на меня. Мой внезапный акт неповиновения был настолько неожиданным, что даже Прохор на мгновение опешил.
— Я не буду это есть, — мой голос был тихим, хриплым от слабости, но в нем не было ни страха, ни заискивания. Только холодная констатация факта.
Лицо Прохора побагровело. Он сделал шаг ко мне, его огромные кулаки сжались.
— Что ты сказал, щенок?
— Я сказал, что не буду это есть, — повторил, глядя ему прямо в глаза. — И никому не советую. Ни людям, ни свиньям.
— Ты, выродок, смерти ищешь⁈ — взревел Прохор, занося руку для удара.
— От этой еды несет могильной гнилью, — не отводя взгляда, отчеканил я. — Не обычной кислятиной, а той, от которой дохнет скот и пухнут люди. Я знаю этот запах. Если накормить этим свиней, их мясо станет ядовитым. Вы рискуете отравить не только животных, но и тех, кто потом будет их есть. Возможно, даже господ.
Я сделал паузу, давая словам впитаться в его тупой мозг. Я не просил, не умолял, а делал предупреждение. Предупреждение специалиста.
Я обращался не к его человечности, которой у него не было, а к его страху перед наказанием. Идея отравить господ, даже случайно, была единственной вещью, способной пробиться сквозь его гнев.
Прохор замер с занесенной рукой. Моя уверенность сбила его с толку. Он ожидал мольбы, слез, покорности, но он не ожидал экспертного заключения от забитого мальчишки.
— Ты что несешь, падаль? Умный самый нашелся? — прохрипел он, но в его голосе уже не было прежней уверенности.
Не говоря ни слова, я снова повернулся к чану, зачерпнул немного жижи на кончики пальцев, растер и поднес к своему лицу, демонстративно принюхиваясь. Затем посмотрел на Прохора.
— Сладковатый дух, похожий на прелые яблоки. Это верная отрава.
Прохор неуверенно шагнул к чану и сам наклонился, втягивая носом воздух. Он поморщился. Конечно, он не мог различить тех оттенков, что и я, но моя уверенность и описание заставили его усомниться. Он не был специалистом, он был мясником и надсмотрщиком, но даже он знал, что гниль бывает разной.
Наступила тишина. Вся кухня, затаив дыхание, смотрела то на меня, то на своего тирана. На нашу своеобразную битву.
Наконец, Прохор принял решение. Признать свою неправоту перед рабом было немыслимо, но риск отравить свиней, а потом получить за это плетей от управляющего, был слишком реален. Он нашел выход.
— Умник нашелся, тварь! — рявкнул он, но удар обрушился не на меня, а на деревянный чан. С оглушительным треском тот опрокинулся, и омерзительное содержимое выплеснулось на земляной пол. — Вылить все это в отхожую яму и чтобы я этого духа здесь не чуял!
Он ткнул пальцем в двух других поварят, которые тут же бросились выполнять приказ. Затем снова вперил свой тяжелый взгляд в меня.
— А ты, Веверь… раз такой зоркий, будешь теперь все помои нюхать, прежде чем свиньям отдавать. Понял меня? А теперь — за работу! Все за работу, бездельники!
Он развернулся и пошел к очагу, изрыгая проклятия. Я остался стоять посреди кухни и был голоден, как и прежде, но не был сломлен.
Встретил угрозу лицом к лицу и нашел выход, используя единственное оружие, которое у меня было, — знания. Другие поварята теперь смотрели на меня не со злорадством, а со смесью недоумения и смутного уважения.
Я выиграл не битву, а ыиграл одну, крошечную стычку, но в этой войне это было важнее любой еды. Это дало мне понимание: даже на этом дне у меня есть то, чего нет у них и это может стать моим путем наверх.
Так начался мой первый день. Он оказался бесконечным, растянутым на целую вечность циклом неэффективного труда. Мои обязанности были просты.
Первым кругом ада была вода. Мне вручили тяжелое деревянное коромысло, на которое подвешивали два огромных ведра, и отправили к колодцу на другом конце двора.
Ворот скрипел с таким усилием, будто я пытался поднять из недр земли лаву, а не воду. Каждое ведро весило килограммов по двадцать.
Мое тело, лишенное мышечного корсета, кричало от боли. Спину ломило так, будто позвоночник вот-вот переломится. На полпути к кухне я поскользнулся на обледенелой грязи, и ведра качнулись, обдав меня ледяной водой. Проходивший мимо стражник, не сбавляя шага, отвесил мне тяжелый подзатыльник. «Смотри под ноги, заморыш!» — бросил он, даже не посмотрев на меня. К концу первого часа я был мокрым, замерзшим и едва мог разогнуть спину.
Вторым кругом были овощи. Горы овощей. Эвересты грязных, покрытых землей корнеплодов, сваленных прямо на дощатый стол. Брюква вся в земле. Морковь не лучше. Лук, верхние слои которого уже тронула гниль.
Моим инструментом оказался ржавый, тупой, как полено, обломок ножа. Им было невозможно чистить. Им можно было только скоблить. Для меня, перфекциониста, для которого каждый грамм продукта был ценностью, это оказалось пыткой.
Третьим, последним кругом, были котлы. Два гигантских чугунных монстра, покрытых изнутри толстым, как кора дерева, слоем пригоревшей каши и жира. Чтобы отмыть их, нужно было сначала залезть внутрь, а затем, стоя на коленях, скоблить их песком и поливать едким щелоком, который разъедал кожу на руках. Жар от остывающего очага смешивался с едкими парами щелока, потому дышать в этом аду было почти невозможно.
Весь день прошел в этом тумане под нескончаемый, яростный рев Прохора, который находил повод для гнева в каждом моем действии. Я был слишком медленным, слишком неуклюжим, слишком слабым.
Наконец, когда день закончился, нам, поварятам, разрешили поесть и выдали по деревянной миске жидкой, мутной баланды. Серая, почти прозрачная жидкость, в которой одиноко плавало несколько полупрозрачных кусочков брюквы и, если присмотреться, пара волокон мяса, срезанного с костей. К этому прилагался маленький, твердый как камень, кусок черного хлеба.
Я, как профессионал, не мог не оценить пищевую ценность этого «рациона». Калорий сто пятьдесят, может, двести. Белки — почти ноль. Жиры — только те, что не отмылись от котла. Углеводы — в виде крахмала из мутной жижи. Этого хватало, чтобы не умереть от истощения за пару дней, но этого совершенно не хватало, чтобы жить.
Я смотрел в свою деревянную миску, на мутную, серую жижу, которую здесь называли едой. Несколько волокон мяса, сиротливо плавающих на поверхности, казалось, насмехались надо мной. Весь день. С первого луча солнца и до темноты. Бесконечные ведра с ледяной водой, от которых спина, казалось, треснула пополам. Горы грязных, мерзлых овощей, которые я скоблил ржавым обломком, сдирая кожу с пальцев. Гигантские котлы, из которых выгребал пригоревшую сажу, вдыхая чад и разъедая руки щелоком.
И вот она. Награда. Эта баланда.
Я поднял глаза и посмотрел на Прохора. Он сидел на отдельной лавке у очага, куда не долетали сквозняки. Перед ним стояла большая глиняная тарелка, полная настоящей еды: добрый шмат запеченного мяса, от которого шел пар, и гора рассыпчатой каши, щедро сдобренной маслом. Он громко чавкал, отрывал куски руками и, смеясь, переговаривался с одним из стражников, который заглянул на кухню.
И в этот момент внутри меня что-то оборвалось.
Ненависть, которая зародилась во мне, была не горячей и импульсивной. Она была холодной, острой и ясной, как осколок льда.
Я посмотрел на ржавый обломок, который все еще сжимал в руке, и на секунду представил, с каким удовольствием вонзил бы его Прохору в его толстую, бычью шею.
Мне хотелось увидеть, как удивление и животный страх сменят самодовольство на его багровом лице. Эта мысль была настолько яркой и желанной, что я испугался собственной ярости.
Это была ненависть к нему лично. К его тупой, бессмысленной жестокости. К его лени. К его полному, абсолютному презрению к еде, к работе, к людям. Он был не поваром. Он был тюремщиком, надсмотрщиком, который упивался своей крошечной, но абсолютной властью над нами.
Затем мой взгляд скользнул по другим поварятам. Таким же, как я, мальчишкам. Одному было лет четырнадцать, другому, может, и того меньше.
Они сидели, сгорбившись над своими мисками, и быстро, как голодные щенки, хлебали свою баланду, боясь, что ее отнимут. Их лица были серыми, а глаза — пустыми. В них не было ничего, кроме усталости и застарелого страха. Они были детьми. Детьми!
Я вспомнил Лео, моего девятнадцатилетнего практиканта в Париже, с его вечным ужасом в глазах, но тот его ужас был страхом не справиться, страхом перед сложностью задачи. У него была мечта, было будущее. У этих детей не было ничего. Их просто медленно убивали непосильной работой и голодом.
И моя ненависть расширилась. Она перекинулась с Прохора на саму эту систему. На это скотское, безжалостное отношение. Это было не просто неправильно. Это было омерзительно. Это было преступление против самой человеческой природы, которое здесь, очевидно, считалось нормой.
Но кто установил эту норму? Прохор был лишь винтиком. Тупым, жестоким, но всего лишь исполнителем. Над ним стояли другие. Те, кто сидел в теплых, освещенных покоях. Те, для кого мы готовили на этой адской кухне. Соколовы. Князь и его род. Они позволяли этому происходить. Они построили мир, в котором детей можно было безнаказанно морить голодом и превращать в безмолвных рабов. Воспоминание о падении рода Вевериных вспыхнуло с новой силой, но теперь оно было пропитано моей собственной, личной яростью. Эти люди не просто отобрали у этого мальчика семью, титул и земли. Они бросили его сюда, в эту выгребную яму, на съедение таким, как Прохор.
Я в этот момент был в таком бешенстве, что мне хотелось убить не только Прохора этим ржавым ножом. Мне хотелось сжечь эту крепость дотла. Мы пахали весь день, и вот это все, что мне полагалось за тяжелую работу⁈
Суки. Ненавижу.
Я сжал кулаки так, что ногти впились в ладони. Ненависть была всепоглощающей, но я заставил себя дышать. Глубоко. Медленно. Ярость — плохой советчик. Ярость — это то, что делает сильным Прохора. Моя сила должна быть в другом. В холодном расчете.
Я не буду их ненавидеть впустую. Я не буду рабом, который в бессильной злобе мечтает о мести. Нет.
Я запомню это чувство. Я сохраню его, как самый драгоценный уголек. Оно будет греть меня холодными ночами. Оно станет моим топливом. Я выживу. Я стану сильнее и однажды, я клянусь, я перестрою эту систему. Я заставлю их заплатить за каждую слезу, за каждый удар, за каждую миску этой баланды. Они еще узнают имя — не Веверя, забитого раба, а Алекса Волкова и это имя будет последним, что они услышат перед тем, как их мир рухнет.
Ночью я лежал на своих жестких нарах, набитых колючей соломой, и единственным моим чувством был сосущий, сводящий с ума голод. Он был как живое, злобное существо, поселившееся у меня в желудке, которое методично грызло меня изнутри, напоминая о своем существовании каждой судорогой, каждым урчащим звуком. Сон не шел. Чтобы отвлечься, я начал делать то, что делал всегда в трудные минуты своей прошлой жизни — я думал о еде. Только теперь это было изощренной, невыносимой пыткой.
Я представил себе стейк рибай средней прожарки. Идеальный кусок мраморной говядины, который я сам отобрал у поставщика из Австралии. Я видел, как кладу его на раскаленную чугунную сковороду, слышал этот божественный звук — шипение, с которым белок сворачивался, образуя идеальную корочку.
Чувствовал аромат жареного мяса, смешанный с запахом растопленного сливочного масла, в которое бросил раздавленный зубчик чеснока и ветку тимьяна. Как поливаю стейк этим пенящимся, ароматным маслом. А потом — соус.
Густой, бархатистый соус из зеленого перца на коньяке, со сливками и говяжьим бульоном. Я представил, как разрезаю готовый стейк, и из него вытекает розовый, драгоценный сок.
Затем — глубокую тарелку пасты карбонара, настоящей, римской, без всяких сливок, которые так любят добавлять профаны.
Я видел, как обжариваю до хруста соленые, ароматные щечки гуанчиале, как смешиваю в миске свежие, оранжевые, как закат, желтки с тертым сыром пекорино романо и большим количеством свежемолотого черного перца. Как вливаю в эту смесь немного горячей воды из-под пасты, чтобы темперировать ее и не дать желткам свернуться.
И как, наконец, смешиваю все это с горячими спагетти, создавая идеальный, кремовый, обволакивающий соус, который покрывает каждую макаронину.
Потом — самое простое, самое базовое удовольствие: толстый ломоть свежеиспеченного, еще теплого деревенского хлеба с хрустящей, потрескивающей корочкой, на который медленно тает большой кусок холодного, соленого сливочного масла… Я стиснул зубы так, что они заскрипели, и чуть не завыл в голос, впившись ногтями в ладони.
Все. Хватит.
Эта мысль была острой и ясной. Хватит терпеть. Хватит медленно гнить заживо. Лучше рискнуть и быть избитым до полусмерти, чем так умирать — медленно, унизительно, от истощения и бессилия.
Во мне проснулась отчаянная решимость, выкованная агонией голода. Страх никуда не делся, он сидел ледяным комком в животе, но решимость была сильнее.
Я бесшумно, миллиметр за миллиметром, сполз с нар. Босые ноги коснулись ледяного земляного пола, и я зашипел от холода. В казарме стояла почти полная тишина, нарушаемая лишь разномастным храпом.
Двигаясь тенью, используя весь свой опыт перемещения по забитой персоналом кухне ресторана в час пик, я прокрался к выходу.
Старая деревянная дверь поддалась с таким громким, душераздирающим скрипом, что у меня замерло сердце. Я застыл на месте, превратившись в статую, уверенный, что сейчас вся казарма проснется. Но нет. Храп продолжался. Никто не пошевелился.
Ночь была холодной, темной и безлунной. Я ежился в своей тонкой холщовой рубахе и продолжал идти, держась в тени строений. Моя цель — кухня. Вернее, не сама кухня, запертая на тяжелый засов, а то, что находилось за ней. Мусорная яма.
Место, куда сбрасывали все: овощные очистки, испорченные продукты, кости, объедки. Я знал, что это отвратительно. Знал, что это унизительно и опасно — если поймают, Прохор меня просто убьет, но голод был сильнее брезгливости, сильнее страха.
Запах ударил в нос еще на подходе. Резкий, кислый дух гниения. Я подошел к краю неглубокой ямы и, зажав нос, спрыгнул на мягкую, упругую кучу отбросов.
На ощупь начал шарить вокруг. Мокрые, склизкие капустные листья… мягкие, водянистые картофельные очистки… что-то твердое и острое — кость…
И вот, удача. Мои пальцы наткнулись на что-то твердое, шершавое и знакомое по форме. Корка хлеба. Большая, с половину моей ладони. Настоящее сокровище. Правда, она была покрыта сине-зелеными бархатистыми пятнами плесени.
Я выбрался из ямы и сел на мерзлую землю, прислонившись к холодной бревенчатой стене кухни. Внутри все боролось.
Часть меня, та, что была шеф-поваром Алексом Волковым, кричала от ужаса и отвращения. Есть плесень? Еду из помойки? Это было падение ниже любого дна.
Другая часть, та, что была голодным, доведенным до животного состояния заморышем Алексеем, требовала немедленно впиться в эту корку зубами.
Голод победил. С дрожью, которая сотрясала все тело, я поднес хлеб ко рту. Я уже чувствовал на языке этот призрачный, отвратительный, землистый привкус плесени…
И тут случилось неожиданное.
В тот самый миг, когда мои зубы готовы были сомкнуться на заплесневелой корке, прямо перед моими глазами, в воздухе, вспыхнул прямоугольник мягкого, неземного голубого света. Он не слепил, он просто светился изнутри, идеально ровный, размером с планшет, словно нарисованный на невидимом стекле.
Я замер, держа хлеб в сантиметре ото рта. Мое сердце пропустило удар, а потом заколотилось с бешеной скоростью.
Что это? Галлюцинация? Предсмертный бред от голода? Я яростно моргнул. Прямоугольник не исчез.
Я зажмурился так сильно, что перед глазами поплыли цветные пятна, потряс головой. Открыл глаза. Он по-прежнему висел в воздухе, излучая неземное, успокаивающее сияние.
Это было невозможно. Нереально. Но в то же время, это было реальнее всего, что я видел в этом проклятом мире.
Внутри светящегося прямоугольника появились четкие, совершенные буквы:
[Обнаружен потенциальный источник пищи.]
[Сознание носителя обладает необходимыми компетенциями.]
[Активировать Дарование Кулинара?]
[Да / Нет]