– Что это такое? – спросил Томчин, подсовывая утреннюю газету Спасаломской, только что пришедшей в гримерную.
– Простите, но вы, наверное, утром сегодня не с той ноги встали и позабыли правила хорошего тона, – сказала Спасаломская, взяв газету и посмотрев ее название, – беседу надо начинать с приветствия, в данный момент, поскольку час ранний, приемлемо «доброе утро». А вы сразу «что это такое?» Разве сами не видите, что это утренний выпуск «Ведомостей».
– Это я уже разобрал, – бросил Томчин, – э… э… э… доброе утро.
– Уже лучше, – очаровательно улыбнулась актриса, – но не верю, – она насупила брови, – надо сделать дубль.
– Чему не верите? Какой дубль? – опешил Томчин.
– Что желаете мне доброго утра. У вас вид тревожный и нервный, а на меня вы смотрите так, будто это именно я порчу вам с утра настроение.
– Это именно так. Я разобрал, что это утренние «Ведомости». Читать, к несчастью, не разучился, – в голосе Томчина появились ехидные нотки, – я даже вот эту статейку прочитал, – и он ткнул пальцем в первую страницу газеты, где большими буквами было выведено:
ИЗВЕСТНАЯ АКТРИСА ЕЛЕНА СПАСАЛОМСКАЯ ПРИНИМАЛА УЧАСТИЕ В БЕСПОРЯДКАХ ВОЗЛЕ БРИТАНСКОГО КОНСУЛЬСТВА И АНГЛИЙСКОГО КЛУБА.
– Очень уж броский заголовок. Не мог я его пропустить. Сразу прочитал и статейку. Позвонил тут же в редакцию и стал требовать опровержения. И что же мне там ответили, как вы думаете?
– Что они опровержение печатать не будут?
– Правильно. А почему?
Томчин сделал театральную паузу, но Спасаломская не отвечала, и пауза затягивалась до невообразимых, неприличных размеров, будто актер забыл роль, а подсказать ему никто не может. Томчин был вынужден продолжить.
– Мне заявили, что репортер газеты заснял вас и возле посольства и возле клуба. Среди хулиганов, топтавших флаг Британской империи и забрасывающих Английский клуб самодельными бомбами. У них много фотографий. Напечатали только одну.
– Я не топтала и не забрасывала.
– Ах, вы еще оправдываетесь? Зачем вы вообще туда пошли? Вы ведь всегда были далеки от политики. Искусство – ваша стезя. Надо же, такая статья, такой скандал. Да еще накануне премьеры фильма с вашим участием, – Томчин закатил глаза и поднял вверх руки, как будто хотел вымолить у потолка чуда, – вы знаете, во сколько обошлась реклама фильма? А ваше фото на обложке журнала? Не знаете? Поверьте, все стоило дорого. И вот я получаю от вас такой подарок. Да этот скандал сведет на нет все мои усилия. Вы подумали об этом? А разного рода репортеры начнут промывать вам косточки и мне заодно. Не сомневайтесь – они набросятся на вас. Им только повод дай, а вы его дали. Вот что прикажете мне теперь делать?
– Сохраните газету на память, – сказала Спасаломская.
Томчин, уже выпустивший пар, вновь начал багроветь, закипать, как чайник, поставленный на плиту, и через секунду‑другую у него из носа и ушей должен был пойти пар, а изо рта что‑то похлеще, чем свист.
– Позвольте заметить, – решил, как истинный джентльмен, принять на себя удар Шешель, – что скандалы часто, напротив, способствуют популярности, и вполне может оказаться, что статья эта вам сыграет на руку, увеличив количество зрителей, которые захотят посмотреть ваш фильм.
Шешель будто газ в плите перекрыл еще до того, как чайник закипел. Теперь он остывал. Томчин обдумывал эту идею. Она показалась ему разумной. К тому же, выхода у него не было. Ему предложили выкупить негативы, но все равно скандал уже разгорелся.
– Может, вы и правы, учитывая антибританские настроения в обществе, – сказал он, потом посмотрел на Спасаломскую, – но, Елена Александровна, умоляю вас, берегите себя, ведь, как написано в статье, толпу разгоняла полиция. Вы могли пострадать.
– Что это вы так о моем здоровье печетесь?
– Народ мне не простит, если с вами что‑то случится.
– А вы – мне, если из‑за меня съемки приостановятся, а студия начнет нести убытки.
– Как вы можете быть такой циничной, – сказал Томчин, – позвольте газетку, – он протянул вперед руку.
– Э, нет, – сказала Спасаломская, отстраняясь, – хочу оставить ее себе. Вы еще себе купите. Наверняка тираж еще не распродали.
– Ладно. Не волнуйтесь. Сегодня очень важная сцена. Переснимать ее стоит уйму денег.
С этим словами Томчин был вынужден удалиться, потерпев в этом сражении сокрушительное поражение. Техникам, попавшим в эти минуты на его пути, не поздоровилось бы. Предвидя это, все попрятались старались какое‑то время на глаза Томчину не показываться, а он подумал, что на студии забастовка, никто сегодня на работу не вышел и ему надо ждать в своем кабинете делегацию от бастующих со списком требований.
«Ох, только приди они ко мне. Живыми не уйдут».
– Спасибо. Вы меня выручили, – улыбнулась Спасаломская Шешелю.
– Всегда рад помочь. Можно я тоже ознакомлюсь статьей?
– Берите, – сказал Спасаломская неохотно.
– Клянусь, отдам, – поторопил успокоить ее Шешель.
К полудню Томчин охрип. Все время он носил с собой мегафон, но накопившиеся в нем эмоции выплескивались так стремительно, что он подносил к губам руку с мегафоном, когда уже почти все сказал, и усиливались лишь последние слова, которые очень скоро начали заканчиваться надрывным хрипом. Этот хрип все и слышали. Он разносился над стадионом, гром, вот только небо было ясным и на нем не появилось ни одной тучки, предвещавшей скорый дождь. Случись такое, съемки обязательно сорвались бы, а Томчин уже не был уверен, что у него хватит сил вновь пережить весь подготовительный процесс.
– Так и сдохнешь на рабочем месте, – ворчал он.
Ему предстояло предусмотреть массу всевозможных мелочей. От их обилия пухла голова. Томчин, вероятно, для того, чтобы расплавившиеся мозги не стали вытекать наружу, нахлобучил на голову пробковый шлем. Подобными были снабжены российские военные части, размещавшиеся в Туркестане.
Арендованный стадион немного обветшал от времени, его давно не ремонтировали, краска на лавках слезла, обнажая посеревшее дерево. Прежде чем начинать на нем съемки, его пришлось немного подновить, но только косметически. Следы ремонта первым дождем не сотрутся, но долго все равно не продержатся. Лавки на трибунах подкрасили, заменили сломанные или пропавшие доски. Украсили трибуны транспарантами.
Это была самая массовая сцена. Прежде Томчину не приходилось руководить такой массовкой. Он чувствовал себя сродни полководцу, который, оказавшись на поле брани, командует огромной армией, время от времени приказывая ей перестраивать свои порядки.
Самое простое было бы снять переполненные трибуны во время какого‑нибудь соревнования, когда, к примеру, на поле выходили помериться силами две лучшие футбольные команды города. Но в этом случае зрители бы смотрели вниз на поле, и никто, даже Томчин с мегафоном в руках, не заставил бы их смотреть вверх, провожая взглядом взлетающую ракету. Кричи он, его вывели бы со стадиона, чтобы он не мешал смотреть матч. Можно было подсунуть кому‑нибудь плакат с надписями: «Мы будем ждать тебя», «Возвращайся с победой». Они смотрелись бы дико, за них не выгнали бы и в сумасшедший дом не забрали бы. Беда в другом. Одежда зрителей – вот что волновало Томчина. Массовку он мог рядить на свое усмотрение. Он заказал одежду у очень модного модельера. Тот с ног сбился, выполняя заказ. Ателье свое закрыл на время.
Ох, влетит эта сцена в копеечку. Томчин догадывался, что, увидев предъявленные ему счета за аренду стадиона и пошив одежды, придется рвать на себе волосы. Потом он встанет перед зеркалом в своем кабинете, когда студия уже опустеет и в ней не останется никого, за исключением сторожей, поднесет к губам мегафон и начнет поливать бранными словами этого бестолкового человека, что стоит напротив него…
Трибуны медленно заполнялись. Зрители рассаживались на лавках, начинали меж собой разговаривать, тыкать руками, как приказал им Томчин, на пустое поле, где якобы находилась космическая ракета. Размахивали трехцветными флажками.
Шешель ускользнул от всех, пробрался на трибуну никем не замеченный. Сцену как он подходит к ракете и забирается в нее, снимут в павильоне чуть позже. Пока ему надо будет только показаться перед зрителями, чтобы они поприветствовали его. Но это тоже будет позже.
Он сидел неподалеку от трибуны для почетных гостей, закрытой тентом, подставлял лицо под лучи солнца, разгонял ветер сложенной газетой и наблюдал за тем, как Томчин за что‑то выговаривает государю императору Николаю. Второму. Подле стояла императрица, потупив взор и не решаясь вставить ни словечка в защиту своего супруга.
«И куда только смотрит департамент нравственности? – думал Шешель, – так прилюдно отчитывать государя императора. Постеснялся бы. Ай, ай, ай».
За сценой этой наблюдала добрая треть присутствующих.
Николай Второй был одет в форму полковника пехоты. На фронте он всегда появлялся в ней. Императрица была в розовом легком платье, с меховыми манжетами и воротником, подкрашенными в цвет платья, на голове – широкополая шляпа, похожая на сомбреро. Позади них сидели дочки и сын, но они оставались в тени, и Шешель не видел, в чем они пришли проводить его. Закончив разговор с императором, Томчин стал спускаться по ступенькам вниз, а почетные гости в это время покидали трибуну.
– Кхе, кхе.
Шешель вздрогнул, такой сильный был кашель. Томчин прочищал горло. Он стоял уже перед трибунами – напротив зрителей – там, где техники установили в ряд пять мощных прожекторов на огромных треногах, нервно расхаживал перед своим войском, точно к атаке, где многие из них погибнут, готовил. Сделает шагов десять в одну сторону, постоит немного, развернется и обратно пойдет. Коня бы ему. Коня.
– Объясняю, – закричал он в мегафон, – снимаем сцену с официальными лицами. Как только они появятся на трибуне для почетных гостей, вся массовка встает и начинает их приветствовать. Все должны встать и сделать на лицах радостное выражение. Кто ослушается – выгоню в шею и сдеру штраф за испорченную кинопленку. Кхе, кхе. Поехали.
На стадионе было несколько сотен человек, а может, и тысяча. Все они в едином порыве повскакивали с мест, закричали «ура», лица их озарились радостью, руки поднялись вверх, заколыхались вместе с зажатыми в них недоеденными пирожками, мороженым, недочитанными газетами, еще не подаренными цветами и маленькими флажками.
Шешель ощутил чувство единения со всеми, кто был сейчас на стадионе. Он тоже кричал, приветствуя императора, будто увидел пришествие создателя на Землю. Он забыл, что император и императрица ненастоящие, что министры и депутаты – только актеры. Он ведь тоже был ненастоящим.
Император улыбался, поворачивался, как флюгер, из стороны в сторону, помахивал рукой. Императрица вела себя поскромнее и так же, как в том случае, когда ее супруга отчитывал Томчин, старалась, чтобы на нее не обращали внимания. Но тут она о чем‑то вспомнила, заулыбалась, подняла нерешительно правую руку и тоже замахала, а толпа воодушевленно ответила ей тем же, да еще новыми возгласами.
Их обступили члены кабинета министров, видные военачальники. Все увешанные наградами. Для новых у них на груди и места‑то не осталось. Заполучи они еще какую – вешать будет некуда.
Шешель кричал упоенно, как мальчишка, радующийся, что команда, за которую он болеет, забила гол. Точно так же много лет назад он кричал, встречая императорскую кавалькаду, проезжавшую по улицам его города. Тогда он видел Николая Второго впервые, бежал следом за его каретой и был счастлив от этого. Скажи ему кто, что через много лет он будет разговаривать с ним, уже тогда умер бы от счастья и не дожил бы до этого времени. Хорошо, что тогда он не пошел к гадалке.
Гример поработал на славу. Это его заслуга, что человек на трибуне для почетных гостей ничем не отличим от настоящего императора. Вряд ли удалось бы двойника найти.
Шешель смотрел за спины императорской четы – туда, где среди министров, депутатов была и Спасаломская. Ну как же без нее. Ведь она жена космонавта, отправляющегося к Луне. Проводить его все и собрались. А он на одной из трибун.
«Вот он я. Вот. Не туда смотрите».
Томчин остался бы недоволен его детским поступком. Вдруг камера выхватит его из толпы? Тогда кадр окажется загубленным. Поймут это, только проявив ленку. Как такое может быть – космонавт вдруг оказывается на трибуне и вместе со всеми смотрит, как взлетает ракета, на которой он должен в этот момент находиться. Конфуз. Безобразие. Преступление.
Шешель смотрел на Спасаломскую. На нее он пришел полюбоваться. Вот почему он здесь.
«Какая она красивая».
Когда все сели, он перестал ее видеть. Ее лицо заслонили лица других актеров. Ему волей‑неволей пришлось смотреть вперед на поле, а там правил бал Томчин.
– Снято, – заорал он, – чудесно.
– О чем фильм‑то? – спросил у Шешеля сосед. Его красноватая пористая кожа на лице покрылась от жары потом, на мясистом носу висело пенсне – глаза под ним обычного размера, но только от того, что стекла их увеличивали, а сними он пенсне, окажется, что глаза у него маленькие, как у свиньи, окруженные со всех сторон жировыми складками.
– Да почем я знаю, – сказал Шешель, чтобы от него побыстрее отстали, потому что собеседник ему не понравился.
– Дрянь какую‑нибудь снимают. Помпезную. Вон и в императора кого‑то нарядили и в министров. Деньги‑то, наверное, бюджетные на все это тратятся. Народу‑то здесь сколько. Тыщи. И каждому по полтиннику, чтоб на трибуне часок‑другой посидел да поорал. Глупо деньги тратить вот так, оттого что много их. Вот и чудят.
– Постойте, а вы уже вознаграждение получили? – Шешель впервые слышал о том, сколько причитается за массовку, и постарался перевести мысли собеседника на другую тему.
– После съемок обещали. Вот листочек с номером дали. Фамилию записали. Сказали, чтобы после съемок подошел. Листочек, значит, отдаешь, полтинник взамен получаешь.
Он показал листок Шешелю. Номер был трехзначный.
– А, – протянул Шешель, – ловко.
– Так у вас что, листочка нет? Вы не записались?
– Нет.
– Ну, как же так, – развел руки собеседник. – Задарма, что ли, тут сидеть? Зачем? Обязательно потребуйте вознаграждение.
Он принялся рассуждать о том, что в съемочной группе все, видать, жулики, прикарманят часть выделенных на массовку средств, но Шешель его уже не слушал, даже вида не делал, что слушает. Настроение у него немного испортилось от чувств, что фильм, который они делают, никому не нужен. Все их усилия – впустую.
По полю бежал техник, прижимая к груди одной рукой несколько тонких шлангов и какую‑то тряпку, а в другой нес железный баллон, размерами схожий с бытовым огнетушителем. Он бил его по ноге при каждом шаге, а шланги извивались, как змеи, стараясь укусить его через не защищенную одеждой кожу. Он остановился только в самом центре поля – там, где мелом был нарисован круг. Мистика какая‑то. Все кого‑то боятся и прячутся за кругом, очерченным мелом. Техник разложил тряпку. Она оказалась совсем небольшой. Возле нее он установил баллон, соединил их шлангами, отвернул на баллоне вентиль. Тряпка начала вспухать. Все складки на ней расправились, ткань ее стала натягиваться, трещать. Она превратилась в небольшой шар. Он оторвался от земли, повис в воздухе, удерживаемый на привязи веревочкой, которую держал в руках техник, потому что прежде он перекрыл вентиль, отсоединил шланги и баллон, перетянул раструб шара, чтобы не выходил гелий.
– Кхе, кхе. Поясняю. Все должны смотреть на шар, как он взлетает, поднимается, исчезает в облаках. Можете ему вслед помахать, – закричал Томчин. «Эх, только бы ветра не было. Шар тогда в сторону снесет и вся сцена к чертям собачьим полетит», – но об этом он лишь подумал, а вслух не сказал.
– Начали. На лицах трагизм. Вы провожаете. Понятно.
Прожекторы запылали красным. Лучи их потянулись к людям на трибунах, окрашивая загаром их лица и немного ослепляя глаза.
– Это еще что такое? – заворчал сосед, щурясь и прикрывая глаза ладонью, приставив ее к глазам, как козырек. – Нет, что это такое? – переспросил он и повернулся к Шешелю, недовольный тем, что ему ничего не ответили.
– А вы, когда все закончится, вон к тому подойдите, ну что с мегафоном внизу бегает и командует. Он наверняка все знает. «Вот пристал‑то».
– Ага, будет он со мной разговаривать. Как же, – сказал себе под нос сосед.
Красный свет стал более насыщенным. От прожекторов на зрителей накатывалась волна, в которой можно было выкупаться, а если подставить под нее лицо или ладони, то чувствовалось и тепло, особенно тем, кто сидел в первых рядах. Все перед глазами стерлось, превратилось во что‑то сверкающее, и Шешель не сразу разобрал, что шар вырвался из рук техника, начал медленно взмывать вверх.
Опять у него было чувство грусти на душе. Лицо опаляли выхлопы из дюз ракеты, толкавшие ее все дальше и дальше, натужно гудя, поднимая ее сперва над полем, а потом к облакам, пронзая их с еще большей легкостью, чем аэроплан, увязнувший в них пропеллерами.
Луна серебрится, выплывая на поверхность черной лужи.
Будет ли все это наяву или так и останется сладким воспоминанием о том, чего на самом деле не было. Сердце сжималось, отказывалось разгонять по телу кровь, грудь сдавило так, что он и вздохнуть не мог, а глаза увлажнились – масса влаги в них вскоре могла стать критической – тогда по щекам побегут слезы. Неужели ему так горько расставание? Ведь это он летит в той ракете.
Техники, мазнув по трибунам светом прожекторов, проведя им снизу вверх, теперь отключили аппаратуру, и завороженные видом тысячи смотрящих вверх людей, многие из которых встали со своих мест и махали руками, тоже стали задирать вверх головы, думая, что же там такого интересного все увидели. Но шар к этому времени уже и точкой быть перестал, стертый облаками, как стирает ластик карандашный штрих на бумаге.
– Снято.
Этот голос должен был раздаться с небес, обрушиться на трибуны, как ливень, но он поднялся с земли.
Над трибунами пронесся вздох. Все действительно поверили, что кого‑то провожают, нарисовав у себя в голове и ракету и человека, сидящего в ней. На лицах проступало разочарование. Все оглядывались, будто только что открыли глаза, но еще не проснулись окончательно и никак не могут понять, где же они оказались и что делали до того, как заснули. Групповое помешательство какое‑то.
Томчин боялся, что прожекторы не выдержат напряжения, начнут взрываться один за другим, осыпая всех битым стеклом. Но обошлось.
Стекла на прожекторах накалились, корпуса нагрелись. Техники старались не дотрагиваться до них, а то обожжешься, как о плиту. Они толкали прожекторы за треноги, вначале тихонько, чтобы только с места сдвинуть, но не повалить при этом, рухни они на землю, вся хрупкая оптика разобьется. Везли их один за другим колонной. Лучше бы веревки к ним привязали, впряглись бы и волокли, как бурлаки.
Шешель стал протискиваться к выходу с трибуны.
– Куда это вы? – бросил ему вслед сосед. – Всех же просили оставаться на трибунах до конца съемок.
– Дело одно надо решить.
– Напрасно. Вознаграждение не дадут. Посидели б еще немного, а то что же это такое, как мучились и все напрасно. Я вот досижу. Обязательно досижу. Зря я, что ли, время свое здесь терял.
Может, он еще что‑нибудь говорил, но то ли ветер подул в другую сторону, то ли другие голоса заглушили остальные его слова, то ли Шешель отошел уже так далеко, что больше ничего не услышал.
Он вспомнил тот вечер, когда Шагрей притащил ему скатанную в рулон карту видимой стороны Луны, положил ее на стол, с которого они убрали чашки с недопитым чаем и кофе, тарелки и столовые приборы, разворачивал ее медленно, придавив одной ладонью краешек карты, чтобы она опять не скаталась.
Перед Шешелем открывались неизведанные земли. Чувство такое же, как если бы мореплаватель прошлого, добравшись до нового континента, в первой же стычке с туземцами раздобыл его подробную карту. Он собрал у себя в каюте команду своего маленького корабля, который даже прибрежные волны раскачивали так сильно, что казалось, будто начался ураган. Они и слова‑то не могли сказать, лишь смотрели на карту, а во взглядах начинало разгораться золото.
Шагрей растянулся над картой, чуть склонившись, иначе ему не хватило бы размаха рук, чтобы придерживать ее края. Из‑за этого он перекрыл свет от настольной лампы, будто между Солнцем и Луной встала Земля, отбрасывая на поверхность своего спутника странную по форме тень.
– Где я буду? – спросил Шешель.
– Море Спокойствия, – сказал Шагрей, – видите?
Шешель поискал на карте это название. Но попадались другие, тоже красивые, на которых хотелось немного задержать взгляд, запомнить, где они располагаются, будто, оказавшись на Луне, придется у кого‑то спрашивать: «Не подскажете, как добраться до кратера Тихо?»
– Нет, – сказал Шешель, не найдя Море Спокойствия.
– Вот же оно, – сказал Шагрей, ткнув указательным пальцем левой руки куда‑то в левую сторону карты, но при этом краешек, который он только что отпустил, вновь свернулся трубочкой и ударил его по запястью. Шагрей едва успел остановить его, а то карта свернулась бы и дальше, поглотив и кратер Тихо и море Спокойствия.
Шешель представил изрезанную трещинами, оспинками от метеоритных укусов поверхность Луны, укрытую пылью, как ткань укрывает дорогую мебель в опустевшем доме, чтобы она не испортилась от времени, пока здесь никто не живет. Но она ждет, когда же сюда опять придут. Что она скрывает?
– Хотите, я покажу вам Луну? Нет, не на карте, а настоящую. Вы все увидите. И Море Спокойствия и другие моря.
– Там так много воды? – пошутил Шешель.
– Совсем нет, – удивленно сказал Шагрей, – морями их прозвали оттого, что…
– Я знаю отчего, – остановил его Шешель, – а как вы мне Луну сейчас покажете?
– Телескоп, – улыбнулся Шагрей, скатывая карту, – у меня есть телескоп. Очень хороший. Сегодня чистое небо. Пойдемте.
– Один мой знакомый до войны тоже занимался астрономией, – зачем‑то сказал Шешель и замолчал.
– Он погиб? – спросил Шагрей, чтобы пауза не затягивалась. – Не стоит кое о чем слишком часто вспоминать.
– Вряд ли, – сказал Шешель, – хоть он и бродил по краю пропасти. Но где он сейчас, не знаю.
– Так он не был пилотом?
– Нет.
– Вот как, – это были слова вежливости. За ними его не было. – Что ж, идемте?
– А? Конечно, конечно.
Он никогда и не думал, что может вот так, приникнув к окуляру телескопа, смотреть в небо, любоваться, потому что прежде, когда поднимал вверх голову звезды для него были лишь маленькими огоньками, и он не знал, какие они на самом деле. А Луна? Это сказка, от которой сердце замирает. Гонишь от себя подальше мысль, что, когда оторвешься от телескопа и посмотришь на нее без оптики, она окажется маленькой, а чувство, будто ты находишься совсем рядом с не то, чтобы руками потрогать, но все же очень близко, – исчезнет. Так ведь можно и с ума сойти, смотреть на нее не отрываясь, пока свет не выжжет сетчатку глаз, отвлекаясь лишь только, чтобы немного перекусить, проклиная все на свете, когда тучи затянут небо.
И еще одна мысль. Одна из самых грустных. Ты никогда не будешь там. Сможешь только смотреть на нее, но никогда не прикоснешься к ней руками, не потрогаешь ее, не пройдешь по ней, а к тому времени, когда до нее действительно доберется первый из людей, станешь бесконечно старым или вовсе не дождешься этого и даже не увидишь, как по ней ступает кто‑то другой, а не ты.
Кто‑то другой. Не ты.
Как же отогнать эти мысли?
От них хотелось выть волком, задрав к Луне голову. С вывалившегося изо рта языка капает слюна, будто в небесах висит головка сыра, а у тебя в желудке давно ничего нет. В голове занозой застряла мысль: «есть, есть». Прыгаешь, машешь руками, но хватаешь только воздух. Когда сжимаешь пальцы в кулак, оказывается, что в них пустота.
Охранник принял его за слишком навязчивого поклонника, который пытается проникнуть в святая святых всех звезд – гримерную, чтобы подсмотреть, какие они в жизни. Он преградил Шешелю путь, встал, упер руки в бока, расставил ноги пошире, а голова его возносилась к небесам, так что волосы лишь чуточку не доставали до облаков.
«Вот кого надо просить дотянуться до Луны».
Он был гораздо выше Шешеля. Тот рядом с ним чувствовал себя карликом, смотрел снизу вверх, а если бы охранник не обращал на него внимания, то и не докричался бы. Тогда проскользнул бы незаметно у него между ног.
На лице охранника проступили следы работавших под черепной коробкой мыслей, вначале кожа на нем скомкалась, а потом, когда он узнал‑таки Шешеля, все разгладилось.
– Проходите, пожалуйста, Александр Иванович. Простите, что не узнал сразу. Сегодня зрители идут на всякие хитрости.
«Это на что он намекает? Может, я тоже загримировался под Шешеля?»
Гримерные разместили в раздевалках стадиона под трибунами. На потрескавшихся и вот уже несколько лет не ремонтированных лавках кипами валялась одежда, как на рынке самого низкого пошиба, куда свозят свою добычу старьевщики, промышляющие по всему городу и в дорогих кварталах и в бедных.
Здесь поставили большое зеркало со столиком, кресло перед ним, а сбоку – фонарь, потому что света в раздевалке было слишком мало. Он едва пробивался сквозь мутные и не открывавшиеся много лет окна. Стекла вросли в раму. Взбреди кому в голову приникнуть к ним с внешней стороны, почти ничего не разглядел бы, даже если вздумал их отмыть. Испачкались они с двух сторон. В комнате витал затхлый, немного скисший запах, выработанный проступившей на промокших стенах плесенью.
– Александр Иванович, где вы ходите?
Гример устал. Он следил за тем, как одевают массовку. В глазах у него все перемешалось от красок и лиц, мутилось, как от легкого опьянения или скорее от солнечного удара, но он и на улицу‑то почти не выходил, значит – от духоты. Дышать было нечем. Впору надевать противогаз с кислородными баллонами или, что гораздо лучше, костюм космонавта, но прикрепленный к спине ранец – пуст. Он чувствовал себя, как хирург, который вынужден оперировать в полевых условиях, где нет ничего, кроме его походного чемоданчика.
«Никаких условий для работы», – говорил он себе под нос.
– Извините, – сказал Шешель, – мне было интересно взглянуть на стадион.
Той ночью Шагрей сказал ему, что когда‑нибудь он отправит человека в космос, а потом забросит его и на Луну. Шешель хотел предложить свою кандидатуру в обоих случаях, но так этого и не сделал.
С каждым разом у него все быстрее получалось влезть в космический костюм. Тот уже не казался ему таким неудобным, как в первый раз. К концу фильма он станет ему настолько привычен, что придется носить его и на улице, а от обычной одежды он отвыкнет.
Он безропотно сидел на лавке, когда ему навинчивали шлем. При каждом обороте мир исчезал, когда перед глазами была задняя часть шлема – непрозрачная, из‑за этого становилось страшно, но менее чем через миг мир возвращался, а на лицо наплывало стекло.
Ночь. День. Ночь. День. Как быстро они сменяются, будто мир сошел с ума и день с ночью занимают всего лишь несколько секунд.
Свет от фонаря слепил глаза. Отражаясь на стеклах шлема, он мешал Шешелю рассмотреть сосредоточенное лицо гримера. Он будто выполнял тонкую ювелирную работу. Алмаз дорогой гранил, что ли. Ошибешься – не поправишь.
Шешель не заметил, что свет и темнота больше не чередуются между собой.
Гример отпрянул, оторвал от шлема руки.
– Ну все.
– Спасибо.
Он посидел чуть‑чуть, собираясь с силами, готовясь выйти на арену, как гладиатор, которого подгоняют хозяин и крики толпы, жаждущей крови.
Дышалось с трудом. Он боялся, что воздух вскоре закончится, и невольно задерживал дыхание, но потом ему приходилось наполнять легкие до краев, и он глотал запахи выкрашенной кожи, пота и расходовал куда как больше воздуха, чем если бы дышал в обычном ритме.
Подле раздевалки стоял серебристый автомобиль, чуть приплюснутый, похожий на черепаху со сглаженным панцирем. Видимо, с нею долго играли волны и обтесали о песок и камни. Голова убрана внутрь, а вместо лап выпирают колеса.
Его ждал водитель, с ног до головы зашитый не в привычную черную кожу, а во что‑то серебряное. Он опирался о борт черепахи, курил толстую сигару, с наслаждением и таким аппетитом втягивая воздух, что у Шешеля чуть слюнки не проступили на губах. Он проглотил их.
– Садитесь, Александр Иванович, – сказал водитель.
«Хм, знакомое лицо».
– Рад тебя видеть, – сказал водителю Шешель. Тот бросил сигару на землю, прихлопнул ее ногой, будто змею раздавил, обернулся к автомобилю, нажал на какую‑то кнопку на корпусе.
Верхняя часть панциря, разделившись на три равные части, разошлась в разные стороны – одна чуть вперед, открываясь, как шкатулка, две остальные, что по бокам панциря, ушли вверх. Обнажились внутренности черепахи, точно ее препарировали, разрезали острыми ножами панцирь. Впереди одно кресло, за ним – сдвоенное. В него‑то и сел Шешель, неуклюже перевалившись через борт, как кукла или паралитик. За штурвал уселся водитель. Он был рад, что ему доверили эту роль.
Шешель уже со всеми простился и в течение двух недель сидел на карантине, чтобы накануне старта, не дай бог, не подхватить какую‑нибудь болезнь. Облученная космическими сияниями, она может трансформироваться, превратиться в новую чуму, которая выкосит половину человечества, если его корабль вернется на Землю. Пусть уж он тогда сгорит в атмосфере.
Титр в картине, поясняющий это, будет менее объемен. Слов пять. Не больше.
С женой он виделся только через прозрачное стекло. Он мог притронуться к нему с одной стороны, а Спасаломская в это время приставила ладонь – с другой. Но стекло было слишком толстым. Они не ощутили бы тепло друг друга, держи они руки вот так хоть целый день. И все же, когда Шешель дотронулся до стекла, он что‑то почувствовал, будто слабый разряд тока прошел через центр его ладони, разошелся до кончиков его пальцев и поднялся по руке до локтя.
Их губы что‑то шептали, складывались в трубочку и снова расправлялись. Поняла ли Спасаломская, что в этой сцене он отошел от сценария? Нет, он не стал изменять текст. Все в этом тексте его устраивало. Это он говорил ей, что любит ее, а не космонавт, который летит на Луну. Он смотрел в глаза Спасаломской и не мог прочитать, что шепчут ее губы. Толстое стекло не пропускало звуков.
– Вы так убедительно играли, – сказал ему после съемок Томчин.
«Я не играл», – хотел ответить ему Шешель, но сказал только:
– Спасибо.
– Мне‑то за что? – удивился Томчин. – Вам спасибо.
– И вы сегодня были неподражаемы, – сказал Томчин Спасаломской.
– Спасибо, – после некоторой паузы сказала Спасаломская.
– Вы точно сговорились сегодня, – бросил Томчин.
– Может быть, – сказала задумчиво актриса. – Может быть.
Она посмотрела на Шешеля так пристально, будто впервые увидела его и выясняет, что это за человек и как к нему относиться впредь, потом она улыбнулась, а он ей ответил тем же. Она его поняла правильно. Слов для дальнейших объяснений не понадобилось. Взгляда хватило с лихвой.
Этот вечер и эта ночь… Хм. Повторится ли такое?
Уставшие, они болтали почти до утра, потому что подольше хотели продлить ускользавшую ночь. Она еще оставалась с ними, когда рассвет стер с небес звезды, разлил красную краску на горизонте, будто там запылало множество костров, будто приближались несметные полчища, поджигая все на своем пути, и, пока они еще не пришли, нужно воспользоваться последними минутами покоя. Их больше ведь не будет.
Ночь забилась под кровать, а они, чтобы ей не было так страшно, задернули окна шторами, и рассвет, отчаявшись пробраться в комнату, ушел прочь.
Разговоры все были пустые и легкие, как ветер, и сладкие, как мороженое, которое тает, только положишь его на язык. И так же таяли слова в их ртах. Чтобы узнать, что ел собеседник, они слизывали слова друг у друга с губ…
Крик оглушил его, ворвался в барабанные перепонки с такой силой, будто он приложил ухо к земле, а в это время по ней одновременно топнули тысячи лошадей. Он вздрогнул, встал с кресла черепахи, потому что весь стадион тоже встал, приветствуя его. Как давно он не испытывал это чувство. Лет пять уже. Поклонники его не забыли, но на руках носили уже других.
Все искусственное. То время вернуть невозможно, даже если он все бросит, вновь сядет за руль гоночного авто и выиграет Императорский приз, все будет иначе. Не так. Не так. Ему захотелось плакать, но даже водитель, обернись он к нему, не увидел бы слез сквозь стекло шлема. Все остальные находились слишком далеко.
Держась за бортик авто, Шешель махал руками, поворачивался из стороны в сторону, как флюгер, который привык подставлять свои бока ветру. Не заметив, что ветер уже кончился, он все продолжает привычную работу. Болванчик. Вот он кто.
На трибуне для почетных гостей все стояли. Он задержал на них взгляд. Среди множества лиц Шешель все никак не мог разглядеть Спасаломскую. Солнце мешало ему.
– Как же он днем на Луну полетит? Ее же не видно.
– Он долго лететь будет. Ночь и наступит.
– Вот, значит, как. Понятно.
Шешель подслушал это разговор, уходя с трибуны. Тогда он улыбнулся, а сейчас, вспомнив о нем, едва не рассмеялся.
Но он разочаровал их. Забираться в ракету он будет совсем в другом месте. В одном из павильонов студии, а пока он поприветствовал императора, когда авто остановилось напротив трибуны для почетных гостей, но говорить те слова, что произносили гладиаторы перед сражением, не стал. Не будет зрелища. Не будет. Вернее, оно будет, но потом.
– Все. Кхе.
Этот крик, даже усиленный мегафоном, все равно был глуше, чем ликующие возгласы толпы. Шешель скорее не услышал его, а почувствовал, потому что до этого крика толпа приветствовала его, а сразу после него точно забыла о нем, будто он мгновенно исчез. От него отвернулись. Люди зашумели, защебетали, стая птиц, узнавшая о том, где рассыпаны хлебные крошки или зерна, и надо долететь туда, пока об этом месте не выведали другие стаи и все не склевали. Они потянулись к выходам со стадиона, получать взамен выданным им листочкам деньги.
Шешель так и стоял в авто, будто оплеванный, провожая их взглядом. Слишком быстро отвергнутый кумир. Он не успел насладиться славой.
– Александр Иванович, все, – сказал ему водитель.
Шешель кивнул. Водитель подумал, наверное, что Шешель не услышал команду Томчина, и продублировал ее.
Он перевалился через бортик авто и побрел в раздевалку, похожий на неуклюжего медведя, которого вывели на манеж позабавить публику, но та не стала ждать представления. О медведе все позабыли. Даже хозяин. Куда же теперь податься?
«Вот она, какая толпа. Чувства ее недолговечны».
– Я вас довезу, – донесся до него голос водителя.
– Сам дойду, – отмахнулся Шешель, потому что водитель его слов не услышал, а жест этот увидит обязательно.