Дни тянулись медленно, будто время здесь, в этой опостылевшей, пропахшей лекарствами палате шло не с той же скоростью, как вне ее пределов, и прежде чем утро сменялось днем, а день – вечером, проходило не несколько часов, а гораздо больше.
Мороз выводил на окнах витиеватые узоры, и часто у Мазурова не было других развлечений, кроме как смотреть на стекла и гадать, что же мороз на них нарисует в следующий раз.
На тумбочке лежала стопка журналов, книжки, которые он просил принести ему, но стоило ему открыть их, как очень быстро, после нескольких страниц, глаза начинали слезиться, болеть голова – и он откладывал чтение, хотя соскучился по нему.
Что там говорил Вейц? Что к Новому году он станет генералом, но этого не случилось, да и Новый год он как‑то пропустил, слышал только, что за окнами веселятся люди, поют песни, а небеса озаряют разноцветные вспышки фейерверков. Но примерно за месяц до этого ликование на улицах было более бурным, а Мазуров, который только‑только стал приходить в себя после множества операций, когда врачи буквально вытащили его с того света, никак не мог понять, отчего это происходит. Наверное, жители даже самой отдаленной деревушки, затерянной в тайге, раньше его узнали, что Центральные государства сдались, что подписано мирное соглашение и наступил мир.
Он и вправду так исхудал, что стал походить на мертвеца, глаза выпирали из орбит, скулы ввалились, а в теле остались только кости, обтянутые бледной кожей, на локтях образовались пролежни, неприятные мозоли, но сейчас они уже прошли. В таком виде Мазуров не хотел показываться Кате, не хотел, чтобы она видела его отросшую, длинную, нечесаную бороду. Но ведь она наверняка, уговорив главврача, смотрела на него, когда он валялся без памяти, а теперь и вовсе перевелась в этот госпиталь, чтобы ухаживать за ним, а могла ведь уйти со службы. Война‑то закончилась.
Катя сама догадалась сбрить ему бороду.
Мазуров просил ее что‑нибудь почитать ему вслух, точно маленький ребенок, который любит, когда ему на ночь рассказывают сказки. Катя с удовольствием это делала. У нее был приятный, очень мягкий, бархатный голос, и Мазуров скорее слушал не то, что она читает, а то, как она это делает.
Его желудок пока не принимал более тяжелой пищи, чем каша на завтрак и бульон на обед. Катя кормила его с ложечки, утирала испачкавшиеся губы, говорила что‑то нежное, и он послушно ел, хотя еда эта, несмотря на то что была очень вкусной и питательной, надоела, и будь на месте Кати кто‑то другой, он, может, и закапризничал бы. Имел право. Герой все‑таки. В тумбочке лежали две только что отлитые медали. Мазуров не видел, как их принес генерал Рандулич, выложил эти медали из нагрудного кармана, положил на тумбочку.
– Пусть спит, не надо его будить, – сказал Рандулич. – Как он?
– Поправляется, – сказал главврач.
Постояв немного над своим бывшим подчиненным, Рандулич ушел, у него было заседание в Генштабе, на которое он не мог опаздывать.
Новенькие медали переливались, сверкали, когда на них падал свет, пробравшийся через неплотно зашторенные окна. Лучи от них упали Мазурову на лицо, разбудили его, он открыл глаза. Сперва нашарил медали рукой, взял их, поднес к себе и стал рассматривать скорее с удивлением и любопытством. Что за добрый волшебник принес их?
– Заходил генерал Рандулич, – сказал ему главврач.
– Жаль, что вы меня не разбудили, – расстроился Мазуров.
– Он не велел вас будить, сказал, что еще зайдет.
Медали были простенькими, сделанными по одному принципу. У одной на лицевой стороне надпись «За взятие форта „Мария Магдалена“» была выбита горизонтально, а у другой – «За взятие острова Рюгхольд» – шла по кругу, но дата стояла тоже в центре медали. Никаких девизов не было, но ведь похожих медалей было выпущено в последние время множество: и за Данциг, и за Кенигсберг, и за Будапешт, так что девизов просто на все надписи не хватило, а выдумывать новые проектировщики не стали. Да и художник, который рисовал форт «Мария Магдалена», не удосужился изучить его фотографии, и на оборотной стороне медали укрепления были изображены неверно.
Репортеры различных изданий, прознав, что в госпитале лежит Мазуров, возглавлявший штурм «Марии Магдалены» и Рюгхольда, осаждали главврача с просьбой хоть на несколько минут дать им возможность пообщаться со штурмовиком. Но главврач стойко отражал все их натиски.
– Побойтесь бога, – отмахивался он от репортеров, – господин подполковник очень плохо себя чувствует. Ему нужен покой. Любое общение ему вредно.
И как они только не узнали, что за ним приглядывает Катя, а то и ей бы прохода не дали, встречали бы на проходной госпиталя, сопровождали до дома, караулили ее возле квартиры и не отставали от нее, пока она не скажет хоть нескольких слов.
Главврач частенько заходил к своему пациенту, справлялся о самочувствии, спрашивал, не нужно ли что‑то Мазурову, и был готов, прямо как волшебник, выполнить любые его просьбы. Да и внешне он походил на доброго волшебника из сказки с длинной седой бородой, из которой он должен вырвать несколько волосков и прочитать заклинание, чтобы чудо исполнилось.
Мазуров любовался Катей, когда она вбегала к нему в палату, едва успев набросить на плечи белый халат, еще разгоряченная, с подрумяненными морозом щеками.
– Вставай, лежебока, – как‑то сказала она ему, – главврач разрешил тебе ходить.
Он двинул ногами, скидывая их с койки. Они его почти не слушались, и без помощи Кати он не нашел бы лежавших на полу тапочек.
«Все так же, как и в прошлый раз», – подумал он о госпитале, в котором лежал после Баварской операции.
Ноги дрожали, и, сидя на койке, Мазуров все не решался оторваться от нее, точно это какой‑то спасательный круг, и стоит ему отпустить его, как он окажется во враждебной стихии, да еще совсем без сил. Пол под ногами закачается, как корабельная палуба в сильный шторм, и он боялся, что упадет, распластается на полу.
– Я тебе помогу, – сказал Катя.
Она перекинула руку Мазурова через плечо, попробовала его приподнять.
– Ты легкий, – засмеялась она, – совсем не ешь.
Первые шаги дались с трудом, а потом стало еще труднее, и от непривычки Мазуров учащенно задышал, точно пробежал не один километр, лоб его покрылся испариной, но чувствовать, что ты опять можешь ходить, пусть ноги при этом дрожат и подгибаются, было очень приятно.
– Хватит на первый раз, – сказала Катя и уложила его в постель, – спи теперь. Устал, наверное?
– Устал, – сказал Мазуров, – когда в следующий раз походим?
– Завтра.
Его быстро сморил сон.
Во сне он вспоминал, как раскачивалась под ним койка и он вместе с ней, когда плыл на выкрашенном в белое госпитальном судне, но он не понимал, что находится на корабле, большую часть времени находясь в беспамятстве, а когда на короткое время приходил в себя, то не понимал, где он, думая, что койка качается из‑за землетрясения, не мог различить черты лиц, склонявшихся над ним, – они были мутные, размытые, точно между Мазуровым и ними был сильно нагретый воздух. Потом койка перестала качаться, он оказался на суше, но и этого Мазуров не понял, а воспринимать реальность стал многим позже, когда на окнах его палаты появились морозные узоры…
Командир части был обязан написать письма родственникам своих погибших подчиненных. Но Мазуров не сделал этого ни после «Марии Магдалены», потому что у него совсем не было тогда времени, а сейчас у него на это еще не было сил. Но как написать несколько сотен писем так, чтобы каждое из них было особенным? Невольно скатишься на шаблон, по которому начнешь писать всем, лишь меняя имена и адреса, да и не знал Мазуров, как погиб каждый из его солдат. Они верили ему, верили, что он вытащит их из самых сложных передряг, но его удача распространялась только на него самого, а не на них.
– Ты родился под счастливой звездой, – как‑то сказала ему гадалка в детстве, когда он вместе с родителями выходил из церкви.
Может, поэтому он полюбил звезды, хотел отыскать ту, под которой родился…
И все‑таки он думал, что когда‑нибудь наберется сил и напишет всем, вот только все оттягивал момент, когда придется сесть за эти письма.
Ходить он учился заново. С каждым днем эти прогулки становились все продолжительнее. Он осваивал окружающее пространство, сперва выбравшись в коридор, потом, когда он был весь исхожен, вышел на улицу из госпиталя и, стоя на крылечке, вдохнул морозный воздух, от которого закружилась голова, так что Мазуров чуть не упал.
Из‑за ограды госпиталя доносились звуки городской жизни – цокот копыт по мостовой, гудки автомобилей, человеческие голоса, но до них было так далеко, словно Мазуров находился совершенно в другом мире. Ему очень захотелось выйти на улицу, увидеть незнакомые лица, смотреть на них, как смотрят на картины, заговорить с прохожими, пусть они шарахнутся от него, как от полоумного.
– Когда мы пойдем туда? – Мазуров ткнул в строну закрытых ворот.
– Скоро, скоро, – говорила ему Катя, – ты очень нетерпелив.
Теперь уже не стоило опасаться, что на него, стоит ему только выйти за территорию госпиталя, набросятся репортеры. Интерес к нему ослабел, сошел на нет. Так много событий происходило в мире, что отдельные эпизоды минувшей войны стали отходить на второй план, становились неинтересными и не привлекали читателей, даже если репортер из кожи вон лез, описывая, к примеру, как британцы с французами в течение года гонялись за небольшим германским отрядом в Танганьике и все никак не могли его разбить, хотя преимущество у них было тридцатикратное.
Мазуров же читал об этом с огромным интересом, хотя сообщения эти появились в печати еще месяц назад, но для него все они были новые, и только сейчас он переживал то, что все уже давным‑давно пережили.
Под занавес войны в Турции произошел переворот молодых офицеров во главе с Ататюрком, и если у кайзера еще оставались какие‑то сомнения – признавать поражение или нет, то разгром Австро‑Венгрии и выход из войны Турции не оставил ему никаких шансов.
Форма на нем висела, как на вешалке, точно была на несколько размеров больше, чем нужно, а ведь всего несколько месяцев назад она сидела на нем как влитая, нигде не топорщилась, не набухала складками, но никакой другой одежды у него не было.
– Ты очень красивый, мой подполковник, – подбодрила его Катя, увидев смущение на лице Мазурова, когда тот осмотрел себя в зеркале.
– М‑да уж, – промычал Мазуров.
Хорошо, что она не попросила его надеть награды, хотя он видел по ее лицу, что она этого очень хочет, хочет гордиться своим кавалером, увешанным орденами и медалями, как новогодняя елка праздничными игрушками. Но горожане от новогодних елок уже избавились, выбросили их на улицу, и они доживают свои последние дни в мусорных баках, а игрушки убрали в ящики до следующего праздника.
Мазуров выполнил бы ее просьбу, но он был так слаб, что боялся – сможет ли носить весь этот металл на себе, он и вправду занял бы всю его грудь, как кираса какая‑то, очень красивая, дорогая и бесполезная.
Накануне была небольшая оттепель, а потом подморозило, мостовая стала скользкой. Когда Мазуров ступил на нее, у него чуть не разъехались ноги, он покачнулся – хорошо, что Катя держала его под руку, а то он точно упал бы.
Он радовался этой прогулке, как ребенок, которого родители повели в цирк, а когда Катя сказала, что они идут в синематограф, сердце его забилось, словно он получил подарок, о котором давно мечтал. Впрочем, эта прогулка и вправду была подарком, преподнесенным ему главврачом, наконец‑то посчитавшим, что его пациент может выйти в свет.
Приходящие с фронта поезда встречали с музыкой и цветами, солдат и офицеров качали на руках, но Мазуров пропустил эту радость, и на него почти ничего не осталось, за исключением редких взглядов прохожих, которые еще не устали дарить улыбки тем, кто вернулся с фронта. Катя тоже видела эти взгляды и улыбки, покрепче прижималась к плечу Мазурова, словно он мог исчезнуть, испариться, но пока она его держит – ничего этого не случится.
Он вертел головой по сторонам, вдыхал аромат, который струился из кондитерских. Заметив это, Катя предложила зайти в одну из них. Продавец за прилавком, увидев новых посетителей, выбежал из‑за прилавка, рассыпался в любезностях и провел их до стола. Они попили чаю, заедая пирожными.
– Тебе нравится? – спросила Катя, точно сама приготовила это угощение.
– Да, – кивнул Мазуров, – очень вкусно.
Он соскучился по этому вкусу, соскучился по мирной жизни, совсем забыл, что это такое, но теперь, вновь окунувшись в нее, он не хотел вспоминать ни Баварскую экспедицию, ни «Марию Магдалену», ни Рюгхольд, точно все случилось не с ним. Сейчас хотелось слушать Катю, пить чай…
Дворник счищал с рекламной тумбы плакат с надписью «Женщины России говорят – иди». Краски на плакате выцвели от солнца, бумага истрепалась от ветра, дождя и снега, клей рассохся, и плакат легко отходил со стены. У дворника в ведре было еще несколько обрывков других подобных плакатов. Рядышком валялось несколько свернутых в трубочку новых плакатов совсем с другой тематикой. Дворник разворачивал их, густо смазывал оборотную сторону кисточкой, потом приклеивал к тумбе.
«Обворожительная Елена Спасаломская в новом фильме „Ангел любви“».
– Идем на это? – спросил Мазуров Катю.
– Если ты не против, – потупилась Катя, – мне бы хотелось. Все только об этом фильме и говорят.
– Конечно, я не против, – сказал Мазуров.
В кассах толпились люди, выстаивали очереди, похожие на те, что выстраивались во время войны за продуктами, вот только на лицах было совсем другое выражение, да и одежда, несмотря на холодную погоду, была яркой и какой‑то весенней.
Они купили билеты на ближайший сеанс, но, прежде чем пройти в зал, задержались в буфете, пили там горячий ароматный чай, беседовали о чем‑то пустом и легком. Мазуров смотрел, как двигаются губы Кати, ему очень хотелось прикоснуться к ним своими губами, наблюдал за ее глазами, веселыми и искрящимися.
На стенах были наклеены плакаты с фильмами, которые уже прошли, но Мазуров не смотрел ни одного из них. Хотя нет, к ним привозили какие‑то фильмы, но он не помнил ни одного названия, и если бы Катя завела про них разговор, то он стал бы очень плохим собеседником.
Они прошли в зал, пока там еще не заняли самые удобные места, уселись в мягкие кресла и стали ждать, когда же погаснет свет и оживет белое полотно экрана.
Мазуров водил рукой по ободранным подлокотникам. На улице он немного продрог, а теперь чай и теплый воздух в зале согрели его.
Он чувствовал, что засыпает.
Погас свет, заработал киноаппарат, издавая звук, похожий на тот, что издают заполонившие летнее поле насекомые. Заиграл тапер и стал комментировать то, что происходило на экране. По залу разнесся возглас разочарования. Перед началом фильма демонстрировали съемки переговоров, подписание мирного соглашения и немного другой хроники. Видимо, все в зале уже видели их, но для Мазурова‑то все было в новинку.
Картинка была отретушированной, тщательно отобранной цензорами, и чтобы не тревожить умы простых обывателей, здесь многое не стали показывать – деникинцев, которые в течение трех недель умирали на улицах Будапешта, превращая этот красивый город в развалины, продвигаясь даже не по метру, а по сантиметру сквозь плотную оборону австро‑венгров, катера пехотинцев, пересекающих Дунай под огнем батарей, установленных на высоком берегу Буды, и то, как, достигнув этого берега, они цепляются за его склоны, а пулеметы противника пытаются сбросить их в холодную воду.
Это покажут чуть позже, когда уйдет боль утрат и захочется обо всем вспомнить и рассказать об этом тем, кто не застал этих событий…
Уральские заводы, работая в три смены, ни на минуту не останавливая конвейеры, выплевывали танки, которых наконец‑то стало так много, что они появились и в тех дивизиях, что воевали с турками. Эти фронты всегда были падчерицей, которой доставались только остатки, но когда в войну на стороне Антанты вступила Болгария, то наконец‑то Россия смогла осуществить то, о чем когда‑то мечтал Скобелев – удар по Константинополю.
Танковые армады, переброшенные в Болгарию, вместе с ее пехотой, вместе с генералами, которые еще помнили и Белого генерала, и то, как они, будучи еще совсем молодыми, защищали вместе с русскими Плевну, взломали турецкую оборону, прошли сквозь нее танковыми клиньями, как нож сквозь масло, а британцы и французы могли лишь смотреть на это со стороны, слать поздравительные телеграммы русскому командованию, но не могли остановить наступление, как сделали они это треть века назад, когда армия Скобелева не дошла до Константинополя нескольких километров. Ведь русские пока еще были союзниками. Пока.
Первый танк, вступивший в этот город, выкрасили в белый цвет, хотя подобная окраска больше подходила для пустыни, которой здесь отродясь не было, на бортах вывели надпись «Скобелев», а над ним развевался русский флаг. Генерал пробирался в Константинополь, переодеваясь в простые одежды, ходил по его улицам, рискуя быть узнанным, но ему так хотелось здесь побывать. Не одному, не как шпиону, таясь от всех, а во главе своего войска. Жаль, что он не дожил до этого времени…
Эту войну стоило продолжать, чтобы вновь приколотить свой щит на воротах Царьграда, как почти тысячу лет назад. Но теперь они сделали это. Теперь они получили Галицию и проливы, как им и обещали союзники, и даже больше, потому что разговор о европейской части Турции, Данциге, Познане, Восточной Пруссии и Циндао зашел позже, когда пришло время переговоров о мирном соглашении.
Картографическое общество сейчас работает, не покладая рук, подготавливая для печати новые карты, где будут обозначены нынешние границы Российской империи.
Британцы и французы даже из церемонии подписания хотели сделать своеобразное шоу, чтобы унизить германцев и австро‑венгров, будто того, что они и так получали, было недостаточно для них взамен тех поражений, что они испытали в этой войне и в тех, что случались прежде.
Германия теряла все свои колонии, которые переходили французам и британцам, но все они располагались слишком далеко от метрополий, и когда‑нибудь новые хозяева тоже потеряют их. Только Россия имела все свои земли в одном кулаке, ее не интересовали колонии в Африке, будь иначе, она давно бы заполучила их. Но зачем?
Даже Италия, от которой в этой войне были одни головные боли, и Румыния, от которой боли головные были еще сильнее, потому что ее армия после первых же сражений побежала, бросая свои позиции, и закрывать эти бреши пришлось русским, хотели урвать себе кусок разваливающейся Австро‑Венгерской империи. Российский Генштаб такой исход событий предугадал, заранее перебросив на Румынский фронт свои части. Вот только сейчас аппетиты Италии и Румынии были слишком большими, точно это они сыграли в этой войне главную роль.
Британцы и французы и вовсе решили подписать соглашения, не приглашая представителей Австро‑Венгрии и Германии, и лишь позиция России помешала им это сделать, но сохранить Германии флот Россия не смогла. То, что сумел сохранить Шеер, досталось победителям. Только из‑за того, что в Ютландском сражении Шеер считался победителем, его не разжаловали и не судили, а лишь отстранили от командования флотом Открытого моря. Зачем он привел то, что все равно пришлось отдавать? Лучше бы потопил корабли вместе с русскими…
Австро‑Венгрию разделили на два государства…
Проигравших заставили выплачивать репарации, которые оказались бы слишком большими и неподъемными, на долгие годы ввергнувшими Германию и другие страны в нищенство, не сумей Россия уменьшить их. Она отстояла и Сербию, а то в этом дележе ей ничего бы и не досталось.
Мазуров смотрел на суетящегося и циничного Клемансо, из глаз которого буквально сочилась ненависть к премьер‑министру Германии Бетвег‑Гольвегу, хотя он и пытался скрыть ее за улыбкой, вальяжного и чуть нерасторопного Ллойд Джорджа, который, главным образом, следил на этой церемонии за тем, какое впечатление он производит на окружающих, президента САСШ Вильсона, в эти минуты раздосадованного тем, что его страна опоздала вступить в войну, а ведь ей предоставлялся такой великолепный повод, когда германская субмарина потопила «Луизитанию», на которой находилось несколько сотен американских граждан. Но теперь он мог рассчитывать только на роль наблюдателя, впрочем, САСШ и так нажились на этой войне, поставляя вооружение странам Антанты, а по сведениям Игнатьева, и странам Центральных государств. Вот только пока сведения эти не стоило разглашать.
Но сидящие в зале уже не раз видели этот фильм. Он не представлял для них никакого интереса, и они уже пережили радость от победы, когда смотрели его в первый раз, когда встречали поезда с войсками, возвращающимися с фронта, и теперь хотели видеть совсем другое, что‑то более легкое, воздушное, Спасоломскую, а о том, что была война – забыть побыстрее. Это уже почти произошло.
Мазуров вдруг почувствовал, что и его начинают отпускать воспоминания, они стираются, тускнеют, как выцветает от времени краска на ярких картинках.
– Что ты будешь теперь делать? – как‑то спросила его Катя и посмотрела настороженно, чуть испуганно, ожидая, что же он ответит.
Она знала, что к Мазурову опять приходил Рандулич, и помнила, чем обычно заканчиваются эти визиты, и теперь, уже задав вопрос, корила себя за то, что сделала это, но больше оттягивать не могла, так она измучилась, строя какие‑то предположения.
– Я ведь астроном, – сказал Мазуров, – буду преподавать, заниматься научной деятельностью.
– Есть предложения?
– Да. Кто же откажет герою войны? – улыбнулся он. – Придется даже выбирать.
– Ты уже выбрал? – обрадовалась Катя, потому что все ее опасения оказались беспочвенными.
– Нет еще. Выбираю.
Он не сказал Кате, что не так уж и много университетов, где преподают астрономию, что уровень его на самом деле пониже большинства ученых, а Рандулич… Рандулич обещал ему экспедицию на Тибет. Не сейчас. Со временем. Там ведь такое чистое и низкое небо, и он так мечтал увидеть на нем звезды. Но ничего этого он не сказал Кате. Зачем ей зря волноваться прежде времени?
Документальный фильм закончился, и на белом экране появилась обворожительная Спасоломская, но смотреть хотелось не на нее, а на то, как играют тени на лице Кати и как меняется ее выражение, когда она смотрит этот фильм…