Левашов давно уже не чувствовал своих пальцев. Вначале затвердели их подушечки, затем онемение поразило фаланги. Холод растекался по ним, как гангрена. Со временем у Левашова стало создаваться впечатление, что пальцы превратились в ледышки и стали такими хрупкими, словно сделаны из хрусталя. Стоит только попытаться пошевелить ими, как они рассыплются хрустальными осколками, но пилот не решался провести этот эксперимент. На протяжении последних полутора часов он сжимал ладонями штурвал аэроплана. Левашов замерз. Наверное, в лед постепенно превращалась и его кровь. Медленно густея, она начинала застывать в венах, и именно поэтому ему становилось все труднее двигаться. Но куда больше, чем холод, его донимал ветер. Он просачивался сквозь одежду и добирался до тела. От него не было спасения. Он гулял по пилотской кабине, утыкался в дверь, отделявшую салон. Она была плотно закрыта, правда, не герметично. Это не страшно. В салоне лишь немногим ниже нуля по Цельсию.
Стекла летных очков по краям покрылись инеем. Морозные узоры не успели пока разрисовать лишь самый их центр, который находился напротив зрачков. Казалось, что очки примерзли к лицу, вернее, к защитной вязаной шапочке, и теперь их нужно было либо отдирать, либо ждать, когда они оттают, впрочем, этот процесс, вероятно, ускорился бы с помощью горячей воды. Левашов не мог улыбнуться, потому что скулы уже не подчинялись ему, но он обязательно это сделал бы, когда вдруг подумал, что после посадки его, скорее всего, придется вынимать из аэроплана как статую. На том месте, где шарф закрывал губы, образовалась ледяная корка. Бедный человек‑невидимка, к каким ухищрениям ему приходится прибегать, чтобы люди его заметили!
Штурмовики дышали на окоченевшие руки, растирали побледневшие пальцы, а потом вновь надевали перчатки, но через десять минут, а то и гораздо раньше, руки снова начинали мерзнуть и деревенеть, и все приходилось делать заново. Бестолковая работа. Если кто‑то пытался заговорить, то прежде слов изо рта вырывались густые клубы пара. Слова замирали, оседая налетом на зубах, потому что в открытый рот вливался холод. Слова, которые только что хотелось произнести, забывались, как будто холод мгновенно поражал участки мозга, отвечавшие за память. Хотелось побыстрее приземлиться, чтобы вновь почувствовать на своей коже солнечное тепло. Возможно, тогда и мозг оттает. Здесь, на высоте, солнечных лучей было в избытке, но все они, увы, негреющие, холодные.
Тело немело, как у сказочных героев, посмотревших в глаза ледяной змее и теперь становящихся камнем, вот только превращение слишком затягивалось. На аэроплане было несколько термосов с горячим чаем и кофе. Штурмовики наливали непослушными руками напиток в алюминиевые кружки. Стенки кружек быстро нагревались, и пальцам, которые еще не совсем утратили чувствительность, становилось нестерпимо больно. Постепенно по ним вновь начинала циркулировать кровь, пробиваясь сквозь образовавшиеся тромбы, и боль усиливалась. Когда она чуть не срывалась с губ шипением, штурмовики топили ее в горячей ароматной жидкости, которая, как расплавленное золото, опаляло горло и поджигало желудок. От первого же глотка все рецепторы на языке теряли свои свойства, так что вскоре штурмовики уже не понимали, что пьют, но все равно получали огромное удовольствие. Почему‑то начинало казаться, что так они могли немного ускорить течение времени…
Кто‑то пробовал заснуть, но сберечь достаточное количество тепла, чтобы заманить сны, никак не удавалось К тому же после двухчасового сидения на лавке голову начинала сверлить навязчивая мысль, что тело превратилось в некое подобие выставляемого в витринах модных магазинов манекена, в котором плавает угасающее сознание. Сколько глаза ни закрывай, мысли возвращаются только к жесткой лавке. И как конструкторам не придет в голову, что их нужно делать помягче? Чтобы внушить себе, что эти мучения должны когда‑нибудь закончиться, штурмовики начинали считать про себя, но, добравшись до четырехзначных чисел, были так же далеки от сна, как и в самом начале подсчетов. Наконец они понимали всю тщетность своих попыток, открывали покрасневшие глаза, но смотреть было не на что – за иллюминатором бесконечное небо, под аэропланом – буруны облаков, а напротив – такое же уставшее, помятое, небритое лицо с покрасневшими от бессонницы глазами. Словно смотришь в зеркало. Очень неприятное зрелище. Лучше снова закрыть глаза. Цикл занимал примерно двадцать – двадцать пять минут. Хорошо еще, что в салоне был выключен свет. Они забыли, что при том количестве адреналина, который все еще был растворен в их крови, попытка заснуть так же неосуществима, как, скажем, полет на «Илье Муромце» на Луну или Марс.
Мазуров вдруг удивленно понял, что некоторым штурмовикам все‑таки удалось впасть в дремотное состояние. Усталость взяла свое. Похоже, они могли наблюдать какие‑то сонные видения, но вместе с тем часть их сознания воспринимала и окружавший шум, смешивая все это в коктейль. Они морщились, когда кто‑то рядом с ними начинал говорить.
Теперь капитан знал, что полет на аэроплане не менее утомителен, чем поездка по Транссибирской магистрали. Но если в поезде есть хоть какие‑то развлечения, да и за окном вместо бесконечно однообразного неба и опостылевших облаков проносятся леса, поля, деревни и города, то в аэроплане нет ничего. Единственное занятие, которое можно придумать, это ходить по салону из конца в конец, действуя на нервы своим товарищам. Хорошо еще, что полет длится лишь несколько часов, пассажирам поездов приходится терпеть тяготы путешествия во много раз дольше.
Ветер, который в течение всего подъема тонкими струйками врывался в дырки, оставленные в фюзеляже пулями «Фоккера», успел растрепать их волосы. Но как только аэроплан набрал высоту и крейсерскую скорость, а штурмовиков перестало трясти и вдавливать в стенки корпуса или в лавки, они быстро заделали отверстия, наложив на них тонкий пластырь, чем‑то похожий на тот, каким моряки заделывают во время сражения пробоины на своих поврежденных кораблях.
Молочная пелена затопила землю, словно там – далеко внизу – настал конец света, о котором на протяжении последних нескольких десятков лет твердили фанатики, и теперь от всего живого остался лишь один маленький ковчег, но в нем в отличие от его предшественника, увы, нет каждой твари по паре. И он не может плыть. Как только закончится топливо в его баках, он погрузится в молочный туман и утонет, а Земля вновь станет необитаемой.
У Левашова даже не было звезд, чтобы ориентироваться. Ему приходилось полагаться только на показания приборов, молясь, чтобы они не отказали, иначе он ослепнет и оглохнет.
Ночью он никогда не сумел бы посадить свой аэроплан на незнакомой поляне. Вероятность удачи при этом была ниже, чем один на тысячу, и она вряд ли существенно повысится, даже если он приземлялся на той поляне раньше. Ему пришлось бы ждать, пока до нее доберутся штурмовики, натаскают кучи хвороста, обозначая посадочную полосу, и подожгут их, а все это время аэроплан должен был кружиться над поляной, сжигая топливо…
Левашов тихо произносил название немецких поселений, через которые, как он наделся, пролетал в эти минуты и чертил в голове план полета, отмечая его красной пунктирной линией на воображаемой карте.
Внезапно аэроплан качнулся, точно попал в воздушную яму. Он немного накренился на левый борт, но через миг вновь выпрямился, хотя летел теперь более грузно, будто зачерпнул облаков, а они оказались не менее тяжелыми, чем вода. В мерном реве двигателей появился диссонанс, и теперь он больше раздражал, чем убаюкивал.
Авиатор чувствовал, что штурмовики должны недоуменно поглядывать друг на друга, смотреть в иллюминаторы, но лишь тот, кто сидел в передней части салона с левой стороны, мог увидеть, что произошло.
Левашов стал снижаться и постепенно гасить скорость почти до минимума. Ровно столько надо аэроплану, чтобы еще цепляться крыльями за ветер, а не свалиться камнем вниз.
Второй пилот и Мазуров появились в кабине одновременно. Секунды три они боролись с неподатливой дверью и, лишь навалившись на нее вдвоем, смогли сломить сопротивление ветра и отворить ее.
– Что случилось? – спросил Мазуров, обращаясь скорее не к Левашову, а ко второму пилоту.
В кабину капитан пришел, похоже, для того, чтобы убедиться, что с Левашовым все в порядке, если, конечно, можно было считать удовлетворительным то состояние, в котором пребывал авиатор. Он даже не смог сразу ответить на вопрос, и это сделал за него второй пилот, мельком взглянув на панель приборов.
– Отказал левый внешний двигатель.
Для того чтобы увидеть безжизненный пропеллер двигателя, который иногда делал оборот‑другой лишь из‑за движения воздушных потоков, Левашову было достаточно повернуть голову градусов на девяносто и немного скосить влево глаза, но у него так застыла шея, что сделать это сразу он не смог. И без резких движений его шейные позвонки трещали, как шарниры выброшенного на свалку заржавевшего механизма.
– Не беспокойтесь капитан. Мы не упадем. Аэроплан сможет лететь даже при двух работающих двигателях, – наконец оглянувшись, выдохнул Левашов, – но долетим ли теперь – вот в чем вопрос. Я на него ответить не могу.
Последнюю фразу пилот не произнес, но по тому, как сощурились его веки, Мазуров все понял и без слов. Он нисколько не сомневался в летных качествах «Ильи Муромца», еще до войны читал засекреченные отчеты Сикорского об его испытаниях. Но чудес не бывает.
Тем временем аэроплан погрузился в слой облаков, который, казалось, начнет сейчас втекать в разбитую кабину. Из‑за этого хотелось задержать дыхание, а то неизвестно, останется ли в кабине воздух, когда ее затопят облака. Не более чем через минуту пелена рассеялась, и они увидели землю. От открывшегося зрелища могло перехватить дух, если бы они в эти секунды не занялись другими проблемами, а так это событие взволновало их не более, чем полустанок, мелькнувший мимо быстро мчащегося поезда. Полустанок был настолько мал и незначителен, что поезда на нем не останавливались, а у пассажиров, которые не спали, не играли в карты, не ели в ресторане, а смотрели в окна, не хватало времени, чтобы прочитать его название, и он всегда оставался безымянным.
Теперь их не скрывали облака. Аэроплан мог заметить любой, кто потрудится поднять глаза к небесам.
Второй пилот следил за приборами. Более всего его интересовали высотомер и показатель скорости. Когда стрелка приблизилась к отметке шестьдесят километров в час, он сказал:
– Пойду посмотрю, что с двигателем.
– Поосторожней, я смогу еще сбросить только километров пять, – сказал Левашов, – а вы, капитан, успокойте своих людей, а то, не дай бог, начнут волноваться, когда увидят, что пилот бросился вон из летящего аэроплана. Подумают еще, что мы падаем.
– Они скорее примут пилота за сумасшедшего. До земли километра полтора, а у него нет парашюта, – улыбнулся Мазуров.
Второй пилот был уже в салоне. Он шел между штурмовиками, которые оставались с невозмутимым видом сидеть на лавках, словно это самое надежное и безопасное место на аэроплане. Пилот пытался сохранить равновесие. Он ступал осторожно, стараясь не отдавить штурмовикам ноги, но те заранее поджимали их, прятали под лавку, чем значительно облегчали пилоту его задачу.
Вокруг пояса пилот обмотал веревку длиной метров пятнадцать‑семнадцать. Свободный конец веревки он привязал к железной скобе, приваренной к краю лавки. Мазуров приказал двум штурмовикам, сидевшим рядом с дверью, открывавшей дорогу к левому крылу (это были Александровский и Рингартен), внимательно следить за вторым пилотом и, если тот начнет соскальзывать с крыла, немедленно втягивать его обратно.
– Надеюсь, что этого не потребуется, – бросил второй пилот, – я, знаете ли, неплохо ходил по трапеции. На крыльях много стяжек и распорок, за которые можно держаться. Думаю, ваша помощь понадобится, только когда я буду возвращаться. Дам знак. Трижды дерну за веревку. Тогда тяните.
– Сделаем все, как надо, – успокоил его Рингартен.
Ветер толкнул его в грудь, да так сильно, что для того, чтобы удержаться на ногах, пришлось обеими руками вцепиться в борт аэроплана. Второй пилот стоял так, зажатый в дверном проеме, наверное, секунд десять, прежде чем разжал пальцы и тут же, пока ветер не успел нанести новый удар, немного согнулся, выставив вперед левую ногу, как это делает бегун в ожидании старта. Стоило сделать первый шаг, высунуться из аэроплана и оказаться на крыле, как ветер тут же изменил свою тактику. Он уже не хотел загнать второго пилота обратно в салон, а стремился сбросить его на землю.
Ледяные струи стегали по лицу, еще немного, и они сдерут кожу и мышцы, обнажив кости. Невольно он закрыл глаза, несмотря на то что их и так защищали очки. Второй пилот сделал полшага к краю крыла, покачиваясь, как пьяный, и выбирая наиболее оптимальную позу для того, чтобы противостоять порывам ветра. Он широко расставил ноги, немного согнув их в коленях и, как птица, раскинул в стороны руки, а затем двинулся вперед. По этой походке, которая находится уже на уровне рефлексов, моряка можно узнать, даже когда он оказывается на суше, потому что, как только он немного отвлечется и перестанет контролировать себя, его руки самопроизвольно отходят в стороны и начинают балансировать. А все из‑за того, что моряк привык не доверять поверхности, на которой стоит.
Крыло трясло и качало, как палубу корабля, попавшего в бурю, хотя Левашов старался вести аэроплан как можно плавнее. Крыло было скользким. Таким бывает деревянный пол, на который вылили несколько ведер воды и погоняли ее тряпкой на швабре… У второго пилота перехватило дыхание, но не из‑за страха, а из‑за того, что он глотнул слишком много воздуха и захлебнулся. Когда штурмовики увидели, что второй пилот оступился и подошел, как им показалось, слишком близко к краю крыла, они чуть не стали втягивать его обратно, но он вовремя выпрямился.
Открывшаяся панорама поражала. Он ощутил ее краем сознания и периферийным зрением, поскольку все его внимание сосредоточилось на ближайшем двигателе. Это была его первая цель. В эти секунды второй пилот не думал о том, что часть крыла под ним может провалиться, как прогнившие доски старого моста, перекинутого через пропасть. Если бы они летели на высоте сто или двести метров и внизу различались подробности – дома, дороги и деревья, – он, скорее всего, мог испугаться, но аэроплан был слишком высоко, а все, что находилось на земле, казалось крохотными миниатюрами, как в стране лилипутов, и из‑за этого такой же крохотной становилась опасность. Если подняться еще выше, она вовсе исчезнет.
Дрожь крыла передавалась ногам. Мышцы начинали слабеть. Второй пилот уцепился руками за распорку между крыльями, повис на ней, навалившись почти всем телом, и немного отдохнул, переводя дыхание. Он и не заметил, что спина покрылась потом, стекавшим вдоль позвоночника.
Двигатель был тем местом, возле которого можно было вновь передохнуть. Но второй пилот чувствовал спиной взгляды двух десятков глаз, которые его невольно подталкивали.
Кожух двигателя был теплым, лишь на несколько градусов ниже температуры человеческого тела, но тепло почти не ощущалось через кожу перчаток. Он вибрировал с частотой, во много раз превышающей скорость ударов сердца, хотя в груди второго пилота оно колотилось, как бурильная установка. Пилоту казалось, что он может даже слышать эти удары, ведь их многократно усиливала пульсация крови, отдающаяся в барабанных перепонках.
Когда пилот миновал двигатель, штурмовики потеряли его из виду. Они осторожно вытравливали веревку, когда она начинала натягиваться.
Он почти уже добрался до неисправного двигателя, когда почувствовал, что поверхность крыла уходит из‑под ног. Он не успел даже испугаться, потому что растяжка ударила в спину, точно канат на боксерском ринге, посылая его вперед и чуть в сторону, так что пилоту осталось лишь выставить перед собой руки, чтобы не очень сильно удариться о корпус двигателя. Он отбил ладони и пальцы, опять закрыл глаза и чуть не прикусил язык, да еще у него снова перехватило дыхание, словно он получил‑таки удар в солнечное сплетение, который выбил весь воздух из легких. Через полминуты он понял, что починить двигатель в воздухе не сможет. Чтобы смириться с этой мыслью, ему потребовалось несколько секунд, в течение которых он сидел на корточках возле двигателя, держась за него пальцами, чтобы ветер не смел его с крыла. Его охватило примерно такое же чувство, которое охватывает кладоискателя, когда тот, преодолев множество препятствий, добирается до места, где, судя по старой карте, зарыты сокровища, и вдруг понимает, что они уже давным‑давно разграблены, а значит, все его лишения – напрасны.
Второй пилот никак не мог заставить себя двинуться в обратный путь. Он сидел возле двигателя с закрытыми глазами. Так, лежа в кровати, человек старается удержать последние частички сна, одновременно ясно сознавая, что нужно вставать. Вставать так не хочется, что спящий отправляется умываться мысленно, а потом, когда все же открывает глаза, неожиданно понимает, что по‑прежнему находится в кровати под теплым одеялом.
Наконец второй пилот прогнал оцепенение, поднялся и трижды дернул за веревку. Штурмовики тут же дружно навалились на нее, будто участники соревнования по перетягиванию каната. Второму пилоту пришлось даже немного отпрянуть назад, чтобы не потерять равновесия. Штурмовики наверняка втянули бы его обратно в салон, даже если бы по какой‑то причине он уже не мог идти. Обратный путь оказался гораздо короче. Со стороны пилот был похож на упирающегося ослика, только морковки перед носом не хватало.
Он был слишком спокоен, когда опять очутился внутри аэроплана.
– Ну что там? – спросил Рингартен.
– Цилиндры. «Фоккер» нас тогда все‑таки достал. Исправить нельзя, – сказал второй пилот.
За то время, что он находился на крыле, его лицо изменилось, хотя это еще почти не ощущалось. Нет, он вовсе не стал казаться старше, его кожу не избороздили новые морщины, а волосы из‑за пережитых испытаний не присыпал иней, просто в его движениях появилось больше уверенности, точно так же разительно меняются новобранцы, которым удается выжить в первом серьезном бою. В его глазах появилась глубина. Теперь это были глаза человека, который ходил по краю смерти, ощущая ледяное дыхание бездны. Он столкнулся со смертью слишком близко и теперь не испытывал перед ней панического страха. Он относился к ней равнодушно, как к чему‑то обычному и уже надоевшему.
Второй пилот не замечал, что продрог до костей, его кровообращение уже начинало восстанавливаться. Он затворил за собой дверь, отцепил веревку и бросил ее под лавку. Веревка, как змея, свернулась там кольцами. Потом он двинулся в пилотскую кабину.
Кончики пальцев покалывало. Повернув ручку двери, второй пилот вдруг заметил, что оставил на ней кровавое пятно. Он удивленно посмотрел на ладонь. Кожа местами содралась, и теперь из оттаявших ран начинала сочиться кровь. Боли он пока не испытывал, только легкое жжение, будто он запустил руку в крапиву и теперь на ней должны набухнуть волдыри. Он не нашел ничего лучше, как достать из внутреннего кармана куртки носовой платок и обмотать его вокруг кисти. Предварительно он стер кровь с дверной ручки. Вторая рука была не повреждена. Лишь в запястье что‑то ныло, как это бывает у стариков при перемене погоды или магнитных бурях.
– В него попал «Фоккер». Ничего не поделаешь. – Второй пилот не стал нагибаться к Левашову, поэтому приходилось напрягать связки, чтобы перекричать вой ветра. Ему это удавалось.
– Понятно.
Левашов мягко дернул на себя один из рычажков на приборной панели. Стрелки приборов, до этого мгновения дрожавшие возле одних и тех же отметок, стали отклоняться вправо. Аэроплан перекосило. Нос у него задрался высоко вверх, словно «Илья Муромец» налетел на волну и теперь поднимается на ее гребень.
Второй пилот прижался спиной к стене. Ни одна из стрелок к тому времени, как аэроплан вновь выправился, так и не дотянулась к той отметке, которую она занимала до повреждения двигателя.
«Илья Муромец» опять летел выше облаков, но теперь они проносились под самым его днищем, а некоторые переливались через крылья. Левашов смог бы поднять аэроплан немного выше, но в этом случае на оставшиеся двигатели пришлась бы слишком большая нагрузка.
– Иди отдохни. Ты понадобишься мне только при посадке, – сказал Левашов.
– Хорошо, – кивнул второй пилот и вышел из пилотской кабины.
Только сейчас на него навалилась усталость, словно он стал весить раза в два больше, чем на самом деле. Ему хотелось сесть на лавку и отдохнуть. Хотя бы десять минут покоя.
А Левашов сжимал в руках штурвал и думал о том, что война скоро закончится. Для аэропланов в воздухе опасность будут представлять только птицы, которые могут попасть в двигатель и испортить его. Чтобы заманить пассажиров на небеса, конструкторам придется поработать над усовершенствованием интерьера салонов, предусмотреть мягкие кресла, которые можно быстро переоборудовать в кровати, позаботиться о кухне, о ванне и еще кое о чем, ведь люди, если они не относились к числу мазохистов, не захотят подвергать себя пыткам, да еще выложив при этом кругленькую сумму. Левашову очень хотелось стать командиром такого аэроплана: огромного, роскошного, как океанский лайнер, которому не будут грозить ни отмели, ни коралловые рифы, ни айсберги, а на ту высоту, где он станет летать… птицам не хватит сил забраться…
Мазуров поймал себя на мысли, что бездумно смотрит в иллюминатор. В этом не было ничего удивительного. Его поразило то, что он опять не видит землю. Слой облаков остался ниже. Мазуров упустил тот момент, когда они его миновали. Он завертел головой, наткнулся взглядом на второго пилота, который сидел на лавке возле входа в кабину, привалившись спиной к борту аэроплана. Его взгляд был уставшим, вялым, устремленным в потолок, но постепенно он менялся, и сквозь утомленность проступала настороженность. Черты лица заострялись, будто кожа стягивалась, плотнее облегая мышцы и прижимая их к костям. Расслабленное тело начинало напрягаться, мышцы сворачивались в тугую пружину, которой надо лишь дать команду, чтобы она мгновенно распрямилась. Но эта метаморфоза происходила довольно медленно. Второй пилот чувствовал приближение опасности, как хищный зверь, которого разбудили ночью инстинкты, но опасность еще далеко, поэтому у него остается несколько секунд для того, чтобы собраться с мыслями и подумать, как ее встретить. Мазуров хотел подсесть к пилоту, но тот встал и скрылся в кабине.
Штурмовик посмотрел на часы. Даже с исправными двигателями они еще не успели бы долететь до авиабазы.
– Боюсь, что вскоре нам предстоит принимать гостей, – сказал Левашов.
Он указал пальцем куда‑то влево, но второй пилот даже не посмотрел туда.
– Да, я его видел.
Там на синем небе была нарисована черная клякса. То, что это аэроплан, а не птица, второй пилот понял, как только ее увидел. Аэроплан держался на приличном расстоянии, и определить, к какому классу он относится, без оптики было невозможно. Он летел параллельным с «Ильей Муромцем» курсом и, судя по его осмотрительности, был не истребителем, а разведчиком, который заподозрил неладное и теперь хочет выяснить, кого он повстречал. Подставлять себя под пулеметы он не хотел. Наконец разведчик удовлетворил свое любопытство. Он не помахал крыльями на прощание. Значит – все понял правильно.
Пилоты проводили его взглядами и смотрели в ту же сторону, наверное, еще секунд пятнадцать после того, как чужой аэроплан затерялся в небесах.
– Приготовься к атаке, – сказал Левашов.
Небо было еще чистым, но он знал, что до появления немецких истребителей остались считаные минуты. Все зависит от того, есть ли на разведчике рация. Левашов уже ничего не мог изменить: даже если он поменяет курс, истребители все равно быстро найдут его. Он добьется лишь одного – «Илья Муромец» будет дальше от линии фронта, чем если бы он летел по прежнему маршруту.
На аэроплане было восемь пулеметов: по два на каждом борту, по одному в днище и в потолке, один – в хвостовой части, куда приходилось добираться на специальной тележке, последний – над пилотской кабиной (этот пулемет второй пилот зарезервировал для себя, если он вдруг понадобится Левашову, то всегда сможет прийти ему на выручку). Таким образом, аэроплан мог вести огонь во все стороны. Он походил на ежа, который, свернувшись клубком, выставил наружу острые иголки и ждет, когда кто‑нибудь решится на него напасть.
Неопределенность закончилась. Мазуров быстро распределил штурмовиков по огневым точкам. Они смотрели в иллюминаторы, как смотрят в бойницы канониры нагруженного золотом галеона, которые несколькими минутами ранее заметили на горизонте пиратский фрегат и теперь ждут приближения всей армады. Ветер слишком слаб. У него не хватает сил, чтобы наполнить жизнью поникшие паруса, но даже если бы он сделал это, то все равно от погони не уйти, ведь в днище, которое и так оплели водоросли, – течь, а в трюме полно воды.
Если у кого‑то еще оставалась надежда, что «Илья Муромец» сумеет избежать воздушного боя, то она исчезла, как только в небе появилось два «Альбатроса», а через несколько секунд к ним добавился третий. Их днища были выкрашены в небесно‑голубой цвет, а весь остальной корпус – в зеленый с черными и коричневыми маскировочными пятнами. Они принадлежали к эскадре «Кондор», считавшейся у немцев самой лучшей, из тех, что воевали на Восточном фронте. Двое из ее пилотов, помимо командира эскадры полковника Эрика фон Терпца, были награждены «Голубыми крестами» и, по меньшей мере, еще у пятерых счет сбитых аэропланов приближался к двадцати. Эскадру перебросили на Восточный фронт меньше месяца назад, после того, как ее пилоты изрядно потрепали в воздушных боях французов и англичан. Поговаривали, что, узнав о том, что эту эскадру перевели с Западного фронта, английские и французские пилоты дня три беспробудно пили шампанское от радости. Они могли лишь посочувствовать русским, которым теперь предстояло тягаться с немецкими асами.
«Илья Муромец» падал. Он еще цеплялся за небеса и мог пролететь не один десяток километров, но этого было слишком мало, чтобы добраться до территории, контролируемой русскими войсками. «Альбатросы», пользуясь преимуществом в скорости, обогнали «Илью Муромца». Они элегантно развернулись – один заложил вираж влево, другой вправо и разошлись веером. Описав небольшие дуги, «Альбатросы» опять соединились в пару и пошли в лобовую атаку. Они летели чуть выше русского аэроплана, попадая в поле обстрела как бортовых пулеметов, так и огневой точки, которая находилась над пилотской кабиной. Но на каждом «Альбатросе» была пулеметная пара.
Мазуров прицелился в аэроплан, летевший слева. Глаза начинали слезиться. Очертания «Альбатроса» казались размытыми, будто он гнал перед собой волну раскаленного воздуха. «Муромца» трясло, из‑за этого удерживать немца на мушке было сложно. «Альбатрос» постоянно вываливался из прицела, и, чтобы не упустить его окончательно, Мазуров открыл по нему стрельбу, когда пули еще не могли причинить немцу ощутимого ущерба. Нет, у капитана не сдали нервы, его выстрел носил скорее психологический характер. Штурмовик надеялся, что немец если уж не испугается и не отвернет, то хотя бы на некоторое время будет выбит из равновесия, занервничает и пропустит благоприятный для атаки момент. Мечты эти были неосуществимыми.
Немцы ответили одновременно, словно все их пулеметы были синхронизированы. Мазуров увидел, как вспыхнули огни, похожие на открывшиеся глаза безумного зверя, а потом послышался свист пуль, и капитан почувствовал, как «Муромец» содрогается от множества попаданий. Очереди прошили крылья, и лишь одна пуля попала в пилотскую кабину. Она задела боковые стекла, но не выбила их, а оставила маленькую дырку, вокруг которой разбежалась паутина трещин.
Мазуров инстинктивно вжался в стену. Пули пробивали борта аэроплана насквозь, и находиться в салоне стало так же опасно, как и в пилотской кабине. Смерть тянулась к «Илье Муромцу». Капитану хотелось сжаться в комок, спрятаться. Он был открыт, как пехотинец, который идет в полный рост по полю, сжимая в руках оружие, и наблюдает за тем, как к нему, так же не таясь, приближаются три вражеских солдата…
Немцы были уже так близко, что второй пилот смог бы различить лица, но он видел лишь их нижнюю часть: губы, скулы, подбородки, а верхнюю закрывали стальные каски. По форме они напоминали пробковые колониальные шлемы, дополненные очками с пластинкой на носу. «Им бы еще плюмажи из страусиных перьев», – подумал второй пилот, но эта мысль проскочила где‑то на краю сознания.
Пулемет взбесился, он вырывался из рук пилота, больно бил его в плечо. Горячие гильзы сыпались под ноги и катались по полу кабины. С каждой минутой гильз становилось все больше. Непонятно, почему ни одна из них еще не попала Левашову за шиворот. Или все‑таки попала, а он никак на это не отреагировал?
Второй пилот молил бога, чтобы пулемет не заклинило. Он уже оглох и не услышал, что огневая точка, расположенная на верхней части аэроплана, тоже заработала. Он сильно прикусил губу, вскоре по подбородку потекла кровь и закапала на воротник курки. Он едва не втянул голову в плечи, когда «Альбатросы» пронеслись над «Ильей Муромцем» так низко, что казалось, они могут коснуться его колесами.
Русский аэроплан был сейчас таким же неповоротливым, как и поезд, прикованный к железнодорожному полотну. Его можно расстреливать, как в тире, заранее зная, куда он двинется дальше, спокойно прицелиться, дождаться, когда он сам доползет до мушки, и нажать на гашетку. Пули пробили топливные баки, но керосин не воспламенился, а каучуковое покрытие баков затянуло пробоины, так что топлива вытекло совсем немного.
Немецкие пилоты перезарядили свои пулеметы. «Альбатросы» зашли на вторую атаку. Они будут делать это вновь и вновь, пока «Муромец» наконец‑то не упадет, или до тех пор, пока русские не собьют все немецкие аэропланы.
Нагревшийся ствол пулемета обжигал второму пилоту ладони, но он этого не замечал, как не заметил и боль, когда одна из пуль ударила его в плечо, а другая оторвала маленький кусочек уха и глухо, недовольно впилась в стенку кабины позади него. Он лишь раздраженно сморщил губы, почувствовав толчок, а потом закричал от радости, увидев, что наконец‑то попал. Немец судорожно схватился за грудь, нагнулся к приборной доске. Теперь его не было видно. «Альбатрос», словно получив солнечный удар, разучился ориентироваться в пространстве. Ему нужна была опора, чтобы немного передохнуть. Он нарушил строй, стал заваливаться на правое крыло, подставляя небесно‑голубое брюхо. Казалось, что оно такое же мягкое и беззащитное, как брюхо акулы. Нужно лишь увернуться от острых зубов, поднырнуть под нее и ударить ножом. Но у второго пилота уже не хватало угла обстрела, и как он ни выворачивал свой пулемет, пули уходили все дальше и дальше за хвостовым оперением «Альбатроса». Ему оставалось лишь провожать немца взглядом, едва сдерживая слезы. Внезапно в самом центре нижнего крыла «Альбатроса» образовалась пробоина. Она росла на глазах, зазубренные края ее расширялись, точно крыло вскрывали консервным ножом. Штурмовик за бортовым пулеметом «Муромца» расстреливал немца, как на учениях, всадив десяток пуль прямо в яблочко. Не было никакого сомнения в том, что часть из них досталась пилоту, и теперь немец точно был мертв. «Альбатрос» перевернулся, сделал бочку, будто хвастался, что сбил неприятеля, но это было неправдой. Он так и не сумел закончить маневр, сорвавшись в штопор. Через несколько секунд «Альбатрос» стал отмечать свой путь дымным следом, а зрелищем того, как он рассыпался, ударившись о землю, мог насладиться лишь штурмовик за хвостовой огневой точкой.
– Мы сбили его! – шептал второй пилот.
– Что у тебя с головой? – спросил его Левашов, на миг оторвавшись от приборов.
Второй пилот недоуменно посмотрел на Левашова. Потом, почувствовав, что по левой щеке стекает что‑то липкое и скользкое, он вздернул руку к уху, скривился от боли, поднес окровавленную ладонь к глазам и наконец ответил:
– Зацепило, наверное. Но не сильно.
– Перевяжи.
Второй пилот наскоро обмотал голову бинтом. Он спешил. Руки плохо слушались его. Повязка получилась неаккуратной, со временем она могла сползти на глаза.
– Теперь мы с тобой очень похожи, – пошутил он.
– Точно. Как близнецы, – согласился Левашов.
Среди немецких авиаторов ходили легенды о том, что «Муромцы» обшиты броней, впрочем, они вряд ли сами верили в эти слухи, поскольку ни один двигатель не поднимет бронированного монстра в воздух. Они знали, что у русского бомбардировщика есть всего два уязвимых места: пилотская кабина и двигатели, в остальные, сколько ни стреляй, все будет без толку.
Сейчас в салоне русского аэроплана был почти ад, но без огня, лишь воздух наполнился едким дымом, который разъедал глаза, поэтому было трудно рассмотреть, кто из штурмовиков стонет на полу. Не устраивать же специально для этого перекличку.
Второй пилот вновь увидел перед собой красные, налившиеся кровью глаза, от которых протянулись огненные плети, но они прошли далеко в стороне, ударив по крылу и выбив на нем барабанную дробь. Двигатель по правому борту зачихал, захлебнулся, словно проглотил слишком много керосина и уже не мог его переварить. Он сделал последнее отчаянное усилие прокашляться, прочистить горло, но было уже слишком поздно. Двигатель заглох, хотя пропеллер по инерции крутился, наверное, еще с полминуты, а потом среди остановившихся механизмов появились язычки огня. Они выбрались из‑под кожуха и, взобравшись на его верх, пробовали дотянуться до верхнего крыла, но ветер пригибал их, и максимум, чего огню пока удавалось добиться, это перерезать растяжки сразу за двигателем. Нижнее крыло, после этого, заскрипело, затрещало, казалось, остальные растяжки, не выдержав лишней нагрузки, лопнут, а крыло отломится от корпуса и рухнет вниз вместе с двумя двигателями, один из которых все еще продолжал исправно работать. Аэроплан стал рывками снижать высоту.
Второй пилот кубарем скатился вниз, едва не упав на спину Левашова. Тот, склонившись над рулем, пытался выровнять аэроплан. Второй пилот, как только выпрямился, хотел уж броситься прочь из кабины, но что‑то в позе Левашова показалось ему странным. Авиатор опирался на штурвал, повиснув на нем всем телом, словно искал опору, а иначе свалился бы на пол. Он уже ничего не видел. Его зрачки закатились, а в белках появились красные крапинки от лопнувших кровеносных сосудов. Маленькая дырка на кожаной куртке. Ее края уже пропитались кровью. Левашова ранило в грудь. Он терял сознание. Дыхание с хрипом и клокотанием вперемежку с розовой пеной вырывалось из его горла.
Второй пилот толкнул ногой дверь в салон. Здесь, несмотря ни на что, было куда как прохладнее, чем в машинном отделении паровоза или крейсера. Взгляд авиатора наткнулся на тело, лежавшее на полу. Штурмовик все еще был жив. Его вытянутая вперед рука скребла по дереву, оставляя на нем царапины. Из дыма возникла фигура Мазурова.
– Под лавкой огнетушители! – закричал пилот. – Нужно погасить двигатель. Я не могу: Левашов тяжело ранен.
Мазуров кивнул, показывая, что все понял. Завизжали пулеметы по левому борту «Ильи Муромца». Внезапно аэроплан качнуло. Пилот пошатнулся, и, чтобы не потерять равновесия, ему пришлось судорожно схватиться за дверной проем. «Муромец» стал заваливаться на нос, как корабль, получивший большую пробоину, через которую в трюм вливается вода.
Левашов сполз с кресла, опустился на пол, руки его все еще висели на штурвале, но аэроплан уже не слушался пилота. Пол в кабине сделался скользким от крови, да еще он наклонился, и ходить по нему стало так же непросто, как по ледяной горке. Чтобы сделать хотя бы шаг, второму пилоту приходилось держаться то за стены, то за кресло. При очередном толчке он проехал по полу, как по катку, и остановился, лишь ударившись грудью о приборную панель. Казалось, что он получил по грудной клетке удар металлической булавой, оставившей после себя глубокую вмятину. Теперь потоки воздуха, попадавшие в горло, цеплялись за какие‑то препятствия, как вода в реке, обтекающая заросшие корягами берега. Но если не делать резких движений, боль не очень давала о себе знать. Второй пилот не пристегнулся к креслу, и в этом была его ошибка. Он понял это чуть позже. Все приборы покрывала липкая кисловато пахнущая пленка. Пилот застонал от напряжения, когда попробовал что‑то сделать с рулем. Какое там. Элероны и компенсаторы будто заржавели и без смазки не могли повернуться даже на долю градуса.
Тем временем пламя добралось до обшивки верхнего крыла, слизнув ткань и фанеру, прожгло его почти насквозь. Огонь разгорался.
Однажды Мазурову пришлось бежать по крышам вагонов поезда при скорости около ста километров в час, при этом он даже перепрыгивал с вагона на вагон. Страховки у него тогда тоже не было. Но двигаться по крылу летящего аэроплана, который постоянно вздрагивал, как в конвульсиях, было неизмеримо сложнее. Он встал на четвереньки и пополз вперед, одной рукой подтягивая следом баллон огнетушителя. Ветер уносил языки пламени назад, точно причесывал их. Они практически не отклонялись в стороны, так что сбоку к двигателю можно было подобраться довольно близко, не очень рискуя обгореть. Мазуров обнял левой рукой стойку, а правой приподнял огнетушитель и ударил его головкой о крыло. Его руку немного откинуло назад. Баллон чуть не выскользнул из пальцев, а прежде чем пена наконец‑то попала на горящий двигатель, она густо с ног до головы обдала Мазурова. Он закашлялся. Пена была липкой, как затхлая болотная тина, но пахла гораздо отвратительнее.
Если раньше земля казалась не более чем искусно сделанной игрушкой, с маленькими домиками, полотном железной дороги, по которой бежит паровоз с вагончиками, то теперь она все больше и больше превращалась в реальность. Приближалась земля немногим медленнее, чем при свободном падении.
Ветер подталкивал Мазурова в спину, раздувая куртку так, словно из нее можно было сделать купол парашюта. При такой болтанке даже люди с хорошим вестибулярным аппаратом могли подцепить морскую болезнь.
Несмотря на внешнее охлаждение, двигатель успел нагреться, и когда на него попали хлопья пены, он зашипел. Пена стала забиваться во все щели, но большая ее часть сносилась ветром в сторону.
Мазуров медленно водил пенной струей по кожуху двигателя, выгоняя из него огонь, точно полчища тараканов из щелей комнаты. Кожу на лице и руках жгло, словно он окунул их в слабо концентрированный раствор кислоты. Со стороны капитан напоминал воздушного акробата, который выделывает на крыле разнообразные трюки. Вот только публика была малочисленной – всего‑то два немца, несколько штурмовиков и, возможно, жители близлежащих поселений. Но вряд ли они могли рассмотреть человеческую фигурку на крыле. Их привлекало само сражение.
Пламя наконец угасло, утонуло в пене. Кожух двигателя прогорел, закоптился, а некоторые из металлических деталей оплавились. Мазуров сорвал бы массу аплодисментов и мог прилично заработать, если бы все это случилось не над польскими деревнями, а над летным полем в Гатчине или в каком‑нибудь из уездных городов. Он бы прославился.
«Альбатросы» были стаей хищников, жестоких, умных и расчетливых. Как только их пилоты поняли, что «Илья Муромец» падает, они с еще большим рвением набросились на него, чтобы побыстрее добить. Они не сомневались, что на этот раз не отпустят бомбардировщик. Он слишком далеко залетел без прикрытия на территорию, контролируемую войсками Центральных государств, и если для того, чтобы он упал, не хватит трех пилотов эскадры «Кондор», в небо поднимутся другие аэропланы.
Почувствовав запах крови, они стали чуть менее осторожными, так стая голодных волков гонит огромного лося через засыпанный снегом лес, уже не обращая внимания на то, что у уставшего животного есть острые рога. Мазуров увидел, как из‑под «Ильи Муромца» вынырнул «Альбатрос». Он спускался под небольшим углом к земле, почти планируя. Удар! В следующий миг капитан словно оказался на качелях. Он был на склоне горки, в которую превратилось крыло. «Муромец» стал резко валиться на левый борт. Штурмовик отпустил стойку, помогая себе руками, скатился по крылу прямо в раскрытую дверь и упал в салон аэроплана. Бедром он врезался в дверной проем. Нога сразу онемела и в дальнейшем опираться на нее было так же неудобно, как на протез. Промедли капитан немного, и горка могла бы стать слишком крутой, хотя кто скажет, где безопаснее: на крыле или в салоне, наполненном пороховым дымом. Мазуров быстро понял причину крена «Муромца» – у него испортился еще один двигатель, быстро терявший скорость оборотов. Холодный пот прошиб капитана. Он не знал, что теперь делать. Хотелось закрыть глаза. Земля катастрофически надвигалась на аэроплан.
Они летели уже так низко, что почти касались левыми крыльями одиноких деревьев. Каким‑то чудом второму пилоту удалось чуть выровнять крен, но не до конца, поэтому аэроплан коснулся земли кончиком крыла, которое мгновенно стерлось, рассыпалось, словно по нему провели крупнозернистым шлифовальным станком. Затем нагрузку приняла левая пара колес, через несколько секунд правая, но к этому времени левая стойка уже переломилась, будто по прочности ничем не превосходила спичку. Ее обрубок на всю длину впился в землю, вспахивая борозду. Потом, застряв в земле, сломался и этот обрубок, отлетела правая пара колес вместе со стойкой, а аэроплан заскользил на крыльях, оставляя за собой измочаленные куски обшивки.
Второй пилот выбирал место для посадки, уже теряя сознание. На губах был привкус крови. Стиснутые зубы обнажились. Кожа размазалась по щекам, как при перегрузке. Он только сейчас вспомнил, что надо послать сообщение о катастрофе. Ему очень трудно было разлепить губы, заставить их издать какой‑нибудь членораздельный звук.
– База. Как слышите меня? Прием. – И не дожидаясь ответа: – Нас подбили. Падаем. Наши координаты…
Он раз за разом повторял это сообщение. Голос становился все тише. Но второй пилот не замечал этого. Ему казалось, что он кричит. Его стекленеющие, залитые кровью глаза уже не видели, что рация разбита и не работает. Он был уверен, что его услышат. Перед глазами слоилась мутно‑красная пелена, через которую второй пилот с трудом различал землю. В нем что‑то сломалось, точно жилы были струнами, которые теперь лопнули.
Когда аэроплан коснулся земли обрубком колесной стойки, его встряхнуло, как корабль, который столкнулся с айсбергом или пропахал днищем отмель. Он резко потерял скорость. Штурвал вырвался из ослабевших пальцев второго пилота. Авиатора выбило из сиденья. Раскрашивая панель приборов кровавой полосой, разрывая одежду, сдирая кожу, он врезался в фанерный щит и остатки лобового стекла, но они его не остановили. Как камень, выпущенный из пращи, второй пилот вылетел из кабины, пролетел метров двадцать, прежде чем ударился о землю, но инерция протащила его еще несколько метров, завертев волчком, как безвольную куклу, в которую он и превратился. А потом пилот замер. Он лежал на спине с широко распахнутыми глазами и смотрел в небо. Жесткая струя ветра хлестнула в лицо авиатора, но он уже не чувствовал и этого. С уголков его губ стекали ручейки крови. У него не было ни сил, ни желания смахивать ее. Он просто не мог пошевелить пальцами, потому что его позвоночник был переломан в двух местах.
Красная пелена перед глазами прояснилась. Он, не мигая, смотрел в небеса. Он так любил их и всегда мечтал летать! Он смотрел в небо, а жизнь в его глазах постепенно угасала.