ишель не верил своим глазам. Прислонившись спиной к дому с портиком, он старался подойти как можно ближе к тем двоим, что вели разговор. Это не были случайные прохожие, их голоса доносились ясно и четко. Он стал слушать.
Он сразу узнал блондина в партикулярном платье: это был иезуит, который его допрашивал. Он помнил его фамилию: Михаэлис, а имя, даже если и произносилось, не отложилось в памяти.
— Девочка моя, такие письма, как это, меня не интересуют, — говорил монах. — Здесь некто Жан де Морель требует вернуть ему деньги, одолженные Нострадамусу несколько лет назад. Непонятно даже, о чем идет речь.
— Шевиньи мне сказал, что это было семь лет назад, в тысяча пятьсот пятьдесят пятом году, — ответил хрипловатый, но мелодичный женский голос. — Доктор отправился в Париж по вызову королевы без гроша в кармане, и некто Морель заплатил за него в гостинице.
Хотя Мишель и узнал женщину по профилю, четко выделявшемуся на фоне снега, сердце у него замерло. Он ни на миг не сомневался в Бланш. В Авиньоне она изо всех сил старалась помочь, чем могла, целиком посвящая себя Жюмель и детям. Он помнил, как много лет назад, в борделе, девушка сбрасывала кофточку и с радостью отдавала его невинным ласкам свои груди. Мишелю никак не удавалось увидеть в ней змею-предательницу. Однако истина была у него перед глазами.
— Мне нужны другие письма, — властно сказал Михаэлис. — Например, те, что приходят из Германии. Или те, что написаны гугенотами.
— Но я не умею читать! — запротестовала Бланш. — Я беру те копии, что делает Шевиньи перед отправкой, показываю их вам, а потом кладу на место. И понятия не имею, что там написано.
— Ну-ну, — сказал иезуит, неожиданно подобрев. — Верно, ведь ты не умеешь читать, и, потом, все письма написаны по-латыни.
Он отдал Бланш письмо.
— Положи, где взяла, и не забудь показать мне следующее. Ты влюблена в своего Шевиньи?
Девушка энергично замотала головой.
— Что вы! Его любовь — Нострадамус. Он дал обет слепой преданности.
— Вот и воспользуйся этим, иначе пойдешь обратно в бордель. Знаешь, скольких проституток перебили гугеноты? Дом у Когосских ворот уцелел только потому, что принадлежал вдове Кюрнье. И он один из немногих в этом районе.
Бланш опустила голову.
— Успокойтесь, я буду вас слушаться.
Больше Мишель ничего не услышал. Он скользнул вдоль портика и зашагал дальше, с трудом переводя дыхание. Как же глуп он был! Ведь он подумал, что его предала Жюмель, обожаемая Жюмель! Конечно, был прецедент, когда она шпионила за ним по приказу Молинаса. Но теперь, если у Мишеля сразу возникла мысль о жене, мотив был иной: он никак не мог понять, почему она ни с того ни с сего вдруг бросила тогда его и детей. Конечно, любовь сгладила потом боль от этого необъяснимого поступка, но рана так и не зажила. Жюмель оставалась ему чужой и далекой, даже в минуты близости. Отсюда и скорое подозрение.
Теперь Мишель знал истину, но возненавидеть Бланш у него не получалось. Несомненно, иезуит ее шантажировал, и, став почти членом семьи, наравне с Кристиной и чудаковатым Шевиньи, она оставалась в повседневной жизни Нотрдамов приобретением недавним и ненадежным. Он мог при желании упрекнуть ее в том, что по возвращении из «пленения» в замке графа Танде он стал прохладнее относиться к Жюмель и более зорко за ней следить. Но настоящей обиды на нее не держал.
Главным было другое. Казалось, Магдалена, погибшая по его вине, с того света науськивает на него женщин, делая невозможными любые отношения с ними. Женский род становился ему все более чуждым и далеким, словно другой биологический вид. Может, правы были инквизиторы, утверждавшие, что женщины живут по законам, отличным от Божьих. Однако, полностью сформировав собственное кредо, он считал единение и гармонию между мужчиной и женщиной основополагающим фактором мировой души. В какой-то момент ему покачалось, что он овладел этим понятием, но потом он понял, что обманулся. И он снова окунулся в глубины магии, которая одна могла дать ему ответ…
Мишель уже переходил площадь дез Арбр, когда его окликнули:
— Доктор! Доктор!
Вид человека, идущего ему навстречу, невольно вызвал гримасу. Это был мельник Лассаль, оживленно что-то обсуждавший с группой горожан. В последнее время отношения Мишеля с мельником наладились, хотя и ограничивались формальной и настороженной вежливостью. Но Лассаль с широкой улыбкой на лице скорее пугал, чем радовал.
— Доктор, спешу вам первому сообщить новость, которая должна вас порадовать, — сказал Лассаль. — Королевский эдикт узаконил реформатскую церковь во всей Франции. Вы об этом знали?
— Нет, не знал, — ответил пораженный Мишель. И тут же прибавил, опасаясь ловушки: — Как католик не знаю, что и сказать. Может, это и была необходимая мера. А что парламент в Париже? Утвердил?
— Нет, но думаю, утвердит в следующем месяце. Известно, что такого эдикта потребовала лично королева.
Мельник развел в стороны сильные руки.
— Слишком много было насилия и провокаций. В прошлом месяце гугеноты захватили церковь Сен Медар в Париже. В отместку за одного из своих они перебили много прихожан. А здесь, в Салоне, в церкви Сен Мишель в чаше со святой водой были найдены экскременты. И в прошлое воскресенье кто-то загнал свиней в церковь во время мессы. Так дальше продолжаться не может.
Мишель хоть и услышал в голосе мельника искренние нотки, но был начеку.
— Только не говорите, что вы, руководитель конгрегации флагеллантов, обрадовались тому, что кальвинистам разрешили служить в церкви по-своему.
— Да нет, не обрадовался. Однако, скажу по правде, доктор, несмотря ни на что, я вас люблю.
Лассаль указал на группу горожан, от которой отошел.
— Об этом мы с друзьями и говорили. Конгрегация какое-то время существовала, но потом оказалась сущим бедствием. И знаете почему?
— Не могу догадаться.
— Иезуит, который ее организовал, пожелал, чтобы конгрегаций было две. С одной стороны — бывшее братство флагеллантов, состоящее из зажиточных и уважаемых горожан. С другой стороны — конгрегация малых ремесленников, состоящая из рабочих, мелких лавочников и батраков. Совместная молитва Пречистой Деве и приобщение к таинствам должно было побудить обе конгрегации шагать в ногу…
— И что, не получилось?
— Ничего не вышло. Рабочие, которые впервые объединились, стали требовать лучших условий труда и более высоких оплат, причем именно на основании католического братства. И стали строптивы, как никогда. Я не могу сказать, как многие мои друзья, что орден иезуитов разрушил общественный порядок. Я только говорю, что падре Михаэлис кругом просчитался, и теперь мы из бед не вылезаем. Он кажется очень умным, а на самом деле — дурак.
Мишель слышал о неприятностях, которые получились в результате деятельности конгрегаций, но сделал вид, что это для него новость, и заметил:
— Эту ситуацию не изменят ни узаконивание реформатской церкви, ни прекращение религиозной вражды. Надо распустить конгрегацию рабочих, если не обе.
— Думаете, мы об этом не размышляли? Только вот вопросы падре Михаэлиса на исповеди становятся все коварнее и касаются именно наших планов.
Лассаль наморщил лоб.
— В Лионе рабочие уже который год протестуют и устраивают кровавые мятежи. А теперь город перешел в руки гугенотов. Власть в их партии принадлежит адвокатам, ремесленникам, книготорговцам — словом, третьему сословию. Рабочие и мелкие ремесленники пикнуть боятся. Между сословиями восстановился мир, хотя стычки с католиками и продолжаются. Но важно то, что гугеноты дали рабочему люду возможность командовать.
У Мишеля глаза на лоб полезли.
— Господин Лассаль, уж не скажете ли вы, что нынче симпатизируете…
— А я вам вообще ничего не говорил.
Мельник резко повернулся и догнал своих друзей, все еще продолжавших спорить о чем-то.
По колено в снегу, Мишель побрел к кварталу Ферейру. Известие о примиряющем королевском эдикте действительно его взволновало и отвлекло от собственных мыслей. И тут ему пришло в голову, что этой ситуации созвучен катрен, который он написал в январе 1562 года:
Desir occult pour le bon parviendra
Religion, paix, amour et concorde.
L'epithalame du tout ne s'accordra
Les haut qui bas et haut mis à la corde.
Исполнится тайное желание добра,
Религия, мир, любовь и согласие.
Но эпиталама звучит фальшиво.
Высокие голоса занижают, у них на шее веревка[30].
И правда, скрытое желание добра, религиозного мира, любви и согласия, казалось бы, исполняется, и это утешение для всех. Но две последние строки катрена бросают тень на идиллическую картину. В эпиталаме, свадебном гимне, звучат фальшивые ноты, и беды продолжаются даже после того, как повесили в Париже Пьера Краона, обвиненного в нападении на церковь Сен Медар.
Все это было похоже на предчувствие появления Парпалуса, но Мишель не был уверен, что видение внушил именно он. С ним все чаще и чаще случалось, что видение вторгалось в мозг само по себе, без видимого демонического вмешательства. Теперь ему часто снился Ульрих в отвратительном плаще из скарабеев. И он терял на короткое время ориентацию во времени и пространстве, забывая только что происшедшие события. Все это его не слишком пугало: он понимал, что обретает традиционную магическую власть. Страшно было другое: он перестал контролировать эти феномены.
Достаточно было появиться такой мысли, чтобы Мишель вновь выпал из действительности. В то утро квартал Ферейру буквально кишел нищими, которых обычно здесь было немного. Мишель все время видел их краем глаза, но не придавал их появлению особого значения. Стычки на религиозной почве, всяческие банды, бродившие по полям под предводительством то католиков, то гугенотов, вспышки чумы наплодили в городах много нищих.
Однако эти нищие были не похожи на остальных. Мишель понял это внезапно, и ему стало страшно. Нищие были покрыты смертельными ранами, а крови не было: у кого перерезано горло, у кого разрублена грудь, так, что торчали ребра, у кого перебиты суставы. Они двигались неестественно медленно, еле переставляя кривые, тонкие ноги, которые едва выдержали бы и маленького ребенка.
— Ульрих… — машинально прошептал Мишель. Но учителя не было видно, только все страшные фигуры вдруг разом уставились на него.
Однако настоящего страха Мишель не испытывал. Он понимал, что сейчас что-то произойдет, но чувствовал себя в некой сфере, где он был сильнее. Ноги не болели, и перестал давить груз прожитых лет. Мишель застыл в ожидании дальнейших событий.
Нищие подошли совсем близко. Один из них, держа в руке другую руку, отрубленную по плечо, подошел вплотную. Это было бледное существо с белесыми волосами и выцветшими, глубоко запавшими голубыми глазами. Раскрыв беззубый рот, оно прошамкало:
— La mort s'approche a neiger plus que blanc.
(Смерть придет вместе со снегом, белее белого.)
В следующий миг нищие исчезли, и вместе с ними исчезла площадь. В мозгу Мишеля завертелся черный вихрь с кроваво-красными спиралями, грозя увлечь его в пропасть. Он увидел приветливо улыбающиеся глаза Ульриха потом сразу — желтые кошачьи глаза Парпалуса.
— GASTER TOD GASTER DOYISTHER DOYISTHER DOYOD GASTER ODER, — прошептал рыдающий голос демона. И видение сразу же пропало.
Мишель оказался на пустынной, засыпанной снегом улице. Редкие прохожие спешили к открытым по сторонам улицы лавчонкам. Любопытно, но он не испытал никакого особого чувства. У него было ощущение, что все галлюцинации предваряют какую-то неминуемую встречу и ему от этой встречи не уйти. И еще он почувствовал, что его недруги строят козни, потому что боятся его, и это чувство подкреплялось строками катрена.
Ноги снова разболелись, и он еле брел в грязной снежной каше. На ум снова пришла загадочная строка: «Смерть придет вместе со снегом, белее белого». Что значит этот «снег, белее белого», который пойдет, когда наступит смерть? Эта странная фраза тревожила. Со смертью связывался обычно черный, траурный цвет. От мысли, что именно французским королевам в скорби надлежало быть в белом, пока эту традицию не отменила Екатерина Медичи, Мишеля бросило в дрожь.
— Ну наконец-то! — Свежий и, как всегда, чуть вызывающий голос Жюмель отвлек его от мрачных фантазий.
Завернувшись от холода в шаль, она стояла на пороге дома.
— Ты собирался на часок, а в результате я жду тебя все утро!
— Все утро?
Мишель посмотрел на небо. Оно было покрыто облаками, но солнце, несомненно, стояло уже высоко. Он отсутствовал по крайней мере часа четыре.
— Пока ты шлялся непонятно где, рискуя схватить кашель, прибыло важное известие. Судя по печатям, оно из придворной канцелярии. Шевиньи говорит, что почерк похож на почерк Симеони.
— Вот как? Это хорошая новость.
С момента возвращения из Авиньона Мишель настаивал, чтобы Симеони, вопреки своему плачевному состоянию и дрожи в руках от неумеренного потребления вина, вернулся к придворной службе. Он даже написал своему близкому другу, могущественному советнику Оливье, чтобы тот походатайствовал перед королевой. Ответ не заставил себя ждать. После смерти сначала Луки Гаурико, а потом Жана Фернеля Екатерина Медичи искала себе астролога. О Симеони не позабыли, и ему надлежало снова представиться ко двору.
Чтобы убедить итальянца, понадобилось вмешательство Джулии. Ее уверенность в доброте падре Михаэлиса основательно поуменьшилась, а пребывание в Авиньоне, казалось, вывело ее из-под контроля иезуита. Они с Симеони уехали в Париж в конце октября, счастливые и влюбленные друг в друга, как никогда. Мишель был рад, что Джулия не попросила у него обратно «отмену отлучения от церкви», подписанную Папой Приапом.
— Ну, что ты застрял? — торопила его Жюмель. — Иди в дом. Письмо лежит на столе вместе с остальной корреспонденцией.
Мишель толкнул дверь, но, едва войдя в дом, удержал жену за шаль.
— Послушай, Жюмель, я открыл одну очень неприятную вещь: Бланш шпионит за мной по приказу падре Михаэлиса, того иезуита, что допрашивал меня в Мариньяно.
Жюмель закрыла дверь и сбросила шаль.
— Я подозревала, что в доме шпион, но думала, что это Шевиньи, — сказал она без особой тревоги. — Никогда бы не подумала на малышку Бланш.
Мишель удивленно поднял брови.
— Ты что-то подозревала? Но почему? Но каким признакам?
Жюмель по-кошачьи прищурилась.
— Было совершенно ясно, что ты подозреваешь меня, а поскольку я ни в чем не виновата, значит, это кто-то другой.
Удивление Мишеля переросло в восхищение.
— Вот это да! Ты по моему виду поняла, что в доме что-то не так… Не надо мне забывать о твоей проницательности!
— Думаешь, понимать чувства — это мужской дар? Я бы сказала, совсем наоборот.
Жюмель пожала плечами.
— Среди таких, как Симеони, что изобретает истории о золоте в угоду иезуиту, и как Бланш, что на тебя доносит, ты ведь, по сути, очень одинок.
Он улыбнулся.
— Ну, у меня остаешься ты.
Мишель ожидал ответной улыбки или нежного объятия, но Жюмель осталась холодна.
— На твоем месте я бы на это не рассчитывала. Скажем так, тебе остается бедняга Шевиньи.
Фраза леденила душу, но Жюмель не дала мужу времени, чтобы это прочувствовать.
— Пошли, — сказала она, — я покажу тебе письмо.
В гостиной безмятежно играл весь выводок детей. Мишель подошел к уже подросшему Сезару, потрепал его по волосам и тут же вспомнил, что Жюмель всегда упрекала его за то, что он оказывал первенцу явное предпочтение перед остальными детьми. Тогда он наскоро приласкал остальных, пока жена рылась в бумагах, лежавших наверху бюро, чтобы дети не могли добраться.
Вынув из стопки конверт с печатями, она протянула его мужу со словами:
— Об этом Михаэлисе говорят уже по всему региону. Он действует не только здесь, но и в Авиньоне, в Эксе и даже в Монпелье. Старуха, что служит у священника в Сен-Мишеле, сказала мне, что он пытается по всему Провансу организовать такие же католические конгрегации, как у нас. Результаты, правда, оставляют желать много лучшего.
— Не надо бы тебе заниматься этими опасными делами, — предостерег ее Мишель, вскрывая конверт. — У нас и так полно неприятностей.
— Опасность растет как раз тогда, когда мы ею не занимаемся. Ты скажешь, что не женское это дело. А мне вот кажется, что мужчины затевают войну, перед которой побледнеют все прошлые войны. А те, кто против войны, очень мало делают, чтобы ее избежать.
— Ну это ты так говоришь. Как раз сегодня утром я узнал об эдикте, который…
Мишель не закончил фразы: его увлекло письмо, и он читал, то и дело вставляя какие-то восклицания.
— Что-нибудь важное? — спросила Жюмель, усевшись на диван рядом с горящим камином и взяв на руки маленькую Диану.
— Да. Екатерина Медичи зовет меня ко двору. Похоже, ей нужен мой совет.
— Поедешь?
— Пока не знаю. Надо подумать.
В этот момент с улицы донеслась барабанная дробь, сначала далекая, потом все ближе и ближе. Мишель подбежал к окну.
— О господи! — вскрикнул он.
По улице шло настоящее войско из нескольких сотен молчаливых, сосредоточенных солдат. Во главе ехал небольшой отряд всадников с анонимными, серыми гербами. За ними шли аркебузиры с оружием на плечах, потом пехотинцы в шлемах с поперечными прорезями и лучники в широкополых металлических шапках. По всем признакам это было регулярное войско, только непонятно чье. Гораздо больше тревожил сброд, который шел следом: солдаты, отбившиеся от частей, бывшие монахи, подмастерья и рабочие, набившие руку в любых делах, законных и незаконных.
Жюмель подошла к Мишелю сзади:
— Опять ополчение?
Он указал на группу всадников.
— Нет. Узнаешь того, кто впереди всех? Это Триполи. А рядом с ним барон дез Адрет, самый свирепый из всех бродячих кальвинистов, настоящий разбойник. Все, кто с ними, — гугеноты.
— Но это целая армия!
— Да, и, похоже, им удалось подчинить себе всю людскую накипь. Королевское помилование помогло гугенотам выступить открыто.
Мишель понизил голос.
— Жюмель, боюсь, ты окажешься права. Все, что мы видели до сих пор, — это чепуха. Настоящая трагедия Франции только начинается.