Утром после полубессонной ночи, принесшей мне знакомство с Элинор, я поехал к профессору Кольбергу в южную часть города. Впервые после приезда я покинул территорию. Мы еще раз все хорошенько обсудили с Зандером в библиотеке, и я направился к выходу. Было без нескольких минут десять. Проходя мимо «Алисы в Стране чудес», я увидел Элинор, она снова стояла в дверях. Я едва удержался от глупой фразы:
— Неужели это опять вы?
— Куда путь держим? — спросила она.
— Книги еду отбирать да торговаться. Ну а ты? Перерыв?
— Да, причем большой. Решила проблемку. Можно наконец поспать.
— Поздравляю, — сказал я. — Ночью решила?
— Утром сегодня, около семи, — сказала Элинор и устало улыбнулась, — вдруг дошло. Успеха в книжном деле!
Вообще-то Зандер мог дать мне свою машину, но накануне выяснилось, что она не заводится. Автосервиса у нас на территории пока не было. Анархистам их таратайка сегодня была нужна, а больше Зандер никого не удосужился попросить, хотя определенно нашелся бы кто-нибудь, кто мог дать нам свою машину.
Меня-то это вполне устраивало, я предпочитал неторопливо проехаться на юг столицы, глядя по сторонам, а не сидеть за рулем. Когда я в сентябре приехал из Аахена, меня доставило на территорию частное такси. Сейчас частных такси уже нет, поэтому стоит кратко пояснить, о чем идет речь. В первые годы после свержения Генерала в крупных городах возле вокзалов, в аэропортах и на больших площадях стояли машины, на которых не было опознавательных знаков такси, но по определенным приметам их легко было опознать. Они создавали конкуренцию официальным таксомоторным паркам, а клиентов возили по цене, которая составляла меньше половины обычной. Официальная служба такси и так называемые силы правопорядка долго не знали, как справиться с этим нелегальным извозом, потому что никто не мог запретить водителю посадить пассажира в свою личную машину: он вез друга, хорошего знакомого, и все тут. Деньги? Какие деньги? Помилуйте, я с друзей денег брать не собираюсь! В таких машинах, само собой, и счетчиков-то никаких не было, о цене договаривались перед поездкой. Бывалому пассажиру тарифы были известны.
Вся эта сеть была на удивление хорошо организована, а большая часть выручки поступала в центральный офис где-то к югу от Гамбурга. Люди, пользовавшиеся частным такси, вроде меня, ничего не знали тогда про сеть, и даже водители были, как правило, просто люди, искавшие работу и нашедшие ее здесь. Лишь позже выяснилось, что всю эту систему дергали за ниточки бывшие сторонники и деятели хунты, подобно некоторым предприятиям в других сферах. Барыши по большей части тратили на закупку оружия, как стало известно позже, ведь свергнутый режим сдаваться не собирался. Никто не знал, жив ли Генерал и где он может скрываться.
Возможно, многие люди уже забыли о событиях тех дней, а молодежь, конечно, об этом никогда и не знала. В первые годы после свержения Генерала было сформировано временное правительство, состоявшее из людей, не запятнанных сотрудничеством с хунтой, и из деятелей сопротивления, которые работали плечом к плечу с Интернациональными миротворческими бригадами. За ними, как известно, стояла Интернациональная комиссия, именно она в первые несколько лет играла роль параллельного правительства страны, а кое-кто говорил, что это и была собственно центральная власть. Существовали также безвластные пространства, которые официальные силы долгое время не могли поставить под свой контроль. Наша руинная территория была именно таковой, и по сути дела восемьдесят процентов населения так или иначе жили в безвластных пространствах. Поскольку никому не было точно известно, кто управляет страной, каждый был вынужден управлять своей жизнью самостоятельно.
До автобусной остановки я шел довольно долго. Регулярное автобусное движение в столице налажено было два года назад, а вот линии метро были запущены далеко не все. Люди до сих пор опасались, что там, под землей, живут горстки отчаянных приспешников Генерала, которые только и ждут, чтобы на них напасть. Впрочем, большинство населения считало эти слухи детскими сказочками, однако страхи и слухи были столь же характерными симптомами тех лет, как надежда и счастье жить по-новому.
Автобусы снова стали желтыми, в отличие от времен хунты, когда все они были серо-зелеными. В те годы серо-зеленый цвет абсолютно доминировал. Я сел в 1119-й и сразу прошел наверх, на крышу, где почти никого не было, только в глубине салона ютилась влюбленная парочка — обоим лет по шестнадцать-семнадцать. Внизу народу тоже было негусто. Я смотрел в окно и поражался тому, насколько пуст город. Причем, если верить газетам, со времени окончания боев сюда вернулись сотни тысяч человек. Только сейчас я начал осознавать, насколько сильны были разрушения и как долго город будут восстанавливать, в отличие от старых западных земель. Частенько люди на улице стояли кучками, переговариваясь, или вместе уходили куда-то в подворотни. Их жесты и поведение будили воспоминания о прошлом, и не было никакого сомнения в том, что черный рынок до сих пор играет здесь значительную роль.
Автобус ехал теперь по району более респектабельному и не такому густо заселенному: кругом виллы, дома из прежних времен, окруженные кустами и деревьями, и октябрьские листья на них горят рыжим огнем. Где-то здесь, по моим сведениям, живет Метцлер, глава временного правительства, или, скорее, свадебный генерал при нем, потому что политику вершат другие. Метцлер покинул страну сразу после путча, но он и без путча уехал бы, потому что в тот момент получил годичную профессуру в Кембридже. Метцлер был историком. Вернулся он не через год, а через девять лет, вместе с англичанами. Таким образом, он сохранил безупречную репутацию, и, когда формировалось временное правительство, все единогласно высказались в пользу его кандидатуры. Поначалу максимальный срок полномочий правительства был два года, но теперь, при постоянной резвой смене министерских портфелей, оно действует уже добрых четыре года.
Где-то здесь обитает и Кольберг. Почти два часа ехал я до нужной остановки. Отсюда до его дома еще минут десять пешком. Десять минут, в течение которых мне не встретилось ни души, лишь один раз я услышал, как женщина в глубине сада зовет своего ребенка, а потом, уже перед самым домом Кольберга, навстречу мне просеменил старый черный пес с сединой на морде, один, без хозяина. Я окликнул пса, тот остановился, и я почесал его за ухом. Он тут же ткнулся носом мне в ногу.
— Жаль, но мне надо идти, — сказал я. — Адвокат дьявола[27] ждет меня. Собака еще некоторое время бежала следом, потом добралась, видимо, до границы своей территории и осталась позади.
Дом Кольберга меня ошеломил. Если прочие дома этого квартала представляли собой заурядные виллы последних десятилетий прошлого века, выстроенные со вкусом, но безликие, зачастую отягощенные неудачными, более поздними пристройками, то Кольберг занимал просторную, словно парящую в воздухе, светлую виллу, несомненно спроектированную архитектором Баухауса. Она была двухэтажной, причем куб верхнего этажа немного выступал за границы нижнего. Огромные оконные панели наполняли дом светом. Я-то ожидал увидеть дом, скрытый за высокими деревьями или стенами, как это подобает образу серого кардинала, не занимающего никаких официальных постов, но имеющего беспрепятственный доступ к властям предержащим. Но вилла Кольберга была видна издалека, за низкой живой изгородью и небольшим стриженым газоном. Я на секунду задержался у ворот, любуясь легкостью и гармоничными пропорциями здания, прежде чем нажать на ручку калитки. Потом остановился перед входной дверью и позвонил.
Кого я ожидал увидеть? Страшилище в потешном мундире? Голую женщину на высоких каблуках? Ожидал ли я услышать резкий голос в переговорном устройстве: кто там? Лязг или жужжание из глубины дома, означающие, что дверь открыта? Прислугу со строгим лицом, спрашивающую, записался ли я на прием? Наверное, что-то подобное, но ведь и сам дом я представлял себе по-другому, пока ехал сюда. К этому дому, пожалуй, больше всего подошла бы голая женщина, звонкая поступь которой уже слышалась мне, стук каблуков по каменному полу быстро приближался. Однако вместо этого я вдруг услышал легкий шелест шагов, который сразу приписал хозяину, именно он в действительности и открыл мне дверь, предлагая войти.
Я ожидал увидеть господина в строгом костюме и вновь ошибся. На Кольберге были широкие черные брюки и просторный ярко-зеленый джемпер, сам он был выше ростом, чем я себе представлял, и смотрел на меня сверху вниз, чуть опустив сутулые плечи. Крупная голова, резкие, но не очень глубокие морщины на бледноватом лице, круги под глазами, толстые мясистые губы, местами потрескавшиеся, — весь его облик был словно вылеплен рукой скульптора. Он выглядел ровно на свои шестьдесят два. Ко всему этому нужно сначала привыкнуть, подумал я.
Похоже, он прочитал на моем лице ошеломление от увиденного.
— Да, — сказал он, — жилище дьявола представляют себе обычно несколько иначе. Как мрачное место, вдобавок пропахшее серой. Но я предпочитаю вот это.
— Я не сказал, что вы — дьявол.
— Но возможно, его адвокат. Advocatus diaboli. Пойдемте, я попросил заварить чай.
Эти его слова подтолкнули меня к двум выводам. Во-первых, услышав из его уст выражение «advocatus diaboli», я внутренне слегка сжался и на секунду поверил, что Кольберг подслушал, что я говорил черной собаке неподалеку от его дома. Конечно, это было невозможно, а само выражение употреблялось по отношению к нему довольно часто, так что образ лежал на поверхности. А то, что он попросил приготовить чай, означало, что не все мои фантазии перед дверью оказались пустыми: у него есть служанка.
От передней мы прошли через большое светлое помещение, где до потолка высились стеллажи, набитые книгами, и перебрались в комнату поменьше, где вдоль стен тоже стояли заполненные книгами полки. Приотворилась дверь на террасу, и показался кусочек сада, точнее, небольшого парка, и тогда я увидел, что участок Кольберга выходит прямиком на озеро — за зеленью газона его серая аспидная поверхность отливала серебром.
Мы уселись за белый стол, на котором уже стоял чай и корзинка с печеньем. Черные стулья из гнутых трубок были выполнены в стиле «фрайшвингер»[28]. Постепенно я начинал понимать, что Кольберг все свое честолюбие сосредоточивал на том, чтобы обставить виллу изнутри в полном соответствии с ее внешним обликом.
— Часть моей библиотеки вы уже видели, но основное собрание наверху. Прежде чем мы туда направимся, скажите мне, пожалуйста, каковы приблизительно ваши условия и на что вы рассчитываете?
Я мог бы сослаться на то, что, прежде чем договариваться, надо бросить хотя бы беглый взгляд на его книжные фонды. Зандер обозначил мне две суммы для ведения торга, начальную и окончательную, которую ни в коем случае нельзя превышать. Назвать окончательную сумму следовало только после серии промежуточных шагов. Итак, я назвал начальную сумму и был совершенно сбит с толку, когда Кольберг ответил:
— Нормально, да, мне это подходит.
Я чуть было не проговорился, с языка готов был сорваться вопрос: «Вы что, так сильно боитесь? Хотите побыстрее смыться? А что будет с домом и со всем, что в нем?»
Словно услышав мой невысказанный вопрос, Кольберг произнес:
— Дом уже фактически продан. Остались небольшие формальности.
И в следующей фразе тоже прозвучал ответ на вопрос, которого я не задавал:
— Я уезжаю из страны, которой я больше не нужен.
Меня почти испугал его плаксивый тон, наполненный жалости к самому себе. Позже отчетливый отпечаток этой интонации можно будет найти в дневниках, которые он вел, — они сливаются прямо таки в оргию самооправдания. «Тогда я в меньшей степени поступался самим собой и благородством своих мыслей, нежели Платон во время своего сицилианского путешествия». Благородством своих мыслей, вот это да! Сравнение, разумеется, с Платоном, среди менее возвышенной компании Кольберг себя не мыслит. И потом эта манерная форма «сицилианский» вместо привычной «сицилийский». Или: «Кто истинный преступник? Кто привел к власти этого Генерала? Каким образом это адское падение обернулось такой грязью?» Адское падение в грязь, это сильно. Все зависело от судьбы и высших сил, читалось между строк, я ничего такого не делал, я хотел чистоты, я умываю руки.
Мы поднялись на второй этаж, разделенный на три помещения: кабинет Кольберга, гостиная, спальня Кольберга, повсюду полно книг. Была здесь и маленькая ванная, большая находилась внизу. Кольберг пытался объяснить мне систему расстановки, а я замирал то перед одной, то перед другой книгой. Внезапно меня охватило неодолимое желание как можно скорее избавиться от этого сочувствующего только себе самому и одержимого только собой человека — и я кивал в ответ на его слова, не задавая никаких вопросов. У меня в голове созрела фраза, которая так и просилась на язык, и я сжал губы, чтобы она ненароком не вылетела наружу. Человек, который бросает в беде столь грандиозную библиотеку, как ваша, — должно быть, очень плохой человек, вот что я хотел сказать. Эта фраза, которую я с трудом удерживал в себе, поразила меня самого, ведь хотя я уже давно читаю книги, до последнего времени я не имел к ним столь сильной внутренней и уж точно никакой профессиональной привязанности. Я был и оставался коммерсантом и лишь иногда с некоторой ностальгией вспоминал свои прекрасные аахенские годы. Немного рассердило меня и то, что Кольберг с ходу согласился на первое же предложение и не дал мне блеснуть умением торговаться.
— Господин профессор, — произнес я нарочито деловым тоном, — мы должны еще решить, как и когда будут вывезены книги.
Кольберг кивнул, прервал экскурсию, и мы снова сели за стол на первом этаже. Мы обговорили перевозку, для которой придется брать напрокат машину побольше, чем старая таратайка анархистов, которая не выдержит такого груза.
В тот момент, когда я собрался уходить, в комнату вошла женщина. Совсем не служанка со строгим лицом, какую я представлял себе, стоя перед входной дверью, а молодая особа на высоких каблуках, самое большее лет двадцати пяти, которая обратилась к Кольбергу:
— Я уезжаю, Оливер. Буду часа через три.
Оливер, она сказала «Оливер», не «Оли», не «папа» и не «папуля», так что все мои сомнения развеялись. Кольберг произнес:
— Разрешите представить вам Мариэтту. Мариэтта, это господин Андерс, который заинтересовался нашей библиотекой. Он покупает ее.
Разумеется, я тут же вскочил и подал даме руку. Она была небольшого роста и, конечно, отнюдь не голая. На ней была светлая юбка, красный джемпер из тонкой шерсти, возможно — из кашемира, с вырезом декольте, и сверху черный шерстяной жакет.
— Мариэтта едет в центр, она может вас подбросить, — сообщил Кольберг.
Я отговорился тем, что хотел бы еще прогуляться вдоль озера. В одиночестве, добавил я, чтобы Кольберг не вздумал составить мне компанию. Поблагодарил за предложение, втайне надеясь, что Мариэтта нас немедленно покинет, а то я глаз от нее отвести не мог.
Она действительно тут же ушла, и Кольберг чуть заметно улыбнулся мне, но с безмолвным триумфом во взоре. Он определенно заметил мое возбужденное состояние, да и от Мариэтты оно не укрылось. За окном из гаража выехала маленькая английская спортивная машина темно-зеленого цвета. Я все еще стоял, потом, сделав над собой усилие, подал Кольбергу руку. Он нехотя встал, лицо его вдруг опало и постарело. Кольберг проводил меня до дверей.
— Я позвоню, как только уточню день вывоза книг, — сказал я.
— Поторопитесь. Я хочу уехать отсюда самое позднее недели через две.
В его голосе зазвучал страх.
Вот оно, озеро! В Аахене я тосковал без воды. Мне потребовалось два года, чтобы это понять. Там не было ни реки, ни озера, о море, разумеется, и говорить нечего. Правда, моя страсть к морю с годами поутихла. Надоела эта всеобъемлющая бесконечность, это утомительное вечное возвращение волн! Чем старше я становился (интересно, можно так говорить о себе в тридцать пять лет?), тем милее мне делались берега рек и озер. Поэтому, когда я увидел из окна, что дом Кольберга стоит на берегу озера, я сразу решил после совершения сделки — которая, собственно, прошла без торга — прогуляться по берегу. Так что остался я вовсе не потому, что хотел избежать поездки в спортивной машине с соблазнительной женщиной.
Было раннее послеобеденное время, и небо несколько прояснилось. Озеро утратило серый аспидный цвет, оно стало светлее, прозрачнее. Бледное солнце, то и дело пробивавшееся через рваные облака, бросало на воду сияющие блики.
Я был единственным, кто шел по берегу в этот час. Людям, живущим у озера, оно, видимо, было нужно только как панорама в окне. Они знали, что озеро у них есть, им не надо было никуда за ним ходить. Если бы я здесь жил, думалось мне, я бы каждый день выходил на берег и как минимум полчаса сидел здесь. Сидел бы, как дзен-буддийские монахи, но с гораздо большими удобствами. У меня было бы на озере свое привычное место. Каждый день я провожал бы проплывающее мимо утиное семейство. Потом уходил бы в дом завтракать.
Внезапно с противоположного берега с диким воем стартовала моторка. Она начала нарезать зигзаги по глади озера и быстро исчезла. Я попытался восстановить в душе прежнее состояние умиротворения. Это мне не удалось, и тогда я направился к автобусной остановке, мимо домов, застывших в послеобеденной дреме. Я думал о Кольберге и о той смеси восхищения и отвращения, которую ощущал в его присутствии. Теперь я хотел уехать отсюда как можно скорее, но пришлось ждать минут двадцать, пока не пришел автобус и не увез меня в центр.
Я вышел раньше, чтобы немного прогуляться: это поможет развеять осадок от общения с Кольбергом — так мне казалось. В сердце города, подумал я, наверняка сильнее ощущается жизнь, какая-то радость нового, окрыляющая жизненная сила. Однако я уже четверть часа шел по улицам, обходными путями подбираясь к нашей территории, но так и не встретил ни одного смеющегося человека. Сплошь напряженные, унылые, безрадостные лица. Бросалось в глаза, что люди передвигаются в основном крадучись, словно тайком. Одни шли, опустив голову, другие то и дело оглядывались. А ведь режим рухнул четыре года назад. Лишь кое-где на площадях или у пересечения улиц я замечал кучки людей, в основном двадцатилетних или, наоборот, пятидесятилетних, которые держались вместе, пили пиво и о чем-то разговаривали. Некоторые из них были частью черного рынка: боязливых, вновь пришедших клиентов быстро препровождали в соседний переулок, а через минуту все вместе возвращались назад и быстро расходились в разные стороны. Остальные же, наоборот, слонялись без дела. Многим было лет шестнадцать-семнадцать, когда Генерал сбежал. Они выросли на ценностях хунты и теперь находились в своеобразном вакууме, когда никто толком не знал, кто, где и что должен говорить и делать. Люди постарше, которых жизнь уже кое-чему научила, возможно, способны были оценить этот внезапный вакуум, но у молодежи он вызывал чувство опьянения и неустойчивости.
Того освобождения, которого я искал, мне здесь явно было не найти и побродить в свое удовольствие тоже не получалось. Поэтому я перестал пробираться окольными путями и решил кратчайшим путем дойти до дома — быстрым шагом это должно было занять полчаса. Я впервые после приезда покинул нашу территорию на целых полдня и уже начинал скучать по ней.
Не успел я двинуться напрямик, как заметил впереди, в пятидесяти метрах от меня, возлюбленную Кольберга, которая быстрым шагом пересекла улицу и исчезла за большими воротами. Ошибки быть не могло, я хорошо ее рассмотрел. Я ускорил шаг и увидел за поворотом ее зеленую спортивную машину. Подойдя к воротам, прочитал на вывеске: «Арена. Клуб и салон».
Я вспомнил, что уже читал что-то об этом клубе. Он открылся в последние годы существования хунты, и, кажется, где-то написано было о его «своеобразной концепции», но уже не мог вспомнить, что имелось в виду. Меня слегка удивило странное время суток, когда Мариэтта туда отправилась, ведь, собственно говоря, жизнь в клубах начиналась незадолго до полуночи, а часто — еще и позже. Но когда я проходил по двору, через дверь и вправду слышна стала музыка, электронные ритмы, не резкие, а скорее парящие и почти угасающие, а потом снова усиливающиеся, тот самый стиль с совершенно особым оттенком звучания и своеобразным ритмом, который появился пару лет назад и стал известен под названием «Суши Транс». Я немного постоял перед дверью, затем нажал на ручку и вошел.
Я ожидал увидеть кассу, верзилу-охранника, который по лицу и одежде начнет определять, достоин ли я переступить порог клуба. Вместо всего этого мимо бара я беспрепятственно прошел в огромное помещение, погруженное в синий полумрак, — собственно клуб. Вокруг большого, но абсолютно пустого танцпола поднимались ряды сидений наподобие арены. Позади верхнего ряда скамей видны были двери в своего рода ложи, выполненные из стекла и поэтому напоминавшие небольшие теплицы. Сейчас почти все ложи были пусты, и только в одной сидели двое парней, которые явно погружены были в какой-то серьезный и обстоятельный разговор. Зато ярусы, если можно так назвать эти концентрические ряды, были заполнены плотно, в основном молодежью. Юноши и девушки почти не разговаривали друг с другом и уж точно не обнимались, они просто сидели, погруженные в себя, иногда парочками, подчинившись магии музыки.
Когда глаза у меня привыкли к темноте, я без труда разглядел Мариэтту — кстати, как ее фамилия? не Кольберг ли? — по одной простой причине. Почти все, кто сидел на концентрических ярусах, были одеты в серо-зеленые шинели или серо-зеленые куртки времен хунты, у кого-то перешитые, у других — залатанные, у некоторых зеркальца лычек на воротниках были дополнительно украшены, погоны срезаны, места нашивок на рукавах затерты. Разумеется, я знал, что это просто дань моде, не имеющая ничего общего с политическими убеждениями, кроме, разве что, такого: «Мы — то самое поколение. Мы выросли здесь». В конце концов, практически каждый человек с удовольствием вспоминает о своем детстве и своей юности, а те, кто этого удовольствия был лишен, привирают что-нибудь подобающее.
Среди всех этих цитат из только что минувших — навсегда ли? — времен красный джемпер Мариэтты сразу бросался в глаза; жакет она сняла и перебросила через плечо. Она сидела где-то в середине рядов, откинувшись назад, возможно, с закрытыми глазами. От ее уличной торопливости, которую я только что наблюдал, не осталось и следа. Если она и знакома с кем-то из посетителей, то понять это было невозможно, ведь она, подобно всем остальным, была, казалось, полностью погружена в себя. Я занял место примерно на ее уровне, но на противоположной стороне. Передо мной сидела совсем юная парочка, обоим лет по пятнадцать, они держались за руки. На девочке был китель не по росту, его можно было дважды обернуть вокруг нее.
Я отметил, что мне здесь начинает нравиться. Нравилась музыка, тихая сдержанность посетителей, красота некоторых лиц; мягкая полутьма, совсем не похожая на склеп, нравилась мне тоже. Я уже готов был закрыть глаза, как вдруг заметил, что Мариэтта подала знак двум парням в верхнем ряду. Скудное освещение не позволяло мне точно определить возраст мужчин, возможно, они были несколько старше среднего возраста посетителей в этом клубе, лет под тридцать, но я мог ошибаться. В любом случае оба были высокого роста и крепкого телосложения.
Между ярусами на одинаковом расстоянии были проходы, которые вели к ложам (ну и, разумеется, вниз, к танцполу, который по-прежнему сохранял сиротливую пустоту). Я наблюдал, как Мариэтта прошла вместе с мужчинами к ложе и открыла дверь. Мужчины с ног до головы были в военном обмундировании, вплоть до солдатских сапог. Ложи освещал зеленоватый неоновый свет, который нельзя было выключить или притушить. Я с удовольствием подошел бы к ним поближе, но ни в коем случае не хотел, чтобы Мариэтта меня заметила, поэтому пытался, наблюдая со своего места, понять, что там происходит.
Чего я ждал? Что она начнет раздеваться и совокупляться с обоими мужчинами на глазах у всех? Возможно; сейчас, описывая происходившее, я уверен, что совсем не эта мысль пришла мне тогда первой. Все трое, вопреки моим предположениям, мирно беседовали, причем говорила в основном Мариэтта. Потом я увидел, как она достает из сумочки конверт и вручает его одному из парней. У меня не было никаких сомнений, что в конверте деньги, и действительно, парень вскрыл конверт и, судя по привычным движениям, начал пересчитывать деньги, хотя самих купюр на таком расстоянии я, конечно, разглядеть не мог. Затем он кивнул, спрятал конверт, открыл дверь, и все трое стали спускаться вниз. Мужчины снова уселись на свои места, а Мариэтта прошла до самого танцпола и направилась к выходу. Я выждал минут десять и тоже встал. Парочка, сидевшая передо мной, незадолго до этого спустилась на танцпол, и там они, совсем одни, самозабвенно покачивались под парящие электронные ритмы, которые постепенно ускорялись. Руки девочки утонули в длинных рукавах кителя. Мне почему-то казалось, что зрители на ярусах начнут высмеивать этих молокососов. Ничего подобного; все, как и прежде, сидели, погрузившись в себя, или наблюдали за танцующими.
Снизу я еще раз взглянул наверх и внезапно, при виде этих молодых юношей и девушек в форме, так спокойно и чинно сидевших, мне пришли на зли книги, которые точно так же спокойно и чинно стоят на полках нашей растущей библиотеки. Потом я отправился восвояси, запретив себе спрашивать у девушки за стойкой бара, часто ли та женщина, которая только что ушла — я считал, что она действительно ушла, — часто ли она приходит сюда? Я просто кивнул ей и вышел на улицу, которая уже начинала тонуть в ранних октябрьских сумерках. Я еще раз заглянул за угол. Зеленой машины там не было.
Дома — да-да, у себя дома на руинной территории! — я ненадолго зашел к Зандеру в библиотеку и рассказал о разговоре с Кольбергом. О Мариэтте и посещении клуба я поначалу рассказывать не стал, сказал только, что немного прогулялся по городу.
— Вылазка в мир, — констатировал Зандер. — Все время от времени с удовольствием выходят туда на прогулку. Только я остаюсь среди книг. Но сейчас надо срочно поесть. Пошли в «le plaisir du texte»!
Мы отправились в дальний путь к последней руине, сначала через парк мимо кургана, насыпанного поверх бывшего бункера, затем мимо небольших мастерских слева и справа от дороги, мимо фирм «Алиса в Стране чудес» и «NewLineSoftware», мимо агентства Майндера «Консультации по кадрам» и ткацкой фабрики «Валльман и партнеры», мимо «Хозяйки-толстушки» и «Плана Б», мимо «FireSafe & WaterImp» — самой успешной фирмы на всей территории, мимо «Книжной лавки в бункере спецслужб» и «Штаб-квартиры анархистов», пока наконец не добрались до бывшего управления государственной полиции на самом краю территории. Ресторан «le plaisir du texte» представлял собой большое квадратное светлое помещение, голубые скатерти на столах. В этот октябрьский вечер посетителей было не много. Парочка гостей снаружи (то есть не с территории, а «из города») пришли сюда из любопытства, чтобы узнать, что это за новый ресторан, о котором пока мало кто знает, ведь открылся он сравнительно недавно. В двух городских иллюстрированных журналах, а также в какой-то газете и на соответствующих страничках в Сети появились первые отзывы о нем, все — положительные, хотя настоящим хитом он пока не стал. У обитателей территории он считался более дорогим рестораном из двух имеющихся, поэтому его приберегали для особых случаев.
Стекла очков у нас затуманились, когда с промозглого холода мы вошли в помещение. Сквозь облака табачного дыма нам сразу помахал хозяин, и Зандер ответил ему. Потом они пошли навстречу друг другу, встретились, обнялись и долго не отпускали друг друга. Позже, когда мы сели за столик и у нас приняли заказ, я спросил Зандера, кто это.
Документ 5
Приключенческий роман в кратком изложении: Биография Тобиаса Динкгрефе, 49 лет, владельца ресторана «le plaisir du texte»
Родился в 1980 году в Мёнхенгладбахе, родители, работающие в текстильной промышленности, один за другим теряют работу (сначала мать — в 1986 году, затем отец — в 1988-м), переезжают с квартиры на квартиру, затем старшая сестра Хельга выходит замуж и переезжает (1997). Начальная школа — до 1990 года. Классный руководитель Хенкель незадолго до окончания начальной школы изо всех сил пытается убедить родителей отдать Тобиаса в гимназию. Он заметил, что мальчик, выполняя любое задание, проявляет незаурядную фантазию и предлагает собственные решения. При этом держится довольно незаметно, не навязывает свое мнение и не верховодит. Не то чтобы большой оригинал, умеет приспособиться, если надо, к другим, но склонность к уединению и обособлению уже начинает формироваться. Единственный друг — Иоганн; оба занимают в классе свою обособленную нишу. Классный руководитель Хенкель, который был воспитан в убеждении, что ученики — не враги, а находятся на его попечении; однако весь его опыт работы в школе с первого дня неуклонно говорил об обратном. Во всяком случае последние пятнадцать лет работы он расценивал именно так. В Тобиасе он видит исключение и одновременно — счастливый случай, который позволит ему вернуться к идеалам юности и спасти хоть одного человека, ибо небеса возликуют более, узрев одного раскаявшегося грешника, нежели девяносто девять праведников. Возликуют более, узрев того единственного ребенка, который пробил себе дорогу к высшему образованию, несмотря на непреодолимые преграды, нежели девяносто девять детей из благополучных семей, которых родители загнали в гимназию, как овец на пастбище. Классный руководитель Хенкель не питает никаких иллюзий по поводу якобы увеличившейся доступности системы образования. Поэтому он бросает все силы на то, чтобы этот единственный ребенок, которого он распознал, «открыл», — сделал шаг вперед. Но когда ему удается убедить родителей и когда Тобиас действительно попадает в гимназию, он вдруг быстро теряет к нему всякий интерес. Доброе дело изнурило его, оставшиеся силы нужны ему для «нормальных» учеников начальной школы.
В гимназии Тобиас первые четыре года ничем не привлекает к себе внимания. Девиз гимназии — обычный для того времени: «воспитать учеников в духе социальной активности, чтобы они стали успешными, чуткими, здоровыми людьми» и благодаря этому окрепли и «преодолели зависимость от своих воспитателей». Важны также уважение к людям, отзывчивость, терпимость, отказ от насилия: все как всегда.
Тобиас: посредственные успехи по всем предметам, немецкий язык и история — чуть лучше, никаких особенностей в поведении, друзей не много, но все безоговорочно уважают. Пожалуй, идеально отвечает педагогическому представлению о восприимчивости. Некоторые одноклассники из «лучших слоев общества» обращаются с ним с налетом патернализма, приглашают его на весь вечер к себе домой, платят за него во время классных экскурсий.
С 1994-го по 1995 год у Тобиаса начинается переходный возраст и он становится «трудным» подростком, но до исключения из гимназии дело не доходит. Наркотики не употребляет (они в этой школе в соответствии с высоким социальным статусом учеников были очень дороги и Тобиасу не по карману). К угону автомобилей, которым развлекались некоторые соученики (а положение отцов спасало их от исключения), он тоже никакого отношения не имел. Влияние родителей: Тобиас остается порядочным человеком. Тем временем отец устроился водителем в фирму и развозит заказы, мать работает продавщицей в модном салоне (частичная занятость), то есть почти по специальности. «Чья жизнь в стремлениях прошла…»[29]
С 1996 года доктор Крехтинг, преподающий немецкий язык и историю, начинает играть по отношению к Тобиасу ту же роль, которую в начальных классах выполнял учитель Хенкель. Педагог, изучавший в Мюнстере философию, историю и германистику, и только что пришедший преподавать в школу, ощущает одновременно и усталость, и желание себя полнее реализовать, поэтому буквально набрасывается на одаренного ребенка, уже, впрочем, одаренного юношу. Ему хочется не преподавать, а вести диалог. Но не каждый школьник на это способен. На Тобиаса он сразу обращает внимание. Его отношение к мальчику основано на родстве душ: он подозревает (и не ошибается), что Тобиас тоже чувствует одновременно и усталость, и желание реализовать себя полнее. Доктор Крехтинг возрождает еле теплющееся до сих пор АО «Философия» и собирает там вокруг себя десять-двенадцать учеников (у остальных нет времени). Вторник, 17.00, аудитория В 10, из окна открывается вид на дубовую крону. Крехтинг свил себе гнездо. АО для него — это компенсация за то, что ему не удалось закрепиться в университете. А здесь у него свой кружок. «С тех пор как разговор ведем и слышим друг о друге»[30].
АО «Философия», 1996–1999 (для Тобиаса 1999-й — год сдачи экзамена на аттестат зрелости): Пресократики, «Фрагменты»; Монтень, «Опыты» (выборочно); Кант, «Что такое просвещение?»; Шопенгауэр, «Афоризмы житейской мудрости» (выборочно); Хайдеггер, «Бытие и время, 1/6: Забота как бытие присутствия»; Виттгенштейн, «Философские исследования» (выборочно); Фуко, «Порядок дискурса».
Потом для Тобиаса настал конец, причем в двух смыслах: он успешно сдает выпускной экзамен и покидает школу; его покидает подружка То Ан, с которой он познакомился в философском кружке, в школе ее для удобства называли Анна. Ее родители прибыли в Германию как «люди в лодках»[31], прямо из Сайгона. То Ан было тогда три месяца. Курсы языка в Бергиш-Гладбахе (район Мойцфельд). В 1984 году они открывают в Мёнхенгладбахе текстильное предприятие, выпускающее модную одежду, сегмент высокой моды, процветают. Ирония судьбы: вскоре после сдачи экзамена и разрыва с Анной мать Тобиаса переходит из крупного модного дома в предприятие родителей Анны, как и раньше, на неполный рабочий день (Анна тем временем уже в Берлине).
В отличие от классного руководителя Хенкеля, доктор Крехтинг и далее заботится о судьбе Тобиаса, когда тот после школы завершает альтернативную службу (Союз рабочих-самаритян в Мёнхенгладбахе)[32]. Побуждает его поступать в университет в Мюнстере, на историю и философию, сокращенный вариант его собственного университетского курса. Родители боятся: как же после этого сложится жизнь мальчика? Но вместе с тем полны уверенности и гордости. Еще никто из родни не сдавал гимназический экзамен на аттестат зрелости.
Тобиас получает стипендию и подрабатывает в ресторане. Опеку над ним берет на себя госпожа профессор Андреа Альвердинг, фактически продолжательница дела Хенкеля и доктора Крехтинга. Тобиас — человек, которого очень хочется просвещать. Его происхождение, которое препятствует всякой возможности получить образование, еще больше усиливает это желание. Лекции и научные исследования госпожи Альвердинг преимущественно посвящены истории философского мыслительного и речевого дискурса. Она третья, кто «познает» Тобиаса, и на этот раз — скажу, дабы избежать недоразумений, опять совсем не в сексуальном смысле (что не исключает педагогического эроса).
Вскоре Тобиас бросает работу в ресторане, потому что становится научным сотрудником. К счастью, Болонский процесс[33] его еще не затронул. У Тобиаса вырабатывается скептический взгляд на попытки докопаться до истины, что порождает у него на некоторое время меланхолический настрой, пока он не наталкивается на мысль Фуко о том, что наши теоретические рассуждения не должны ни определять наши действия, ни тем более парализовывать их.
2006 год — защита диссертации «Событие и единичность у Фуко», позже под названием «Беспорядок вещей» издана в издательстве «Зуркамп». Родители гордятся им, но уже совсем перестают его понимать. Это роднит их с подружками Тобиаса.
2009 — доцент, Свободный университет, Берлин. Так далеко на востоке Тобиас еще не бывал. По истечении шести лет — перспектива стать штатным профессором истории систем мышления. Путч в мае 2016 года эту перспективу поначалу не затрагивает: хунта еще не определила свою политику по отношению к университетам. Комиссар Грош[34] занят пока преимущественно школами. Кроме того, хунта повсеместно подчеркивает, что придерживается «современной», «открытой» и «плюралистичной» ориентации. В том же году умирает отец Тобиаса. Конец года: масштабные «кадровые перестановки» в университетах (в столице они касаются, в частности, библиотекаря Зандера, с которым профессор Динкгрефе дружен), которые осуществляются очень основательно и касаются всех, кто был замешан в «беспорядках» 2012/2013 годов. Увольнения, нередко — аресты. Профессора Динкгрефе не трогают, но он покидает только что завоеванную кафедру (в далеком Мюнстере отстранена от должности госпожа Альвердинг) и возвращается в ресторан, где работает подсобным рабочим. «Живи скрытно»[35].
Смена мест: сначала Берлин, «Альт-Вильмерсдорфер Штубен», затем Бохум, «Бермуда-Бар»; наконец, переезд за границу: ресторан «Шеллинг» в Амстердаме (2020). Оттуда через три года в качестве повара возвращается в Германию. Подпольная кличка: Герт ван Хеерен, снова работа в Берлине: «Люттер & Вегнер» на Жандарменмаркт. Там ежедневно — самый тесный контакт с высшими функционерами режима.
Годом позже срывается запланированное покушение. Тобиас оказывается в печально знаменитом Блоке Б в правительственном центре, где ведутся допросы и где позже будет располагаться садоводство Ритца. Хунта готовит «честный судебный процесс» и намеревается продемонстрировать его мировой общественности. Однако дело до этого не доходит. Уже в первые дни боев Тобиаса освобождают вместе с другими пятнадцатью заключенными.
Сейчас ему сорок пять. Кафедра ждет его: он — герой сопротивления, подвергался преследованиям со стороны режима, Свободный университет торопится его пригласить. Он отказывается и вновь возвращается к ресторанному делу. Осенью 2027 года хоронит мать. Требует компенсации за тюремное заключение; в августе 2029 года открывает на руинной территории, буквально в нескольких шагах от своей прежней тюрьмы, ресторан «le plaisir du texte».
Никто не будет больше его просвещать, да и он сам никого просвещать не хочет. Больше никакой теории, никаких прокламаций, никаких акций: только вот эти недолговечные блюда, остатки которых летят в мусорный бачок. Он не станет писать поваренную книгу. У него нет никаких мнений. Но если понадобится, он снова окажет сопротивление.
Он живет один, дома слушает музыку. Книги сохранил, иногда заглядывает в них, пытаясь вспомнить, какое значение они для него имели. «Целое есть неистинное»[36].