Угловой дом, в котором обитало на седьмом этаже многочисленное семейство гадалок, ничем особенным не отличался. Был он не очень старым, крепким, из кирпича желто-песочного цвета, с аккуратными балкончиками. И главной его достопримечательностью было, собственно, то самое семейство, непонятно как умещавшееся в трехкомнатной квартире, которая из-за ширм, гардин, пологов и мелодично постукивающих бамбуковых занавесей напоминала уменьшенную копию какого-нибудь восточного дворца.
Может сложиться впечатление, что семейство гадалок из углового дома защищало наш двор от всех странных напастей — если только они не случались скрытно и тайно, как, к примеру, с Лешей Маркиным, коснувшимся подвальной твари. И, наверное, так оно и было, и лучшие годы мы прожили под крылом у суматошного бабьего семейства, понятия при этом не имея, кто же они и почему помогают, и даже не водя с ними особой дружбы. Но однажды гадалки сами навлекли на наш двор странную напасть, и притом неслыханную. Даже когда в районе орудовал маньяк, нападавший на женщин в красном, двор так не лихорадило. Эта история и стала первым признаком того, что звезда семейства из углового дома, если таковую можно было найти на небосводе, начинает угасать.
Младшая из семейства, Пелагея — Поля, как ее звали дома, — тогда как раз развелась. В отличие от теток и сестер, никогда не удосуживавшихся дойти с избранником до загса, не говоря уж о церкви, Пелагея замуж за своего Васеньку выходила как полагается. И платье было белое, с пышной юбкой, скрывавшей невестино пузо, и торжественная роспись под музыку, и праздничный стол, за которым Васенька и его празднично приглаженные родители смотрелись в окружении налегающих на шампанское многочисленных новых родственниц довольно жалко. Пелагея даже венчаться собралась, но тут уж старшая, Досифея, одернула племянницу — не заносись, мол.
— Хочу, чтоб всё как у людей! — приготовилась скандалить Пелагея. Была она упрямая, чуть что — темный румянец вспыхивал на узком, полудетском еще лице, и брови съезжались к переносице.
Но Досифея ответила ей очень спокойно:
— Год вам даю. Если и через год у вас всё как у людей будет — венчайтесь на здоровье.
Год они, разумеется, не продержались. Робкий Васенька сбежал, когда их с Пелагеей девочке было месяцев десять. И это он еще выносливый оказался — обычно мужчины, водившиеся с гадалками, исчезали до появления на свет дочерей. Мальчиков на нашей памяти в семействе не рождалось ни разу.
Во дворе понимающе кивали — не выдержал мальчик, не ужился со своенравными родственницами. Пелагею тоже жалели — она гуляла с коляской, напустив на себя надменный вид, а сама бледная, молоденькая, глаза опухшие… Васенька вдобавок, как поговаривали, сбежал не просто от молодой жены, а вообще из города, и еще дальше, куда-то на воюющий Кавказ, которого так боялись матери и призывники в те времена — да там и сгинул. Уж черт его знает, что ему так не по сердцу пришлось или чего он испугался. Об этом шептались проницательные любительницы таинственных драм, коммунальные старушки Вера, Надежда и Раиса из дома у реки — что Васенька именно что испугался…
Еще поговаривали, что Пелагея пыталась мужа вернуть всеми возможными способами — и невозможными тоже. Шептала на воду и ставила стакан под новую луну, карты заговаривала, ножки у стола перевязывала, ездила на особый источник, чтобы красоту намыть, — это все поначалу. Потом и следы вынимала, и пепел на перекрестке развеивала, и Досифее в слезах грозилась хомут на Васеньку надеть, чтобы он, подлец, ни с кем больше счастлив не был, раз она несчастлива. Родители Васенькины утверждали, что нашли как-то под порогом квартиры куколку и черную соль. А Павел Гаврилович, военный пенсионер, живший на пятом этаже углового дома, как-то ночью вышел на балкон покурить и увидел, что Пелагея возится на голубином кладбище среди птичьих могилок, вроде как что-то собирает в мешочек. Пелагея его тоже заметила, поднялась во весь рост и прямо ему в лицо зыркнула — Павел Гаврилович клялся, что зыркнула, хотя непонятно, как он это разглядел с пятого этажа ночью при свете фонарей. После чего, как опять же клялся Павел Гаврилович, он почувствовал головокружение, и ему вдруг со страшной силой захотелось прыгнуть с балкона вниз. Несколько секунд этот прыжок казался ему неизбежным и правильным, и он сумел перебороть острое необъяснимое желание, только вцепившись изо всех сил руками в перила и до крови прокусив себе язык. Впрочем, Павел Гаврилович был человек пожилой и странноватый, иногда он сидел на том же балконе в голом виде и пел песни, а еще утверждал, что видел над двором НЛО.
Наконец Досифея велела племяннице все эти дела прекращать. Мужик пришел — мужик ушел, так было и будет, сказала она. И если бы он красавец у тебя был или дар какой имел, а то хлюпик малахольный, смотреть жалко. Выбрось из головы и не тронь его больше, навредишь, ему сейчас и так плохо, бедному.
И Пелагея действительно прекратила и вроде как даже успокоилась, повеселела. Стала всем говорить, что ничего, она нового мужа себе найдет, гораздо лучше. Про подружек вспомнила, снова стала ходить с ними иногда в кино и в дегусташку, пока за дочкой прочие гадалки приглядывали. А потом, собственно, все и случилось.
Дело было на Крещенский сочельник, который в те времена у нас во дворе почти никто не отмечал. Многие и вовсе не знали, что это за день такой. А прежние обитатели двора, бабушки и дедушки нынешних, верили, что перед Крещением, на святочную неделю, истончается барьер, отделяющий людской мир от мира всяких иных существ, и они могут заглянуть к человеку в гости, а человек — к ним. Досифея и ее семейство тоже об этом помнили, а потому использовали Святки для гадания по особо важным вопросам. На Крещенский сочельник они собрались в самой большой комнате, расстелили на столе лучшую скатерть и принялись раскладывать карты. За стол все не поместились, и ожидающие своей очереди угощались на диване клюквенной наливкой. Захмелевшая Матея — младшая сестра Досифеи, та самая, которая первой осмелилась на химзавивку, — подбегала к гадающим, хваталась за спинку стула и с веселым ужасом шептала:
— А если ведьмина смерть? Если смерть сегодня выпадет — что делать будем?..
От нее отмахивались.
Пелагея сидела в углу, отдельно от всех. Сначала вроде бы собиралась гадать вместе со всеми, ждала, когда место освободится, а потом пожаловалась, что голова от духоты болит, и ушла в другую комнату, к своей дочке. Никто и внимания не обратил.
Пелагея сначала действительно прилегла, а потом, убедившись, что дочка крепко спит, сбегала на цыпочках в другую комнату и принесла настольное зеркало — большое, на подставке, перед ним еще бабка ее Авигея причесывалась. Подтащила к трельяжу журнальный столик, поставила на него зеркало и сувенирные свечи — одна в форме елочки, другая в форме цифры пять, третья змейку изображала — на год Змеи ее дарили. Положила меж свечей нехитрое угощение — яблоко, пару грецких орехов, карамельку. Зажгла свечи, села спиной к трельяжу за столик, повозилась немного с бабкиным зеркалом, устанавливая его как надо… И вспыхнул, расстелился впереди и позади Пелагеи освещенный дрожащим пламенем зеркальный коридор — зыбкий, неведомо откуда идущий и где заканчивающийся.
Беда-то была в том, что хоть Пелагея всем и говорила, что нового мужа себе найдет, никто на нее за все это время внимания не обратил. Раньше телефончик просили, разговор норовили завести, от особо рьяных и отбиваться приходилось — молода и хороша собой была Пелагея. А после Васеньки как отрезало. То ли коляска с младенцем их отпугивала, то ли печальный взгляд и поджатые губы…
Были бы живы бабка или мать Пелагеи, они бы уж за ней уследили и всыпали по первое число за то, что она сейчас учинить собиралась. Все семейство знало, что им такие гадания строго-настрого запрещены, чуют их дар с той стороны всякие-разные, интересуются, а интереса их лучше избегать… Но Авигея уже год как умерла от костоломной болезни, мать совсем молодой утонула на отдыхе, Пелагея ее и не знала почти. А Досифея недоглядела, не привыкла она еще быть за главную, слишком уж много всего навалилось, да и ленива она, поговаривают, была.
— Суженый мой, ряженый, приходи ко мне ужинать, — зашептала Пелагея, придвигая угощение поближе к зеркалу. — Суженый мой, ряженый…
Прозрачная капля сбежала по зеленой свечке-елочке, из-за двери раздался дружный громкий смех — видно, нагадали что-то веселое.
— Суженый мой, ряженый…
Зеркальный коридор был по-прежнему светел и пуст. Казалось, он заполнен прозрачной водой, пронизанной желтоватыми отблесками огня. Пелагея закусила губу — что же это, выходит, она одна останется на всю жизнь, никого у нее, кроме худосочного Васеньки, больше не будет? И закрыла глаза, направила мысленно в зеркальный коридор всю свою тайную силу, которую гадалки передавали из поколения в поколение, сами толком не зная и, главное, не называя, что она такое. А может, и не было никакой силы, просто суеверные тетки мнили о себе бог весть что, раскладывая безобидные пасьянсы, и Пелагея совершенно зря стискивала до скрипа зубы и жмурилась, представляя, как шагает к ней по светлому прозрачному коридору чья-то фигура…
— …ряженый, приходи…
Холодок пробежал по спине Пелагеи, встал дыбом белесый пушок на загривке, точно ледяной сквозняк просочился с улицы и дыхнул ей в шею сзади. Только окно-то, законопаченное от сквозняков и заклеенное на зиму бумажными полосками, было сбоку.
Свеча у левой руки дрогнула и погасла. Пелагее от страха захотелось вскочить, убрать зеркало, но все-таки она выдохнула:
— Приходи…
Высунулась из бабкиного зеркала, словно зверек из норы, темная рука, потянулась противоестественно гибкими пальцами к угощению, схватила карамельку и орех. Пелагея вскрикнула, отпрянула, едва не опрокинувшись на стуле. Пискнула разбуженная ее испуганным возгласом дочка, и Пелагея невольно отвела на секунду взгляд от зеркального коридора, посмотрела на кроватку. А когда снова глянула в зеркало — руки в нем уже не было. Пелагея выдохнула с облегчением и хотела уже закрыть коридор, торопливо смахнула со стола угощение, чтобы больше уж точно никто не сунулся…
Но в то же мгновение увидела в отражении, как сверкающая синеватыми белками глаз рожа выскочила из-за ее плеча и задвигала губами, силясь не то оскалиться, не то улыбнуться. Каждый мускул рожи лихорадочно дергался, одна бровь ползла на лоб, другая хмурилась, на щеках играли желваки, нос уехал куда-то в сторону. Чертами же суженый-ряженый удивительно напоминал сбежавшего Васеньку — только как будто снял с этого Васеньки шкуру, сохранив все детали вроде волос и ушей, и напялил на себя.
— Чур меня! — взвизгнула Пелагея и хотела перевернуть бабкино зеркало, как и положено, но вместо этого случайно столкнула его на пол. Зазвенело бьющееся стекло, высокая узкая тень мелькнула в трельяже, и все свечи разом погасли. Дочка на кроватке захныкала, закряхтела. Пелагея, сшибая в темноте мебель, бросилась к ней и закрыла своим телом. И только она это сделала — чьи-то необыкновенно мягкие и гибкие руки, в которых словно вовсе не было костей, ухватили ее за плечи и потащили. Пелагея закричала, крепко прижимая к себе ребенка, и почувствовала, как начинает погружаться во что-то прохладное, как вода, но не жидкое, а просто податливое, вроде студня, и от прикосновения этого студня немеет кожа…
Вспыхнул свет, сильно запахло горькими травами, и Пелагею подхватило сразу множество рук — в них, к счастью, кости чувствовались, а некоторые еще и больно впивались острыми ноготками. Досифея, утратив всю свою торжественную плавность, метнулась к ближайшей кровати, схватила покрывало и набросила его на трельяж. Пелагея жмурилась от яркого света, по щекам текли слезы. Малышка тоже безутешно ревела, но обе были целы и, на первый взгляд, невредимы.
— Ты что творишь, дура?! — набросилась было на племянницу Досифея, но тут раздался грохот из ванной.
Досифея вместе с другими гадалками побежала туда, по дороге они с Матеей в четыре руки ловко отвернули к стене зеркало, висевшее в коридоре.
В ванной ничего не обнаружилось, только флакончики и тюбики с полки были свалены в раковину. На зеркало Досифея быстро накинула наволочку, сушившуюся на веревке. Гадалки облегченно выдохнули.
— В большой комнате! — заполошно вскрикнула вдруг Матея. — Еще одно осталось!
Они с топотом вылетели в коридор, но путь им преградила черноволосая Алфея, еще одна внучка Авигеи. В руках она держала разбитое бабкино зеркало.
— Поздно. Поля его выпустила…
Досифея все-таки зашла в большую комнату, сняла со стены последнее зеркало и положила его на паркет «лицом» вниз. А потом забрала у сестер, дочерей и племянниц все карманные зеркальца и пудреницы.
— Краситься теперь как же?.. — расстроилась кокетка Пистимея, которая ни одно зеркало не пропускала, чтобы на себя не полюбоваться.
— А воды в блюдечко налей, — ответила Досифея, гладкое личико которой уже обрело прежнее снисходительно-непроницаемое выражение. — Туда гляди и мажься сколько хочешь.
Той ночью у нас во дворе и началось. Первыми пострадали коммунальные старушки Вера, Надежда и Раиса, жившие на четвертом этаже в доме у реки, рядом со знаменитой своим подвалом «сталинкой». Дом у реки был маленький, пятиэтажный, старый, и лифты к нему были пристроены снаружи, в прозрачных тоннелях. Квартиры в доме были большие, с хорошей, как говорили, планировкой, и коммуналок в нем уже не осталось, но старушки, приходившиеся друг другу не то дальними родственницами, не то школьными подругами, уже много лет держали оборону и отказывались разъезжаться из своего забитого пуфиками, козетками, оттоманками, креслицами и фикусами гнезда.
Вера, на вид самая старая из заклятых коммунальных подружек, обитала в небольшой комнате, заставленной книжными шкафами. Розовый многотомный Вальтер Скотт, серо-синий Жюль Верн, зеленый Гюго, горчичный Достоевский и красный с золотом Пушкин — Вера и сама, наверное, не смогла бы сказать, когда она открывала в последний раз эти книги и помнит ли вообще, что там написано. Каждый вечер, отражаясь в стеклянных створках шкафов, она протискивалась в угол, к туалетному столику, и тщательно расчесывала там перед большим зеркалом белые и жесткие, но все еще густые волосы. А потом долго, тщательно натирала лицо мазью, которую сама готовила по рецепту вековой давности — как утверждали Надежда и Раиса, в ее состав входили кислое молоко, сок алоэ и даже трижды пропущенный через мясорубку говяжий фарш.
В тот вечер, разложив перед зеркалом все необходимое — щетку, частый гребень, редкий гребень, флакончик с репейным маслом, ледяную после холодильника банку с мазью, — Вера вдруг заметила, что зеркальная поверхность замутилась, точно на нее дохнули. Она провела по зеркалу пальцем, но следа не осталось, как будто дохнули с той стороны. Вера отодвинулась, нащупала на высохшей груди материн медный крестик и зашептала:
— Чур чура…
Но тут мутная пелена растаяла, и из зеркала на Веру взглянуло лицо — только не ее собственное. Лицо было перекошено, дрожало щекой и неуместно подмигивало то одним, то другим глазом, но старушка перестала чураться, слова застряли в горле. На нее, строя нелепые гримасы, смотрел молодой мальчик, первый ее мальчик, голубоглазый, с оттопыренной верхней губой и смешным чубчиком. Робкий и обходительный, он целый год ухаживал, дарил ромашки, смотрел с печальным восторгом на обтянутую бумазейной кофточкой Верину грудь… А потом, когда уговорил наконец, и они неумело копошились под одеялом, пока родители были в театре, шептал «потерпи, потерпи, любимая…», когда Вера хныкала от боли. И все у них было вот так нелепо, неумело, нежно до слез, а слов они подходящих не знали, только велеречивые книжные, и говорили «сблизились», «роман», называли друг друга «возлюбленными», мучаясь от невозможности сказать просто и именно то, что хочется. А потом мальчика забрали на войну, и совсем скоро его семье пришла похоронка, а Вера так плакала, что мать водила ее к тогда еще совсем молодой Авигее, чтобы «отчитать». Авигея, которую все бабы во дворе ненавидели за нездешнюю красоту, и мать Верина тоже немного ненавидела, сказала, что «отчитывать» она не умеет, а вот погадать может. И нагадала Вере долгую, спокойную безмужнюю жизнь, в которой, мол, тот мальчик был единственной опасностью, и его больше ни под каким видом нельзя пускать на порог.
— Так умер же, — всхлипнула тогда Вера.
— И слава богу, — сказала Авигея.
Вера так удивилась, что даже плакать перестала, а потом и совсем успокоилась.
И вот теперь тот самый мальчик, единственный и любимый, смотрел на старую Веру из зеркала. Она даже имени его не помнила, но в груди ее ворохнулось горячее, не остывшее, получается, за все эти годы, и все смутные опасения, воспоминания о том, что когда-то гадалка ее о чем-то предупреждала, растаяли в этом горячем, как масло.
Мальчик протянул из зеркала руки, положил их Вере на плечи. Ладони у него были прохладные и очень мягкие, будто в них совсем не было костей. Вера вдруг вспомнила медуз на Черном море, ее однажды возили туда родители, в какую-то здравницу. Слепило солнце, все маялись животом, медуз выносило на берег, и они лежали беспомощными желейными кляксами, Веру звали купаться, а она сидела на камне и выводила карандашом в блокноте: «Возлюбленный мой Юра…»
— Юра!.. — выдохнула Вера и потянулась ему навстречу.
Медузьи щупальца оплели ее и стали затягивать во что-то прохладное, упругое и одновременно податливое, как холодец. Вера, упираясь, вцепилась руками в стол, загремели падающие на пол баночки и безделушки. Щупальца обхватили ее лицо, зажали рот и нос, стало нечем дышать, что-то больно обдирало кожу на боках. И снова поплыло перед глазами Черное море, закружились вокруг бесчисленные огромные медузы, а среди них плавал Юра и улыбался…
Когда встревоженные ночным шумом коммунальные старушки все-таки решились заглянуть в ее комнату, Веры там не оказалось. Туалетный столик был опрокинут, зеркало разбито, а на резной раме запеклась кровь. И еще в комнате почему-то слабо пахло морем.
Той же ночью младший сын инженера Панкратова из дома с аркой, выйдя на кухню попить, увидел в круглом настенном зеркале в коридоре свою мать, год назад умершую от разрыва аневризмы. Мать улыбалась ему дергающимися губами и как будто хотела что-то сказать. Мальчик притащил из кухни табуретку и попытался залезть на нее, чтобы добраться до зеркала, но табуретка оказалась колченогой, и он упал. На грохот прибежала бабушка и тоже увидела в зеркале искаженное, растянутое лицо невестки. Она оттащила внука, сорвала зеркало со стены и с перепугу выбросила его в окно.
А учителю химии Гелию Константиновичу привиделась его дочь Лиза, которую он в пылу ссоры выгнал однажды из дома за вечные пьянки, и она замерзла под забором, то есть буквально — уже начинались заморозки, она пьяная уснула под кирпичной оградой у голубиного кладбища, заболела двусторонней пневмонией и умерла через неделю в больнице. Теперь Лиза, такая же помятая и дерганая, как обычно — с похмелья, наверное, — тянула к нему дрожащие руки. Кажется, она его простила.
— Лизонька… — зашептал, роняя в бороду слезы, Гелий Константинович и сам шагнул в ростовое зеркало, перед которым его жена, подрабатывающая шитьем, обычно устраивала клиенткам примерки.
Утром жена обнаружила смятую постель, одинокий шлепанец у зеркала и — никаких следов Гелия Константиновича. Все его вещи и документы лежали на своих местах, дверь была заперта изнутри. Не хватало только самого учителя, второго шлепанца и еще полосатой пижамы, в которой он обычно спал.
Всю ночь, пока двор лихорадило, Досифея просидела без сна за картами. Другие гадалки разбежались по дальним углам квартиры, попрятались за ширмы, лишь изредка кто-нибудь из особо смелых — чаще всего Матея — прокрадывался на цыпочках по коридору и приникал к закрытой двери послушать. Шлепали по столу карты, а Досифея ругалась полушепотом распоследними словами — кто бы мог подумать, что она, степенная дама с гладким кукольным личиком, вообще умеет так ругаться.
Пелагея забылась пугливым полусном на диванчике, прижимая к себе дочку, и ей все чудилось, что вокруг бродит Ряженый, напяливший личину мужа Васеньки, поправляет криво сидящее лицо, наклоняется, дышит в ухо…
Досифее все выпадали холодный гость и заколотое дитя, а между ними мелькал шут с зеркалом. Он открывался в раскладе внезапно, будто сам по себе, без ее участия, и Досифея била его с размаху первой подвернувшейся картой — все ждала чумную царевну, но она не приходила, пряталась где-то в глубине колоды. Шут соскальзывал со стола, Досифея, ругаясь в бессильной ярости, ползала на четвереньках по ковру, искала его, но не находила — а при следующем раскладе он снова выскакивал сам по себе в самый неожиданный момент. Наконец, уже ближе к рассвету, Досифея зажала карту с шутом пинцетом из косметички Пистимеи и сожгла над восковой свечой.
Раскинула карты снова — и шут с зеркалом выпал шестым. Его ухмылка как будто стала еще шире.
Окна дома напротив вспыхнули алым, отражая первые лучи солнца. У соседей снизу по-петушиному закукарекал будильник. Досифея отложила карты и ругнулась напоследок так, что приникшая к замочной скважине Матея покраснела до ушей. Потом попробовала встать, но ноги не слушались, а все предметы в комнате превратились в расплывчатые пятна и закружились набирающей скорость каруселью. Досифея рухнула всем своим большим мягким телом на ковер и моментально уснула.
Перепуганные гадалки долго потом отпаивали ее кофе, предлагали для подкрепления сил всякое диетическое — и яйцо в мешочек, и кефир, и хлебцы подсушенные, и суп овощной протертый. Досифея поклевала, сколько смогла, ничего своим благодетельницам не сказала и отправилась во двор, на лавочку у подъезда. Старушки, которые уже были на посту и обсуждали свежие слухи — а слухи были богатые, два человека пропали бесследно за одну ночь, — удивились ее бледности и слабости. Но Досифея, безмятежно зевнув, посетовала на давление — мол, всегда с ней такое к перемене погоды, — и со всем усердием занялась тем, что ей и прежде отлично удавалось: начала добавлять к слухам и пересудам всякие нужные подробности.
И к полудню все дворовые пенсионерки уже знали, что странные беды обрушились на двор потому, что сейчас полнолуние, да не простое, а редкое — брусвяное, то есть, значит, кроваво-красное, так его в старину называли. На брусвяное полнолуние, которое раз в сто, а то и в двести лет бывает, вопиет с неба кровь убиенных во всех войнах, и надо следить за детьми, особенно за мальчиками, не отпускать их от себя. Всем надо быть очень осторожными, а главное — занавесить в домах зеркала, потому что из них на брусвяное полнолуние глядят по ночам убитые солдатики и зовут к себе. Оттого и Вера с учителем пропали, и слесарь из ЖЭКа сошел с ума, да так, что бригада «скорой» еле сняла его, вопящего, со шкафа — в зеркало они заглянули в неурочный час, увидели мертвых, а те их и поманили.
Густые зимние тучи низко плыли над нашим двором, щедро осыпая его колючим снегом, и никто не мог точно сказать, есть ли там, за ними, полная луна, и брусвяного ли она цвета. Особо скептичные заглянули в отрывные календарики с фазами Луны и посмеялись над наивными старушками — мол, полнолуние только через два дня, и никакое оно не брусвяное, обычное, облапошила вас гадалка-шарлатанка в очередной раз. Но многие поверили и занавесили зеркала в своих квартирах.
А Пелагея, оставив дочку на теток и двоюродных сестер, поехала на могилу к бабке Авигее. При жизни Авигея не чтоб ее любила, звала поскребышем, почти ничему не учила и явно предпочитала ей старших внучек, Пистимею с Алфеей. Но все-таки жалела — то ли потому, что Пелагея сиротка, без матери росла, то ли чуяла, что ей потом на долю выпадет. Звала Полюшкой. А еще Авигея любила ей косы заплетать — волосы у Пелагеи были тяжелые, русые, не с золотинкой, как у старших внучек, а как будто с еле уловимой прозеленью.
Могила Авигеи была у самой кладбищенской ограды, под старой липой. Пелагея положила на снег две розы — гвоздик Авигея не терпела, — присела на холодную скамеечку и принялась просить бабку о помощи. Каялась мысленно, что открыла зеркальный коридор, — ведь и бабка, и тетки предостерегали, рассказывали, как это опасно. Но ведь она, Пелагея, так истосковалась одна, так хотелось ей знать, что ждет ее в будущем суженый-ряженый, лучше прежнего — а мысли все были о трусливом Ваське, чтоб ему пусто было, и любит она его до сих пор, и ненавидит, подлеца, и тяжко одной, бабушка Авигея, ох как тяжко…
С липы спорхнула на надгробие маленькая птичка. Пелагея сперва решила, что это воробей, потом пригляделась — голова у птички ярко-красная, грудка белая, на крыльях нарядные желтые полоски. Щегол. Бабка давным-давно, когда Пелагея еще горшок осваивала, держала певчего щегла в клетке на подоконнике.
— Бабушка Авигея? — выдохнула Пелагея вместе с облачком пара.
А щегол засвиристел и стал прыгать по надгробию, сбивая тоненькие полоски снега, которым была покрыта отполированная плита. Пелагея взглянула на зеркальный мрамор и увидела в нем смутное свое отражение — один силуэт. Посмотрела по сторонам — нет щегла. Наверное, на липу к себе вернулся.
— Бабушка?..
Что-то еле слышно зазвенело в неподвижном морозном воздухе. Словно стукались друг о друга тяжелые серебряные кольца, которых Авигея носила столько, что пальцы не смыкались.
Вернувшись с кладбища, Пелагея проскользнула в свой уголок за ширмой, посмотрела, как спит дочка, раскинувшись в кроватке, и тоже улеглась. У нее почему-то совсем не осталось сил, будто она не на кладбище ездила на метро, а ходила за тридевять земель, истоптав, как и положено, по дороге железные башмаки.
А проснувшись, Пелагея обнаружила, что ее волосы аккуратно заплетены в две косы и завязаны атласными ленточками — как бабушка Авигея делала. Тогда она отправилась на кухню, где гремели сковородками Досифея с Матеей, и все им рассказала — и куда ездила, и что делать собирается.
— С ума спятила! — охнула Матея, услышав, что младшенькая задумала. — Фея, слышала дуру?!
Досифея жарила беляши и молчала.
— Мне бабушка подсказала, — тихо и упрямо ответила Пелагея, глядя себе под ноги, на ромбики кухонного линолеума.
— Бабушка уж год как в могиле гниет, язык черви отъели, нечем ей подсказывать!
— Не смей так о матери! — замахнулась на нее прихваткой Досифея.
— Не за ту беспокоишься, матери-то все равно… — Матея встретилась со старшей сестрой взглядом и умолкла. Глаза Досифеи так потемнели, что казались совсем черными, тусклыми. — Эту лучше вразуми, пока живая!
Досифея снова склонилась над сковородой. Матея зашипела, точно ее тоже в масле жарили, усадила Пелагею за стол и раскинула перед ней карты. Пелагея не шелохнулась, крепко сжав обветренные с мороза губы. Матея толкнула ее локтем:
— Открывай, на тебя расклад.
Пелагея открыла — выпал шут с зеркалом и ведьмина смерть. Матея зажгла папиросу, забыв о сестрином запрете курить на кухне.
— Фея, скажи ей!
— Я тебе скажу — на лестницу иди. Нечего дымить.
— А я поняла-а! — протянула вдруг Матея, наставив на старшую гадалку тлеющую папиросу. — Испугалась ты, значит. Зассала! На девчонку все свалить решила!
— Она позвала, ей и прогонять сподручнее, — Досифея выложила беляши на тарелку, накрыла полотенцем, тщательно смазала сковородку маслом для новой партии.
— Ты старшая! Ты главная! — бушевала Матея, торопливо затягиваясь. — Видела бы мать, как ты за пигалицей прячешься, за неумехой, она бы…
Досифея схватила теплое от беляшей полотенце и, молча хлестнув Матею по лицу и по рукам, вытолкала ее из кухни взашей и захлопнула дверь. Потом уселась, тяжело дыша, за стол рядом с Пелагеей.
— Масло горит, — сказала Пелагея.
— Пусть его… — Досифея помолчала. — Справишься? У Матейки язык без костей, но дело ведь говорит.
— Ты же не справилась.
Старшая гадалка вздохнула.
— Кому ж еще…
— Ты хоть знаешь, кого позвала? Кто он?
— Знаю. — И впервые за все это время Пелагея улыбнулась, зеленые искорки заиграли в ее водянистых глазах. — Шут он ряженый. С зеркалом.
— Ой ты, Поля, дура…
— Маленькую только берегите, — снова опустила голову Пелагея.
— Типун тебе на язык! — рассердилась Досифея. — Ишь, пионерка-героиня выискалась… С тобой пойду, поняла? — Она отошла к плите, вернулась и поставила перед племянницей блюдо с горячими беляшами. — Ешь давай! Отощала, соплёй перешибешь…
Зашло солнце, Досифея стала тряпки с зеркал снимать — и увидела прозрачные ручейки трещин. Все битыми оказались, кроме того, в большой комнате, которое она на пол положила. Пришлось Алфее с Пистимеей бежать к соседям, одалживать у них настольное.
Матея, которую старшая гадалка с кухни выгнала, ушла куда-то и до сих пор не вернулась. Видно, сильно обиделась.
Досифея с племянницей установили зеркала — на настольное пока кофточку чью-то набросили, от греха подальше. Поставили свечи, разложили на столе угощение — яблоки, конфеты и тарелку с беляшами, это Досифея настояла. Сама она насыпала вокруг стула, на котором Пелагея должна была сидеть, и чуть поодаль, где сама караулить собиралась, круги из четверговой соли. Пелагея еще посмеивалась — смотри, мол, не сыпь так густо, яичницу солить нечем будет. У Пелагеи нос заострился, глаза блестели, будто от жара, но она бодрилась изо всех сил. Волосы, заплетенные в косы, лежали на плечах, и она украдкой подносила пушистые кончики к лицу, прижимала к губам атласные ленты, точно это обереги были.
Досифея вокруг своего места разложила пучки трав, куколок тряпичных, узелки неведомо с чем, веник тоже принесла, гвозди медные и череп птичий с крючковатым клювом — ястребиный, наверное. Перед зеркалом воткнула в щель между половинками столешницы острием вверх толстую иглу — такие еще цыганскими называли, — пошептала над ней. А на иглу надела серебряное кольцо со змеиной головой — единственное, которое вместе с Авигеей в гроб не положили.
Наконец сдернули с зеркала кофточку, зажгли свечи, Пелагея уселась на свое место и, жадно вглядываясь в зеркальный коридор, трижды повторила:
— Суженый мой, ряженый, приходи ко мне ужинать…
Было тихо, на улице лаяла собака.
— Беляшами пахнет, сил нет, — наморщила нос Пелагея.
— Молчи. Так придет быстрее, он всегда голодный.
— Ряженый, приходи…
Длинная рука бесшумно высунулась из зеркала, попыталась схватить яблоко — и наделась ладонью на цыганскую иглу, острие прошло насквозь и вышло с тыльной стороны. Раздался пронзительный, почти человеческий крик, перешедший в рычащий визг забиваемой свиньи… Вот тут-то и надо было Досифее броситься на помощь со всем своим инвентарем, с медными гвоздями и птичьим черепом в первую очередь. Но гадалка оцепенела, застыла соляным столпом, глядя, как корчится и кричит в зеркале ее меньшая сестра, Пелагеина мать, которая много лет назад поехала с друзьями на подмосковную дачу, сиганула в реку с мостков и всплыла только на следующий день ниже по течению, синяя и распухшая…
Игла выскочила из щели, бабкино кольцо слетело с нее и со звоном покатилось по полу. Пелагея подалась вперед и схватила Ряженого за омерзительно мягкое, будто резиновое запястье. Он протянул другую руку, пытаясь разжать ее пальцы, Пелагея ухватилась и за нее и, упершись пятками в пол, тяжело дыша сквозь стиснутые зубы, тянула Ряженого на себя, вытаскивала его из зеркального коридора. Вот показался из зеркальной глади подергивающийся нос, вот — морщинистый, будто смятый лоб, а под ним дико вращающиеся глаза… мамины глаза, только Пелагея об этом не думала, она знала, что это — Ряженый, нацепивший и изуродовавший мамин облик.
Досифея наконец очнулась, бросилась к столу — и в этот момент Ряженый, распялив рот в ухмылке, вывернул свои резиновые щупальца, сам ухватил Пелагею за руки повыше локтей и резко дернул на себя. Мелькнули в воздухе косы и подошвы тапочек, заметался по комнате крик «Тетя Фея!..» — и Пелагея исчезла в зеркале, оставив на краешке деревянной рамы, за которую зацепилась боком, клочок пестрой юбки и пятнышко крови.
Холодный зеркальный студень залепил Пелагее веки, ноздри, рот, было нечем дышать. Саднил ободранный бок. Ряженый, туго обвив щупальцами ее руки, все тащил и тащил Пелагею вперед, а потом вдруг отпустил. И сразу стало легче, точно она из студня наконец на воздух вынырнула. Пелагея жадно вдохнула и почувствовала запах кофе и черного перца. Что-то в нем было домашнее, будто из детства. Это же бабушка такой кофе себе готовила, с перцем, говорила — персидский рецепт, вспомнила Пелагея, и увидела мысленно сухие руки с темной пергаментной кожей, крутившие над дымящейся чашкой меленку, услышала треск перчинок и перезвон серебряных колец…
Запах был такой насыщенный и умиротворяющий, что Пелагея наконец решилась открыть глаза, уверенная, что бабушка стоит где-то совсем рядом и крутит свою меленку. Но не увидела ни Авигеи, ни Ряженого. Только расстилался впереди и позади нее светлый зеркальный коридор, а в нем маячили неподвижно застывшие фигуры, вроде бы человеческие. Что-то будто толкнуло Пелагею в спину — пойди, мол, погляди, — и она послушно направилась к ближайшей фигуре.
Это оказалась покойная коммунальная старушка Вера, она висела в полуметре от пола — если, конечно, вообще существовали в этих зазеркальных краях пол и потолок. Висела, раскинув руки, выпучив невидящие глаза и неловко задрав кверху подбородок с парой седых волосков. А дальше, шагах в двадцати от нее, точно так же висел учитель Гелий Константинович в полосатой пижаме, и одна нога у него была в тапочке, а другая — босая, костлявая, жалкая.
— Они что же, мертвые, бабушка? — шепотом спросила Пелагея. И не то в ответ услышала, не то сама догадалась — да, мертвые. Здесь все было зыбко и нереально, как во сне или в давнем полустершемся воспоминании: не поймешь, что взаправду, а что чудится.
— И ты тоже мертвая и тоже здесь. Ты же здесь?.. Значит, после смерти мы в зеркала попадаем?
Но Авигея, если она и впрямь сейчас помогала своей внучке, ничего не ответила. А впереди, за чередой неподвижно висящих над полом фигур, мелькнула вдруг высокая узкая тень. Снова что-то будто толкнуло Пелагею в спину, и она со всех ног бросилась за тенью.
До Олега Платоновича из дома с аркой слухи про брусвяное полнолуние и опасность зеркал не дошли, и он, как обычно, отправился тем вечером в ванную, чтобы поковырять перед сном в зубах. Это был целый умиротворяющий ритуал — заточить бритовкой спичку и ковыряться острым кончиком в старых дуплах и между зубами, пока не закровят десны.
И вот, уже оскалившись перед зеркалом для любимой процедуры, Олег Платонович вдруг увидел по ту сторону заплеванного стекла не себя, а отца своего, Платона Ильича, лет двадцать назад пропавшего без вести в городе Чебоксары.
— Батя… — только и смог вымолвить Олег Платонович и потянулся к отцу пальцем, как Адам к Богу на знаменитой фреске. Но отец, дернув щекой, глянул куда-то себе за плечо и в тот же миг исчез из зеркала. А на его месте возникла и уставилась на Олега Платоновича незнакомая девица, молодая и скуластая, с заплетенными по-старомодному в две косы волосами. Девица смотрела отчаянно, что-то говорила, стучала ладонями по зеркальной глади, но до Олега Платоновича не доносилось ни звука. А потом отраженная лампочка замигала, отраженная ванная комната потемнела и задрожала, будто при землетрясении… и все пропали, и отец, и девица, остался в зеркале только сам Олег Платонович с выпученными глазами и открытым ртом. И лампочка светила ровно, и землетрясения никакого не было, только левая сторона груди у Олега Платоновича болела и так плыло в голове, что он присел на бортик ванны…
Престарелая Дора Михайловна Вейс увидела в зеркале своего покойного мужа, но ни на секунду не поверила, что он, весь изломанный и перекрученный — настоящий. Жена слесаря из ЖЭКа, которого накануне в психушку увезли, тоже увидела что-то такое, от чего всю оставшуюся ночь просидела на кухне при свете и допила мужнину чекушку. А восьмиклассница Саша, которая сама себя называла Алекс и ни в какую брусвяную луну тоже, разумеется, не поверила, увидела в зеркале американского певца Курта Кобейна, который недавно застрелился у себя в Штатах. Певец шлепал губами и манил ее к себе.
И всякий раз повторялось одно и то же: стоило увидевшему — кроме Доры Михайловны, конечно, которая только плюнула и перекрестилась, — так вот, стоило увидевшему в отражении дорогого покойника потянуться к нему, как тот пропадал, зеркало темнело и мутнело, и все в нем как будто ходило ходуном. Иногда вдобавок в отражении возникала девица с двумя косами и принималась беззвучно стучать по стеклу и разевать рот. Дора Михайловна, тоже ее увидевшая, удивилась, до чего девица похожа на одну из младших гадалок, которую она частенько видела во дворе гуляющей с коляской.
Долго бежала Пелагея по зеркальному коридору за Ряженым и много видела неподвижно висящих в зыбком светлом пространстве людей, в основном, по счастью, незнакомых. Глаза у них были раскрыты так широко и удивленно, точно они до самой последней секунды не верили, что с ними, взрослыми трезвомыслящими гражданами, может такое случиться. «Насколько же давно он вот так людей к себе утаскивает? — думала Пелагея. — И что он с ними делает потом?..»
И тут впереди возникло большое окно — изнутри коридора зеркала казались окнами, за которыми маячили людские жилища, обшарпанные ванные, комнаты с геранью и тюлем на окнах, сумрачные коридоры, манившие Пелагею своим бесхитростным, обжитым уютом.
А у большого зеркала-окна уже вертелся Ряженый, ловко менял облик, натягивал на себя шкуру очередного покойника. Пелагея решила в этот раз подкрасться не спеша, потихоньку, чтобы не спугнуть его — всякий раз, когда она настигала Ряженого, он замечал ее и сразу убегал. Только в первый раз он схватил ее, поднял вверх и разжал лапы — а Пелагея грохнулась на зеркальный пол, если это был пол, потерла ушибленные места и кинулась на Ряженого с кулаками. Тут-то он бросился наутек.
А Пелагея почему-то была уверена, что незримо присутствующей рядом бабушке нужно, чтобы он оставался на месте…
Неопределенного возраста мужик Владимир, больше известный в нашем дворе среди любителей сообразить на троих как Вовка-Лось, обитал в одной из комнат коммунального барака с подругой Анжелкой — по сути, женой, нерасписанные просто жили, — и маленьким сыном, которого тоже звали Вовкой. В комнате им втроем было тесно и неудобно, особенно много места занимало абсолютно, по мнению Лося, бесполезное старинное зеркало, Анжелкино наследство от бабушки, которая квартиру и деньги отписала тем, кто посообразительнее оказался и сумел вовремя подсуетиться, а внучке, которая в коммуналке, между прочим, ютится, с дитем, — пожалуйте зеркало в резной дубовой раме. Незаменимая в коммунальном быту вещь. Анжелка зеркало выкинуть не давала, говорила, особенно выпивши, что это дорогущая старинная штука, антиквариат, и когда-нибудь они его продадут и озолотятся.
— Так продай! — говорил Лось, но Анжелка только глаза закатывала — ничего он, мол, не понимает.
Так вот каково же было удивление Лося, когда он при свете ночника Вовки-младшего увидел в этом бестолковом антиквариате своего закадычного друга, самого надежного человека на планете Земля, настоящего мужика — короче, Женьку Попика, которого пару лет назад пырнули ножом в драке.
Вовка поднялся с матраса и пошел, как завороженный, к зеркалу. Не заметил в полутьме табуретку, уронил, замычала во сне Анжелка — она, кажется, опять беременная была. Проснулся Вовка-младший и тоже увидел Попика в зеркале — дядя Женя часто угощал его леденцами монпансье из жестяной коробочки и катал на плечах.
— Здрасьте, дядя Женя! — радостно выпалил Вовка-младший и поспешил к зеркалу.
Пелагея, подкравшись к Ряженому со спины почти вплотную, почувствовала особенно сильный запах кофе с перцем и поняла, что это, наверное, знак для нее. Она прыгнула на Ряженого, обвила его руками и стиснула изо всех сил как будто бескостное тело. Ряженый завертелся на месте, издавая все тот же отчаянный и омерзительный визг забиваемой свиньи. Замигал свет, по стенам пронеслись оранжевые отблески, что-то хлопнуло — и пространство вокруг как будто изменилось. Ряженый сдулся наполовину, как шарик, и выскользнул из рук Пелагеи. Бросился было на нее, но Пелагея, ни шагу назад не сделав, закрылась скрещенными руками:
— Сгинь-рассыпься!
Ряженый отскочил — и врезался в стену. Завыл, метнулся в другую сторону — и врезался снова.
И тут Пелагея поняла, что именно изменилось вокруг них, — они больше не были в зеркальном коридоре. Они оказались в зеркальной комнате, узкой и тесной, с большим овальным окном, за которым виднелось чье-то темное захламленное жилище. Их отрезало от коридора.
Ряженый кинулся к окну-зеркалу, единственному выходу отсюда. Уйдет, запаниковала Пелагея и опять повисла на нем. За окном стояли и таращились на них заросший мужичок лет сорока и маленький мальчик.
— Завесьте зеркало! — кричала им Пелагея. — Тряпку накиньте!
А они только оторопело смотрели, как она беззвучно шевелит губами.
И тут Ряженый изловчился, высвободил длинную руку-щупальце, схватил мальчика и молниеносно затащил его внутрь, в зеркальную комнату. Повернул шею, точно филин, так, что лицо его оказалось над спиной, нос к носу с Пелагеей, и захихикал. Маска покойного Жени Попика немного сползла с него, и за мятой человеческой кожей скалился безгубый рот с темными зубами-иголками. Вовка-младший, которого Ряженый крепко прижимал к себе, то хныкал, то хихикал — ему было щекотно, а происходящее вокруг казалось страшноватым, но необыкновенно интересным сном.
С той стороны Вовка-Лось рвался к зеркалу с лыжной палкой, но заспанная перепуганная Анжелка удерживала его. Она плохо видела без очков, Вовкиным выкрикам, что там, мол, сын их родной в зеркале, не поверила и, разумеется, решила, что у сожителя началась-таки белая горячка.
Зеркальные стены вдруг затрещали, и Пелагея поначалу решила, что это Вовка-Лось все-таки врезал по фамильной реликвии палкой. Но зеркало-окно по-прежнему было цело. А по стенам вокруг сами собой бежали, разветвляясь, ручейки трещин.
Сейчас все обрушится, подумала Пелагея и принялась изо всех сил лупить Ряженого по рукам, но он не отпускал мальчишку, только хихикал. Ему, кажется, было весело, голова на тонкой шее вертелась туда-сюда, блестели из-под сползшей маски крохотные круглые глазки. Шея перекрутилась, будто бельевая резинка — еще совсем недавно Пелагея прыгала через такие резинки с подружками. Вот бы сейчас резинку, веревку, хоть что-нибудь…
Она схватилась за собственную длинную косу и обвила ее вокруг шеи Ряженого. С силой потянула за пушистый кончик — и Ряженый забулькал, задергался, шаря пальцами по гладко заплетенным волосам. Пелагея морщилась — неприятно все-таки, когда за косы дергают — и затягивала все туже. Ряженый отпустил мальчика и, хрипя, мешком осел на пол. Пелагея накинула ему на шею вторую косу и потянула ее в противоположную сторону.
А вокруг трещало, словно они оказались на реке во время весеннего ледохода. Зеркальные стены превращались в причудливую мозаику из множества мелких кусочков.
Ряженый больше не шевелился. Пелагея распутала свои косы, брезгливо их отряхнула и шагнула к забившемуся в угол Вовке. Подняла его, толкнула к зеркалу-окну — мол, иди домой, вон как мама с папой волнуются. Лось с Анжелкой уже, кажется, дрались — по крайней мере, Анжелка очень активно пыталась завладеть лыжной палкой, спасая ценный антиквариат.
— Нельзя ему туда, — раздался за спиной у Пелагеи знакомый голос.
— Так вот зачем ты мне косы заплетала, бабушка? — спросила Пелагея, оборачиваясь.
— Затем заплетала, чтоб красивая ты была.
Авигея стояла перед ней молодая, сильная, улыбалась одними продолговатыми русалочьими глазами и протягивала руку, на которой пальцы не смыкались от тяжелых колец.
— Молодец, Полюшка, справилась. А теперь пойдем, пока все не рассыпалось. И мальчонку с собой бери.
— Ему же домой надо…
— Отсюда, Полюшка, никто не возвращается. — И, увидев, как переменилась в лице внучка, Авигея спокойно добавила: — И ты не вернешься.
Пелагея взглянула в зеркало-окно, за которым бестолково возились Вовкины родители. По заросшему лицу Вовки-Лося текли слезы, он что-то орал, безобразно и отчаянно распялив рот, мать тоже плакала, все пытаясь отобрать у него палку… Пелагее стало так невыносимо их жаль, да еще и про дочку свою она подумала — а что, если б ее вот так уволокли. Все у нее внутри воспротивилось словам Авигеи, и она впервые в жизни ослушалась бабушку: схватила Вовку-младшего за плечи и вытолкнула его наружу.
— Ой дура, — вздохнула Авигея, но протянутую руку не убрала. — Идем, глупая. — И Пелагея вложила пальцы в ее ладонь, ощутив серебряную прохладу перстней.
Увидев, что сын вылетел из зеркала и шлепнулся на ободранный паркет, Вовка-Лось отшвырнул Анжелку и изо всех сил врезал по зеркалу лыжной палкой. И оно тут же рассыпалось, разлетелось вдребезги вместе с рамой. Причем Лось потом, когда сильно выпивал, клялся, что разлетелось оно само, еще до того, как палка на него обрушилась, да и не могла обычная палка его так разнести с одного удара. Анжелкина фамильная реликвия словно взорвалась изнутри.
А еще кое-что Лось никому и никогда не рассказывал. Когда он поднял лежащего лицом вниз Вовку и перевернул, то увидел вместо лица сына опять затылок с белесыми реденькими волосами. Снова перевернул — и снова увидел затылок. Словно это не Вовка был, а его отражение, и стоял он к зеркалу спиной, да так и остался таким, каким в нем запечатлелся. У Лося кишки скрутило от ужаса, он принялся тормошить Вовку, крутить его так, что Анжелка протестующе закричала, но со всех сторон был затылок, затылок, затылок…
И наконец Лось увидел лицо — бледное, с полуприкрытыми осоловевшими глазами. Чмокнул Вовку в нос, прижался к нему щекой, чего сроду не делал, и выдохнул — жуть какая померещилась.
Но таким, как прежде, Вовка-младший так и не стал. Он больше не хулиганил и не носился по двору, пугая жирных голубей, не смеялся и не плакал, ничем не интересовался и даже не разговаривал. Мать таскала его, медленного и равнодушного, по врачам, но те только пожимали плечами. Вовка покорно следовал пустым взглядом за докторским молоточком, поднимал и опускал по команде руки и молчал.
Словно душа его так и осталась там, в зеркальной комнате.
Гадалки из углового дома долго не могли понять, куда же делась Пелагея. Разложили они карты в первый раз — заметили, что шут исчез из колоды. Искали его, под столом ползали, в зеркало заглядывали осторожно — нет карты и все тут. А потом раскинули во второй, уже на саму Пелагею, и вышло странное. Что вроде жива она, а вроде и нет ее на земле.
Матея первая догадалась и на зеркало посмотрела. За ней и остальные головы повернули, стояли, молчали… А потом Матея закатила сестре своей Досифее такой скандал, что у соседей люстра тряслась. Ты старшая, кричала Матея, тряся кулаками, ты идти должна была, загубила девку ни за что ни про что, младенца сиротой оставила.
— Мать ее отправила, — ответила Досифея.
— Мать в могиле лежит! А была бы жива — сама бы пошла!
— Авигея пошла бы! — поддакнула вдруг Алфея и сама перепугалась, закрыла рот рукой.
Матея выдохнула и сказала уже тише:
— Не быть тебе главной, в подметки ты ей не годишься.
Старшая гадалка молча вышла в прихожую, открыла входную дверь и указала бунтовщицам на темную лестничную клетку. Там кто-то опять вывернул лампочку. Алфея расплакалась, а Матея долго стояла молча, кусала губы и смотрела на открытую дверь. Брови у нее чуть нависали над глубоко посаженными глазами, и взгляд был тяжелый, пронзительный.
Потом все вроде успокоились и разошлись по комнатам. Алфея даже бегала перед сном просить у Досифеи прощения.
А когда встали наутро — Матеи в квартире не было. И Пелагеиной маленькой дочери — тоже. Матея почти ничего из своих вещей не взяла, все модные платья и юбки оставила, а вот пеленки-распашонки с бутылочками вымела подчистую. Гадалки охали и суетились, всю квартиру перевернули вверх дном, будто беглянка могла прятаться где-нибудь за креслом или ширмой. А Досифея сидела за кухонным столом неподвижно, как громом пораженная.
Побег Матеи потом обсуждал весь двор — что, мол, сама-то в возрасте, а бездетная, как видно, бесплодная, вот младенца и выкрала, материнский инстинкт взыграл, это не шутки, умом, наверное, тронулась. Досифея не показывалась во дворе неделю, а когда наконец появилась, вид у нее был такой, будто она только-только начала приходить в себя после тяжелой болезни. Ей советовали писать заявление в милицию, но она отмалчивалась, и в милицию так и не пошла.
А у детей из нашего двора появилась новая игра, в которую играли самые смелые, а лучшим днем для нее считалась пятница, тринадцатое. Вечером, после того как зайдет солнце, нужно было пойти в темную ванную комнату с карманным фонариком и запереть дверь. Подойти к зеркалу, вытянуть вперед левую руку и коснуться стекла, а в правой держать фонарик, положив палец на кнопку. И, глядя в темноту, трижды сказать:
— Полюшка-Поля, выйди на волю…
После третьего раза приложенная к зеркалу ладонь должна была почувствовать тепло, будто с той стороны тоже кто-то руку прижимает. И вот тогда следовало резко включить фонарик и ни в коем случае не позволять себе зажмуриться.
Некоторые утверждали, что если все сделать правильно, в зеркале появится бледная женщина с волосами, заплетенными в две косы. Она будет прижимать ладонь к стеклу и что-то говорить, но ни единого звука расслышать не получится.