В тот год мы уже смирились с тем, что все вокруг меняется, и эти перемены нам не по нраву. «Сталинку» у реки перекрасили в гнусно-розовый, а заброшенный дом по соседству, в котором подростки из нашего двора десятилетиями устраивали посиделки, и вовсе снесли. Умерла Владлена Яковлевна из барака, тяжело болели свидетель НЛО Павел Григорьевич и коммунальные старушки Надежда с Раисой. Те, кто помоложе, разъезжались — переселились неведомо куда, возможно, даже в Новые Черемушки, братья Кузины, Лариса с Наташкой и инженер Панкратов со всем семейством. Анжелка ушла от Вовки-Лося и забрала сына, немецкую школу зачем-то переименовали в гимназию. Крохотную булочную, ту, что справа от арки, переделали в коммерческий магазин — его называли «комок», и вместо булок и буханок, мягкость которых можно было проверить с помощью специальной ложки на веревочке, там теперь продавалось все на свете, от разноцветных колготок до чипсов, тоже разноцветных. Почти все тополя повалил первый в Москве ураган, а оставшиеся вырубили. Голубиное кладбище разорили и построили на его месте гаражи — машин стало гораздо больше. Их притащили за собой в наш двор многочисленные новые, пришлые жильцы — простые и хваткие, непохожие на тех чудаковатых обитателей старого центра, к которым мы привыкли. Они устраивали в квартирах перепланировки, не здоровались с соседями и установили в арке шлагбаум. Сказали, «от чужих» — как будто они здесь уже были свои.
Мы смирились, а наш двор, сами дома и земля как будто начали бунтовать против всего этого. Подвал «сталинки» залило горячей водой до самого потолка, и ее никак не могли откачать, а внутри, в парной темноте, что-то бурлило, плескалось и как будто рычало. В квартирах по всему двору постоянно вылетали пробки, проводка искрила, а по ночам дребезжали стекла в шкафах и сервантах и падали со стен картины. Люди осведомленные спрашивали у заметно усохшего Рема Наумовича, не барабашка ли это балует, а старенький инженер только хмурился в ответ. Хмурилась и Досифея из углового дома — по вечерам она выходила в палисадник, не без труда опускалась на корточки и прикладывала руку к земле. Земля дрожала и гудела, и иногда Досифее казалось, что она даже не ухом, а костями улавливает чей-то басовитый стон.
А потом как-то ночью Досифея проснулась от того неприятного оцепенения, которое бывает, когда кожей чувствуешь чей-то пристальный взгляд. Только она и во сне помнила, что смотреть на нее некому — ведь теперь в трехкомнатной квартире их осталось всего трое, она да Пистимея с Алфеей, и могли позволить себе такую роскошь, как личные комнаты.
Досифея осторожно приоткрыла глаза и увидела в ногах кровати две фигуры в длинных одеяниях с капюшонами. Еще одна фигура сидела на одеяле. В комнате было очень тихо, Досифея слышала только свое учащенное дыхание, а гости как будто и не дышали вовсе. Спросонья мысли никак не стыковались между собой, и Досифея молчала, надеясь, что вот-вот сообразит наконец, как начать разговор. Но гости заговорили первыми — прокатился по комнате стон, и густой бас произнес:
— Тяжко, Авигеюшка…
— Да не Авигея я! — забарахталась под одеялом старшая гадалка. — Нет Авигеи больше!..
Качнулась штора, полоска света от уличного фонаря легла на лицо гостя, сидевшего на кровати. Досифея успела заметить перепачканный в земле клобук с длинным рваным шлейфом, черную тряпицу на глазах и провал на месте носа.
— Тяжко… — повторил гость, и все три фигуры мгновенно и беззвучно не то осели на пол, не то рассыпались. Проскребло по паркету, зашуршало, зацокало, будто когтями, Досифея поспешно протянула руку и включила прикроватную лампу, но в комнате уже было пусто, только штора по-прежнему колыхалась.
Алфею разбудил на рассвете свист чайника с кухни. Она заворочалась, глянула на часы — никто в квартире обычно не вставал в такую рань. Зашумела вода, что-то стукнуло в прихожей. Алфея, зевая, прошлепала босиком к двери, высунулась в коридор, заморгала от яркого света. В прихожей одетая по-уличному Досифея застегивала сапожки.
— Теть Фея, ты куда?
— Так, — неопределенно мотнула головой Досифея и открыла дверь. — Спи.
Алфея в сонном отупении послушала немного, как катится за стеной в утробе шахты увозящий тетю лифт, потом побрела на кухню. Досифея забыла выключить свет и не допила чай, а на клеенке с подсолнухами валялись карты. Их как будто специально перемешали, спутали расклад, чтобы никто не увидел, что в нем было. Одна карта упала под стол у самой стены. Алфея заползла туда на четвереньках, достала. Это был король-висельник.
По дороге к развалинам монастыря, рядом с заброшенным особняком, в котором безумный директор Андрей Иванович некогда выращивал из интернатовских детей граждан будущего, Досифее попалась навстречу низкорослая баба. То есть Досифея решила, что это баба, потому что быстро катившаяся по сумеречной улице фигура была одета в длинную и широкую юбку. Подол шуршал по асфальту, и никаких очертаний под колышущейся тканью не угадывалось, невозможно было разглядеть, что она прикрывает. Досифея замедлила шаг, глядя ей вслед, баба тоже обернулась — и Досифея увидела маленькое, будто обезьянье лицо, до самых печально-внимательных глаз заросшее темной шерстью. Мелькнула темная сухая лапка, одернула юбку, чтобы уж точно никто не увидел, что под ней, и фигура покатилась дальше.
«Бегут», — подумала Досифея и ускорила шаг. Но еще до того, как показался за поворотом монастырский пруд, гадалка по звукам поняла, что там происходит. Тяжкий грохот вовсю идущей стройки сложно было перепутать с чем-то еще.
Обо всех стройках в окрестностях нашего двора гадалки обыкновенно узнавали еще до их начала. К ним регулярно приезжала узнавать свою судьбу и пить чай с тортом «Прага» супруга ни много ни мало самого замглавы районной управы, которую, по слухам, еще Авигея избавила от какой-то очень специфической женской хвори (тут все, кто пересказывал слухи, многозначительно поднимали брови и делали паузу, потому что понятия не имели, какая именно хворь терзала эту холеную даму). За чаем супруга замглавы конфиденциально выкладывала сперва Авигее, а потом и Досифее все районные новости, в том числе и те, что касаются строительных планов.
Но в этот раз Досифея ничего заранее не знала. Строительство было развернуто в самом неподходящем месте — прямо на руинах монастыря. Остатки кирпичных стен уже успели выкорчевать, и теперь на их месте рыли котлован. У запертых ворот бульдозер, грохоча, разравнивал кочки, на которых дети из нашего двора привыкли искать цветы мать-и-мачехи, до появления которых, как известно, весна в городе не наступала...
Досифея обошла стройку по кругу, но не обнаружила ни единой таблички, которая бы объясняла простым смертным, кто и что тут строит. На территорию проникнуть тоже не получилось — все было обнесено забором.
Супруга замглавы, аккуратно отрезав чайной ложкой кусочек шоколадной мякоти с бежевыми прожилками крема, сказала, что решение о начале этого строительства было принято экстренно, буквально за один день. Потому что заправляет там всем некий очень серьезный деловой человек.
Гадалки помрачнели. Как и все в нашем дворе, они опасались серьезных и тем более деловых людей и воспринимали их нашествие в центр города как некую временную оккупацию. Все захватчики уходят рано или поздно, и эти уйдут, негласно решили они. А пока надо переждать, избегая по возможности контактов с ними. Иногда серьезные люди устраивали в окрестностях нашего двора перестрелки, а как-то у одного пришлого, поселившегося в «сталинке», взорвали машину. Вообще среди пришлых жильцов было довольно много серьезных людей, и это нас огорчало. Бороться с ними было решительно невозможно, даже понятные каждому из нас законы действовали на серьезных людей не так, как на обыкновенных. Например, другой пришлый — не тот, у которого взорвали машину, — однажды взял ружье и стал бегать по двору за собственной женой. И его потом не отправили в психлечебницу, как военного пенсионера Павла Гавриловича, который регулярно отправлялся туда за гораздо меньшие прегрешения. На следующий день он как ни в чем не бывало гулял во дворе с бультерьером.
— А что строят? — спросила наконец Алфея.
— Вроде банк, — сказала супруга замглавы.
— Так там нельзя! — встряла Пистимея. — Там это... зона природоохранная.
— А ты откуда знаешь? — удивилась Досифея.
— У одного друга знакомый есть, так вот его отец рассказывал…
— Вы не понимаете, — махнула рукой супруга замглавы, которая тоже казалась расстроенной. — Это такой человек, ему все можно.
И действительно — Досифея несколько раз ходила в управу, носила бумаги, но стройка продолжалась как ни в чем не бывало. Мы привыкли к тому, что человеческое жилье строится подолгу, и все успевают сжиться с мыслью, что вон те подъемные краны на горизонте будут стоять вечно. Однако эта стройка росла как на дрожжах — как видно, очень уж не терпелось серьезному человеку поскорее спрятать деньги в собственном банке. Мы не очень понимали, зачем нужны банки, но знали, что там хранят деньги — такую специальную вещь, без которой ничего не дают.
Земля в нашем дворе продолжала дрожать и стонать, будто где-то в ее недрах происходило массовое бегство, исход неведомых человеку, но испокон веков живших у него под ногами обитателей захваченных банком монастырских земель. Игумен приходил к Досифее еще трижды, и всякий раз она с ужасом замечала, как он истаял по сравнению с предыдущей встречей, как усохло его перехваченное черной тряпицей лицо. Сперва он приходил с двумя сопровождающими, потом остался один, и тоже таял, горбился, а ряса его превратилась в лохмотья.
— Да гоните вы их, как комсомольцев гоняли! — возмутилась как-то Досифея.
— Тяжко… — скорбно прохрипел игумен.
Похоже, понятные нам законы на серьезных людей и впрямь не распространялись.
Тогда Досифея попробовала действовать по-своему. Явилась как-то ночью к главным воротам — она наблюдала за ними и пару раз видела, как туда подъезжают черные машины с затонированными стеклами, а из машин выходят коротко стриженые плечистые люди в пиджаках. Некоторые разговаривали по сотовым телефонам — это был явный признак серьезных и пришлых. Жители нашего двора и окрестностей тогда такими не пользовались: и дорого, и непривычно, да и зачем, когда у каждого есть телефон дома. Досифея решила, что кто-то из них, наверное, и есть тот самый, главный.
Пятясь, как положено, она подошла к воротам и стала вынимать следы — собирать в особый мешочек истоптанную пришлыми землю. Успела собрать пару горсточек, и тут сзади — спиной же стояла к воротам, не видела, — сзади засвистел и заухал ночной сторож, судя по голосу, пьяный. Досифея по древней привычке тех, кто след вынимает и прочим подобным занимается, кинулась бежать, а сторож гоготал и кричал ей вслед:
— Бабка! Бабка!
Было очень обидно.
В другую ночь еще хуже вышло — Досифея через дыру в заборе пробралась на территорию, чтобы оставить закрутку и заодно куколку где-нибудь у котлована прикопать. И оказалось, что помимо сторожа стройку охраняют еще и собаки, здоровенные, полудикие. По счастью, Досифея всего-навсего лишилась куска юбки и чуть не оглохла от их яростного лая, а ведь могли и разорвать.
Днем на стройку соваться было бессмысленно — большинство рабочих не понимали по-русски, а те, кто понимал, сразу принимались кричать, что ничего не знают, и прогоняли Досифею за ворота.
В конце концов на стройке все-таки рухнул кран. Но это случилось в тот день, когда Досифея ничегошеньки не делала, а по Москве в очередной раз прошелся ураганный ветер. И само здание, как назло, совершенно не пострадало.
Стройка росла, и теперь ее было видно со второго балкона в трехкомнатной «распашонке» гадалок, того, что выходил на улицу. Только для этого требовалось встать в правый угол балкона и приподняться на цыпочки, чтобы деревья и соседние дома не загораживали обзор. Досифея вставала, приподнималась и впивалась тяжелым взглядом в недостроенного уродца со слепыми пока окнами. Банк возводили пришлые, он сам был пришлым, и ему было не место на той земле, с которой и из-под которой он гнал ее исконных обитателей. И рыже-красных, заросших крапивой и бузиной кирпичных руин было жаль, и игумена, которого Досифея и сама в молодости бегала слушать, и пруда, в который строители сливали отходы, а карасики с головастиками плавали у берегов белесыми брюшками кверху. Досифея, как и мы, чувствовала, что гибель монастыря — часть тех самых досадных перемен в нашем дворе и вокруг него, которые нам так не нравились.
Досифея потеряла покой и сон, все возилась с картами, выходила на балкон по ночам со своим знаменитым веником, пускала слова на ветер, шептала на воду и на четверговую соль. Есть она тоже почти перестала, только пила кофе, в который стала, как Авигея, добавлять черный перец, «чтобы злее был».
— Да забудь ты про этот банк, дался он тебе, — уговаривали ее встревоженные Алфея с Пистимеей. — Все менялось и будет меняться, что-то сносят, что-то строится.
— А игумен? — хмурилась Досифея.
— Дался тебе игумен! Мы для людей тут поставлены или для этих?
— Для всех…
И Пистимея с Алфеей отступили, озадаченные — никогда прежде они такого не слышали, ни от Досифеи, ни от своей покойной бабушки.
Мы потом думали, что игумен, может, и нарочно старшую гадалку тогда Авигеей назвал, а не по привычке. Задеть хотел за живое, чтобы она ему помогла. Вполне может быть, что и до его сырого жилища, в которое сейчас вбивали сваи и лили бетон, дошли шепотки о том, что Досифея нерешительная тетка да ленивая, и во всем-то она хуже своей предшественницы. Был такой грех за всеми у нас во дворе — уж сколько лет прошло, а мы все вспоминали, сравнивали. По всему выходило, что огненный нрав неуемной Авигеи не передался ее старшей дочери, и мы невольно думали — а может, в том и дело, что мы без защиты остались, может, это Досифея попросту не справляется, а не напастей, странных и прочих, становится все больше и больше? Может, наше время начало утекать, как песок сквозь пальцы, в тот самый день, когда мы потеряли Авигею?
И Досифея все это, конечно, чувствовала. Она взяла с антресолей семейный фотоальбом и подолгу сидела над толстыми картонными листами, на которые были наклеены покоробившиеся фотографии матери, теток, сестер, племянниц. Беглянка Матея даже с фотографии смотрела с вызовом, словно хотела сказать:
— А мать была бы жива — справилась бы!
Потом Досифее приснился сон. Она половину ночи провозилась с маятником и серебряной иглой, плюнув на карты, которые только стращать были горазды, и в самый глухой час, уже после трех, ее наконец срубило. Ей приснилось, что она стоит в коридоре у зеркала, прижав к нему ладонь, а с той стороны, вместо ее отражения, точно так же стоит Авигея — еще не иссохшая, с молодо поблескивающими зеленоватыми глазами. И под рукой Досифея ощущала живое тепло материной ладони и серебряную прохладу ее колец.
— Матушка…
Авигея приникла к зеркальной границе и стала что-то говорить — жарко, запальчиво, только ни звука не было слышно. Ее брови съехались к переносице, между ними пролегли три вертикальные морщинки, и Досифее сразу стало ясно одно — мать очень ею недовольна. Она попробовала читать по губам, но тут раздался мучительный басовитый стон, запахло мокрой землей, плесенью, гниющими костями — и Досифея проснулась.
У ее кровати на полу сидел, низко опустив голову, подземный игумен. Теперь он пришел совсем один. Лица его видно не было, да Досифее и не хотелось знать, во что оно превратилось.
— Тяжко… — проскрипел игумен. В груди у него явственно булькало.
— Сгинь, — махнула рукой Досифея и уставилась в потолок.
Игумен покорно рассыпался в тающую пыль, успев напоследок издать еще один, особенно жалобный стон. Досифея взглянула на смутно сереющее в темноте окно, вздохнула и села в кровати.
А следующим утром на всех видных местах нашего двора — на информационной доске, на заборе у детской площадки, в арке, на дверях подъездов и на фонарных столбах — появились объявления. Они доводили до сведения жителей, что в эту субботу в 15.00 возле монастырского пруда состоится митинг против строительства банка в природоохранной зоне и на месте исторически значимого объекта — старинного монастыря.
Двор пришел в замешательство. Даже сотрудники ЖЭКа задумчиво изучали объявления, не зная, что делать — сорвать их или самим тоже идти на этот самый митинг. Многие, закрутившись между работой и домом, уже целую вечность не были на монастырских развалинах и даже не знали, что там что-то строят. Но теперь все, кроме разве что пришлых, вспомнили: пруд, весенние поиски мать-и-мачехи, карасики размером с пятак в мутной воде, ночные походы «игумена слушать»… И теперь на это посягал серьезный деловой мир со своими банками, ларьками, рекламой, торопливым новоделом, грохочущими стройками. Он сожрет развалины и примется за наш двор, ведь земля в центре такая дорогая и лакомая, столько многоэтажек, банков, магазинов можно воткнуть сюда вплотную и тянуть с них деньги, а тут стоят какие-то бараки да старые девятиэтажки, и земля пропадает зря. «Этот банк — самый натуральный пробный шар», — зашептались старушки на лавках. Они почву зондируют, можно ли тут закрепиться, смолчим ли мы или попробуем их прогнать.
Уже к вечеру двор был исполнен локального патриотизма и настроен вполне революционно. На следующий день объявления все-таки сорвали, но по двору поползли новые слухи, связанные со зловещей стройкой. Чей-то знакомый будто бы уже видел в управе план грядущего вторжения: серьезные деловые люди собирались для начала снести барак и пятиэтажку у реки, а напротив «сталинки» построить впритык, окна в окна, новый высоченный дом. Впрочем, простоят и новый дом, и «сталинка» недолго — банк строят с теми же нарушениями, из-за которых она уже несколько десятилетий потихоньку сползает в реку, только в его случае все гораздо хуже, потому что строители ради денег готовы наплевать на все нормативы. Здание банка непременно съедет с монастырского пригорка в воду, а вслед за ним посыплется весь берег: почва тут песчаная, неустойчивая. Возможно, с этого и начнется многократно предсказанное низвержение всего центра города в тартарары — недаром вокруг постоянно проседает грунт, унося в подземные пустоты то ларьки, то автомобили.
Богобоязненные пенсионерки утверждали, что разрушенный монастырь, как и многие прочие святые обители, был возведен в геопатогенной зоне, чтобы закрыть ее и защитить людей от пагубного влияния, а из-за стройки аномалия разверзнется вновь, и все заболеют раком. Скептики же говорили, что никаких геопатогенных зон не существует, берег тоже вряд ли обрушится, а рядом с монастырем был самый обыкновенный скотомогильник. Рано или поздно несведущие строители зацепят слой земли, в котором покоятся останки зараженных сибирской язвой коров — и тогда всем точно мало не покажется.
В итоге на митинг против строительства банка пришел почти весь наш двор, и жители окрестных дворов — тоже. Для большинства из них митинговать было в новинку, но нашлись и люди опытные: они сделали таблички на палках с лаконичными лозунгами вроде «Банку — нет» и даже большой транспарант с надписью «Требуем прекратить строительство», который держали в четыре руки. Как-то сама собой образовалась трибуна из деревянных ящиков — их взяли напрокат в соседнем магазине «Овощи-фрукты», — на трибуну выкатилась Пална на колесиках и начала кричать, что развалили страну. Ей отвечали, что не в стране дело, а в банке, но она не терялась: вот банкиры-то и развалили. В общем, проходило все очень живо.
На стройке, невзирая на субботний день, наблюдалось какое-то движение, но когда начался митинг, строители быстренько попрятались. Только сторож выходил к воротам, смотрел на протестующих с вызовом, в упор, курил и сплевывал. Несколько раз подъезжали черные машины с тонированными стеклами, медленно объезжали толпу по кругу, будто изучая, куда-то исчезали и появлялись снова.
Гадалки стояли чуть в стороне, возле пруда. У них даже плакатиков не было.
— Ну что, матушка, довольна? — встревоженно-насмешливо шептала Пистимея, озираясь по сторонам.
Досифея тоже смотрела вокруг, и в ее глазах была удивленная радость. Всегда люди обращались к ним, но ни одна из гадалок прежде не обращалась сама за помощью к людям. И тем более невероятно было то, что люди откликнулись, пришли, вот они. Раз по-нашему не получилось, думала Досифея, вдруг по-людски получится?..
— Разве они смогут стройку остановить, — покачала головой Алфея. — Сами же не знают, зачем собрались.
— А матушка им речь скажет, — толкнула ее в бок Пистимея, и обе захихикали.
На первый митинг нашего двора даже телевидение приехало. Из дребезжащей, рыжей от ржавчины «газели» выскочила на подламывающихся из-за неимоверных каблуков ногах тонкая, длинная журналистка студенческого вида. От нее густо пахло лаком для волос и душной турецкой пудрой, а от прильнувшего к видоискателю оператора — перегаром и в целом неблагополучным мужчиной. Робкие обитатели нашего двора шарахались от камеры, но в конце концов журналистке удалось изловить у куста бузины интеллигентного на вид дяденьку. Тот представился Олегом Платоновичем, сотрудником какого-то там НИИ — журналистка сделала в блокноте пометочку, что надо про этот НИИ выяснить, чтобы ошибок не было.
— Расскажите, зачем вы сюда пришли! Почему вы против стройки? — звонко потребовала она, подставляя Олегу Платоновичу под нос покрытый нечистым поролоном микрофон.
Олег Платонович смущенно мычал что-то про хорошую погоду, про недопустимость раскопок на месте скотомогильников и смотрел мимо камеры. Журналистка поняла, что ему надо помочь:
— Вы, наверное, хотите, чтобы монастырь восстановили, передали церкви, чтобы… — Она огляделась и увидела необитаемый интернат. — Чтобы эту красивую усадьбу отреставрировали?
— Нет, ну что вы, — Олег Платонович посмотрел на нее с удивлением. — Я хочу, чтобы все оставили как есть.
Журналистка снова огляделась, изучая заболоченный пустырь, островки кустов, заросший участок вокруг особняка, взбаламученный пруд, на берегу которого невозмутимо покуривал любитель рыбалки.
— Прямо вот так?
— Конечно! — развел руками Олег Платонович. — Всегда же тут так было: развалины и пруд. И мать-и-мачеха весной. Мы игумена бегали слушать, и дети наши бегают. Вы посмотрите, красота тут какая, спокойно, привольно, бузина вот, а там малинник… Где вы в Москве сейчас такое найдете?
Телевизионщики попробовали поймать еще кого-нибудь, но почти все прятались от камеры, а немногочисленные смельчаки говорили такие же глупости, как Олег Платонович. Журналистка, вздохнув, начала уже сматывать шнур микрофона, и тут на ее пути возникла тучная женщина с гладким кукольным личиком, бледным от решимости. Женщина уставилась в камеру зеленоватыми русалочьими глазами и выдохнула:
— Досифея я…
А дальше Досифея сказала речь. Такой речи ни смешливые Пистимея с Алфеей, ни телевизионщики, ни мы — никто от нее не ожидал. И Авигея такой речи не сказала бы, уж будьте уверены. Она бы только дунула, плюнула, и у телевизионщиков все стеклышки в камере бы треснули.
Досифея сказала, что наш город — живой. Что все здесь живет и дышит, и на земле, и под землей, и над ней. И чем ближе к центру, к сердцевине, тем город старше и умнее. Каждое дерево здесь видело столько, сколько не всякий человек за свою жизнь увидит, каждый дом принимал в этот мир и провожал в иной несколько поколений, со всеми их мыслями, чувствами и сложными взаимоотношениями, а потому у всех центральных домов, деревьев и дворов есть душа. И лицо есть, его вытачивает время, и если где кирпич посыпался или трава на крыше проросла — это лицо проступает. Те, кто давно тут живет, все это чувствуют, а люди пришлые, хваткие не видят в упор, бьют город прямо по древнему лицу, вынимают из него душу. А на разверстые раны ставят новое, мертвое. И если так продолжится и дальше, то однажды все мы проснемся в чужом городе. Будем ходить по улицам со знакомыми названиями и плакать, не узнавая их. Поэтому жители нашего двора и собрались здесь сегодня, чтобы сказать пришлым, что они явились не на пустырь, а в живую сердцевину города, с которой нужно обращаться очень бережно и которую нельзя перекраивать ради своих прихотей…
Пока Досифея говорила, вокруг собралась толпа, многие одобрительно кивали. А когда она, опомнившись, извинилась и умолкла, пенсионеры даже захлопали.
— Вас бы — да в наш горисполком! — порывисто сказал кто-то.
Досифея попыталась скрыться в толпе, но тут, скрипя сумкой-тележкой, рядом с ней возникла Пална.
— И правильно! — тонким голосом закричала она. — Не пустим их, банкиров этих! Не дадим развалить! Пусть с нами считаются!
— А делать-то вы что предлагаете? — дуэтом спросили супруги Сырко из барака.
— Митинговать! — после секундного замешательства ответила Пална. — Мы и в следующие выходные сюда придем! И даже на неделе придем! Пусть знают!
— Да! — ответили из толпы и захлопали. — Пусть считаются!..
Мимо в очередной раз проехала черная машина с тонированными стеклами, но на нее никто не обратил внимания.
Наш двор в очередной раз прославился. Репортаж с митинга показали по местным новостям, в блоке «Жизнь города». Было там и интервью с Досифеей, так прямо на плашке и написали, без фамилии — «Досифея, местная жительница». Какая была у гадалок фамилия, никто сроду не знал, и даже мысли такой не возникало, чтобы спросить.
А на следующий день, когда Досифея шла в «комок» за колготками, рядом с ней притормозила машина. Опустилось темное стекло, и незнакомый мужчина с пегой челкой-бахромой сказал:
— Владим-Борисыч вас приглашает.
— Не знаю такого, — рассеянно отмахнулась Досифея, но тут большая красная рука, на которой еле сходилась манжета, выметнулась из машины и ухватила ее за локоть.
— Владим-Борисыч ждет, — и в белесых глазах незнакомца мелькнуло что-то такое, что Досифея осеклась и послушно села в машину.
Покружив по центральным улицам, машина привезла старшую гадалку в особняк, выскобленный внутри и перестроенный под офис. В таких офисах, стерильно чистых и безжалостно освещенных, среди кожаной мебели и золотых табличек на темном дереве, случайный человек обычно сразу ощущает себя уязвимым, нелепым, потеющим, лишним, чувствует, что недостоин пачкать своим телом эти кресла и оставлять влажные отпечатки пальцев на этих столах. И Досифея тоже поджалась, спрятала за спину ненаманикюренные руки с заусенцами. А похожий на пескаря Владимир Борисович, небольшой мужчина с близко посаженными глазами и хищным ротиком, жестом велел ей сесть и укоризненно спросил:
— Зачем же вы, женщина, народ баламутите?
Досифея начала было и ему рассказывать про древнюю живую сердцевину города, в которой от старости наросла душа, но Владимир Борисович перебил ее, отчеканив:
— Кончилось ваше время.
И такая уверенность, такая ленивая сила сквозила в его голосе, что на секунду Досифея всполошилась, решив, что он знает, кто она, и не зря привычные методы не подействовали на стройку, а карты постоянно пугают ее ведьминой смертью.
А Владимир Борисович продолжил: мол, кончилось время бестолковых старых жителей центра, которым такая земля досталась, а они не умеют ею пользоваться. Здесь надо порядок навести, использовать каждый клочок с умом: чтобы тут банк был, там школа, здесь парковка. А такие, как Досифея, морально устаревшие бездельники, развели на ценной, дорогой земле бардак, дома стоят заброшенные, пустыри кругом, и они за эти пустыри еще и цепляются, защищают их, а зачем?..
— Чтобы все осталось как есть, — ответила Досифея.
— Но так не бывает, — поморщился Владимир Борисович. — Вы пытаетесь остановить ход времени.
— Моя бабка его однажды остановила, — упрямо сказала Досифея, глядя в его цепкие глаза. — Теперь и я попробую.
Владимир Борисович порассуждал еще про то, как на смену старому неизбежно приходит новое и эффективное, и про то, что устроенные жителями нашего двора беспорядки — именно так он назвал митинг — мешают общественной пользе, и про то, что банк строится в интересах большинства. А потом написал на бумажке некое число и щелчком перебросил бумажку Досифее:
— Устроит?
Досифея подняла брови, а Владимир Борисович добавил:
— В долларах.
В голове у Досифеи цветным шелестящим вихрем промчалось все то, что она могла бы купить на эти деньги девчонкам, да и себе тоже. Ремонт бы наконец сделали, и даже за границу могли бы съездить — сколько она уже на свете живет, сколько чудес видела, а на самолете ни разу не летала, и Алфея с Пистимеей не летали, и даже на море никогда не были… Досифея представила себе все это — и покачала головой.
Владимир Борисович взглянул на нее со снисходительной неприязнью, как на мелкое досадное препятствие, крикнул кому-то за дверью:
— Проводите женщину! — и негромко посоветовал: — Очень опрометчиво с вашей стороны вот так на рожон лезть. Вы женщина одинокая, слабая. О дочери и племяннице подумайте. Осторожней надо быть.
— С чем осторожней?
— С нами, — и Владимир Борисович растянул губы в улыбке, а глаза у него стали узкие и хитрые.
По дороге обратно в наш двор Досифея купила кулек пончиков и долго сидела на лавочке у своего подъезда, пытаясь заесть холодящий нутро страх. Но в конце концов она успокоилась, решив, что не мог же Владимир Борисович всерьез ей угрожать. Это он так, пугал со злости, и его даже понять можно — Досифея всех стремилась понять, — столько денег вложено в стройку, а тут какие-то жители под ногами путаются. Ведь если он что-то сделает — все сразу догадаются, чьих это рук дело. А он не злодей какой-нибудь киношный, который сперва непременно рассказывает о своем страшном-ужасном плане, а солидный человек, пусть и неприятный, бизнесмен… Ну да, разузнал, что Досифея с дочкой и племянницей живет, а мужа у нее нет, что с того. Пугает просто. А если начнет по-настоящему пакостить — у Досифеи знакомые есть не только в ЖЭКе и в управе, но и в райотделе милиции.
Мы тоже тогда не особенно волновались, потому что, как и Досифея, не привыкли относиться к врагу серьезно. Мы думали, что и врагов-то никаких не бывает, одни случайности и недопонимания.
Досифея созвала еще один митинг, и в этот раз даже вышла на трибуну, чтобы всем объяснить, что нельзя позволить пришлым вынимать душу из нашего города. Собравшиеся очень воодушевились, а особо рьяные пенсионерки немного поколотили палочками по забору стройки. На середине речи Досифея вдруг умолкла — ей показалось, что в толпе, ближе к задним рядам, стоит ее покойная бабка Пантелея и неодобрительно качает замотанной в цветастый платок головой. Пална на колесиках решила воспользоваться паузой и воинственно выкрикнула свое извечное:
— Развалили страну!
Фигура Пантелеи растворилась в чужих пальто и шалях, Досифея опомнилась и продолжила говорить. Потом составили коллективное обращение, которое все подписывали на какой-то бочке, и шариковая ручка прорывала бумагу. Дворовые дети с воплями скакали вокруг пруда. Все были уверены, что еще немного, и наша возьмет, хоть никаких реальных предпосылок к этому и не было — это мы сообразили уже потом, задним числом.
А еще через несколько дней в подъезд следом за Досифеей вошел щуплый паренек в черной куртке. Досифея машинально отметила, что это кто-то незнакомый, а еще глазки у него на удивление крохотные, эдакими плевочками. Пока она звенела ключами у почтового ящика, целясь в хлипкий замочек, паренек со скучным лицом подошел к ней сзади и выстрелил в спину. Досифея, не успев еще ощутить боль, удивленно обернулась на хлопок — петарду там, что ли, бросили? — и еще одна пуля ужалила ее в обширный мягкий живот.
Весь наш двор словно оглушило. Это было настолько неожиданно и жутко, настолько против правил, что мы оцепенели. Только дети, еще умеющие принимать любые известия как данность и подо все подстраиваться, бегали в подъезд смотреть на пятна крови, которые все никак не получалось отмыть. Пятна терли щетками, заливали отбеливателем и перекисью, пытались смыть из шланга, но темная кровь гадалки снова проступала на стенах и на кафеле.
Досифею увезла скорая помощь, и целую ночь двор не спал. Все мы надеялись, что сейчас-то наконец проявятся в полную мощь тайные силы гадалок из углового дома, о которых говорилось столько всего и ничего конкретного, что сейчас-то произойдет настоящее, величественное чудо. Пистимея с Алфеей заперлись в квартире, не отвечали ни на телефон, ни на звонки в дверь, но мы видели их тени в желтых квадратах освещенных окон и были уверены, что они там колдуют. Пора было назвать вещи своими именами: они ведьмы, они всегда защищали наш двор и обязательно явят все свое могущество, чтобы защитить себя.
Но никакого чуда не случилось, и к утру Досифея умерла в больнице, под колючим одеялом в красную клетку, как самый обыкновенный человек.
На похороны Досифеи приехало множество родственниц. Почти всех мы видели в нашем дворе впервые, но они казались знакомыми: те же длинные зеленоватые глаза, та же легкая кукольность черт лица. Должно быть, и смеялись они так же громко и заразительно, как наши гадалки, но в этот раз им, конечно, было не до смеха. Родственницы гостили несколько дней, некоторые бродили по двору с потерянным видом, другие сновали от подъезда до мусорки и выбрасывали какие-то перемотанные веревкой и скотчем пакеты. Полная женщина в черном, очень похожая на Досифею, которую мы еще не привыкли называть «покойной», рыдала на лавочке, а потом сидела и икала, уставившись невидящими глазами на голые ветки деревьев. От нее пахло кислым вином. Рядом устроились две высокие дамы в возрасте, не то близнецы, не то просто очень похожие между собой. Они предлагали всем, кто проходил мимо, порыться в большом черном мешке и забрать себе что-нибудь из вещей покойницы — там были украшения, заколки, сумочки, безделушки.
— Что ж вы раздаете! — всплеснула руками проходившая мимо Дора Михайловна. — Это же память!
— Через богатство душенька на мир глядит, с людьми знается, — ответила одна дама, а другая добавила:
— Чем дальше разойдется, тем покойнице веселей, — и протянула Доре Михайловне кольцо с лиловым камешком, прозрачным, как леденец.
Потом родственницы разъехались — и Пистимея с Алфеей уехали вместе с ними. Мы поняли это не сразу и даже не поверили поначалу, все ждали, когда они вернутся. Думали, что, может, они в гости отправились или отдохнуть на море, которого никогда не видели. Но вскоре мы увидели, как в их подъезд заходят люди в заляпанных краской робах, со стремянками и малярными кистями — и поняли, что они явились, чтобы отремонтировать опустевшую квартиру гадалок для новых жильцов.
Так наш двор осиротел. Все ходили как в воду опущенные, даже малыши копошились в песочнице очень тихо, хотя никто не запрещал им шуметь. Ни о каких новых митингах против стройки уже и речи не шло. Осторожные взрослые оглядывались на каждую незнакомую машину и отбирали у мальчишек петарды, чтобы не вздрагивать от неожиданных хлопков. Здание банка росло рекордными темпами, Владимир Борисович, как видно, очень уж спешил поскорее его открыть. Земля продолжала гудеть и стонать по ночам, но уже как-то тихо и безнадежно, что ли, будто тот или те, кто издавал этот шум, смирились со своей судьбой. Старый кот инженера Рема Наумовича, прислушиваясь к ночным звукам, топорщил шерсть и утробно рычал.
— Мы люди робкие, Барсик, — отвечал ему Рем Наумович. Он всех своих котов называл Барсиками. — Мы люди интеллигентные. Куда нам против них.
И только сухонькая Дора Михайловна из дома с мозаикой все бодрилась. Бегала на почту, выспрашивала там что-то, залезая в окошко чуть ли не по пояс, потом возвращалась, покупала пирожки или тортик и спешила в дом у реки. Там, в пропахшей старостью и шариками от моли квартире, ее с нетерпением ждали хворающие подружки Надежда и Раиса. Раиса уже не вставала, а Надежда всовывала ноги в разношенные тапки, семенила на кухню, заваривала чай и хихикала:
— Буду умирать последней…
Дора Михайловна вываливала на коммунальных старушек все последние новости, угощалась чаем, а потом, помолчав немного, начинала сетовать на то, как долго нынче идут письма — пока, мол, ответа дождешься, сто лет пройдет. Надежда с Раисой переглядывались.
— А вы б по компьютеру попробовали написать, — посоветовала как-то Надежда. — Ну, как молодежь сейчас делает.
— По чему-у? — вытаращила глаза Дора Михайловна. — Да разве ж я в них разбираюсь!
— Вот и мы нет… — вздохнули старушки и посмотрели в окно, за которым рабочие монтировали рекламный щит с какими-то иностранными словами.
— Кончилось наше время, — прошелестела Раиса.
Банк открылся и успел проработать пять дней. В него завезли оборудование, запустили персонал — всех этих мальчиков в плечистых костюмах, офисных самочек на звонких каблуках, охранников с круглыми бритыми головами. Резкий белый свет из окон озарял по вечерам заболоченные берега монастырского пруда, и тени испуганно шарахались от него. Говорили, что в первый же день одна любопытная сотрудница в обеденный перерыв пошла исследовать сад вокруг пустующего особняка, в котором когда-то был не то интернат, не то школа — и бесследно исчезла. Говорили, что некоторые видели, как в темноте над прудом пляшут синеватые огоньки, а работники, сидящие в банке «на телефоне», жаловались на странные звонки: когда поднимаешь трубку, слышно только тихое потрескивание, ни голоса, ни гудков.
Еще говорили, что в служебной корреспонденции в ту первую и последнюю неделю работы банка попадались старые черно-белые фотографии, с которых с надменной печалью глядели никому не известные люди. Не было ни конвертов, ни каких-то сопроводительных записок, по которым бы можно было понять, кто и зачем это прислал.
А один охранник внезапно впал в буйство, начал рыдать и прострелил себе ногу, чтобы, как он сам объяснил уже в больнице, больше не выходить на работу.
На закате пятого дня с поезда на Курском вокзале сошли две девушки в слишком легкомысленной для московской осени одежде — цветные платья, вязаные накидки, непокрытые головы. Одна была коротко подстрижена, и белокурые волосы обрамляли ее лицо модными «перьями». У другой по спине змеилась тяжелая черная коса. Девушки держали друг друга под локоток и поочередно, меняя руки, тащили одну на двоих сумку. Они с легким удивлением оглядывались по сторонам и шарахались от шумных носильщиков и таксистов. Дошли в толпе до входа в метро и там застряли вместе с прочими иногородними, мучительно пытаясь понять, как надо платить за проезд.
В вагоне подземного поезда остальные пассажиры косились на эту парочку, и дело было не только в легких, нездешних платьях и возмутительном на фоне городской осенней бледности загаре. Лицо темноволосой девушки было до самых глаз укутано в синий платок с узором «турецкий огурец». Тогда закрытые лица нам были в новинку, женщины в парандже встречались редко, маски в метро тоже не носили, и соседи не могли взять в толк, что с ней такое — лицо изуродовано, или новая мода такая, или религия не разрешает открыться. Особенно внимательно парочку разглядывал сидевший напротив молодой бородатый мужчина — щурил глаза, покачивал головой и не отводил глаз, встречаясь с ними взглядом. Девушка в платке сначала старалась не обращать на него внимания, а потом уставилась исподлобья, тоже прищурилась, и ее черные глаза стали горячими и злыми.
— Розка, Розка, не надо! — прильнула к ее уху светловолосая. — Не надо, не обращай внимания, он просто так, не смотри…
Роза опустила глаза и медленно, потихонечку выдохнула в свой платок, обильно сбрызнутый глазными каплями на основе серебра. Они с Адой давно уже выяснили, что серебро, по счастью, обладает способностью нейтрализовать ее гибельное дыхание.
Противный бородач все равно закашлялся и долго харкал в платок, роняя слюни на бороду, а еще через остановку поспешно вышел из вагона. Ада покрепче прижала к себе острый локоток сестры. Роза взглянула на нее, кивнула, что, мол, все в порядке, и от греха подальше закрыла глаза.
Зайдя в наш двор, они обе чуть не расплакались от той перехватывающей горло ностальгической боли, из-за страха перед которой многие чувствительные натуры никогда не посещают места своего детства. Аду ноги сами понесли к дому с мозаикой, к третьему подъезду. Она с надеждой обернулась, и Роза, хлюпнув носом под платком, согласно кивнула, но спустя мгновение свела на нет всю молчаливую торжественность момента глухим возгласом:
— Сумку! Адка, сумку забыла!
Ада поспешно вернулась и взяла сумку, в которой что-то булькнуло.
— Маме скажи, пусть чачу перельет куда-нибудь, — посоветовала Роза. — И суджук ей сразу отдай. И камни с чаем…
Ада скрылась в третьем подъезде, а Роза направилась к угловому дому. Провела рукой по домофону, который установили после смерти Досифеи, и дверь открылась. Постояла у почтовых ящиков — по ее лицу, скрытому под платком с «турецкими огурцами», ничего нельзя было понять. Потом поднялась на лифте на седьмой этаж.
Ремонт в бывшей квартире гадалок шел полным ходом, входная дверь была распахнута настежь, паркет в прихожей застелили газетами. Ремонтники сновали туда-сюда, выносили строительный мусор, белили потолки и шпатлевали стены. Пахло мокрой штукатуркой, чужие голоса гулко метались по оголенному жилищу. На лестничной клетке валялись обломки деревянной оконной рамы. Роза отломила от нее щепочку и тихонько ушла обратно во двор.
В палисаднике, где когда-то возделывали свой огород Агафья Трифоновна, Роза опустилась на колени, воткнула в землю щепочку, которой касались руки гадалок из углового дома, накрыла ее сверху своей ладонью и без голоса, одной той силой, которую давал ей царский подарок, обратилась к тварям земляным и домовым, водяным и воздушным. Далеко раскатывался по песчаной дворовой почве, звенел в воздухе и тревожил темную водяную рябь ее зов. Вот, говорила Роза, были люди и были вы, и был наш двор и в нем семья особой крови, которая знала обо всех, хранила равновесие и хранила их от вас, а вас от них. Но пришли чужие, выгнали, истребили семью особой крови и насели на людей, а в вас загнали сваи, залили вас бетоном, срубили ваши деревья, разорили ваши донные гнезда. Слабые люди, которые даже вас боятся как огня — и те объединились и пытались сопротивляться, пока их совсем не запугали. А вы молчали и бежали поодиночке, гудели по ночам и плакали, съели какую-то офисную девицу и пускали огоньки — это все, что вы можете? Если вы не откликнетесь сейчас — не будет здесь больше ни нашего двора, ни людей, с которыми вы привыкли жить бок о бок. Чужие должны ответить за особую кровь, иначе они решат, что им все можно, и убьют этот город, как убили множество других до него…
И мы, твари земляные, домовые, водяные и воздушные, ответили ей так громко, что уснувшие было птицы с криком высыпались в небо, а в домах задребезжали стекла. Нас никто не звал, ответили мы. Мы ждали, когда же нас позовут. Мы боимся, это правда, мы боимся чужих и опасаемся людей, но больше всего на свете мы боимся потерять наш двор. Мы не знали, что делать без тех человечьих самок особой крови, никто нас больше не слышал. Но теперь ты пришла и говоришь с нами, и мы пойдем с тобой. Веди нас на войну с чужаками, змеиная царевна, сказали мы.
И мы пошли к банку. Мы все, кто жил во дворе и под ним, в стенах, в стволах деревьев и в зеркалах, кто скрипел ночами на чердаках и громыхал в подвале. Асфальт трескался под нами, наше дыхание вышибало искры из светофоров и фонари гасли, чтобы укрыться во тьме от наших горящих глаз. С нами был Леша Маркин из «сталинки», выросший в прекрасную тварь с длинным гордым рылом, и Пелагея, та, что оставила человеческий мир ради хрустального зазеркалья и забыла там всех, кто причинил ей боль, и дети из интерната, Танюша, Митька и Конопухин, давно ушедшие за границы, поставленные перед человеческим разумом, тоже присутствовали, но невидимо, чтобы не вызвать своим появлением внеплановый конец света. Говорят, даже летающую тарелку видел в тот вечер над центром города кто-то из случайных свидетелей.
Банк уже был закрыт, но некоторые окна светились в зябкой осенней тьме. Как видно, там осталась охрана и кто-то из припозднившихся сотрудников. Роза остановилась на берегу пруда, взглянула на эти окна, будто колеблясь. А потом в ее глазах вспыхнул черный огонь, и она, сдернув с лица платок, медленно выдохнула прозрачный пузырь со жгучей порчей. Мы на мгновение замерли, удивленные тем, какой красивой стала Роза за эти годы — только красота эта была не для желания и любования, а для трепета, потому что Роза была все ближе к нам, а не к людям, и только Ада удерживала пока ее на земле. А потом мы опомнились и бросились на банк, как на огромного постороннего зверя.
Мы терзали стены и фундамент, пробивали перекрытия, выламывали двери, разносили в щепки офисные столы и кресла. Банк погрузился во тьму, и были слышны только грохот, скрежет и крики людей, которым не повезло здесь остаться. Мы немного их пожалели, но потом, когда их уже не было. А тогда мы глотали их кровь и сердились — ни у одного не оказалось особой. Кто-то отбивался от нас стульями и огнетушителями, кто-то даже стрелял. Это было глупо и бесполезно.
Мы не знаем, сколько так прошло времени, но когда Роза снова позвала нас, здание банка стояло изломанное, ослепшее и оглохшее, и в нем не осталось никого. Оно превратилось в такую же развалину, как когда-то монастырь, разве что было повыше. Мы оставили его и столпились вокруг нашей змеиной царевны. И увидели то, что видела она — ее порча расползлась по всему остову банка, пропитала каждую частичку.
Роза подняла руку и сухо щелкнула пальцами.
И банк исчез. Беззвучно, мгновенно, как будто никогда его здесь не было. А из-под земли послышался низкий, дрожащий от ликования голос — это игумен пел нам благодарственный псалом.
Мы точно не знаем, что еще делала тогда Роза и какие слова она бросила на ветер вместе со своим испепеляющим дыханием. Но нам доподлинно известно, что той же ночью очень серьезный деловой человек Владимир Борисович в своем охраняемом особняке облился бензином и со страшным криком поджег сам себя. И сгорел вместе с особняком, супругой-фотомоделью и охранниками. Огонь был такой силы, что пожарные не могли приблизиться к особняку, пока от него не осталось одно пепелище, а звериный визг горящего заживо Владимира Борисовича доносился из пламени не меньше часа.
Ни Розу, ни Аду мы после той ночи не видели. Но кое-кто из жителей нашего двора рассказывал, что рано утром слышал под окном женские голоса. Один голос говорил:
— Давай обратно перенесемся, как в первый раз. Не хочу ехать.
А другой возражал:
— Надо как все люди, надо на поезде.
Упрямая Дора Михайловна ни словом не обмолвилась соседям и родным о том, что к ней приезжали ее девочки. Только сходила к коммунальным старушкам Надежде и Раисе, принесла им чачу, сухую колбасу суджук и горный мед, и был у них пир, а потом они втроем пели песни и плакали.
Насчет банка все обитатели нашего двора были единодушны: он все-таки сполз в реку, как и было предсказано, потому что был построен на скотомогильнике в природоохранной геопатогенной зоне с нарушением всех нормативов. И вроде бы даже люди при этом погибли. Поэтому больше на заболоченном пустыре у монастырского пруда ничего не строили.
А потом много лет в нашем дворе ничего странного толком и не творилось. Менялись жильцы — кто-то умирал, кто-то уезжал, — но мы привыкли к тому, что теперь все происходит быстро, и смирились. Выяснилось, что с пришлыми тоже можно сосуществовать, и многие из них совсем не такие страшные, как нам казалось поначалу.
Квартиру гадалок в угловом доме новые хозяева сдавали покомнатно с большой выгодой для себя. Там жильцы менялись особенно быстро: студенты, одиночки, молодежь неведомо откуда, приехавшая налегке покорять наш город, который и их устало переваривал, растворял в себе, мелкой пудрой рассыпал по своему древнему лицу. К ним даже не приходилось привыкать.
А потом в комнату с балконом, где когда-то жила Досифея, въехала одинокая рыжая девица с тремя котами: тоже рыжим, полосатым и черным. Обычная девица, как все сейчас: татуированная, с выбритым виском, не то чтобы шумная. Но смеялась она так звонко, что некоторые обитатели нашего двора, еще помнившие старые времена, стали к ней приглядывать и спрашивать, как ее зовут. Она вытаскивала один наушник и, к всеобщему разочарованию, отвечала:
— Ирка.
А потом одна въедливая женщина, вроде как писательница, бывшая во время последних событий у нас во дворе еще девочкой-подростком, догадалась спросить, как ее имя в паспорте пишется, полностью. Рыжая девица смутилась и сказала:
— Виринея…
И тут мы вздохнули с радостным облегчением, потому что поняли: что бы там ни было, сколько бы жильцов и эпох ни сменилось и в какой бы цвет нас ни красили, а все же есть на свете что-то неизменное. Например, гадалки из углового дома, которые будут с нами во все времена, потому что здесь их место, а наше место — при них.
На веки вечные.