К востоку от нашего двора лежали заросшие крапивой и бузиной земли старого необитаемого монастыря. Рассказывали, что последний тамошний игумен видел людей насквозь, со всеми их мыслями, тайнами и судьбой. Поэтому он держал особый обет — открывал глаза только тогда, когда рядом никого не было, а все остальное время ходил с черной тряпицей на лице и в сопровождении поводырей из послушников. Может, искушения боялся, а может, просто устал заглядывать в одинаковые человечьи души, затянутые болью и стыдом, будто серой паутиной. А когда власть сменилась и уполномоченные пришли упразднять монастырь, игумен сдернул повязку и все про них сразу увидел. Был он нрава крутого, и монахи решили, что вот сейчас он кощунников обличит, погонит, как торговцев из храма, те обозлятся, и вся братия примет муки за веру. Но игумен только времени попросил до вечера, чтобы монахи пожитки собрали и отслужили последнюю службу. Уполномоченные подивились — мол, сознательный какой мракобес попался, — да и разрешили.
А вечером, когда монастырь опустел, игумен с несколькими стариками, которым идти все равно было некуда, спустился в монастырское подземелье и лестницу деревянную за собой вниз утянул. Так и пропал с концами. Ходов подземных под тем монастырем было великое множество, своды каменные, а кладка такая, что сразу видно — они тут гораздо раньше самого монастыря появились. Монахи и сами туда спускаться боялись, перешептывались, что один ход под реку ведет, другой — к самому Кремлю, а есть еще особый, самый древний, который вниз куда-то тянется, под таким уклоном, что волей-неволей не идти — бежать начинаешь, а куда бежишь — неведомо, может, к самому черту в пекло.
Явились комсомольцы монастырь для новой жизни обустраивать — а из-под земли шум слышится, звон колокольный, голоса… И поют. Причем не что-нибудь, а анафему, и каждому, кто прислушивался, казалось, что именно его имя выпевают. И такая тоска от этого пения людей брала, такая тревога мучила, что никто в монастыре дольше недели не выдерживал. Спускались в подземелья целыми отрядами искать вредителей, и дымом выкуривать пытались, и гранаты бросали. Наконец замуровали все ходы, что на поверхность вели, — и все равно без толку. Как ночь наступит — поют. Кому-то даже огоньки, прямо из-под ног вылетающие, чудились, а кому-то — смех подземный, басовитый, точь-в-точь как у игумена.
Так монастырь и остался стоять необитаемый. В войну только склад там продовольственный сделали — так все плесневело, сохло и тухло прямо на глазах. А баба одна шебутная, как узнала, что тут, мол, место проклятое, мертвые монахи из-под земли анафему поют, — решила их позвать. Так при всех и объявила: покажитесь, мол, кавалеры подземные, у нас-то тут нехватка, да и вам небось несладко. Уж неизвестно, показался ей кто или нет, а только на следующее утро нашли ее на складе в обнимку с мешком — простоволосая сидела, чумазая, глаза пустые и ни словечка сказать не может. Увезли ее куда-то быстренько, и дело с концом.
Впрочем, сам полуобвалившийся монастырь детей из нашего двора интересовал мало, хоть поклонники мистики и бегали туда иногда «игумена слушать». Напротив монастырских развалин было место куда более любопытное — особняк с чугунной оградой, в черном кружеве которой запутались пятиконечные звезды. Рядом с особняком в незапамятные времена выкопали пруд, в котором дети целыми артелями ловили нежнопузых головастиков. К концу весны у нас во дворе почти в каждой квартире, к негодованию бабушки и ужасу мамы, появлялась банка с этими недоступными пониманию взрослых созданиями. Рано или поздно кто-нибудь из азартных ловцов падал в пруд и барахтался там в бархатистом иле, теряя ботинки и шапочку. Вновь негодовали мамы и бабушки, и на посещение пруда налагался строгий запрет, а содержимое банок выливалось куда придется. Весь двор оплакивал своих питомцев и родительскую жестокость. Но проходила неделя-другая — и охота на водяных жителей как-то сама собой возобновлялась.
А в самом особняке с чугунной оградой был интернат для умственно отсталых детей, с обитателями которого ребята из нашего двора до всей этой истории дружили. Особо отважные даже пробирались за ограду играть с ними в салки и воровать из сада при особняке кислые яблочки. Их, дворовых, гоняли, особенно усердствовала нянечка по прозвищу Коса — детям она казалась старушкой, но было ей всего лет пятьдесят. У нее, маленькой и сухой, были необыкновенно густые и длинные волосы почти без проседи, которые она заплетала во всякие сложные конструкции. Косу все побаивались. Она была немногословна, но смотреть умела так, что внутри леденело. И еще у Косы была странность — она иногда ни с того ни с сего принималась выкрикивать разные числа, причем таким тоном, будто это были самые распоследние ругательства. К примеру, заметив кого-нибудь из дворовых в саду на яблоне, она наставляла на него палец и гневно сообщала:
— Семьдесят три!
А другого хватала за шкирку и тащила к воротам, шипя:
— Сорок девять!
Ходили слухи, что это она каждому открывает, во сколько лет он умрет. Будто бы одному мальчику она крикнула «восемь», а ему и было восемь. И через неделю этот мальчик попал под машину.
А если бы дворовые знали, что Коса — внучатая племянница того самого прозорливого игумена, который под землю ушел, то боялись бы ее еще сильнее. Только об этом даже сама Коса не ведала — родителей ее унесло неизвестно куда на очередном повороте истории, и выросла она в детдоме. Может, потому ее к интернату как к месту давно привычному в итоге и притянуло.
Не одна Коса препятствовала дружбе дворовых с интернатовскими, родители тоже относились к ней как-то странно, хотя сами же не разрешали называть особняк «школой для дураков». Как будто эта самая умственная отсталость была чем-то вроде ветрянки и могла перекинуться на тех, кто живет по другую сторону чугунной ограды, могла испортить удачных «домашних» детей. А ведь интернатовские умели такое, что дворовым и не снилось. Большелобая Танюша, к примеру, чирикала по-птичьи так хорошо и внятно, что приманивала трясогузок. Митька плел из веревочек всякие штуки и раздаривал тем, кто ему нравился, штуки эти он называл почему-то «бебёшками». А бессловесный Конопухин всех обнимал, особенно у кого настроение плохое или «двойка» за контрольную, — прямо как чуял.
Еще особо нервные родители боялись, что интернатовские озабоченные и научат наших ругаться матом, но в этом отношении они вряд ли могли научить наших чему-то новому.
В общем, все шло себе потихоньку, и было хорошо, пока в интернате не сменился директор. Прежний, белоголовый дедушка, решил уйти на пенсию после того, как однажды вечером, гуляя вдоль ограды, явственно услышал из-под земли церковное пение. А его место занял кругленький и деятельный Андрей Иванович, который нам, если честно, сразу не понравился. Шустрый такой толстячок, все катался, как ртутная капелька, не давал толком себя разглядеть. Только и оставалось от него в памяти, что блестящие очки, бисеринки пота, проступившего на бледно-розовой плеши под зализанными набок волосами, и черный портфель, крепко зажатый под мышкой. С этим портфелем новый директор не расставался ни на секунду.
Все головы повернулись к профессору Лотосову, по комнате прокатилась волна потрясенного шепота:
— Не может быть…
— Мы и не надеялись…
— Я не верю своим ушам…
В профессора вперил мглистый взгляд черноволосый мужчина лет сорока девяти, с безвольным подбородком, заостренными ушами и продолговатым холеным лицом, одетый в темно-синий, безупречно сидящий костюм. Длинные ноги коленями назад и фиолетовый цвет радужной оболочки глаз выдавали в нем уроженца Сириуса.
— Вы же не станете спорить, профессор Лотосов, что человеку решение данной проблемы не под силу, — сказал он и лукаво улыбнулся тонкими губам.
— Теперь под силу, — спокойно ответил профессор.
Едва заступив на должность, Андрей Иванович сделал то, что прежде никому из руководства в голову не приходило, — собрал персонал в актовом зале и зачитал им речь.
— Наша цель, товарищи, важна и ясна, — говорил Андрей Иванович, размахивая свободной от портфеля рукой и все больше воодушевляясь, очки дрожали у него на вспотевшей переносице. — Главная прогрессивная задача нашего общества на данный момент — строительство будущего. И мы вместе с народом, вместе с партией, с этими вот нашими детишками строим прямо сейчас светлый будущий коммунизм! — Несколько нянечек машинально зааплодировали, но потом огляделись и стихли. — И в этом нашем будущем не останется места, товарищи, для любого социального зла! Не будет бедных, не будет немощных, слабоумных и больных. Прямо сейчас, когда мы стоим тут с вами, прогрессивные ученые всего мира работают над новейшими специальными методиками по искоренению этих ужасных человеческих язв! И мы обязаны эти методики осваивать и внедрять. Вы вот думаете, наверное, что будущее — это еще нескоро, это когда-нибудь в следующем веке? — В голосе директора послышалось добродушное лукавство. — А ведь не за горами двухтысячный год, товарищи. Еще каких-нибудь два десятилетия — и мы сами, вот этими вот ногами вступим в будущее. Так что наша с вами цель — вырастить для этого нового прекрасного времени новых прекрасных людей. Воспитать под чутким руководством граждан будущего, в полной мере осуществляя заветы революции!
Тут уже все зааплодировали, и хлопали долго и старательно, пока директор не сошел со сцены.
— Идейный, паразит. Три шкуры сдерет, — вздохнула повариха Клавдия.
На том и разошлись.
И точно: спокойные дни в особняке закончились. Вспыхнул ремонт, затрещали старые стены. Несколько комнат строители ободрали до кирпичей и полностью переоборудовали. Там поставили высокие больничные кушетки и всякие непонятные приборы, а пожелтевшие от пыли и солнца занавески заменили на глухие рулонные шторы, как в поезде.
В этих комнатах вскоре и начались специальные занятия для интернатовских ребят по, как поняли нянечки, одной из тех самых новейших методик, о которых Андрей Иванович так зажигательно рассказывал в актовом зале. Детей отводили туда по одному, закрывали двери, опускали шторы. А что там потом происходило и в чем эти занятия заключаются — никто из персонала толком сказать не мог. На занятия нянечек не допускали, а проводил их лично Андрей Иванович — впрочем, все теперь в интернате происходило под его личным руководством. Ртутной капелькой он катался по особняку, зажав под мышкой портфель, всем интересовался, во все вникал. И еще манера у него была такая — ловить интернатовских, шнырявших по коридорам, и всматриваться каждому в лицо так долго и внимательно, что некоторые пугались и убегали с ревом. Поговаривали, что так он решал, кого следующим брать на свои специальные занятия по новейшей методике.
А потом — как видно, в рамках дальнейшего обновления интерната, — Андрей Иванович распорядился вырубить во дворе старые яблони и уволил Косу. Танюша, которая умела чирикать по-птичьи, видела, как накануне они столкнулись в коридоре. Спешившая гонять чаи с другими нянечками Коса, выскочив неудачно из-за угла, врезалась директору прямо в портфель, уронила чашку и сказала:
— Пятьдесят четыре.
Андрей Иванович всмотрелся в ее лицо, нахмурился и покатился дальше. А на следующий день — уволил Косу.
Деятельный Андрей Иванович в буквальном смысле этого слова поселился в интернате — он заехал в директорский кабинет со своими спартанскими пожитками и первым делом, словно помечая территорию, разложил бритвенные принадлежности на раковине за ширмой. Вдобавок он, казалось, вообще не спал — днем занимался с воспитанниками, а по ночам сидел за столом и быстро-быстро писал что-то в большой синей тетради. И только по четвергам нянечки могли отдохнуть от неусыпного надзора нового директора и перемыть ему за чаем кости: что ж за труженик такой беспокойный да неприкаянный, где это видано, чтоб человек на работе жил, и откуда только он свалился, и зачем возня вся эта с особой методикой. И медкарты всех детей сразу затребовал, будто так не видно, что безнадежные они, других сюда не отправляют…
Потому что ближе к вечеру четверга Андрей Иванович собирался, одевался, запирал свой кабинет и куда-то исчезал. Появлялся он только на следующее утро, розовый, бодрый, и нянечки перешептывались, что пахнет от него приятно — чистым, свежестью, как после грозы. И портфель, с которым Андрей Иванович не расставался ни на минуту, тоже лоснился, словно его начистили ваксой.
На девушке была тонкая красная майка, обтягивающая высокую грудь и черные узкие брюки. Как все альфанцы, она носила на голове чалму из переливающейся золотистой ткани, скрывающей изящные изгибы рогов. У девушки были огромные черные глаза, тонкий носик и пухлые алые губы. Она была очень красива.
— Откройте мне ваш секрет, профессор Лотосов, — нежным голоском прошептала она, будто ненароком прильнув к нему полным бедром.
— Никогда, — звучным голосом ответил профессор и величаво выпрямился. — Я вижу вас насквозь. Мое открытие я доверю только Коммунистической партии Земли, и оно будет поставлено на службу человечеству.
Где-то с месяц в интернате было тихо. Андрей Иванович днем проводил специальные занятия, по ночам работал у себя в кабинете, и ночные нянечки, которых он иногда просил принести ему чая без сахара, видели, как он строчит что-то в толстой тетради — азартно строчит, быстро-быстро, и сна у него ни в одном глазу, хоть час ночи за окном, хоть четыре часа утра. Впрочем, чай он пил такой крепкий, что нянечки решили, будто разгадали тайну неукротимой бессонной бодрости Андрея Ивановича, и все дело в горьком столовском чифире. Решили — да на том и успокоились.
Тем более что специальные занятия по новейшей методике, кажется, начали действовать на безнадежных воспитанников. Буйные утихомирились, у эпилептиков припадки стали реже, а олигофрен Мякишев перестал с диким ревом носиться по двору на каждой прогулке. Теперь он гулял вместе со всеми по дорожкам и изредка шумно сглатывал сопли.
Вот только с ребятами из нашего двора интернатовские отчего-то перестали сначала играть, а потом даже и разговаривать. Те висли на ограде, звали — гонять-то после увольнения Косы их было некому, — потом стали от обиды дразниться. Все, все слова припомнили, какими родители им не разрешали интернатовских называть, и даже новым друг у друга научились.
Как-то пришли три подружки, сначала играли у ограды в мячик, потом закинули его на ту сторону. Покричали интернатовским, чтобы те вернули, рассердились, что на них внимания не обращают, и принялись прыгать у ограды, распевая:
— Им-бе-ци-лы, им-бе-ци-лы! — И заканчивали ликующим речитативом: — Кретины вонючие!
Митька — тот самый, который плел когда-то для этих девчонок «бебёшки» и который из обзывательств мог понять разве что слово «вонючие» — слушал-слушал, а потом вдруг сошел с дорожки и направился к ограде. Он шел быстро, размахивая длинными руками и впившись в обидчиц неподвижным взглядом. Подружки разбежались со смехом и визгом — еще кинет камнем или плюнет, — и только одна, самая храбрая, повисла на чугунных прутьях, высунув язык. Митька подошел почти вплотную и уставился на нее исподлобья. Долго таращился, даже кожа зачесалась в тех местах, куда он смотрел, и стало совсем уже не смешно. А потом вдруг пробормотал скороговоркой:
— Бабушку рак внутри ест, — И, схватившись за прутья, надвинувшись, повторил громко и отчетливо: — Бабушку рак внутри ест!
Митькина обидчица отскочила от забора, поскользнулась и с размаху села прямо в грязь. А перед глазами у нее так и вспыхнуло воспоминание о самом жутком, что она видела в жизни: бабушка, мыча и воя, бьется в папиных руках, а изо рта у нее ползет густая темная кровь. Папа потом сказал, что бабушка умерла от рака, а раков они ели в первый и последний раз за полгода до этого, когда приехали родственники с Волги. И все спуталось, склеилось в главный страх, неутешимый, всегда тлеющий под ребрами: что где-то там, в кишках, заведется потихоньку скользкий рак, и вопьется клешнями, и съест изнутри, как бабушку…
— Что ты, я не знаю, — ворчала нянечка, торопливо уводя Митьку от забора и озираясь — еще сбегутся на басовитый девчачий рев люди, или, того хуже, родители этой малахольной, устроят скандал: не следите, мол, за этими вашими, а как за всеми уследишь… — Ты зачем девочку напугал?
Кто бы Митьке враз, одним легким подзатыльником втолковал, что нечего пугать посторонних девочек, — так это Коса. Но Коса в это время жарила куриную ногу у себя на шестиметровой кухне и не знала, чем бы еще занять время после того, как она эту ногу дожарит, и съест, и обгрызет тягучие хрящики, и вымоет посуду. На новую работу она так и не устроилась, жила на небольшие сбережения и целыми днями грезила наяву об интернате. Она и сама удивилась, поняв через пару недель после увольнения, что интернат для нее родной, и помнит она каждую шпатлевочную заплатку на его стенах, каждый горшок с хлорофитумом на подоконниках. Сосредоточенные неразумные лица интернатовских подопечных то и дело всплывали в цепкой, но непонятно теперь зачем работающей памяти, и хотелось тому сопли вытереть, этому шнурки завязать…
Давным-давно, когда Коса лежала в больнице с язвой — а куда без язвы на такой работе, — соседка по палате научила ее бороться с бессонницей, представляя себе какое-нибудь хорошее место — лес, домик на берегу реки. Мол, представишь, расслабишься, да так в сон потихоньку и уплывешь. И теперь, сунув кулак под подушку и закрыв глаза, Коса как-то незаметно для себя вместо леса оказывалась в интернате и поливала хлорофитумы, протирала столы, обходила спальни по привычному маршруту — сначала в правое крыло особняка, к девочкам, потом в левое, к мальчикам.
Вот только в спальнях стояла странная тишина, все лежали неподвижно, укрывшись одеялами с головой и не издавая ни звука. Коса сначала даже радовалась, что хотя бы в ее снах воспитанники стали паиньками, но потом насторожилась — не должны дети, тем более ее дети вести себя так подозрительно примерно. И в одном из снов она не выдержала, присела на ближайшую кровать и подняла одеяло. Под ним оказалась большелобая Танюша, любимица Косы, — уткнувшись лицом в подушку, она беззвучно плакала.
— Кто тебя обидел? — спросила Коса.
Танюша схватила Косу за руку, приложила ее к своим мокрым, крепко зажмуренным глазам и прохныкала:
— Дилектор…
Коса почувствовала жжение в ладони и увидела, как вспыхнули под ней два красноватых огонька, пробиваясь сквозь плоть, высвечивая, словно рентгеном, связки, кости и сосуды. Она отдернула руку, и Танюша рывком села в постели, распахнув лишенные зрачков, полыхающие багровым огнем глаза и вопя так, что жилы вздувались на ее большом выпуклом лбу:
— Дилектор! Дилектор!
— Шестьдесят семь! — вскрикнула Коса и проснулась.
А персонал интерната тем временем дивился тому, как благотворно действуют на детишек специальные занятия по особой методике. Даже те воспитанники, которые умели только под себя ходить и слюни пускать, начали худо-бедно разговаривать: «есть», «дай», «пипи». Остальные прекратили бесконечные попытки засунуть шарик в треугольную дырку на известном развивающем тренажере и каждый день демонстрировали маленькие достижения — кто стал пользоваться ложкой, кто начал различать нянечек и даже выучил их имена, кто распознал в улыбающихся зверях на стенах игровой зайцев и белок, а кто и вовсе наизусть запомнил стишок. Только вот спокойствие, так радовавшее нянечек поначалу, куда-то улетучилось. Наоборот, дети стали чаще плакать, капризничать — видно, с трудом укладывались новые знания в их маленьких умах. Чудеса, качали головами нянечки, чудеса, да и только. И смотрели на Андрея Ивановича, уводящего очередного воспитанника в комнату с глухими шторами, уже не как на энтузиаста-баламута, который сам спокойно не сидит и другим не дает, а как на эксцентричное светило науки.
А потом повариха Клавдия застала большелобую Танюшу за странным занятием: она сидела в углу с очень сосредоточенным лицом, опустив голову и глядя на что-то, лежавшее у нее на коленях. Что-то было в ее позе, в размеренно скользящем слева направо взгляде знакомое, но с самой Танюшей решительно не совместимое. Вот она подняла руку, послюнявила указательный палец — и ошарашенная Клавдия наконец сообразила, что Танюша читает. Причем читает ее, Клавдии, книгу, оставленную на подоконнике, библиотечную «Анжелику» — для взрослых, про всякую неприличную французскую любовь!
Клавдия подскочила к столу, выдернула из Танюшиных рук зачитанный томик, а Танюша, подавшись вперед, за книгой, мягко уткнулась поварихе в живот. Замерла на секунду — и вдруг разревелась, заголосила на всю столовую:
— Разорвали! Больно! Бо-ольно!
— Что тебе разорвали? — испугалась Клавдия. — Где? Покажи!
— Птенчика разорвали! — Танюша ткнула пальцем в обширный живот Клавдии пониже пупа. — Там гнездышко было! Бо-ольно!
Тут уже настала очередь голосить Клавдии, которая и впрямь аборт недавно сделала, потому что куда ей, сорокапятилетней, безмужней, младенец непонятно от кого? Повариха и рассердилась, и испугалась, и в сердце ее Танюшины слова так и ужалили — малолетка слабоумная, а туда же, грехи человеку припоминать…
— Да я тебя, дебилища! — взревела Клавдия, схватила Танюшу за шиворот и выволокла в проход между столами.
Танюша тоненько вскрикнула — и над головой у Клавдии загрохотало так громко, что она поспешно пригнулась, закрываясь руками. Это взрывались потолком столовой лампы дневного света. Матовые белые трубки лопались, и мелкие осколки сыпались на Клавдию сухим колючим дождем. Война началась, в ужасе решила повариха, заползая под стол, это нас американцы бомбят…
Но все быстро стихло. В столовую вкатился бодрый и розовый Андрей Иванович, подошел, хрустя осколками, к Клавдии, помог ей выбраться из-под стола. Танюши уже нигде не было, сбежала, мерзавка.
Андрей Иванович сказал, что это все перепад напряжения и волноваться не надо. А лицо у него было такое довольное, будто он югославские ботинки без очереди отхватил.
— Вы же понимаете, что человечество на данном этапе развития не готово к той силе, которую вы собираетесь ему дать, — сама тьма шипела и дышала в лицо Лотосову из-под низко надвинутого капюшона.
— Я верю в людей! — ответил профессор.
— Вы принесете им хаос!
— Я принесу им великое будущее! Прямо сейчас я смотрю сквозь время и вижу его.
— Вы безумны. Ни один человек не способен смотреть сквозь время!
— Я способен! А скоро это смогут делать все.
А уволенная Коса тем временем каждую ночь блуждала по интернату в поисках кабинета директора. Она прекрасно помнила, как до него дойти — от входной двери направо по коридору, потом еще раз направо, и вот он, а рядом окно, и на окне фикус. Но в ее снах выходило совершенно иначе, странно и мучительно: коридор категорически отказывался поворачивать направо, вместо проходов вырастали стены, откуда-то брались лестницы, уводившие ее то на крышу, то в подвал. Фикусы и хлорофитумы тянули друг к другу длинные листья, сплетались и срастались, превращая коридор в непроходимые джунгли, а любая дверь вышвыривала Косу обратно, в вестибюль особняка. По нему беззвучными тенями бродили, держась за стены, дети, и глаза у всех были закрыты. Коса пыталась спросить у детей, где директор и как его найти, но они только мотали головами и плакали, не разлепляя век.
Андрей Иванович занимался с детьми по своей новейшей методике с утра до поздней ночи, да и по ночам тоже иногда занимался, но никто в особняке по-прежнему не знал, в чем же заключается ее суть. Одна любопытная нянечка заглянула в комнату во время занятия как бы ненароком, но успела увидеть только грязноватые пятки лежавшего на кушетке мальчика — мгновенно подскочивший Андрей Иванович захлопнул дверь с такой силой, что прищемил ей палец. А потом самолично оказывал первую помощь в медпункте, нежно смывал перекисью проступившую из-под сине-багрового ногтя кровь и объяснял, что эту новейшую методику разработали американские ученые на основе практик тибетских монахов, и заниматься по ней можно только в полной тишине, без посторонних, иначе не то что никакого эффекта не будет, а даже и наоборот — регресс может случиться.
— Нам же не нужен регресс? — ворковал Андрей Иванович, наматывая бинт на палец нянечки немного туже, чем хотелось бы. — Такие успехи, такие ребята замечательные. Полноправные граждане будущего. Можете, конечно, смеяться над стариком…
— Ну какой же вы старик, — скривилась нянечка, пытаясь высвободить руку, но Андрей Иванович держал крепко.
— Называйте меня мечтателем, голубушка, смейтесь. Но я уверен — лет через пятнадцать мы победим умственную отсталость. В двадцать первом веке все дети станут вундеркиндами. О слабоумии забудут, как мы забыли об оспе, чуме!..
И только тут нянечка заметила, что глаза у директора льдисто-голубые, прозрачные, какие бывают у революционеров и мучеников. В этих глазах не было ничего, кроме лихорадочно сверкающего энтузиазма. Он же совсем не спит, подумала нянечка, а вдруг он и сам уже болен?
— Вы бы отдохнули, нельзя же так… — Она наконец отдернула руку и поспешно, пятясь, выскользнула за дверь.
Дети все поголовно уже разговаривали и худо-бедно себя обслуживали. Но спали плохо, как будто таинственная бессонница Андрея Ивановича оказалась заразной. Обходя спальни, нянечки часто замечали, что постели пусты, а дети забились в дальний угол и сидят, прижавшись друг к другу. А когда их пытались оттуда вытащить и уложить как следует, они хныкали, отбрыкивались и хватались друг за друга еще крепче. Днем дети тоже старались держаться гуртом, настороженно озираясь и синхронно отворачиваясь от каждого проходившего мимо взрослого. А если взрослый направлялся к ним, стайка смыкала ряды и дружно опускала глаза. Нянечки обо всем докладывали Андрею Ивановичу: и что не спят, и что отказываются идти на зрительный контакт, и что даже самые прежде общительные стали нелюдимыми. Но директор отвечал, что это ничего, скоро пройдет. Специальные занятия по особой методике продолжались, только теперь дети, которых вели в комнаты с глухими шторами, упирались и плакали.
И еще продолжала шалить проводка. Лампочки перегорали так часто, что запасных в кладовой уже почти не осталось. А в комнате отдыха для нянечек в один прекрасный вечер загорелся телевизор. Там отмечали чей-то день рождения, ели шарлотку и смотрели «Семнадцать мгновений весны», когда бледное лицо Штирлица пошло рябью, в кинескопе затрещало, пыльный корпус задымился и неожиданно выплюнул сноп искр. Перепуганные нянечки окатили телевизор водой из вазы, и он умолк навсегда.
А через несколько дней, около полудня, по коридорам особняка прокатился долгий вопль, истошный и удивленный, взлетевший от утробных низов к таким режущим ухо верхам, что после него еще долго висел в тишине неслышимый, но отчетливый звон. Кричали из комнаты с глухими шторами, той, что напротив кабинета директора. Нянечки кинулись на вопль, и навстречу им из комнаты вылетел взъерошенный Конопухин — тот, который обниматься любил. Его попытались схватить, но Конопухин буквально расшвырял нянечек в стороны и умчался, выкрикивая одно и то же слово:
— Насквозь! Насквозь!
Нянечки заглянули в открытую дверь и обомлели. Не то чтобы в обстановке комнаты им привиделось что-то особенное — кушетка, прибор какой-то с ручками и проводами — для ЭЭГ, наверное, — возле прибора стул, на стуле — бесценный черный портфель, с которым Андрей Иванович никогда не расставался… А рядом со стулом стоял сам Андрей Иванович, и правая рука его чуть ли не по локоть была погружена в стену. В твердую, выкрашенную в больничный зеленый цвет стену особняка.
— Грибок, — объяснил Андрей Иванович и улыбнулся своей обычной официальной улыбкой. — Плесень совсем разъела стены, кирпич стал как гу-убка… — Он напрягся — очевидно, пытаясь вытащить руку из стены, — но ничего не вышло.
Нянечки еще с минуту стояли, как громом пораженные, — они-то видели, что стена прочная, без единой трещинки. А директор журил их — в подвале, значит, опять потоп, откуда еще мог грибок по особняку поползти, почему не следите, почему не сообщили… И все пытался освободиться, не подавая виду, только плешь багровела от напряжения. Наконец нянечки опомнились, позвали сторожа, и тот выдолбил руку Андрея Ивановича из стены — ободранную, всю в кирпичной крошке, но, слава богу, целую. Потом явились рабочие — те самые, которые перестраивали комнаты, — и заделали дыру.
Как всегда, когда становилось невыносимо плохо, бесшумно вошла и легла рядом Ия, прильнув изящным бедром. Ее атласная кожа была такой же влажной и гладкой, как тогда, на Медузе, когда он впервые познал ее.
— Ты победишь, — тихим мелодичным голосом сказала Ия, прикрыв огромные фосфоресцирующие глаза. — Ты дашь им великий дар.
— Но они ненавидят меня.
— Они просто пока не понимают, что ты пришел спасти их всех. Так ненавидят каждого мессию.
— Нашего сына я уже не спасу…
— Он просит, чтобы ты не сдавался и продолжал. Я говорю с ним во сне каждую ночь. Ты же знаешь, у нас на Медузе верят, что ушедшие продолжают жить в сновидениях.
— Ия… — задохнувшись от нежности, он прижал ее к себе. Ее гладкая влажная кожа пахла цветами.
А следующей ночью Коса, несмотря на отчаянные попытки вообразить поляну с незабудками, вновь очутилась в интернате. Он к тому времени стал в ее сновидениях совсем странным и даже жутковатым: свет в коридорах почти не горел, только кое-где мигали одинокие лампы, от которых становилось только хуже. Краска со стен облезла, появились трещины и мокрые черные разводы, нарисованные зайчики и белочки растеклись кляксами. Обычно во время сновидческих блужданий по интернату у Косы в руках оказывался фонарик, но иногда он пропадал или гас, и тогда становилось особенно жутко. Выставив перед собой руки, Коса брела вперед, искала свет, но его слабые пятна обманывали ее, растворялись во тьме, становились призрачными бликами на сетчатке. Густая темнота, пахнущая сыростью, гнилью, болезнью, облепляла ее, лезла в ноздри и давила на глазные яблоки.
Коса просыпалась, облизывала пересохшие губы — во сне она распахивала рот в беззвучном крике, и все пересыхало до самой гортани, — пила из поставленного загодя на тумбочку стакана и отдувалась, чувствуя почти физическое удовольствие от возвращения в безопасную реальность. Сон блекнул и стирался из памяти, оставалось лишь понимание, что ей опять снился кошмар про интернат, вот что значит тридцать лет на нервной работе. И Коса еще долго не могла заснуть, боясь, что ей снова привидится этот кошмар, от которого осталось только ощущение саднящего страха…
Интернат из снов Косы выглядел заброшенным, но дети по-прежнему были здесь. Они проскальзывали мимо юркими тенями, убегали от луча фонарика и никогда не поворачивались лицом. А еще они плакали. Коса уже не спрашивала, кто их обидел, — она и так знала, кто, но по-прежнему не могла до него добраться, теряясь в лабиринтах коридоров.
В этот раз дети сидели кружком в вестибюле, прямо на полусгнившем неровном полу. Закрыв глаза, они держались за руки, раскачивались и что-то тихонько напевали себе под нос.
Она подошла поближе, пытаясь разобрать слова. И тут Митька, который плел «бебёшки», выпростал руку из пальцев соседа и бросил Косе под ноги кривую веревочную куколку. Коса наклонилась, а куколка вдруг задергалась, растопырила многочисленные лапки из обтрепанных веревочных кончиков и, ловко ими перебирая, ускользнула в сырую темноту.
— Семнадцать! — вскрикнула Коса и побежала следом.
«Бебёшка», цепляясь за щели между половицами, шустрой мышью катилась все дальше и дальше. И попискивала по-мышиному — каждый раз, когда Коса решала, что чертова штука убежала и пропала навсегда, из темноты доносилось ехидное попискивание. Потом «бебёшка» как будто стала уставать, Коса поднажала из последних сил и почти схватила ее — но тут куколка, пища, ввинтилась в щель под неведомо откуда возникшей дверью. Коса, отдышавшись, провела по двери лучом фонарика, увидела табличку и сначала не поверила своим глазам. Это был неуловимый кабинет директора.
Из-под двери струился свет, и было слышно, как кто-то всхлипывает. Коса сложила деликатный кулачок, набрала в грудь воздуха, чтобы постучаться и позвать мелодичным рабочим голосом: «Андрейваныч!» — но в последний момент отдернула руку и изо всех сил пнула дверь.
В белоснежной светлой комнате одиноко стояла больничная кушетка, кривобокая и какая-то нечистая на фоне сияющей пустоты. А на кушетке лежал Мякишев, имя которого Коса вспомнила не сразу, потому что все, и она тоже, звали его исключительно по фамилии. Как будто он, сутулый мальчик с бровастым лицом, насупленным в тщетных попытках понять хоть что-нибудь из происходящего вокруг, не дорос до человеческого имени, не заслужил, но ведь его звали Петя.
Петя Мякишев лежал на кушетке и хныкал, а над ним нависал директор Андрей Иванович и сверкающей ножовкой пилил его узкий лоб.
— Что вы делаете?! — взвизгнула Коса.
Директор почесал щеку о плечо и бодро улыбнулся:
— Как всем известно, воспитание человека будущего иногда требует хирургических мер. Феноменально развившийся мозг Петра Анатольевича давит на череп. Достижения новейшей методики!
Ножовка все глубже впивалась в побелевший лоб Мякишева с будничным звуком, от которого у Косы свело челюсти, — вжик-вжик, сегодня на уроке трудового воспитания мы будем выпиливать по фанере, туда-сюда, вжик-вжик… Темная кровь заполняла надрез и стекала на пол.
— Голубушка, а вы знали, что работать во сне ножовкой — к заслуженному успеху? Вы согласны, Петр Анатольевич? Он теперь все понимает, все видит…
Мякишев басовито заревел, выгнулся на кушетке дугой, распахнул глаза, и лучи багрового света вырвались из-под его лохматых бровей. Они были такими ослепительно яркими, что Коса невольно зажмурилась.
— Насквозь! — выкрикнул Мякишев.
— Смотрите, смотрите, это свет разума! — отозвался ликующий голос директора. — Он проникает везде!
— Наскво-о-о-озь!
Коса проснулась, но еще почти минуту не могла открыть глаза — во сне она зажмурилась так крепко, что мышцы век свело судорогой. Кое-как она дотянулась до тумбочки, взяла стакан и, еще плохо понимая, на каком она свете, вылила его на себя, вместо того чтобы поднести ко рту.
Зато теперь она помнила свой сон.
А Петя Мякишев той ночью действительно лежал на кушетке в комнате с глухими шторами. В этот раз он «поплыл» сразу, в самом начале занятия, но директор не оставлял его в покое:
— Семью шесть?
— Сорок… — ныл Мякишев.
— Врешь, сорок два! Семью семь?
— Сорок… семь?
— Девять. Молодец, голубчик, молодец! Вот он, миг ясности, ощущаешь?
Петя ощущал. Как будто прежде он был отделен от всего остального мира стеклом, покрытым морозным узором, а сейчас подышал на него и постепенно начал различать контуры. Точнее, не он подышал, а Андрей Иванович, великий человек, — а Петя был маленьким, незначительным, и ему оставалось только повиноваться…
— Пятью три?
— Пятнадцать!
Но к горлу уже подкатывала знакомая тошнота. Ясность длилась недолго — как если бы вслед за слоем инея начало таять и само стекло. Таблица умножения, бесконечно делясь и множась, расползлась до размеров Вселенной. Мир вокруг Пети Мякишева, только-только ставший понятным, начал рассыпаться на неисчислимое множество деталей и подробностей. Все, за что он мысленно пытался ухватиться в тщетных поисках опоры, распадалось на составляющие, переставало быть похожим на себя. Не осталось ничего цельного, привычного, надежного. Он видел и ощущал, как пульсируют кишки внутри нянечки, которая подслушивала за дверью, как ускоряется танец частиц в горячей трубке лампы у него над головой, как бегут внутри стен особняка мыши, а внутри мышей по ниточкам сосудов бежит кровь…
Петя повернул голову и уставился на директора, стиснув от напряжения зубы (твердая скорлупа, уходящие в кость корешки, мягкое месиво внутри). Под окном на ветке снежноягодника (раздутые ягоды, хлопающие под ногами, брожение яда в суховатой пышной мякоти) качнулся утренний воробей (клещи на розовой коже под перьями, вибрирующие хрящики в горле, недозревшее яйцо, медленно ползущее наружу). И только Андрей Иванович оставался серым и непрозрачным.
Петины глаза потемнели, в уголках рта выступили пузырьки слюны. Лампа над кушеткой замигала, полыхнула оранжевым светом и с тихим хлопком погасла.
— Арсюша обкакался, — вдруг сказалось у Пети самой собой.
— Что? — метнулся к нему Андрей Иванович. Навис сверху, и Петя видел его белое возбужденное лицо перевернутым. — Как ты сказал?
Петя уставился на Андрея Ивановича, и снова мелькнуло бесформенное воспоминание о воспоминании — так бывает, когда звук, запах или вкус напоминают о чем-то давно и прочно забытом, но не могут поднять образ из глубин памяти, и остается только слабая рябь в сознании.
— Арсюша… обкакался…
— Ишь ты, смотреть научился! — Андрей Иванович склонился над Петей так низко, что тот почувствовал слабый гнилостный запах у него изо рта. — А можно, голубчик, не только смотреть, можно показывать. Учись!
Дыры его зрачков расширились, превращаясь в воронки, втягивая в себя маленькое существо, прятавшееся где-то в глубине разросшегося, до боли чуткого Петиного разума, — существо, которое, собственно говоря, и было Петей. Освободившись от неудобного тела, существо ускользнуло из поля притяжения Андрея Ивановича и рванулось вверх, сквозь потолок, обрадовалось терпкому рассветному холоду и хотело бежать еще выше, к птицам, в горле которых бьется хрящевая певчая трубочка. Но другое существо, большое и непрозрачное, бывшее, вероятно, Андреем Ивановичем, сбило его, схватило и потащило в другом направлении.
Они пролетели над нашим двором, и над рекой (серебристая уклейка, мазутные пятна, многовековой мусор слоями на дне), и над высоткой, едва не уколовшись о звезду. А потом все спуталось, город внизу спрятался за туманом, и только быстро-быстро мелькали облака, птицы, блики фонарей и разноцветные пучки салютов, а воздух становился то теплым, то ледяным. Когда пелена вновь разорвалась, Петя увидел внизу Красную площадь — он опознал ее по брусчатке и маленькой пирамиде мавзолея. А вот все остальное было совсем не так, как на картинках. На месте красно-рыже-зеленого, похожего на винегрет храма светился искусственный пруд, а ГУМ заменила огромная статуя солдата в шинели и с мечом. Вокруг статуи в воздухе прозрачными пузырями висели неведомые летательные аппараты. Трибуну мавзолея облепили диковинные твари — кто зеленый, кто со щупальцами. А в центре стоял лысый полумеханический человек с железной рукой. Этой рукой он неутомимо махал идущим мимо мавзолея праздничным колоннам. Люди шагали с цветами и транспарантами, как на первомайской демонстрации, и все были очень красивые, мощные, высокие, только немного одинаковые.
— Идут нескончаемые колонны будущего! — загремел над площадью голос Андрея Ивановича. — В будущем нет дураков, все умные! В будущем никто не какается!
Грохнула праздничная музыка, загудели двигатели. Полумеханический человек, выбросив из подошв сноп искр, взлетел над трибуной и завис в десятке метров над землей, а вокруг него затрещали фейерверки. К мавзолею побежали пионеры с букетами, чудная лиловая тварь раскинула щупальца, ухватила их и закружила, сама себя превратив в ликующую карусель.
От всего этого визга, треска, блеска Пете Мякишеву казалось, что он заболел, ему снится жаркий высокотемпературный кошмар, и сейчас он либо проснется, если постарается, — либо просто не выдержит и лопнет, разлетится над площадью еще одним салютом. И всех в этом шумном карнавальном будущем, кроме непрозрачного Андрея Ивановича, он видел насквозь, видел, как переваривается в их желудках легкоусвояемая пища и кубиками укладываются в головах мысли. Пете хотелось зажмуриться, закрыть глаза ладонями, но у него не было ни век, ни рук…
Мякишев выгнулся на кушетке дугой и закричал. Андрей Иванович привычным жестом сунул марлевый кляп в разинутый рот. Но эхо этого крика еще долго звенело и перекатывалось в голове Косы, которая именно в это мгновение проснулась и наконец запомнила свой сон. А еще именно в это мгновение открыли глаза интернатовские девочки, которые сидели кружком в дальнем углу своей спальни.
— Мы ей показали? — спросила толстая Рита, которая до занятий по специальной методике Андрея Ивановича считалась глухонемой.
Танюша неуверенно кивнула. Она не знала наверняка, но ведь они так старались все эти недели.
А наутро Коса явилась в интернат. И сразу же поскандалила с дежурной нянечкой, не пускавшей ее как человека, теперь постороннего, к директору. Но скандалила как-то без огонька, не то что в прежние времена — а сама с жадной нежностью разглядывала стены и потолок, точно гладила взглядом свежую краску. Все-таки цел родной интернат, думала Коса, не сгнил и не рассыпался, только засел в его сердце плешивый злодей Андрей Иванович, неведомо откуда со своим портфельчиком взявшийся…
Точно услышав ее мысли, в вестибюле бесшумно возник улыбающийся директор:
— Доброе утро, голубушка! Вы проходите, проходите, направо по коридору. Вы ведь дорогу помните?
И, начальственно воркуя, завел несколько ошеломленную Косу в свой кабинет, усадил на диван — где, судя по скомканному покрывалу, брошенным очкам и синей тетради, сам только что работал. Коса заглянула в тетрадь, исписанную мельчайшим бисерным почерком — такой бывает у престарелых артисток, но никак не у солидных ученых мужей. Разобрать она успела только слово «человечество», и Андрей Иванович захлопнул тетрадку прямо у нее перед носом.
— Так о чем вы хотите поговорить?
Тут Коса ему все и выпалила, стараясь выглядеть по возможности спокойной, — что на него, мол, жалобы поступают, и серьезные жалобы, будто он опыты на детях ставит. И она уже поставила в известность милицию, заявление написала, но если Андрей Иванович объяснит, в чем его методика заключается, и в ней ничего страшного не обнаружится, — она это заявление заберет.
— И как же вам эти жалобы поступают? — мягко спросил Андрей Иванович, не сводя с нее глаз. — Уж не во сне ли?
И взгляд у него был такой, что Коса будто голой себя под ним чувствовала — ничем не прикроешься, ничего не спрячешь.
— Сирот мучаете! В голову им лезете!.. Тридцать девять! — Лицо Косы скривилось на долю секунды и тут же расправилось.
— Любопытный у вас тик. Сами-то давно были у специалиста?
— Я в милицию пойду!
— Так вы же там были уже, разве нет? Заявление написали…
Коса в смятении вскочила было с дивана, но под спокойным и каким-то давящим взглядом Андрея Ивановича села обратно.
— Прежде чем вы куда-то пойдете, голубушка, давайте я объясню, в чем заключаются мои… — Андрей Иванович кашлянул, — опыты. Тут нет никакой тайны, вы просто могли спросить.
Он поставил на столик перед Косой свой знаменитый черный портфель, открыл его и показал ампулы с прозрачной жидкостью, немаркированные и неподписанные. Коса постучала по одной ногтем и вопросительно посмотрела на Андрея Ивановича.
— Да, — развел руками тот. — Новейший импортный препарат для развития мозга. Инъекции. Вот и все.
Увлеченно жестикулируя, директор принялся рассказывать, что, согласно последним исследованиям, люди используют свой мозг всего на двадцать процентов, а воспитанники интерната — и того меньше. Если полностью раскрыть потенциал мозга нормального человека, он может начать предметы взглядом двигать или мысли читать — в научных журналах все чаще описываются подобные случаи. Иностранные ученые, которые разработали этот препарат, рассказывали на симпозиуме удивительные вещи о том, что делали после инъекций участники экспериментов, но это не подлежит разглашению. А для интернатовских детей говорить, понимать, думать — это как для прочих видеть будущее или вступать в контакт с высшим разумом, это чудеса. И, получая инъекции препарата, они сначала сравняются в развитии с обычными детьми, а потом, возможно, некоторые из них пойдут дальше и станут интеллектуалами, гениями, а кто-то начнет гнуть взглядом ложки или освоит телепатию, как знаменитый экстрасенс Вольф Мессинг. Да, кто-то из них, из детей, которые не откликались на свое имя и не могли в туалет сходить без посторонней помощи…
У Косы, убаюканной этими речами, вдруг встала перед глазами смутная картинка, воспоминание о давно забытом сне. Большелобая Танюша сидит на своей кровати, закрыв глаза, и плачет, повторяя, что ее обидел директор, директор, директор… А под плотно сомкнутыми веками тлеют, высвечивая сосудистую сетку, багровые огоньки.
— А если дети не хотят? Если они жалуются?
— Как же они жалуются? Вы разве с ними говорили? — Андрей Иванович прищурился.
— А вот приходят и жалуются! — Коса снова взяла себя в руки и ринулась в бой. — Откуда ваш препарат, как он называется? Документы на него есть? Что он безопасен, что его людям давать можно? Кто вам указание дал его тут испытывать?..
— Препарат абсолютно безвреден, проверено на себе. — Андрей Иванович закатал рукав, и Коса увидела у него на руке свежие следы от уколов. Не просто один-два синячка — рука у директора была исколота вдоль и поперек, как у наркомана, под кожей разливались сине-зеленые пятна, над ними вспучивались воспаленные бугорки. Он, как видно, давно уже вводил препарат даже не в вены, а куда придется, не заботясь о дезинфекции.
— Результаты блестящие! — Директор воодушевленно размахивал своей ужасной рукой. — Если у вас не было мига ясности, вы никогда не мыслили! Мне как человеку нормальному требуется, конечно, минимальная доза…
— Да вы же сумасшедший! — опомнилась наконец Коса, и ее опять дернуло числовым тиком: — Семнадцать!
— Это вы нездоровы, голубушка. Препарат и вам был бы крайне полезен!
В этот момент в руках Андрея Ивановича неведомо откуда возник шприц с прозрачным раствором. Коса охнула и вскочила с дивана, но Андрей Иванович молниеносно подкатился к ней, толкнул обратно и придавил к скользкой обивке своим круглым телом, повторяя, что препарат изумительный, революционный, эффект превзошел все ожидания, сейчас он все покажет. Коса взвизгнула и ударила его по лицу — то ли сопротивляясь, то ли надеясь привести в чувство. В прозрачных глазах Андрея Ивановича, глазах мученика за идею, не щадящего ни себя, ни других, полыхнуло чистейшее безумие, он всадил шприц Косе в бок и с силой нажал на поршень:
— Препарат крайне полезен!
Лампа над диваном хлопнула и погасла.
Летели навстречу звезды галактики вздымались в небо рушились цивилизации восставали вскормленные молитвами боги исчезали всеми забытые. Сверкающей прямой линией яркой безупречной проходила через бесконечную историю Вселенной счастливая судьба человечества.
Это ваша заслуга профессор пели звезды
Это наша общая заслуга прошептал он теперь я вижу вижу я все вижу
В кабинете было очень тихо. Андрей Иванович и Коса полулежали на диване, тяжело дыша, доверчиво соприкасаясь телами, словно любовники, и ошалело смотрели друг на друга. Наконец Коса, чувствуя уже, как растекается по ее живому мясу неведомый раствор, пискнула, трепыхнулась. А Андрей Иванович стиснул ее запястья, прижал к дивану и ласково зашептал, что сейчас надо полежать, нельзя никуда идти, сейчас мозг под воздействием чудесного лекарства начнет переходить в особое состояние, раскрываться, как цветок, восприятие расширится. Коса увидит, как этот мир на самом деле устроен, прикоснется к его связующим нитям и поймет, что Андрей Иванович хочет своим дефективным воспитанником только добра, хочет вытянуть их из безмозглого, под себя ходящего прошлого в сияющее будущее, куда они выберутся абсолютно новыми сознательными людьми. И Коса скоро тоже обновится, а пока лучше прилечь, вот сюда, на подушечку, закрыть глаза и не сопротивляться благотворным изменениям в сознании, границы которого раздвинутся, как тазовые кости роженицы, и это, вероятно, будет очень больно, но недолго…
Потому что сразу после этого Андрей Иванович ее убьет.
Тут Коса наконец заметила, что губы директора не шевелятся, в комнате по-прежнему тихо-тихо, а доверительный шепот звучит прямо у нее в голове. И еще она заметила, что воздух стал как будто хрустальным, в нем застыли блестящими точками пылинки — хотя нет, вовсе не пылинки, а сухие кусочки эпителия, крохотные частицы кожи Андрея Ивановича, и Косы, и детей, и всех, живых и мертвых, кто когда-либо бывал в особняке-интернате. И сверкают они завораживающе ярко, но еще ярче блестит скальпель, который Андрей Иванович хранит в карандашнице. Да, именно его я сейчас возьму, раздался внутри ее головы вкрадчивый, почти ласковый шепот, возьму и воткну вам в левый глаз, рядом с вот этой милой родинкой у вас под бровью, мне нравятся женщины с родинками на лице, это так естественно и уязвимо…
Коса хрипло, негромко вскрикнула — и в тот же миг поняла, как работают ее голосовые связки. Андрей Иванович хотел зажать ей рот, но она укусила его потную руку и, отбиваясь, закричала уже в полную силу. Разорвалась прозрачная пелена застывшего воздуха, а секунду спустя под воздействием неведомой силы разлетелись вдребезги все стеклянные предметы в кабинете. Взорвались лампы, оконные стекла осыпались, очки на носу Андрея Ивановича лопнули и тончайшими осколками впились в кожу. Директор охнул и невольно потянулся к лицу руками, отпустив Косу. Она встала с дивана, вперив невидящий взгляд в какую-то запредельно далекую, но очень, наверное, важную точку. Отпихнула стонущего Андрея Ивановича, нетвердыми шагами подошла к окну, перевалилась через подоконник и исчезла в прохладном утреннем саду.
Потом ее видели еще дважды. Первым очевидцем стал собачник, около полудня гулявший возле развалин монастыря с эрдельтерьером. Внезапно он услышал звук, напоминающий тот тихий свист, который иногда издают телевизоры после выключения, и ощутил необъяснимый страх. Эрдельтерьер заскулил и лег на землю, тоже явно напуганный. Затем очевидец испытал очень странное чувство: как будто некий мысленный луч или щуп проник в его сознание, обшарил его без видимой цели и отправился дальше. Больше всего это походило на ощущения человека, выхваченного на миг из темноты ослепительным лучом мечущегося прожектора. Одновременно с этим очевидец почувствовал ужас и отчаяние, которые принадлежали не ему, а как будто транслировались извне. Он огляделся по сторонам и увидел растрепанную женщину, которая медленно брела по тротуару. Он принял ее за сумасшедшую: женщина дергала головой и невнятно разговаривала сама с собой. Странные же ощущения, испытанные на этой прогулке, собачник посчитал предвестниками пищевого отравления, от которого слег тем же вечером.
А во второй раз Косу увидела во сне задремавшая после ужина старая гадалка Авигея из нашего двора. И вздрогнула, замотала неверяще головой, поняв, что и Коса видит ее — безо всякого дара, одной силой вывернутого наизнанку разума. Она видела все — не хотела, но видела, и царапала свое перекошенное лицо, подбираясь к глазам. Под слепящим взглядом Косы Авигея почувствовала себя голой и беспомощной, даже не голой, а разъятой на составляющие, препарированной. Гадалка собрала все силы и проснулась, а потом долго еще не могла отдышаться, пила корвалол и ругалась на всполошившихся дочерей. Сон свой она забыла, осталось только смутное воспоминание о страшной женщине в монастырских руинах.
Коса и впрямь бродила среди развалин, не чувствуя ни укусов крапивы, ни битого стекла под босыми ногами. Она видела тварей земных, и подземных, и воздушных, и водяных, и тех, кто живет по другую сторону трепещущей стены, отделяющей человеческий мир от всех остальных… И мертвого игумена, своего двоюродного деда, навеки скрывшегося в монастырских подземельях, она увидела тоже.
То, во что превратился за долгие годы под землей игумен, почуяло ее взгляд, запрокинуло кверху прикрытые истлевшей черной тканью глазницы и позвало ее. Иди сюда, я дарую тебе покой, обещало оно. Глубоко под землей ты ничего не будешь видеть и слышать, я замажу твои воспаленные глаза влажной глиной, я заткну твои уши мягким мхом. Здесь темно и тихо, и никто нас не потревожит. Золотое сияние разливалось вокруг зыбкой, высокой фигуры игумена, и глухие голоса утешительно выпевали «Господи помилуй».
Коса неуклюже сползла в канаву, на дне которой, под слоем кирпичей и земли, был узкий лаз, оставшийся от одного из некогда замурованных подземных ходов. То ли почва просела, то ли твари из подземелий прорыли его, чтобы выходить по ночам на поверхность. Срывая ногти, Коса выкорчевала кирпичи, раскопала лаз и ввинтилась в землю головой вперед, как крыса.
Иди к нам, звал игумен, я знаю, каково это — когда твои глаза видят слишком многое. Поэтому у меня больше нет глаз. Иди к нам, сюда, скорее, здесь ты отдохнешь.
И Коса ползла к золотому сиянию, на его голос, стиснутая толщей плотной глинистой земли, вдыхая сырой запах плесени и сдирая кожу об острые камни. На нее сыпались потревоженные жучки и сороконожки. Лаз не становился шире — наоборот, он сужался, — но Коса не останавливалась. В конце концов, развернуться она все равно уже не могла, значит, оставалось только ползти вперед.
Еще немного, звал игумен, уже совсем близко.
Лаз стал слишком узким, Коса, отталкиваясь пальцами ног, проползла еще метр, и земля плотно обхватила ее плечи. Над головой зашуршало. Коса вывернула шею, пытаясь разглядеть, что там, и почувствовала, как струится сверху влажная холодная грязь, облепляет лицо, замазывает глаза, ноздри и уши, заполняет все оставшееся вокруг крохотное пространство и тягучим сиропом ползет в трахею вместо воздуха.
Ты пришла, сказал игумен, вот и все.
И в тот же миг оглушительный рев сотряс интернат — воспитанники расплакались в своих кроватях так горько и дружно, что дежурные нянечки, не сговариваясь, перекрестились, прежде чем бежать в спальни. А когда добежали — там уже снова было темно и тихо, только некоторые дети еще хлюпали мокрыми носами. И как будто слышалось откуда-то снизу, из-под выкрашенного в красно-коричневый цвет дощатого пола приглушенное церковное пение. То самое, про которое у нас во дворе говорили: если кто услышит, как игумен под землей поет, — быть беде. Вот только никогда не уточняли, с кем ей быть.
Через несколько часов, в самое глухое ночное время, когда черны все окна и ни одной машины не видно на улицах, шишковидная железа в глубинах мозга Танюши, которая умела чирикать по-птичьи, перестала производить мелатонин, гормон сна. Танюша проснулась и села в кровати. Лицо ее было сонным и безразличным, а сознание тем временем скользило от одного разума к другому, пробуждая братьев и сестер и погружая в еще более глубокий сон других, взрослых и простых. Благодаря тем мучительным дарам, которыми наградил интернатовских воспитанников директор, им для того, чтобы понять друг друга, больше не нужны были ни слова, ни даже обмен взглядами.
Их изначальный план провалился. Нянечка Коса — единственная, кто отозвался на сны и страхи, которые Танюша, и Конопухин, и Мякишев ночь за ночью посылали ей, — не сумела их спасти. Больше просить о помощи было некого, за стенами интерната лежал глухой и слепой, бесконечно счастливый в своей невосприимчивости мир.
Поэтому они сосредоточили внимание на том, что было внутри. На одной из комнат с глухими шторами, куда директор временно перебрался из своего кабинета, разгромленного Косой. Нянечкам и милиционеру, который приходил, он сказал, что Коса впала в буйное умопомешательство, расцарапала ему лицо, побила стекла и выпрыгнула в окно. Сами понимаете, работа нервная, у нас тут и дети специфические, и сотрудники, в общем-то, тоже, — убедительно объяснял он, и все кивали с некоторым даже облегчением…
Сейчас директор лежал на кушетке, подложив под голову свой проклятый черный портфель. Его переносица была заклеена пластырем. Директор по-прежнему был серым и непрозрачным, но интернатовским невероятно повезло — приняв для успокоения совести пару таблеток и запив их коньяком, директор крепко спал. Коньяк ему еще в прошлом месяце подарила семья, которая забрала к себе одну из девочек. Без него таблетки вряд ли подействовали бы так хорошо.
Дети сидели в кроватях и молча смотрели прямо перед собой. Лампы в коридорах взрывались с громкими хлопками, но крепко спящий персонал ничего не слышал. Тараканы и крысы, почуяв распиравшее стены интерната неведомое напряжение, спасались бегством. Мелко дребезжали стекла, за чугунной оградой мигали и гасли уличные фонари.
И под объединенным упрямым напором в спящем Андрее Ивановиче наконец забрезжили незащищенные проталины. Скованный беспамятством разум директора стал обретать прозрачность. И хотя интернатовские по-прежнему не видели его насквозь так, как всех прочих, этого оказалось достаточно.
Прильнув к проталинам, они увидели, что Андрей Иванович мысленно живет на другой планете. В незнакомом блистающем мире, выплеснувшемся далеко за пределы Земли, где разноцветные существа в мгновение ока перемещаются от звезды к звезде и все счастливы. Андрей Иванович верил в то, что пришел из этого мира и принес с собой его счастье, чтобы даровать его всем, решительно и без разбора. И каждую секунду своего трудного, лихорадочного существования он мечтал туда вернуться, тосковал по блистающему миру…
В этой серой тоске, отозвавшейся горьким привкусом в приоткрытых от напряжения ртах обитателей интерната, вдруг мелькнул понятный, здешний образ: маленький, родной, слабоумный Арсюша, Арсений Андреевич, вечно пахнущий дерьмом… А ведь запланирован он был как идеальный потомок, продолжение Андрея Ивановича, которое вместо него доберется до счастливого блистающего мира. Доживет до будущего, всесторонне прекрасных граждан которого Андрей Иванович так самоотверженно готовил. Арсюша давно куда-то делся, кажется, он умер, но Андрей Иванович набрал новых кандидатов — много, целый интернат, — и продолжал тренировать их для будущего. И теперь он уже не отступит, он будет готовить их до тех пор, пока не останутся самые сильные и самые одаренные. А одаренные дети — это главное богатство, человеческое золото, ради которого и просеивается веками весь прочий говорящий шлак. Они-то и попадут в будущее и на руках внесут туда Андрея Ивановича, своего учителя и создателя, великого алхимика разумов, первым сумевшего превратить шлак в золото. В будущем все умны, и равны, и счастливы, и посылают себя радиограммами от звезды к звезде, и, конечно, там все любят Андрея Ивановича. Но он заперт здесь, в тоске и глупости, и бьется, обернувшись к сияющему на горизонте будущему и повторяя: хочу, хочу!..
И вдруг все осыпалось: Андрей Иванович вынырнул из глубокого сна и медленно начал пробуждаться. Остались только осколки образов: блистающий мир, яростное желание туда попасть, полустертый позорный Арсюша и еще почему-то…
— Вода, — неуверенно прошептала Танюша, пробуя слово на вкус, а все остальные согласно кивнули.
Много прозрачной, голубой воды, а в ней — умиротворение, покой и чувство близости того, о чем так страстно мечтал Андрей Иванович и ради чего всех мучил. Близости будущего.
И вроде все было так зыбко и путано, как во сне, и никакой связи между выловленными из директорского сознания образами не нащупывалось. Но именно в ту ночь обитатели интерната поняли, что именно нужно дать Андрею Ивановичу для того, чтобы он наконец от них отстал.
Следующий день был четвергом. К тому, что все прочие называют и ощущают дни по-разному, группируя их зачем-то у себя в голове по семь (и представляя в виде школьного дневника, где каждый день был разлинованным прямоугольником), дети так и не сумели привыкнуть, им по-прежнему казалось очень странным то, что повариха Клавдия, к примеру, презирает понедельники и одобряет ничем от них не отличающиеся пятницы. И только один день был действительно не похож на все остальные — четверг. Потому что по четвергам Андрей Иванович уезжал из интерната в неизвестном направлении, прихватив свой неизменный портфель.
После обеда директор попрощался с нянечками до завтра, велел приглядывать за рабочими, которые вставляли у него в кабинете новые стекла, и бодро направился к автобусной остановке. Постоял там, перенося вес своего кругленького тела с пятки на носок и обратно, понаблюдал за ремонтниками, которые возились с одним из фонарей, — ночью вся улица осталась без освещения, и рабочие матерно недоумевали по этому поводу. Андрей Иванович усмехнулся, прикрыл глаза и начал грезить о воде.
И мерцающие, прохладные отблески этих грез в ту же секунду превратились в маячок для улучшенных разумов его воспитанников. Первой их заметила Танюша, самая, как видно, одаренная в недоступных человеческому пониманию областях, за ней потянулись остальные. Если бы Андрей Иванович во внешнем мире был так же осторожен, как и в интернате, он бы, возможно, заметил это и привычно захлопнулся от чуткого чужого внимания. Но сейчас все его мысли были о воде. Повиснув на поручне и покачиваясь вместе с автобусом на поворотах, он каждой своей клеткой предвкушал воду — солоноватую, теплую, как летняя ночь, когда перестаешь ощущать границы между собой и ласковой темнотой, подернутую паром прозрачную воду с отражающейся на кафельном дне сеткой ряби, в которой тело и сознание растворяются, как в первичном бульоне, и времени больше нет, есть только покой и убаюкивающий подводный гул…
Тайным местом, где Андрей Иванович каждый четверг воскресал и перезаряжался, чтобы вернуться бодрым, упругим и уверенным в неминуемом наступлении светлого завтра, был открытый бассейн «Москва». Расчерченный дорожками для плавания и усыпанный разноцветными шапочками купальщиков, он походил на циклопическую летающую тарелку, явившуюся с планеты, где жизнь так и не вышла на сушу, оставшись в соленом лоне океана. По вечерам он зыбился световыми столбами и издавал различимый больше нутром, чем ухом, вибрирующий шум, точно силился вновь взлететь и покинуть этот негостеприимный мир. Точно он знал, что существовать ему осталось недолго и скоро водяное чудо осушат, зароют и водрузят сверху нечто более привычное.
А пока кусок теплого моря в центре холодного города был магнитом для спортсменов, детей и безумцев. Андрею Ивановичу возведенный на месте отсталого храма футуристический бассейн с его огнями и подсвеченной бирюзово сияющей водой казался воплощением того единственно верного будущего, где люди стали как боги. А зимой он еще и являл собой сокрушительную победу разума над дремучей природой, которая допускает старость и смерть и родит людей безмозглыми калеками. В слякотные московские холода, когда снег сыпался прямо в жерло бассейна, по дорожкам продолжали безмятежное движение пловцы. И снег, и холод растворялись в клубах пара, не касаясь обтянутых резиновыми шапочками голов граждан будущего.
Через полтора часа после отъезда из интерната Андрей Иванович уже стоял у лесенки, по которой спускались в бассейн купальщики. Энергично помахав руками для разминки, он спустился в воду и проплыл несколько десятков метров. Потом перевернулся на спину, раскинул руки и повис между высоким небом, куда вот-вот отправятся первые космолеты с равными и счастливыми и его отражением. Ия, нежная инопланетная супруга, спустилась с небес и поцеловала своего профессора прямо в бедный безумный мозг, молчаливо благодаря за чудесное лекарство. Это лекарство спасет всю Вселенную, на него профессор Андрей Иванович Лотосов, единственный и настоящий, положил жизнь — и свою, и чужую, и положит еще столько, сколько потребуется для приближения будущего. Фосфоресцирующая Ия обняла его всем телом, он вдохнул ее нежный солоноватый запах и почувствовал, что готов к будущему как никогда.
И тут что-то неожиданно изменилось.
Исчезла Ия, стих хрустальный перезвон далеких звезд, и Андрей Иванович ощутил, как густеет вокруг него воздух. Другие пловцы пропали вслед за Ией, заплясали-задвоились огни бассейна. Андрей Иванович даже не успел испугаться, потому что с трудом осознавал происходящее. Его сознание плыло и мутилось от прикосновений множества чужих разумов. Когда-то давным-давно ему пришлось с печальным отвращением наблюдать, как Арсюша безо всякой цели мучает слизня, мусоля его нежное липкое тело грязными пальцами. Точно так же кто-то пытался сейчас ухватить самого Андрея Ивановича, ухватить грубо и неумело, а он, застывший неведомо где и когда, как муха в янтаре, был не в силах сопротивляться…
Танюша, зажав в кулаке карандаш, рисовала в альбоме будущее, в которое они отправляли директора. Там были высокие-высокие дома, и летающие автомобили, и роботы, и всякие странные, но красивые существа — всё в точности так, как в том будущем, которое они видели в сознании Андрея Ивановича, которое засело там сверкающей занозой. Нарисованный директор шел по широкой улице, зажав под мышкой свой вечный черный портфель. Он улыбался, потому что сбылась его мечта и больше никого не надо было улучшать. Все и так стали очень красивыми и умными, и в будущем больше не было интернатов, не было таких, как Танюша, и Митька, и Конопухин, и Мякишев. Директор мог наконец успокоиться и никого больше не мучить…
В следующий миг Андрей Иванович подвергся внешнему воздействию непреодолимой силы. То, что с ним произошло, нельзя объяснить словами, потому что в человеческом языке нет пока слов для описания подобных перемещений. Его подхватило, швырнуло, исчезла вода и весь бассейн «Москва», запахло землей и строительной пылью. Сохранив прежнее положение в пространстве, тело Андрея Ивановича перенеслось в будущее, где на месте бассейна опять стоял храм, и оказалось вмуровано в одно из бетонных перекрытий. И железные прутья арматуры проросли сквозь него.
Танюша буравила шествующего по будущему директора алым карандашом. Занесла кулак и чиркнула по шее, потом по подреберью, потом по бедру, а потом, прорывая бумагу, исчертила красными линиями весь рисунок, заливая кровью высокие-высокие дома, и летающие автомобили, и роботов.
Последний прут пробил стенки черепа и вонзился в лобную долю, после чего Андрей Иванович наконец действительно успокоился. Его мечта сбылась — вокруг бурлило будущее, а прямо над его останками была припаркована машина, ездившая на чистом электричестве.
На подземной парковке под храмом еще неделю сильно пахло мертвечиной, многие жаловались. Потом запах как-то выветрился сам собой.
Когда нянечки и сторож очнулись от тяжелого дневного сна, сморившего их прямо на рабочих местах, оба крыла особняка были пусты. Словно дети, все до единого, собрались и куда-то ушли. Танюша оставила свои рисунки, на которых корчились истекающие кровью человечки с анатомически правильными пропорциями. А Митька — множество веревочных «бебёшек», сплетенных между собой тонко и хитро в единый ковер.
Поднялся шум, вызвали милицию, но никого не нашли — ни детей, ни директора Андрея Ивановича Лотосова. Более того — не проходил нигде по бумагам никакой Андрей Иванович, и никто его в интернат не назначал. А документы, которые он сдал в отдел кадров, оказались поддельными.
В кабинете его тоже ничего, проясняющего личность директора, не нашли — только стопку синих тетрадей в ящике стола. Думали, это рабочие записи по тем самым занятиям, которые он проводил с детьми, а оказалось — фантастический безымянный роман о будущем, написанный ровным бисерным почерком, в котором весь персонал единогласно опознал директорский. Один милиционер увлекся, взял почитать, но потом сказал, что это бред какой-то, а в последней, незаконченной тетради и вовсе сначала знаки препинания пропадают, а потом и смысл.
Что за чудесное лекарство колол детям и себе сгинувший бесследно Андрей Иванович, никто так и не узнал. Черный портфель пропал вместе с ним — то ли остался запертым в одном из шкафчиков бассейна «Москва», то ли был спрятан в другом, более надежном месте. Ведь от интерната до бассейна было всего двадцать минут на автобусе, а Андрей Иванович всякий раз тратил на дорогу полтора часа.
Разумеется, самого директора первым делом и заподозрили в похищении воспитанников. Но никто из окрестных наблюдателей, собачников и пенсионерок из нашего двора не видел, чтобы по улицам куда-то вели детей. Никто даже не видел, чтобы они выходили из ворот особняка. Повариха Клавдия, большая поклонница как любовного, так и детективного жанров, плача, говорила милиционерам, что ведь следов, следов-то на дорожках в саду нет, а накануне дождик был, как дети могли уйти, не оставив следов, — не улетели же они?..
Ничего так и не выяснили, а интернат закрыли. На ажурные чугунные ворота повесили замок. Особняк стал еще одним манящим заброшенным домом, где так жутко и сладко играть, где стены исписаны непристойными словами, а под ногами хрустят шприцы. И никто больше не мешал детям из нашего двора лазать через ограду в заросший сад.
Говорят, однажды обитатели интерната вернутся. Случится это перед самым концом света, и они, дети будущего, придут не то спасти нас, не то — уничтожить окончательно.
Наверняка никто, конечно, не знает.