Глава 10
Память, до этого дремавшая где-то в самых дальних закоулках сознания, вдруг взорвалась яркой, болезненной вспышкой.
Агафья!
Я помню, как мы стояли на тюремном дворе, ожидая команды. Женская колонна выстроилась отдельно. Я искал ее глазами, но не нашел. Ее не было.
— А где Агафья? — спросил я у ее товарки. И как бишь ее звали? Не помню, ну да это и неважно. Зато припоминаю, что она мне ответила.
— Дак осталася она в Тобольске! Непутевая она у нас! Понесла, вот и оставили ее тута! Показалась дохтору, он и постановил — на сносях по этапу не гнать! Снисхождение ей вышло!
С пузом. Понесла. Эти слова тогда, два года назад, оглушили меня, но суматоха этапа, кандалы, окрики конвоиров быстро вытеснили их из сознания. А потом были Карийские прииски, побег, Амур, золото… Жизнь закрутилась таким бешеным вихрем, что на воспоминания просто не оставалось времени.
И вот теперь, подъезжая к Тобольску, я вдруг с ужасающей ясностью осознал: там, в этом городе, вполне возможно, живет мой ребенок. Мой сын или дочь. Частичка меня!
Мы въехали в город уже в сумерках. Тобольск встретил нас тишиной и давящим спокойствием. Мы остановились на большом постоялом дворе в нижнем городе, недалеко от скованного льдом Иртыша. Сняли пару комнат: одну для нас, а другую для охраны — и заказали ужин. Но мне кусок не лез в горло.
— Что с тобой, Курила? — с удивлением спросил Изя, глядя, как я меряю шагами нашу тесную, пахнущую кислыми щами и мышами комнату. — Ты сам не свой. Увидел что-то?
— Изя, — сказал я, останавливаясь и глядя ему прямо в глаза. — Мне нужно кое-что узнать. Здесь, в Тобольске, два года назад осталась одна женщина… каторжанка. Она… она была беременна.
Изя присвистнул.
— Ой-вэй… Так ты, оказывается, таки время на этапе не терял? Ну, дела… И что ты хочешь делать?
— Найти ее. Узнать, что с ней, что с ребенком.
— Найти каторжанку в Тобольске? — Изя скептически покачал головой. — Ой-вэй! Это все равно что иголку в стоге сена искать. Да и как ты ее разыщещь-то? Пойдешь в тюремный замок и скажешь: «Доброе утро, не подскажете, где тут моя бывшая полюбовница с ребенком?»
— Не ссы, в омут я прыгать не собираюсь. Надо человека надежного найти, такого, что имеет доступ в тюрьму, но не из начальства. Солдата, надзирателя… ну, в общем, того, кого можно подкупить!
Я спустился из номера в трактир, заказал штоф водки и сел за столик в углу, прислушиваясь к разговорам. Подозвал полового, подарил полтинник на водку, объяснил, чего надо. Через час я уже знал, что мне нужен некто Прохор, отставной солдат, который подрабатывал в тюремном замке плотником и за лишний целковый мог оказать любую услугу.
Найти Прохора оказалось несложно. К первому полтиннику, данному половому, я прибавил второй, и через четверть часа нужный субъект уже сам нарисовался передо мной. Это оказался пожилой, сутулый мужичок с хитрыми, выцветшими глазками и рыжими, прокуренными усами. Я отвел его в сторону, сунул в руку три рубля серебром — огромные по его меркам деньги — и изложил свою просьбу.
— Агафья… Соловьева, значит? — Прохор почесал в затылке. — Помню-помню, была такая. Бой-баба, острая на язык. Ее здесь оставили по беременности. Токмо, господин хороший, давно я ее не видел, правду сказать. Завтра поспрошаю у своих, может, кто и помнит чего…
На следующий день Прохор нашел меня в том же трактире. Он был хмур, и я сразу понял — новости он принес плохие.
— Ну что, барин, узнал я про твою Агафью, — сказал он, присаживаясь за мой столик и не глядя в глаза. — Померла она. Как есть померла. Давно уже, в родах. Тяжелые были роды, говорят, мучилась долго. Да и здоровье-то у нее, у каторжанки, какое… Вот и не выдюжила.
— А ребенок? — хрипло спросил я. — Ребенок жив?
— Мальчонка. Крепкий родился, говорят. Ваней окрестили, — кивнул Прохор.
У меня перехватило дыхание. Сын. Иван.
— Где он? — спросил я, чувствуя, как бешено колотится сердце.
— Там же, в замке. В женском отделении. Его на попечение взяли другие арестантки, у которых свои дети есть. Там, знаешь, вроде как обчество у них. Всех сирот миром кормят, кто чем может. А по закону выходит, что как полтора года дитю стукнет, так его оттуда заберут. Еще два месяца, значитца, ему осталось.
— Куда заберут?
— А куда ж еще, — вздохнул Прохор. — В дом призрения. В сиротский приют, значит.
В приют. Эти слова прозвучали для меня как приговор. Я знал, что такое казенные детские дома даже в более гуманные времена. А здесь, в середине XIX века, в сибирской глуши…
— Что это за дом призрения? — спросил я, хотя уже догадывался, какой будет ответ.
— Да дыра, барин, дыра страшная, — отмахнулся Прохор. — Переполненный, народу — тьма. Кормят баландой пустой, дети мрут как мухи, от болезней да от холода. А те, кто выживет, — участь у них одна. Мальцов оттуда забирают в кантонисты. В солдаты, значит. На двадцать пять лет.
Кантонисты. Не первый год обретаясь в этом суровом краю, я уже слышал об этом. Дети солдат, преступников, сироты, которых с малолетства отдавали в военные училища, где из них делали пушечное мясо для армии. Бесправные, забитые существа, чья жизнь не стоила ни копейки.
Я представил своего сына, маленького, беззащитного, в этом аду. И во мне все перевернулось. Нет. Ну нахрен. Я отслужил отечеству за себя и за всех потомков до третьего колена.
Этому не бывать.
— Я заберу его, — сказал я твердо, скорее себе, чем Прохору.
Тот удивленно посмотрел на меня.
— Заберешь? А на каких таких, позволь спросить, основаниях? Ты ему ныне хто? Не отец, не мать, не родственник. Просто посторонний человек. Да тебе его никто не отдаст⁈ Тут закон строгий. Сирота — значит, казенный.
Че-е-ерт…. Он был прав. У меня не имелось никаких законных оснований. Я был никем. Беглым каторжником, который сам вне закона, с липовым паспортом на иностранного подданного. Но я не мог оставить своего сына и должен был что-то придумать. Любой ценой.
— Спасибо, Прохор, — сказал я, поднимаясь. — Ты мне очень помог. Вот, возьми еще.
Я сунул ему в руку еще пару серебряных монет и вышел из трактира. Голова шла кругом. Что делать? Как вырвать сына из лап этой безжалостной государственной машины? Идти напролом, пытаться выкрасть его из тюрьмы? Глупо и безнадежно. Подкупить чиновников? Возможно, но опасно. Нужно было найти какой-то другой, более хитрый, обходной путь. И я знал, что времени у меня очень мало. Всего два месяца.
— Ну и что ты будешь делать, Курила? — спросил Изя, когда я вернулся в нашу комнату и рассказал ему все. — Пойдешь на штурм тюремного замка? Я тебя умоляю, это же не лабаз с семечками!
— Нет, — сказал я, меряя шагами тесную комнату. — Напролом идти нельзя. Нужен другой путь. Законный или почти…
— Какой еще законный путь? — фыркнул Изя. — Для тебя любой путь ведет обратно на нары.
— А если… я стану благотворителем? Ведь по документам я Тарановский, который проникся сочувствием к несчастному сироте и желает взять его на воспитание?
Идея, конечно, была дерзкой, но другой просто не имелось. Нужно было втереться в доверие к местному обществу, к тем, кто имел вес и влияние, и через них попытаться решить свой вопрос. Степан же с остальными лишь молча наблюдали за моими метаниями, не лезли и не мешали, и я был за это благодарен.
На следующий день, облачившись в свой лучший, хоть и порядком поношенный, дорожный костюм, я начал действовать. Первым делом отправился в самую богатую церковь города. Не молиться, конечно, а сделать щедрое пожертвование на «нужды сирых и убогих». Я положил в церковную кружку несколько золотых монет, чем вызвал изумление и благоговейный трепет у местного священника.
— Кто вы, сударь, благодетель наш? — спросил он, провожая меня до самых дверей.
— Коммерсант Тарановский, из Кяхты, — скромно ответил я. — Еду по делам в Россию. А не подскажете, святой отец, кто тут по части благотворительности?
Разумеется, он знал решительно всех.
Слух о щедром кяхтинском купце, как я и рассчитывал, мгновенно разнесся по городу. И уже на следующий день меня пригласили на чаепитие в дом городского головы, где собиралось местное «благотворительное общество».
Общество это состояло из пышных, нарумяненных купчих в шелковых платьях и жемчугах, жен местных чиновников и нескольких пожилых, солидных купцов. Они сидели за столом, уставленным вазочками с вареньем, горами пирогов и пузатым самоваром, и вели благочестивые разговоры о помощи бедным.
Я вел себя скромно, но с достоинством. Рассказывал о своей коммерческой деятельности, о торговле чаем с Китаем. И как бы невзначай упомянул имя Аглаи Степановны Верещагиной, сказав, что имею честь быть ее деловым партнером.
Имя Верещагиной, известной на всю Сибирь своей хваткой и богатством, произвело магическое действие. На меня сразу посмотрели другими глазами.
— Так вы, значит, с самой Аглаей Степановной дела ведете? — ахнула жена городничего. — Вот это да! Наслышаны, знаем, уважаем!
Я понял, что почва подготовлена. И на следующем собрании перешел в наступление. Я рассказал трогательную историю о том, как, будучи в Тобольске, случайно узнал о судьбе несчастного младенца, рожденного в тюрьме и оставшегося сиротой.
— Сердце мое, господа, обливается кровью при мысли о том, что этот невинный ангел, этот божий агнец, будет отдан в приют, где его ждет незавидная участь, — говорил я с дрожью в голосе, которую, впрочем, мне не пришлось изображать. — Я человек одинокий, семьи и детей у меня нет. И я хотел бы взять этого мальчика, Ивана, на свое попечение. Усыновить. Дать ему хорошее воспитание, образование, вывести в люди.
Дамы растроганно ахнули и принялись утирать слезы кружевными платочками. Мое благородство их покорило.
— Какое доброе сердце! Какой поступок! — шептали они.
Но купцы, люди более практичные, отнеслись к моей идее сдержаннее.
— Дело-то, конечно, богоугодное, господин Тарановский, — сказал городской голова, поглаживая свою окладистую бороду. — Да только непростое. Усыновление — это процедура долгая, сложная. Этим у нас занимается губернский попечительский комитет. Бумаги, прошения… все это нужно оформлять.
— Я готов ко всем трудностям и расходам, — заверил я его.
На следующий день с рекомендательным письмом от городского головы я отправился в этот самый попечительский комитет. Меня принял пожилой, сухой чиновник с безразличным взглядом и лицом, похожим на старый пергамент. Он долго слушал меня, перебирая бумаги, а потом изрек:
— Усыновление, сударь мой, дело серьезное. По закону, усыновитель должен быть не моложе тридцати лет от роду. А вам, позвольте заметить, на вид едва ли двадцать пять.
Это был первый удар. Я, конечно, выглядел старше своих двадцати лет, но никак не на тридцать.
— Кроме того, — продолжал чиновник своим скрипучим голосом, — вы иностранный подданный, как изволили представиться. Усыновление российского подданного иностранцем — случай исключительный. Требует высочайшего разрешения.
Это был второй удар. «Высочайшее разрешение» — это значит, за подписью самого государя императора. На это потребуются годы.
— И даже если мы примем ваше прошение, — добил он меня, — его будет рассматривать Сенат в Санкт-Петербурге. А это, сударь мой, может занять годы. Два, три, а то и пять лет. А до тех пор ребенок будет находиться в доме призрения. Таков порядок.
Я вышел из этого казенного дома как оплеванный. Годы! У меня не было этих лет. У меня не было даже месяцев. Мне тоже нет резона торчать здесь! В Петербурге у меня дела в Сибирском комитете. А ведь уже приближалась весна! Мне же надо еще по снегу, по санному пути, доехать до Перми, а оттуда — в центральную Россию. Если я застряну тут в половодье — потеряю больше месяца. И уж тем более я не мог ждать тут годы!
Но и оставлять сына не хотел. Мысль о том, что он окажется в приюте, в руках безразличных «дядек», среди больных и голодных детей, была тяжела.
— Что ж, Курила, похоже, твоя затея с усыновлением провалилась, — сказал Изя, когда я рассказал ему о своем визите в комитет. — Может, ну его? Забудем. Поедем дальше. У тебя впереди большие дела, золотые прииски. А этот мальчик… ну что ж, такая у него судьба.
— Изя-я, — протянул я. — Хочешь в морду? — недовольно глянул я на него.
— Гм, — чуть не подавился он и с опаской покосился на меня.
Минут пять мы так и просидели в тишине.
— И что ты предлагаешь? — наконец нарушил он молчание. — Пойти к чинушам и насыпать им полные карманы золота?
Идей у меня не было, но было огромное желание что-то сделать.
Несколько дней я ходил сам не свой. Смотрел на мрачные стены тюремного замка, и сердце сжималось от боли и бессилия. Там, за этими стенами, был мой сын. И я ничего не мог для него сделать. Мелькала даже мысль попытаться выкрасть ребенка!
Однажды я вновь наткнулся на Прохора, того самого отставного солдата, что помог мне навести справки об Агафье.
— Что, барин, невесел? — спросил он, с сочувствием глядя на меня. — Все о мальчонке думаешь?
— О нем, Прохор, о нем, — вздохнул я. — Не отдают. Говорят, не положено.
— Эх, барин, — покачал головой Прохор. — С казной шутки плохи. У нее свои законы. Тут силой не возьмешь, хитростью надо.
— Да какая тут хитрость! — отмахнулся я.
— А вот какая. — Прохор прищурил косые глаза. — Есть у нас в замке одна вдова, Прасковья Ильинична. Солдатка. Муж ее в Крымскую кампанию погиб. Она теперь при тюремной больнице работает, сиделкой. Баба добрая, сердобольная, хоть и строгая. Детей любит, своих-то Бог не дал. И вхожа она и к начальству, и к арестанткам. Все ее уважают. Может, через нее как-нибудь попробовать?
Эта мысль, брошенная Прохором, показалась мне спасительной соломинкой. Не усыновить, так хотя бы обеспечить ему защиту, присмотр.
В тот же вечер я встретился с Прасковьей Ильиничной. Это была пожилая, но еще крепкая женщина с суровым, но добрым лицом и умными, проницательными глазами. Я не стал ей врать. Рассказал о сыне, умолчав о том, при каких обстоятельствах он получился.
— Да, грех это большой, — сказала она, выслушав меня и тяжело вздохнув. — Но и любовь, она, знаешь, тоже от Бога. А дите, оно ни в чем не виновато.
— Прасковья Ильинична, — взмолился я. — Помогите! Я не могу его сейчас забрать, у меня дела неотложные. Но и бросить не могу. Я оставлю вам деньги. Большие деньги. Присматривайте за ним, прошу вас. Чтобы он был сыт, одет, чтобы его не обижали. А я… я вернусь. Обязательно вернусь и заберу его!
Она долго смотрела на меня, потом кивнула.
— Хорошо, мил человек. Я помогу, чем смогу. Деньги твои мне не нужны, у меня свой кусок хлеба есть. А за мальчонкой присмотрю. Буду к нему ходить, гостинцы носить. И начальству тюремному скажу, чтобы его пока в приют не отправляли. Скажу, что нашлась дальняя родня, что скоро за ним приедут. Может, и поверят.
У меня отлегло от сердца. Это был не выход, но хотя бы отсрочка. Я оставил Прасковье Ильиничне приличную сумму денег на всякий случай и почувствовал, что могу дышать немного свободнее.
Но этого мне показалось мало. Я не мог изменить закон, но мог попытаться изменить условия, в которых предстояло жить моему сыну и другим таким же несчастным детям.
На очередном собрании Тобольского благотворительного общества я взял слово.
— Господа! Дамы! — начал я, обводя взглядом разряженных, сытых купчих и солидных чиновников. — Мы собираемся здесь, пьем чай, говорим о помощи бедным. Но задумывались ли вы о том, что творится у нас под самым носом, за стенами тюремного замка?
Я рассказал им о детях арестанток. О том, в каких условиях они живут, что их ждет в будущем.
— В Тобольске так много этих несчастных, невинных душ! И что для них делается? Ничего! — Голос мой звенел. — Их отправляют в переполненный, завшивленный приют, где они мрут как мухи! Где из них делают затем бездушных солдат, пушечное мясо! Это позор для нашего города, господа! Позор для всех нас! В Кяхте, я уверяю, все поставлено совсем на другую ногу!
Я видел, как меняются лица моих слушателей. На их сытых, благодушных физиономиях появилось выражение неподдельного сочувствия. Похоже, я попал в точку! Как многие провинциалы, тобольчане оказались очень чувствительны к мнению о себе посторонних проезжих, а особенно — «иностранного подданного проездом из Кяхты до Петербурга». Новость, что в Кяхте у сирот все прекрасно, а тут, в старинном, богатом городе, гремевшем на всю Сибирь, еще когда о Кяхте и слыхом не слыхивали, дети содержатся в самых жалких условиях, оказалась невыносима для местного селебрити. Дамы уже собирались расплакаться, отцы города растерянно переглядывались и, кажется, готовы были провалиться сквозь землю.
— Что же вы предлагаете, господин Тарановский? — спросил городской голова.
— Я предлагаю не плакать и не сочувствовать, а делать! — воскликнул я. — Давайте устроим здесь, в Тобольске, новый дом призрения! Настоящий, хороший детский дом! Специально для детей арестанток. Найдем подходящее здание, отремонтируем его. Наймем добрых, заботливых нянек. Создадим такие условия, чтобы эти дети не чувствовали себя отверженными, чтобы они могли вырасти достойными людьми, а не преступниками или солдафонами! Я, со своей стороны, готов внести на это благое дело первую и весьма значительную сумму!
Я выложил на стол изрядную пачку ассигнаций. В комнате повисла тишина. А потом как прорвало плотину.
— И я! И я пожертвую! — крикнула жена городничего, снимая с пальца дорогой перстень с бриллиантом.
— И мы внесем свою лепту! — подхватили остальные.
В тот вечер было собрано столько денег, сколько это благотворительное общество не собирало за весь год.
Через пару дней дело сдвинулось с мертвой точки. Был найден подходящий дом, создана комиссия по устройству нового приюта. Меня, как инициатора, тоже включили в ее состав.
Конечно, я понимал, что это не решит всех проблем. Но теперь все-таки был шанс на то, что мой сын, даже если мне не удастся забрать его сразу, попадет не в ад казенного приюта, а в место, где о нем будут хоть немного заботиться.
Время поджимало. Весна была на пороге. Настала пора отправляться. Оставив все дела по организации приюта на попечение других членов комитета, я начал собираться в дорогу.
Перед самым отъездом мне даже удалось увидеться с сыном, за целых десять рублей Прохор устроил мне проход во двор замка, а там Прасковья Ильинична, держа на руках, вынесла мальчонку на улицу.
Мальчик был худ и одет в обноски, да и бледен.
Я внимательно на него смотрел и видел…
Если и не себя, то уж точно свои черты, и глаза, и цвет волос. Это точно был мой сын!
С аккуратностью и осторожностью я дрогнувшими руками взял его.
Иван не капризничал, лишь молча на меня смотрел, а я прижал его к себе и гладил.
Так и простояли не меньше получаса.
— Ну все, все хватит, — пробормотала Ильинична, и я с неохотой отдал ей мальчика обратно.
На сердце было худо, но я хотя бы увидел своего сына, а на следующий день мы покинули Тобольск.
Прощаясь с городом, я в последний раз посмотрел на мрачные стены тюремного замка. Не знал, когда смогу вернуться. Но дал себе слово, что вернусь. И заберу своего сына. Моего Ивана.