Как-то, перед самой войной, Малыш побывал с мамой в комнате смеха в Парке Кирова на Елагином острове. Там, в кривых зеркалах, дяди и тети вполне нормального облика превращались в уморительных уродцев. Худые становились толстыми. Толстые — худыми. Вот и сейчас он словно смотрел в такое зеркало и видел в нем две странные личности, что уставились на него из-за прозрачной, но чем-то замызганной стены. Обе личности были голыми — во всяком случае, так показалось мальчику, — темно-фиолетовая кожа их была обтянута ремнями, напоминающими сложную портупею. И у каждой на этой портупее висело что-то вроде кобуры. Одна личность была рослой и толстой, почти прямоугольной, другая — худой и низенькой. У худой были плоские, выпяченные губы и выпуклые глаза, как у лягушки. Лицо толстой личности состояло из сплошных складок, из-под которых сверкали крохотные глазки, числом четыре. Эти глазки буравили Малыша так, что у него мутилось в голове.
Он не знал, сколько прошло времени с той минуты, когда вихрь из голубого света и пыли втянул его в зияющую пасть чудовищного цветка. Да и что случилось после — не очень помнил. Кажется — свалился в какую-то вязкую, холодную, горькую на вкус жидкость. Барахтался в ней, стараясь остаться на поверхности, но его неумолимо тянуло на дно. В конце концов перестал бороться. Однако утонуть Малышу было не суждено. Стремительно закручивающаяся воронка увлекла его в прихотливо изогнутую трубу. В трубе этой он кувыркался целую вечность. Наконец силы оставили мальчика и он попросту заснул. А когда проснулся, увидел эти странные личности, пялящиеся на него из-за прозрачной стены. Нет, стена не была кривым зеркалом. Малыш убедился в этом, когда провел по ней ладонями. Стена была гладкой, теплой и ровной, и ничего не отражала. Правда, он тут же забыл о ней. Его поразили собственные руки. Пожалуй, такими чистыми они не были с начала войны. Ни черных полосок под обгрызенными ногтями, ни царапин, ни ссадин, ни цыпок — не изгвазданные грабки беспризорника, а розовые лапки довоенного детсадовца.
Мальчик даже забыл о толстом и тонком и принялся разглядывать себя. Худой, кожа да кости, но отмытый до блеска. И тоже — голый. Правда, без портупеи и кобуры. Пока он себя рассматривал — личности исчезли. Сквозь прозрачную стену виднелась другая, покатая, темно-фиолетового цвета и вся в каких-то пупырышках. Больше ничего интересного за стеной не наблюдалась, и Малыш стал осматриваться в помещении, в котором был заключен. Или — заточен. Ему впервые пришла в голову мысль, что загадочный летающий аппарат мог оказаться немецким самолетом секретной конструкции. В первые месяцы войны мальчика, как и других ленинградских пацанят, живо интересовала разнообразная военная техника, и наша, и вражеская. Особенно — самолеты. Даже когда фашистские стервятники появились в ленинградском небе, поначалу они выглядели нестрашными. По крайней мере, пацаны не боялись их, наоборот, спорили, а то и дрались из-за того, кто быстрее всех отличит «Хейнкель» от «Юнкерса», а «Юнкерс» от «Дорнье».
«Лодка-крейсер», кружащаяся над Старым рудником, ничем не напоминала крестообразные силуэты фашистских стервятников. Если и было в ней сходство с известными Малышу типами летательных аппаратов, то скорее уж — с дирижаблем. Могли фашисты отправить в Малые Пихты «цеппелин» с секретным заданием? Могли! Могли фашисты схватить советского паренька, будущего пионера, чтобы он не выдал их тайну? Могли… Значит, его будут пытать. И скорее всего — убьют. От этих мыслей Малышу стало совсем тяжко. Заплакать он не мог и поэтому лишь повалился на пол, обитый какой-то пористой, плотной и вместе с тем мягкой тканью. Лежать на ней было удобно, но лучше бы это были жесткие доски или холодная и шершавая металлическая палуба. Как назло, мягкая лежанка, розоватый свет из неизвестного источника, прозрачная, хотя и не слишком чистая стена настраивали на безмятежный лад. Навоображав себе всяких ужасов, пленник «секретного "цеппелина"» и не заметил, как снова уснул.
Проснулся Малыш оттого, что ему отчаянно хотелось писать. Не продрав глаз, он подскочил и кинулся к двери, но через несколько шагов со всего маху врезался в стену. От удара опрокинулся на спину и… обмочился. Как малолетка прямо. Он с ужасом представил, как сейчас детдомовские пацаны, которые спали на других казенных койках, поставленных в пустующем на лето классе, поднимут его на смех. От ужаса и стыда мальчик проснулся окончательно. Ни класса, ни пацанов. Все та же замызганная прозрачная стена, а за ней — другая, темно-фиолетовая, в пупырышках. И ровный розовый свет неизвестно откуда. Малыш приподнялся на локтях, отодвинулся, чтобы посмотреть на пятно, которое он, конечно же, оставил на покрывающей пол ткани. Пятна не было. Он не поверил своим глазам и попытался найти его на ощупь. А потом — и на запах. Не было пятна. Ткань впитала все, без остатка.
Это открытие почти обрадовало Малыша. Пусть злорадствующие дружки сейчас далеко, опозориться перед этими фашистами в портупеях, особенно — перед Четырехглазым, было бы в сто раз хуже. Правда, радовался юный пленник недолго. Вскоре он почувствовал, что хочет пить. Да и пошамать бы не мешало. Он поднялся и принялся обследовать свою тюрьму. Хлеб и сахар остались в тощем сидоре, забытом при попытке удрать из карьера, а здесь ничего похожего на воду или жрачку не находилось. Мягкий пол. Одна стена прозрачная. Другая — желтая с темными потеками, плавно переходящая в точно такой же потолок. Не обнаружилось даже дверей. Малышу почему-то вспомнилась ленинградская Кунсткамера. Уродцы в стеклянных банках. А вдруг и его, как диковину, замуровали в такую банку? Но он же — нормальный! Это те, в портупеях, уродцы. Это их нужно в банку. Фашистов!
От обиды и злости мальчик подскочил к прозрачной стене и изо всех сил пнул ее. Напрасный труд — только пальцы ушиб. Взвыв от боли, заплясал на одной ноге, но не удержался и покатился на предательски мягкий пол. Боль от ушиба постепенно утихла, но голод и жажда терзали Малыша все сильнее. Однако скулить он и не думал. Лег ничком и оцепенел. Так немного легче. Да ему и не привыкать. Мальчик уже и не помнил, когда ел досыта. Вот только настоящей жажды он еще не испытывал. Даже в Ленинграде. В самые лютые зимние дни, когда у них с мамой не хватало сил сходить за водой к проруби, Малыш приловчился соскабливать изморозь с оконного стекла. Тем более что в холод пить не хотелось. Не то что здесь, в этой подлой тюрьме. Теплой, розовой, безразличной. Наверное, эти фашисты решили его просто замучить. Будут приходить и пялиться, как он умирает. Сволочи. Гады. Мальчик почувствовал, как все тело его наливается тяжелой ненавистью. Вот прям от кончиков пальцев голых, отмытых ног, до макушки. Хорошей такой ненавистью, свинцовой. Головы не поднять. Малыш все же попытался приподнять голову, но тут же ткнулся в обивку пола лицом — так надавило на затылок. Будто фашист наступил подкованным сапогом.
С каждым мгновением тяжесть усиливалась. Мягкий пол переставал быть мягким. Малыша вжимало в него, как тогда — в дощатый пол теплушки, когда совсем близко взорвалась бомба и на него, как и на всех на полу вагона, обрушились двухэтажные нары с мешками и спящими. Но тогда мама, как яростная волчица Ракша из «Книги джунглей», бросилась к нему, раскидала мешки и доски, вынесла наружу. А потом — назад, за пожитками. Зря она это сделала. Сейчас вот некому было вытащить его из-под убийственной, хотя и незримой массы, что продолжала наваливаться на тщедушное тело. Малыш почувствовал, что по губам сочится влага. Машинально облизнул толстым, набухшим языком верхнюю губу. Вязкая жидкость оказалась соленой. И тогда он полубессознательно, на одном инстинкте обмакнул безукоризненно чистые пальцы в идущую носом кровь и вывел на прозрачной стене: «ГАДЫ».
Он очнулся, потому что ноздри его втянули острый полузабытый запах. Пахло лекарством, каким до войны пользовался дедушка, а в блокаду оно было съедено без остатка — морской капустой. Малыш разлепил веки. И увидел странные большие глаза с голубыми белками и узкими зрачками без радужки. Спутанные синие, невероятно толстые волосы то и дело свешивались на белое, овальное лицо, с едва выделяющимися неприятно серыми губами. Юный пленник обязательно испугался бы, но не было сил. К тому же существо вдруг ласково провело рукой по жесткому ежику детдомовской прически. Малыш всхлипнул — так делала мама, когда у нее выдавалась свободная минутка. Существо — он уже догадался, что это женщина, — держало его на широких, мягких коленях, плавно покачивая из стороны в сторону. Она не издавала ни звука, но мальчику казалось, что он слышит колыбельную песню из фильма «Цирк», которую часто пела мама, когда укладывала его спать:
Спи, сокровище мое,
Ты такой богатый:
Все твое, все твое —
Звезды и закаты!
Завтра солнышко проснется,
Снова к нам вернется.
Молодой, золотой
Снова день начнется.
Как и дома, в Ленинграде, Малыш подчинился убаюкивающей нежности колыбельной и уснул. Впервые после того, как фашистская бомба угодила в вагон, — уснул без чувства мучительного одиночества. А проснулся легко, радостно. Словно и не было ощущения подкованного вражеского сапога на затылке. Он сразу вспомнил о синеволосой женщине и убаюкивающей безмолвной ее ласковости, и его потянуло к ней, как к родной. Мальчик сел на своем ложе, огляделся. Он ожидал вновь увидеть прозрачную стену и отвратительную, все поглощающую обивку пола, но вместо этого оказалось, что он находится в небольшой круглой комнате на круглой же кровати, напоминающей гигантский пуфик. Над кроватью-пуфиком нависал балдахин из плотной муаровой ткани с золотыми кистями. Драпировки из той же ткани скрывали стены — тяжелые кисти плавно колыхались из стороны в сторону. Малыш слез с кровати, на цыпочках обошел комнату, заглянул за портьеры. За одной из них он обнаружил овальное темное зеркало испещренное разноцветными яркими точками.
Мальчик некоторое время любовался на отражение собственной тощей физиономии, но вдруг отпрянул, осененный догадкой столь ослепительно-внезапной, что он даже расхохотался. Он как несмышленыш пялился в окошко, принимая его за зеркало. А за окошком были… звезды. Одни лишь звезды и ничего более. Малыш вновь прилип к нему, расплющивая нос о холодное, несокрушимо твердое стекло. Повидав за свою, маленькую еще, жизнь больше иного взрослого, такого он не видел никогда. Звезд было очень много. Настолько — что почти не оставалось места темным промежуткам между ними. Они напоминали толченое цветное стекло, рассыпанное по свежему асфальту. И в этой россыпи совершенно растворились контуры известных мальчику созвездий.
Время прекратило течение свое. Он забыл о пережитом, о том, что находится в неизвестном месте среди чудовищ, он забыл даже о ласковой женщине с синими волосами — он видел только бесчисленные звезды, впитывал их не только глазами, но и душой. Не умея осмыслить свои ощущения, мальчик не знал еще, что звезды, движение к ним, станут главной радостью и смыслом всей его последующей жизни. Он словно слился с ними, растворился среди них, став вечным их рабом и пленником. И только голос вернул его к действительности. Голос был звучный, глубокий, проникающий в самое сердце. Малыш никогда не слышал его, но знал кому он принадлежит, поэтому с радостью оторвался окна и бросился навстречу.
— Мама!
Она протянула к нему нежные руки, обняла, прижала к себе, поглаживая по спине и ероша до обидного короткие волосы на голове. Она шептала невзрачными серыми губами смешные нежности, и он радостно повторял их, хотя не понимал значения. Дело было не в значении, а в интонации. Так с ним давно никто не разговаривал. И разучившийся плакать Малыш неожиданно для себя самого зарыдал в голос. Мама подхватила его на руки как маленького, принялась ходить по круглой своей спальне, баюкать и уговаривать. И слезы, запасы которых казались бесконечными, скоро иссякли. Мальчику стало хорошо и покойно. Шмыгнув носом, он слез с маминых рук и кинулся к дивному окошку, со смехом тыча пальчиком в ярко-красную звездочку.