Сидя вечерами за узорчатым окном турецкого квартала, Леви от скуки стал записывать на листках одолевавшие его мысли. Это был, конечно, не дамский дневник, который вела в Львове едва ли не любая паненка, а серьезные заметки и воспоминания. О себе Леви старался не упоминать: здесь он играл заранее придуманную роль Османа Сэдэ, говорил как турок, одевался и ел по-турецки, молился вместе со своими мнимыми соотечественниками. Боялся он лишний раз упомянуть свое настоящее, еврейское имя — Леви Михаэль Цви. Чтобы не вызвать подозрения у хозяина дома, Леви даже эти записи вел по-турецки, арабскими буквами, чтобы никто не посмел усомниться в том, что Леви — турок. Неудивительно, что главное место в тех записях Леви отвел Шабтаю.
Всякий раз, когда Леви задумывался о своей миссии, о том, как теперь живется его названному брату, он пытался отыскать начало этой нелегкой и запутанной истории.
— Не может быть, я никогда в такое не поверю, будто Шабтай вдруг потерял разум! — бормотал Леви, оставшись один у окна.
Должна найтись первопричина, то, что толкнуло его, привело, убедило.
И, взяв лист, Леви написал:
С тех пор, как домашний учитель Биньямин Ицхак д’Альба, рискнул преподать десятилетнему Шабтаю уроки Каббалы, он не мог не думать о том, как по старинным пророчествам вычислить время прихода Машиаха.
Услышав от Эли, своего брата, будто бы из букв, составляющих таинственные сочинения великих раввинов прошлого, можно составить место и дату его появления в мире, Шабтай погрузился в расчеты. Разумеется, первое время у него ничего не получалось.
Мне казалось, что Шабтай напрасно проводит время, ища ключ к расшифровке неких скрытых кодов, запрятанных в каббалистических трактатах, что эти бдения — пустая забава, не сулящая никаких открытий. Чем старше становился Шабтай, тем яростнее он погружался в изучение Каббалы, страстно впивался глазами в новые книги, которые привозил отец из Стамбула. Целые ночи Шабтай урывал от сна и перебирал бесчисленные варианты буквенных комбинаций, водя палочкой по строкам свитков. Эти наборы букв он переводил в цифры, ища им особое, самим придуманное толкование. Но, как бы Шабтай не изощрялся, отыскать что-нибудь любопытное ему не удавалось.
До того момента, когда его наставник д’Альба принес, дрожа от счастья, почитать на одну ночь редчайший каббалистический трактат, сочиненный йеменским раввином. Ни имя его, ни название мне тогда ничего не сказало.
Но Шабтай — это я помню как сейчас — буквально затрепетал, что ему, мальчишке, позволят ее прочесть. Он волновался словно жених, готовящийся впервые провести ночь с любимой.
Да… Каббала — это то, что Шабти любил больше всего. Она стала его страстью, манией, роком, предопределившей все случившееся после.
Он жил одной мистикой. Всю ночь, от первой идо последней минуты, когда за рукописью пришли, Шабтай читал, не отрываясь. Если ему хотелось что-то записать, то Шабтай делал пометки, не отводя глаз. Он наслаждался каждым мигом чтения, зная, что, наверное, никогда еще не увидит этого трактата. Второго экземпляра в мире нет. Наутро бесценная рукопись должна быть возвращена владельцу — стамбульскому букинисту, который под большой залог перевозил ее из провинции столичному покупателю.
А тот категорически не желал никому ее показывать, таково условие сделки: чтобы ни одна живая душа не посмела прикоснуться. И букинист нарушил свое слово исключительно ради юного гения Шабтая, высказав ему огромное почтение. Зачем он это сделал, до сих пор неясно.
Надеюсь, букинист не думал, что его поступок будет иметь столь ужасные последствия. Утром, как только трактат забрали, Шабтай моментально уснул и проспал почти весь день. А затем заперся в той же комнате, где читал рукопись, сказав, что ему пришла одна идея, попросил его не тревожить. Долго, очень долго сидел Шабтай над расчетами, думал, терзался, изобретал, но на следующее утро вышел оттуда.
— Раскрытие эры избавления начнется в 5408 году! — вскричал он, должно произойти что-то катастрофическое, муки изгнания достигнут пика, и Машиах откроется миру!
Признаться, я в это не поверил. Точнее, не совсем поверил, потому что Шабтай явно переутомился. Он ничего не ел, выглядел заживо погребенным, извлеченным из преждевременной могилы: бледный, с впалым лицом, больными глазами, закрытыми отяжелевшими веками. Промолчал, видя, что спорить с Шабтаем нельзя, понадеялся, что это пройдет, забудется, заслониться новыми впечатлениями, и мой брат не станет рвать душу из-за математических подсчетов наступления эры избавления.
5408 — или 1648 год по христианскому летоисчислению — не обещал евреям никаких бед. По крайней мере, положение османских подданных Моисеева закона ничуть не переменилось, и ждать было вроде бы нечего.
Одним чудесным днем Шабтай забежал ко мне в комнату и предупредил, что сегодня в синагоге «Португалия» после минхи (полуденной молитвы) будет небольшое прение по каббалистическим вопросам.
— Если хочешь — приходи, а то уже надоели эти уроки в кабинете — сказал он.
— А с кем ты хочешь спорить? — поинтересовался я у Шабтая.
— С рабби Иосифом Эскапа и Соломоном Альгази.
— Ну, ты их сразу побьешь, это даже кошке понятно. Заверну ближе к вечеру, у меня сегодня много дел накопилось, пообещал я, и то если время найду.
В «Португалию» (синагогу называли так потому, что в ней собирались выходцы из Португалии) я пришел, когда уже прение было в самом разгаре.
Свободного места нигде не осталось, я примостился в дальнем уголке.
Оттуда мне было плохо слышно, но зато хорошо виден разгоряченный Шабти, водивший рукояткой указки по развернутому свитку и что-то ожесточенно выкрикивающий. Если бы я сумел влезть на люстру, то, наверное, до меня доносились бы не отдельные слова, но лазил я с детства плохо, да и люстра висела на тоненьком шнуре.
Но все же картина, представшая моим близоруким глазам, впечатляла. На биме возвышался мой брат Шабтай, а вокруг него стояли полукругом около двух десятков евреев, весь цвет Измира, завернутые в длинные белые талесы и с неснятыми после минхи черными коробочками тфилин рош. Они отчаянно жестикулировали, возражали и даже грозили Шабтаю, но, повторяю, из своего дальнего угла я не слышал всех произнесенных слов, а пробиться поближе не удавалось. Громче всего раздавалась фраза «од меат ха-геула» — освобождение близко, ее Шабтай повторял с маниакальной уверенностью. Так же он упоминал цифру 5408, считавшуюся, по его мнению, датой начала раскрытия уже рожденного Машиаха. Речь Шабтая, впрочем, не тонула в море возражений. Полемизировал всерьез с ним только рабби Соломон Альгази, а рабби Иосиф Эскапа больше вздевал руки к нему и бормотал себе в бороду, нежели пытался опровергать. Чем больше проходило времени, тем жарче разгорался спор и тем сильнее находились аргументы у рабби Соломона Альгази. Он даже грозил Шабтаю херемом — отлучение от общины, если он продолжит упорствовать в своих заблуждениях. Или мне это почудилось? Стоял такой гвалт, что даже крики «шекет, шекет!»[1] не могли никого успокоить. Степенные евреи в гневе щипали кончики бород, края молитвенных покрывал вздымались крыльями… Полный Содом! В толпе я даже не заметил младшего брата, Эли, который тихонечко пробрался в синагогу послушать Шабти, и что он тоже сидел в «Португалии», узнал уже после спора.
Дома я застал Эли, сидевшего на полу, как при трауре, и испугался.
Эли плакал, обхватив ноги руками, раскачивался и скулил волчонком.
— Что случилось, Эли? Чего ты воешь?
— Шабти рехнулся — ответил он, смотря на ковер и не решаясь поднять глаза. — Он объявил себя Машиахом.
— Что за бред, — сказал я, — подумаешь, поспорили о времени его прихода, это не преступление. Ты чего-то напутал, Эли. Такого не может быть!
— Может, — произнес Эли, — еще неделю назад ко мне постучался Авнер. Знаешь его, это сын ювелира, ученик Шабтая. И говорит, что Шабтай вел с ним очень странные разговоры. О Машиахе, что им способен оказаться каждый еврейский мальчик из рода Давида, родившийся в высчитанный им промежуток. И вероятно, даже он, Шабтай Цви, является Машиахом…
А теперь он во всеуслышание объявил это в синагоге! При всех раввинах! Чем ты объяснишь поступок Шабтая, как не помешательством?
— Наверное, мы его не так поняли — предположил я, подумав. — Шабти живет в мире Каббалы, даже умнику рабби Соломону Альгази порой трудно угнаться за полетом его мысли. Наверное, он имел в виду нечто другое.
— Дай Б-г, шепнул мне Эли, вставая с ковра, — чтобы я ошибся и Шабти не сошел с ума. Он пришел — добавил брат еще тише, — не спрашивай ни о чем. Утром! Дай ему выспаться, уж тогда, на свежую голову.
А утром мне так и не довелось повидать Шабтая. В английский торговый дом привезли новую партию товаров, отец позвал нас в лавку, где я и Эли провозились несколько дней подряд как проклятые.
Шабти молчал. Мы его ни о чем не стали спрашивать.
Через неделю в Измир приехал знакомый отца, некий Иеремия Вайзель, купец из Польши, тоже большой любитель каббалистических штудий и коллекционер древних рукописей. Я его почти не знал, видел, наверное, пару раз в детстве, когда Иеремия привозил своего сына, хилого бледного мальчика, и не представлял, что разговор с ним запомнится надолго.
Иеремия и отец сидели на террасе, во внутреннем дворике, пили крепчайший стамбульский кофе с густыми сливками и корицей, щелкали поджаренный миндаль и фисташки. Иеремия привез страшные вести, в которые очень не хотелось верить. Что отряды Зиновия Хмельницкого опустошили многие польские города, где гибнут тысячи евреев. Невозможно описать муки, которым они подвергаются перед смертью, говорил Иеремия, зверства Ашшура по сравнению с ними — игрушки. Счастливы те, кого только разрубили мечом и втоптали конскими копытами в землю, или всего-навсего посадили на кол. Убиты мудрецы Каббалы, разграблены синагоги, плитами с кладбищ мостят дороги.
— Эли, уйди, не лезь во взрослые разговоры — заметил отец, увидев, что брат подслушивает их. — Иди, иди, нечего… И Леви позови.
— Польского еврейства — скажу вам правду — практически не существует. Оно уничтожено почти полностью. Местечки стерты и сожжены, немногие спасшиеся прячутся в лесах, роют норы, словно дикие звери, а младенцы, если не погибли, отданы на воспитание монастырям, рассказывал купец. Никакой надежды, что однажды общины Польши возродятся, нет, разве что в Львове, где евреи смогли отсидеться за стенами замка, и откупились от Хмельницкого. Правда, его отряды выжгли городские предместья, бедноту, не сумевшую собрать достаточно золота.
— Прошу, ты ведь знаешь, нам и так тяжело живется, не рассказывай здесь об этом, не нагнетай, — попросил отец Иеремию Вайзеля, — а то мой сын Шабтай предсказал на 5408 год большие бедствия. Мало ли что о нас подумают в городе, не надо…
Леви откинул перо в сторону. Хватит на сегодня, подумал он, всматриваясь в темное окошко. Лишь у него одного во всем турецком квартале горела свеча, создавая Осману Сэдэ — т. е. Леви — репутацию страстного книгочея.