В благородном семействе пани Сабины разразился дикий скандал. Когда выяснилось, что она вовсе не засыпала летаргическим сном, а только разыграла родных, выпив зелье из аптеки герра Брауна, родители, брат и супруг были потрясены. Они ожидали от Сабины любых сумасбродств, зная ее сложный характер, но не побега с турком.
Первым делом решили: это гипноз, мистическое внушение, которое ловкий сластолюбец оказал на беззащитную Сабину, чтобы обладать ею. В пользу этой версии склонялась мама, услышав, что турецкий букинист Осман Сэдэ тайком приторговывал приворотными снадобьями.
— Опоил ее, задурил и увез — плакала она, — на позор и поругание, а потом продаст в гарем какому-нибудь паше.
— Если к крымскому хану увезли ясочку Марысю Потоцкую, синеглазую блондинку, — причитал молодой ксендз Зыгмунд, брат Сабины, — то молва о красоте знатных полек вполне могла породить новую моду на польских жен. Вот турок и утащил ее, польстившись на щечки-ямочки…
Семья Сабины пребывала в трауре. Они много месяцев не получали от нее никаких вестей. Ограничившись ссылкой в отдаленное имение горничной Марицы, которую выпороли и разжаловали в скотницы, родители ничего не смогли поделать. Ни богатство, ни родство с влиятельными магнатами, ни заступничество церковных иерархов — ничто не помогло вернуть сумасбродную пани в родной дом Пястов. Отец ее прибыл в Жолкву, королевскую резиденцию, чтобы лично пожаловаться Яну Собесскому на похищение дочери. Но тот сухо ответил, что Подолия по мирному договору теперь передана турецкому султану и спасать Сабину, пусть даже его дальнюю родню, он не станет.
— Тем более, — намекнул круль, — до меня дошли разговоры, будто ясновельможная паненка сама завязала роман с турком и убежала по доброй воле. А раз так, Бог ей судья.
Шляхтич едва не сгорел от стыда, отходя от пышного трона Собесского под насмешки своих давних врагов. Выходка пани Сабины стала началом семейного упадка. Понимая, что здесь задета честь Пястов, родители вынуждены были объявить Сабину безвестно исчезнувшей в «турецкой стороне», скрывая обстоятельства похищения, и развесить на львивских стенах, по старому обычаю, смертные объявления — клепсидры.
На тонких листиках рисовались песочные часы, клепсидра, песчинки дней жизни в которой иссякли. Это означало смерть. Вывесив такое объявление у ворот дома и на окрестных улицах, скорбящая семья открывала свои двери для визитов родственников. Зажигая свечи над трунной парсуной — портретом умершей, нарисованным еще при жизни, они оплакивали пани Сабину. Однако костлявая не спешила забирать яркий цветочек Пястов. Сабина осталась жива — и более того — была счастлива.
Доскакав до Каменца, Леви успел разбудить свою суженую, окунув в холодную воду, и, стряхнув с нее прилипшие травинки, радостно обнял. Действие сонного зелья кончилось, паненка открыла глаза. Теперь им ничего не угрожало, влюбленные добрались до турецких владений, правоверный Леви мог взять в жены католичку Сабину.
В Каменце многое изменилось. У недостроенного костела возводили высокий каменный минарет. Кладка его была настолько крепка, что, когда город вновь перешел под польскую корону, минарет разрушить не смогли. Его пытались разобрать, взорвать, но потом оставили в покое, установив золотую статую Девы Марии вместо острия золотого полумесяца.
На башнях городской крепости веяли зеленые османские знамена. Роскошные костелы Каменца, выстроенные на щедрые пожертвования грешной шляхты, теперь смотрелись совсем невзрачно, хотя их не закрыли и не разграбили. Во многих богатых особняках, брошенных на произвол судьбы, со всей обстановкой, коврами, посудой, поселились турецкие чиновники.
Турки спали на лебяжьих перинах, еще хранивших тепло ясновельможных, ели баранину из тончайшего фарфора, раздавали своим женам брошенные шляхтянками наряды. И не переставали поражаться тому, что шановное панство, объявившее турок зверями апокалипсиса, нелюдями, разрывающими христиан на части, не отказывало себе в удовольствии носить турецкие шелка, лакомиться турецкими сладостями, украшать дома в стиле «османли».
— И не стыдно им, — возмущался Леви, — черноглазым, раскосым потомкам сарматов[45], воевать с близким по крови турецким народом? Ведь не о вере радеет шляхта! Только доходы с имений волнуют знатные польские семьи! Лишившись этого, они жалобно просят отбить Подолию, чтобы вновь предаваться нежным наслаждениям!
Пани Сабина деликатно промолчала. Стоило ли бежать от религиозных противоречий, подумала она, если Леви может разочароваться во мне из-за богатства Пястов, которое я потеряла так же, как осуждаемые им Чарторыйские, Сенявские и Замойские с Ходкевичами?
… Венчали их дважды: сначала Леви женился на Сабине по мусульманскому обряду, а затем, на всякий случай, Сабина привела Леви в старинный костел и уговорила ксендза провести повторную церемонию. Ксендз, разумеется, сначала не соглашался, ведь Леви в праздничном тюрбане, шальварах и халате никак не напоминал истинного католика, но, после долгих раздумий, нехотя перевенчал странных влюбленных. Католическая церковь в Подолии оставалась заложницей султанского милосердия, ее терпели, как терпели в Стамбуле греческие и армянские церкви, преследуя, но разрешая окормлять свою паству. Правила категорически запрещали подобные браки, однако здесь турецкий Каменец, а не Рим, и кто знает, чем для молодого ксендза обернется отказ обвенчать турецкого еврея Леви?
В крайнем случае, подумал находчивый священнослужитель, оправдаюсь тем, что меня заставили венчать польку с турком под угрозой смерти, и архиепископ простит. Совершив вдвойне святотатственный обряд — ведь пани Сабина формально была женой Гжегожа — ксендз внес имена новобрачных в толстую книгу в черной матерчатой обложке, закрывавшуюся на серебряные застежки. Когда же, наконец, Леви стал господином прелестной паненки, он едва не впал в панику, испугавшись…. ее одежды. Дело в том, что Сабину приучили носить корсет, хитроумное изобретение из зашитых в ткань китовых пластин. Знатная дама Речи Посполитой никогда не смела показываться без корсета, привыкая к китовой броне, словно это ее вторая кожа.
Впервые обняв Сабину за талию, Леви изумился, ощущая под рукой не молодое горячее тело, а какие-то подозрительные ребра. В голову сразу стали заползать нехорошие мысли, вроде той, что в сказках герою доставалась милая жена, но не из плоти и крови, а бестелесный дух, который даже обнять толком не получится. Леви не на шутку испугался. Дух, обернувшийся красавицей, снимал на ночь голову, чтобы было удобнее расчесываться, не ходил, а летал по земле, не имея ног. Пани Сабина тоже ходила быстро, почти летая, жаловалась Леви, что ей тяжело расчесывать свои густые черные волосы.
— Что, если она — суккуб? — мучился сомнениями Леви. — Пришлось ждать ночи. Ночью станет ясно, кто она, моя Сабина — земная женщина или призрак, обманувший мои надежды?! — решил Леви. — Впрочем, свадьба с суккубом — достойное наказание для такого грешника! Я недостоин любви.
И вот эта ночь настала. Леви пытался снять с Сабины платье, нащупывая пальцами жесткие, прямо не человеческие, «ребра» корсета.
Точно кости — похолодел он, скелет!
Длинное бордовое платье упало к ногам Леви. Он поднял глаза и увидел Сабину, облаченную в совершенно чудовищное, по его представлением, нижнее белье. Тело ее в боках и в груди стягивал бежево-серый, немного приукрашенный тонкими нитками узора, корсет. Померещившиеся Леви «кости» были выступавшими пластинами китового уса, неприятными на ощупь. Помимо всего, пани Сабина щеголяла в смешных панталончиках, обшитых оборочками, а к панталончикам лентами привязывались чулочки.
— А как же это снять?! — присвистнул Леви, понимая, что жена его вовсе не суккуб и не инкуб, а вполне нормальная полька, одетая по своей странной моде.
— Я сама не умею — растерянно призналась Сабина, — там, на спине, должны быть крючочки…
Леви никогда раньше не доводилось расстегивать крючочки на корсетах полек. Может, он слишком переволновался, или не догадался, как расцепить сцепленные застежки, только снять китовый панцирь с Сабины ему удалось не сразу.
— Пойду на кухню за ножом — сказал Леви, отпуская Сабину. Он принес большой острый нож для разделки рыбы, и аккуратно отодвинув края корсета от нежной смугловатой кожи, разрезал тугую ткань.
На пол полетели обрывки невероятно плотного китового уса, ошметки ткани, разрубленное полотно кружев..
— Считай меня восточным деспотом, Сабина, — сказал Леви наутро, — но больше чтоб никаких корсетов! Я едва не умер со страху, нащупав эти жуткие кости, и подумал, будто ты — суккуб! Есть же нижние сорочки, носи их.
— А суккуб — это призрак?
— Да. Суккубы умеют снимать голову.
— Я так не умею, — ответила Сабина, — можешь не волноваться.
Зима в Каменце выдалась снежной. Под толстой шапкой белых хлопьев даже высокие причудливые холмы Подолии стали казаться меньше.
Турки приостановили строительство большого моста: раствор на яичных белках и козьем сыре, скрепляющий камни, в мороз терял свои волшебные свойства. Леви в тот день шел в волчьей шубе, сгибаясь под тяжестью налипшего на злую шерсть снега. Ему приходилось вертеться, умудряясь держать в городе сразу две лавки и кофейню, но теперь Леви и не надеялся получить такую же прибыль, как от львовской торговли под именем Османа Сэдэ. Все-таки Каменец — это не Львов, рассуждал он, но зато там нет инквизиции, и есть Сабина, за любовь к которой его никто не сожжет.
Возвращаясь с бесплодных переговоров, не купив ни кофе, ни муки, Леви набрел на стихийную толкучку. Польские крестьяне, сбившись в кучу, дрожали и приплясывали рядом с такими же озябшими воробьями.
Поляки продавали контрабандные товары, привезенные из Речи Посполитой в обход границ и договоров. Леви уныло рассматривал ряды глиняных горшков, деревянные мелочишки — шкатулки, сундучки, игрушки, домотканые полосатые и узорчатые коврики, которые вряд ли купят правоверные турки.
Вдруг к нему приблизился незнакомец, он называл Леви «пан», прося «поглядеть на одну забавную вещицу», «шляхетскую забаву». Он увидел резные двухместные сани, чье глубокое сиденье было обито синим бархатом и прикрыто от стужи медвежьей полостью. Сани изображали китайского дракона, вырезанного со всеми чешуйками, перепончатыми крыльями, когтистыми лапами, длинным хвостом из дорогой древесины, отлакированного и гладкого. Зубатая пасть дракона щерилась, но не злобно, а вполне дружелюбно, ноздри его раздувались от холодного ветра, спина изгибалась, зауживающийся к концу хвост служил для торможения.
— Купите, пан, эти сани! — просил его замерзающий крестьянин, — я вырезал их вместе с сыном три года. Это шляхетские сани, легкие, быстрые!
— Вижу, сани отличные, — сказал Леви, — но разве водятся такие драконы?! Кто научил тебя?!
Крестьянин ответил ему:
— Я видел дракона в Львове, когда китайцы несли его, склеенного из цветной бумаги, с тряпичным языком и глазами-фонариками, по дальним улицам за Татарскими воротами. Смешная куколка, подумал я, запомнил и три года сидел над ними долгими вечерами. Купите, пан, не пожалеете! Эти сани можно сделать и колыбелькой…
При слове «колыбелька» Леви улыбнулся. Пани Сабина уже говорила ему, что скоро надо будет покупать колыбельку, а Леви, как обычно забегавшись, не успел ничего присмотреть. Поторговавшись и сбавив цену почти в половину, Леви купил драконьи сани.
В них он сажал Сабину, подталкивал — и пани летела вниз с высоких холмов, держа за уздечку, продетую сквозь ноздри змеевидного оборотня.
Только мысли приходили к ней не слишком радостные: Сабина мучительно думала о родителях и брате. Прокляли ли ее, или тайно оплакивают?!
В дракона сыпался снег, раздуваемый полозьями, светило яркое зимнее солнце, а внизу, под горой, неприкаянно бродил Леви. Он уже несколько месяцев не получал вестей от брата. Первое время Леви успокаивал себя тем, что, переехав внезапно, он не оставил своего нового адреса человеку, иногда передававшему письма, и тот теперь его ищет.
Подкупая стражников, Шабтай вел из башни Балшича оживленную переписку на иврите со своими адептами. Письма его не сохранились — или, вероятно, дожидаются подходящего часа в частных собраниях. Касались они вопросов кабалистики, суфизма, изредка — семейных дел, так как за плохое поведение Шабтая разлучили с женой Йохевед. Поверить, что его брат внезапно перестал отправлять письма, Леви не решался.
Стражники сменились, что ли? — размышлял он, или заболел?
Ответ пришел, но не в письме Шабтая, а в короткой записке от Эли, другого брата, давно порвавшего с сектантскими сборищами[46] и мирно продолжившего торговлю английскими товарами в лавке Измира.
Эли сообщил, что Шабтай Цви умер судным днем прошлого года, похоронен на берегу ручья или речушки. Известия из Ульчина, глухого угла Албании распространялись медленно, даже семья узнала об этом поздно, по чужим словам. Эли прибавил, что мусульмане не захотели хоронить своего единоверца на хорошем кладбище, считая Азиз Мухаммеда Цви еретиком, и, если б не дервиши Бекташи, отверженное тело нашло б свое пристанище среди христианских могил. Дервиши зарыли его в месте, куда сваливают умерших бедняков, а так же албанцев, называемых полуверами — ни мусульман, ни христиан, чтобы не осквернить ими порядочные кладбища.
Слова великого визиря Фазыл Ахмед-паши Кепрюлю, обещавшего похоронить Шабтая Цви вместе со свиньями, могильщики Ульчина восприняли буквально и даже хотели кинуть туда дохлую свинью, но дервиши отогнали их палками и сами засыпали яму землей.
Леви отнесся к смерти Шабтая спокойно. Хотя бы потому, что брат всегда говорил не «умереть», а «перебраться на другой берег», и злился, если кто-нибудь с умным видом принимался рассуждать о смерти, будто он там уже не раз побывал и вернулся обратно. Шабтай не любил траура, долгих прощаний, предсмертных страхов. Это отношение к смерти передалось Леви. Он перешел, ему там лучше — отвечал на слова соболезнования.
Слова казались Леви излишними. Саббатианцы ждали возращения Мессии в 1706 году. По расчетам, это должно произойти в городе под львиным гербом: либо в Иерусалиме, либо в Львиве. На всякий случай Шабтая ждали и там, и там. Оставалось немного. Леви, сомневаясь в глубине души, все-таки к ним присоединялся. Он хотел еще раз увидеть своего названного брата…