21. Львовская битва. Два письма. Мраморный ангел Лычкаревского кладбища

В 1675-м году около 60 тисяч турок и 100 тисяч кримськой конницы ворвались на Подолье, польськую часть Украины. Османы снова стали угрожать мисту Львову.

(Из хроник)

Проснувшись в состоянии, близком к забвению, Леви Михаэль Цви первым делом побежал умываться. Вода в лоханке была холодная, и, поливая себя, он тщетно пытался вспомнить, что было вчера. Произошло что-то страшное, припоминал Леви, вытираясь, но что?!

Выйдя на Поганско-Сарацинскую улицу в тюрбане и халате, Леви удивленно заметил, что все турецкие и татарские лавки украсились зелеными полотнищами, испещренными арабской вязью.

Аллах акбар — прочитал он справа налево, привстав на цыпочки.

Ляхистан правоверный — было написано на другом.

Странно, подумал Леви, вроде б сегодня не праздник. Тогда зачем флаги?! Правду львивский букинист узнал скоро. В лавку «Османа Сэдэ» завернул сосед и помимо прочего сообщил: на Львив идут турки, уже соединившиеся с отрядами крымских татар. Город будет взят в ближайшие недели.

— Но… Леви запнулся, подбирая турецкие слова, — а как же Ян Собесский?! Если его войска привлекут союзников, то…

— Собака этот Собесский — сказал турок. — Армия султана Мехмета непобедима! Мы возьмем Львив и на шпиль Ратуши повесим вот это знамя — он указал рукой на болтавшееся зеленое полотно. — А через пару лет падет Вена, затем Варшава.

— Инш’алла — добавил ехидный Леви. — Я бы на вашем месте не радовался: осада обещает быть долгой и кровопролитной.

— Мы платим налоги и сборы неверным — рубанул другой покупатель, и на что они идут? На костелы, на христианские школы, на содержание женщин католических священников, коих — и женщин, и священников — даже приличными словами назвать стыдно!

— С каждым годом с мусульман берут все больше, а права наши тают, словно лед на огне. Плати за все, плати! — присоединился к спору еще один праздношатающийся.

— Будем верить, что владения султана приукрасятся еще одним львиным городом — вздохнул Леви, — а мне пора работать. Видите, дама пришла.

Если Львив станет турецким, Леви кинется в ноги султану и вымолит у него перевода Шабтая Цви из Ульчина в этот город. Он готов ради этого пойти на любую жертву, даже стать евнухом, заложником благонадежности брата, охраняя покой султанского гарема. Тогда. тогда все начнется заново.

Но можно ли переиграть битву? Хватит ли у Шабтая сил вновь вступиться в тяжелую борьбу?! Леви не знал, к чему готовиться. Победа турок означала новую жизнь, вторую, и, наверное, последнюю попытку Шабтая Цви изменить все, что ему не нравилось. Дервишский орден Бекташи — размышлял Леви, всецело на стороне Шабтая. Дервиши придут в Галицию с турками, чтобы тихо сеять семена своего учения, восходящего к наизакрытейшему «Тарикату Ибрахими»[26]. Перебирая агатовые чётки, Шабтай вместе с ними станет мелодично напевать «Теилим» на родном иврите, и никакой Фызыл Ахмед — паша Кепрюлю не помешает ему.

— Это же Львив, Шабти, — скажет ему Леви, — твой город! Здесь возможно все. Дервиш в смешной шапке с лисьей опушкой и маленьким лисьим хвостиком сзади, декламирующий «Теилим» как речитатив Корана, никого не удивит.

Даже если Шабтай будет жить по бумагам, выданным на имя… хм, кого?

Ну, например, православного русина Оленкина — так, кажется, переводится фамилия Цви?! Неужели Мендель, светлая голова, не шутил, обещая в таком случае настоящую «авив ярок» — возрождение авраамического единства, о котором смутно упоминается в каббалистических рукописях Эзры д’Альбы?!

На словах «авив ярок» — зеленая весна Леви осенило.

— Ялла! — вскричал он, — да у меня же в кармане ключ от библиотеки Коэна! Поторгую немного и побегу открывать, пока рабби штудирует Талмуд в синагоге Нахмановичей. Возьму трактат «Эц даат» и незаконченный черновик «Пардес римоним», заверну в талит, отошлю Шабтаю через армянских купцов. Они доставят что хочешь даже в такую глушь, как орлиная страна Албания.


Нехемия Коэн везде искал своего сына Менделя, но не находил.

— Где же он? — беспокоился отец, — в такую позднюю пору?!

Леви Михаэль Цви уверенной походкой победителя спешил к дому Коэна.

Он уже приблизился к двери, подняв руку, чтобы ударить в колокольчик, и тут Леви настиг Коэн.

— Где мой сын! Отвечай! — Нехемия схватил Леви за тюрбан и стал душить.

Он не сомневался — это его рук дело. Старый грузный раввин вполне мог удавить Леви, но ему удалось вырваться.

— С Менделем твоим все в порядке, — тихо ответил Леви, — он в костеле иезуитов готовится принять святое крещение. По римско-католическому обряду — зачем-то добавил он.

Рабби Нехемия Коэн побледнел.

— Что ты сказал, мерзавец? Что ты выдумал?

— Я ничего не выдумал, рабби, — сказал Леви, смотря Нехемии в глаза, расширенные от ужаса и страха. — Все так. Мендель у патера Несвецкого. Если хотите его увидеть, отдайте рукописи д’Альбы.

— Негодяй! — Коэн уже шипел, плохо понимая, что Леви может его обманывать.

— Это вы негодяй, рабби — сказал Леви, немного подумав. Вы знали, что Шабтай Цви рожден для великих свершений, но всегда метили на его место. Вы тоже хотели быть Машиахом. Не спали ночами, думая, как бы от него избавиться.

— Это неправда! — вскричал Коэн.

— Раз задело, значит, правда! — разъярился Леви. — Кто подбросил Шабтаю молодую белую коброчку на дороге в Салоники?! Можете не признаваться, я знаю, что это была ваша затея! Коброчку в плетеном сосуде с крышкой вы купили у индусов, поглотителей огня, и переправили в Турцию, чтобы один опытный убийца положил ее моему брату на шею, когда он спал! Но вы забыли, рабби, что перевернутое «Машиах» читается «нахаш», змей, поэтому Шабтаю никакие змеи не страшны. Коброчка уютно сползла ему на живот, свернулась клубочком и мирно проспала до утра, а потом уползла по своим кобриным делам в можжевеловые заросли. Это вас не остановило! Через несколько лет подло воспользовались случаем, чтобы уничтожить моего брата.

Зрачки Леви сузились, словно у дикой кошки.

— Шабтай Цви оказался умнее — он выбрал жизнь, а не смерть. Вы уже потирали руки в ожидании казни, а тут такая неожиданность! Увидев меня на площади Рынок, испугались, что стану мстить. Если бы вы отдали мне рукописи сами, я не стал отводить Менделя к иезуитам. Почтенный рабби не оставил выбора бедному турку!

— Но что с моим сыном? — спросил Нехемия.

Я же сказал: беседер гамур![27] Он скоро улетит от иезуитов, как и полагается потомственному каббалисту…

— Кстати, этот ключик — ваш? — Леви вытащил ключ, который ему дал Несвецкий.

Не мой — уверил его Коэн. — Он похож на ключ от моего шкафа, но узоры немного не те. Видите, здесь две симметричные капельки. А у меня ручка ключа стилизована под птичье перо с глазом внутри.

— Обманщик! Вот так связываться с иезуитами! Но это уже ваши сложности — ехидно подкольнул Леви Нехемия.

— Взаимно, рабби! — улыбнулся Леви. Злость его прошла.

Он простил Коэну все, хотя говорил в гостях у пани Сабины, что прощают одни христиане. Слезы старика, его растерянность и ужас заставили Леви пожалеть Нехемию.

Все-таки еще ничего неизвестно о Менделе — решил он, мало ли что может произойти, вдруг не он обыграет иезуитов, а они его?!


Фатих-Сулейман Кёпе почти до рассвета не ложился спать. Он сидел на краешке постели, где спала Ясмина, и думал. Войска султана Мехмета уже шли на Львив. Крымчаки точили кривые сабли. Вчера в мечети был объявлен джихад, и Фатих записался. Потому что записались в моджахеды — те, кто творит джихад — всего его друзья с Поганки-Сарацинской. И даже его тесть, отец Ясмины, больной Ибрагим, тоже записался.

Но — вот странно — Фатиху воевать с поляками вовсе не хотелось.

Не только потому, что он недавно женился, и не только из-за того, что Ясмина уже носила под сердцем его ребенка. Не только из-за торговли в лавке, которую нельзя оставлять закрытой. Фатих вообще не думал поднимать руку на львовян, кем бы они ни были: поляками ли, русинами ли, немцами ли и даже евреями.

Это ведь мой город, мой Львив — размышлял турок, смотря на спящую жену.

Ну, зачем мне убивать ту же пани Сабину, в которую влюблен Осман Сэдэ? Она такая милая, смуглая, с ямочками на щеках. Или старого рабби Нехемию Коэна? Что он мне плохого сделал? Напротив, Коэн всегда в нашей лавке покупает. А уж про армян и говорить нечего: мы всех их должники и они все наши должники тоже. Без них наша торговля накроется медным тазом. Идти или не идти?

Солнце поднималось над Львивом, одинаково освещая и турецкие домики

Поганки, и Жидивску Брамку с синагогой Нахмановичей, и владения польской аристократии, и Русскую улицу, и Армянскую катедру, даже уютные немецкие аптеки с булочными, хотя всходило изо дня в день на Востоке. Ясмина была такая теплая, что он даже не стал заворачиваться в одеяло и тут же уснул. А затем он летел — тоже во сне — на старом щетинистом кабане над пропастью, и кабан противно щерился, высовывая желтые клыки.


Мендель Коэн впервые провел ночь вне дома, в христианской части, в жилом флигеле, пристроенном к костелу иезуитов. Патер Несвецкий нарочно запер его на два замка, закрыл снаружи окно и запретил кому-либо входить туда. А то отговорят креститься, переживал он, умыкнут обратно в гетто.

В то время его несчастный отец, Нехемия Коэн, плакал, все еще не теряя надежду, что Мендель стал жертвой заговора саббатианцев и сможет убежать. То, что Мендель сам решил перейти в христианство, раввин не допускал ни минуты. Эта религия была для него совершенно чуждой. Даже к магии египетских жрецов рабби относился более снисходительно, нежели к ереси «ноцрим».

— Этого не может быть, чтобы мой сын сознательно пошел к иезуитам, — плакала ребецен Малка, — его пытают и держат в цепях…

На самом деле юного Менделя Коэна никто в цепи не заковывал.

Он спокойно спал в мягкой кровати, на перине, набитой лебяжьим пухом.

Над изголовьем висело черное распятие: грустный тощий иудей, почему-то без кипы, приколоченный огромными гвоздями к кресту. На терновом венце Мендель увидел знакомые, но сильно искаженные неграмотным мастером, еврейские буквы. Царь Иудейский, который не правил ни дня, но зато царствует над миллионами гойских душ. Осужденный старцами Сангедрина, бывшими ничем не добрее инквизиторов, Йешуа был для иудейского мальчика символом еврейских мук.

— И ведь тоже, поди, в йешиве учился — сказал бы о нем отец.

Скорей бы сбежать отсюда домой, потянулся мальчик, к маме, на запах корицы и лежалых пергаментов, завернуться в талес, который накрывает каждого еврея, словно Г-сподь своей милостью, и каяться, каяться.

В том, что посмел прийти к неверным. В том, что лежит сейчас под запрещенным «целемом» — идолом. В том, что ужинал некошерным.

— Вот так они с евреями — сказал Мендель Коэн самому себе, отводя глаза от распятия, и, прочитав молитву «Мойде ани», вышел к иезуитам.

Там его уже ждали. Крещение иудея — церемония с точки зрения галахического права весьма сомнительная, по планам патера Несвецкого, должно затмить все виденное раньше. Сначала хор мальчиков в белых одеждах с нашитыми на груди золотыми крестами, изображающие ангелов, споет латинский гимн, держа в руках зажженные свечи.

Далее они споют по-еврейски — решил иезуит, ведь крещение Менделя Коэна — не просто обряд, а соединение мудрости Ветхого и любви Нового Заветов. И раз Йешуа любил петь с кучерявыми палестинскими детишками псалмы, то почему бы не заставить мальчиков выучить к субботе несколько строк? Транскрипцию я им дал, мечтал иезуит, выучат. А не то — розги.

Затем я скажу речь… Там будет о том, что мы должны любить еврейский народ, давший нам Спасителя. Но не тех, кто распинал, а тех, кто верил. И Менделя Коэна вместе с ними. Он ведь настоящий серафим! Черные кудри, умные глазищи! Мальчик дорастет до кардинала, клянусь Ченстоховской Мадонной!

Если бы Мендель слышал, как Несвецкий называл его серафимчиком, он бы обиделся. Ведь на иврите шараф — ядовитая змея…

— Подойди сюда, сын мой — сказал Игнатий Несвецкий Менделю. — Дай я тебя благословлю.

Иезуит простер над его головой аристократически узкую длань, приговаривая: во имя Отца, Сына и Святого Духа. Аминь.

— Амен — добавил Мендель. Сын раввина с пеленок привык добавлять «амен» в конце любого благословления.

Кощунство его не покоробило: Мендель не понимал латыни.

— Скоро ты придешь под крыло нашего Господа — улыбнулся Несвецкий, — отречешься от прежних сатанинских заблуждений.


… Осада Львова тем временем разворачивалась, как разворачиваются утром молитвенные коврики в турецкой мечети.

Уже пестрело от зеленых знамен и серебра сбруй турецких коней. Пришли и стали крымские татары. Замковая гора покрылась людской толщей, затмившей зелень лугов. В лето 1675 года по григорианскому календарю на мисто Львив упал снег. Белые мухи засыпали улицы и площади. Померзли цветы. Турки и новообращенные мальчики, входившие в яни чери — новое войско Высокой Порты — кутались в накидки из верблюжьей шерсти.

— Холодно сегодня, а Стась? — спросил на Золочевском шляху один янычар другого.

— Хватит меня Стасем звать, я Мухаммед — недовольно ответил он.

— Ладно, Мухаммед, — согласился его приятель, — сейчас бы молочка теплого. И краюху хлеба прямо из печки. Что ты молчишь?

— Это мой хутор — неожиданно сказал мальчик. — Там мамо и тату жили. Раньше. До набега.

— А ты помнишь, как тебя забрали?

— Нет.

— Мухаммаде, давай завернем на мой хутор! Тут близко! Должны остаться люди, они нам молока вынесут.

— Ладно, Неджиму, зайдем. Я и пруд с ветлами по краям узнаю. Как они разрослись, Неджиму.

— Надо же, и хата наша цела. Смотри, какая-то женщина на нас смотрит.

— Пойдем. Только тюрбан сними, а то догадается, кто мы.

— Тетя, а у вас молочка не найдется? Мы очень замерзли — сказал янычар Мухаммед.

— Хлопчики, а что вы так странно нарядились? — удивилась хуторянка, но вынесла им полный кувшин молока. — Играете, что ли?

— Да, у нас игра такая — смутился Неджим. — С саблями.

— Пейте, дети, я только что корову подоила, еще не остыло.

Янычары выдули молоко и ушли.

— Где-то я их уже видела, — стала припоминать женщина. — Не Остапа ли это сынок? Его турки захватили. То-то он в иноземном и от шмата сала отказался… Точно, Остапов сын. Всю семью их убили, а мальчишку Стася забрали. Эх, грех, грех..

Снег растаял, а женщина все смотрела вдаль.

Правоверный Львив гудел, будто это был не старинный город, окруженный высокими стенами, а встревоженный медвежьей лапой пчелиный улей.

Турки и татары прыгали от предвкушения победы. Особо впечатлительные уже представляли, как приколотят золотые полумесяцы к звонницам католических соборов, вынесут куда подальше статуи Исы и Мариам, уберут иконы, отвинтят скамейки, положат ковры. И в костеле зазвучит правильная месса, начинающаяся со слов БИСМИЛЛА РАХМАН РАХИМ АЛЬХАМДУ ЛИ-ЛЬ-ЛЯЙИ РА-Б-БИЛЬ АЛЯМИН А-Р-РАХМАНИ-Р-РАХИМ МАЛИКИ ЯУМИ-Д-ДИН.

До этого оставалось совсем немного — и все же победили не турки.

Позже историки напишут о Львовской битве, что произошла 24 августа 1675 года, толстые тома, но для жителей семи львиных холмов эти дни были наполнены своим горем. Горевал рабби Нехемия Коэн, переживая за сына. Страдала, изнемогая от ожогов, русинка Марица, отклеивая вместе с кожей пропитанные медовой мазью повязки. Плакала красивая пани Сабина, любившая турка-букиниста Османа, врага польской короны и католической церкви. А незрячая Ясмина вышивала для будущего малыша турецкими узорами маленькую рубашечку, ждала Фатиха, который не сказал ей, что записался в моджахеды. Беспокоился немец-аптекарь Браун, что турки конфискуют его спиртовые настойки и выльют в Полтву. Убивался Леви, раскаявшийся, что причинил столько горя юному Менделю Коэну, не отвечающего за грехи сумасбродного отца.

Суетился иезуит Несвецкий, боявшийся, что Мендель откажется креститься и в суматохе осады убежит, а то и перемахнет к туркам.

— Не зря же говорят, что у евреев и турок веры родственные, — тревожился патер, — сиганет по крышам, ищи его потом. Пойду, проверю, как мой мальчик.

«Мальчик» иезуита Несвецкого примерно изучал Евангелие, усилиями одного крещеного еврея переложенное на древнееврейский язык.

Многие притчи Мендель знал по Талмуду, некоторые фразы ему доводилось слышать на Поганке, когда по пятницам мулла читал большую проповедь у дверей мечети. Поэтому учение Иешуа Менделю не понравилось — он и так это знал.

— Вот было бы здорово, — возмечтался фантазер, — если бы все христиане соблюдали законы этой книги. Тогда люди вроде иезуита Несвецкого даже близко не подошли б к церкви, а сидели б в тюремной башне. А уж такого кошмара, как осада Львова, вовсе не произошло бы!


Круль Ян Собесский готовился к бою. Расстелив кавказский бешмет, он сел на влажную землю Замковой горы, и, достав лист бумаги, стал выводить письмо своей Марысеньке, Марии-Казимире, графине д’Аркьен.

Милая моя Марысенька, пишу тебе с самого высокого холма, смотря на город Львов едва ли не наравне с тучами. Высокий Замок окутывает гору серым туманом, несущим в себе бесчисленное множество мельчайших капель воды. Я целую их, и знаю, что очень скоро эти тучи донесут тебе в столицу дождь, а вместе с ними и мои поцелуи. Не скучай, Марысенька, Ян любит тебя…

По другую сторону, тоже на холме, постелив тонкий верблюжий плащ, писал по-польски своей невесте янычар Мацек, или Эмин уль-дин, родом из мелкопоместных шляхтичей Львовщины. Еще в детстве его обручили с Софией, знатной шляхтенкой, и обещали, что, как только им исполнится 16, они обвенчаются. Но в 9 лет его похитили турки, отдав в корпус яни чери. Янычарам запрещалось жениться. Нареченная оказалась верна ему и ушла в монастырь босых кармелиток.

— Не будет мне счастья без Мацека — сказала София, ступая затвердевшими пятками по выщербленной львовской мостовой. Она увидит своего жениха еще один раз — когда после боя сестры начнут убирать тела убитых. Светловолосый, синеглазый Эмин уль-дин вновь воссоединится с польским народом, оказавшись в общей куче изуродованных трупов, и его холодного лба, как в далеком сне, коснутся обжигающие губы любимой.

Но пока Эмин уль-дин старается не сбиться: это ведь так сложно, писать слева направо, полузабытыми латинскими буквами. Как бы я хотел хоть на минуту перенестись к тебе, моя София, смешаться с ветром, дождями, туманами, чтобы прилететь в наш город Льва и обнять.

На голову Мацека села замерзшая бабочка, павлиний глаз, помахала крыльями, смахнула щепотку пыльцы и улетела. Но что это? Звенит в ушах призыв к бою.

Листок с письмом сброшен ветром, несет его на древние стены Высокого Замка, относит в сторону Краковского предместья. Теперь его никто не прочитает. Эмин уль-дин садится на коня, пристегивает саблю. Его ловкая рука снесет не один десяток польских голов, изрубит редкостных храбрецов. Среди них окажутся и мальчики, с которыми Мацек играл в детстве. Он не помнит их лиц, но они узнают в пылающем яростью турке поляка Мацека.

Кысмет кара. Черная судьба светлоголовых турок… О них не станут вспоминать, вместо заупокойной молитвы польские яни чери услышат слова проклятия. А Мендель Коэн читает в книге, что настанет век, когда исчезнут войны и все люди будут друг другу братьями. Он подходит к окну.

Где-то неподалеку гремят пушки, кричат люди, сизый дым пороха застилает небо. С ужасом иезуит Несвецкий увидит, как сын раввина поднимается от пола и вылетает во внезапно прояснившуюся высь.

Но, то ли Мендель забыл произнести какое-то слово, то ли не хватило ему умений, только полет его оборвался. Мендель упал на каменный тротуар, разбившись насмерть. Кровь его потекла по серой брусчатке. Иезуит принес умирающего Менделя обратно и, начав крещение, отрезал большими ножницами непокорные черные пейсы Менделя Коэна, сына Нехемии Коэна и правнука Давида Алеви, так и не ставшего еврейским мудрецом, асом Каббалы. Протяжно гудели голоса мальчиков в светлых балахонах, певших нахаму, нахаму ами — утешайте народ мой, утешайте.

Рабби Нехемия Коэн и Леви Михаэль Цви рядом, бок о бок, сидели все 7 дней траура, «шивы», посыпая пеплом из печки грязные головы. Они рвали на себе одежду, сняли обувь и стенали. Менделя Коэна, получившего христианское имя Бенедикт, похоронили на Лычкаревском кладбище, рядом с католиками, коих он никогда не жаловал. Скорбящий патер Несвецкий заказал лучшим мастерам Львова роскошный надгробный памятник: белый мраморный ангел длинным крылом утирает нечаянно набежавшую слезу, облокотившись на крест. Черты лица ангела напоминают Менделя. Евреи никогда не навещают эту могилу, только безутешный отец, рабби Нехемия Коэн, приходит сюда в глухую ночную пору поплакать. Нигде в еврейских хрониках не найдете упоминаний о том, что у рабби Нехемии Коэна, отца 12 детей, был сын Мендель.

— Народ мой остался безутешен — сказал Шабтай, смотря в узкое окно башни Балшига. Вестей от Леви не было.

Львовская битва, подарившая христианской Европе лишние 400 лет, длилась долго. На что будут потрачены эти лишние 400 лет, не знал даже Ян Собесский.

Загрузка...