Леви Тидхар вырос в израильском кибуце, много путешествовал по Африке и Азии, жил в Лондоне, на острове Вануату в Тихом океане, в Лаосе. В 2003 году получил премию Кларка Брэдбери, присужденную Европейским космическим агентством. Редактор сборника «Майкл Маршалл Смит: Аннотированная библиография» («Michael Marshall Smith: The Annotated Bibliography»), а также антологий «Букварь для взрослых от Дика и Джейн» («А Dick & Jane Primer for Adults») и «Большая книга мировой научной фатпастики» («The Apex Book of World SF»). Автор сборника взаимосвязанных рассказов «Ивритпанк» («HebrewPunk»), повестей «Ангельское ремесло» («Ап Occupation of Angels»), «Горел и пузатый бог» («Corel and the Pot-Bellied God»), «Переменная облачность» («Cloud Permutations»), «Иисус и Восьмеричный Путь» (Jesus and the Eightfold Path) и романа «Тель-авивское досье» («The Tel Aviv Dossier», в соавторстве с Ниром Янивом). Рассказы этого плодовитого писателя публиковались в «Interzone», «Clarkesworld», «Apex Magazine», «Sei Fiction», «Strange Horizons», «Chizine», «Postscripts», «Fantasy Magazine», «Nemonymous», «Infinity Plus», «Aeon», «The Book of Dark Wisdom», «Foitean Bureau» и не только, переведены на семь языков. Среди последних работ Тидхара – «Книжник» («The Bookman»), его продолжение – «Камера обскура» («Camera Obscura») и «Осама: Роман» («Osama: A Novel»), а также роман «Большая игра» («The Great Game»).
Прожив некоторое время в Тель-Авиве, Леви Тидхар вновь перебрался в Англию. Этот рассказ представляет собой изучение искусственно протянутой через поколения немеркнущей памяти на фоне причудливого, живо прорисованного будущего Тель-Авива.
Панели солнечных батарей на крыше были сложены, они все еще спали, но уже беспокойно ворочались, будто чувствовали близость восходящего солнца. Борис стоял на краю плоской крыши. Обитатели дома, отцовские соседи, за минувшие годы уставили ее множеством растений в глиняных, алюминиевых и деревянных горшках, превратив в высотный тропический сад.
Здесь, наверху, было тихо и пока еще прохладно. Борис любил запах позднего жасмина, цепкий, ползущий вдоль стен здания, растекающийся по всему старому району возле Центральной Станции. Борис глубоко вдохнул ночной воздух и медленно, маленькими порциями выпустил его, глядя на огни космодрома: тот вырастал из песчаной почвы Тель-Авива, сам похожий на песочные часы, а отбывающие и приземляющиеся суборбитальные корабли казались падающими звездами, расчерчивающими небеса сияющими линиями.
Он любил запах этого места, этого города. Запах раскинувшегося на западе моря, дикий запах соли и большой воды, водорослей и дегтя, лосьона для загара и людей. Любил на рассвете наблюдать за солнечными серферами, которые, раскинув прозрачные крылья, скользили по ветру над Средиземным морем. Любил запах прохладного кондиционированного воздуха, просачивающийся из окон, запах базилика, растертого между пальцами, запах шавермы, поднимающийся с улицы, кружащий голову смесью ароматов специй, куркумы и непременного тмина, любил запах исчезнувших апельсиновых рощ, доносящийся издали до каменных городских кварталов Тель-Авива и Яффы.
Когда-то апельсиновые рощи были здесь повсюду. Он окинул взглядом старые дома по соседству, шелушащуюся краску, похожие на коробки жилые застройки, наследие советской архитектуры, втиснувшееся меж величественных сооружений школы Баухауса[96] начала двадцатого века – зданий, похожих на корабли, с длинными, изящно изгибающимися балконами, маленькими округлыми окнами, плоскими крышами, напоминающими палубы вроде той, на которой стоял сейчас он…
Среди старых зданий возвышались и сооружения поновее, кооперативные дома в марсианском стиле с внешними желобами лифтов и крохотными комнатками, разделенными порой на еще более крохотные комнатки, в которых зачастую даже не было окон…
А белье висело так же, как сотни предыдущих лет, висело на веревках и окнах – полинявшие рубахи и шорты тихонько полоскались на ветру. Плывущие по улицам внизу шары света потускнели, и Борис осознал, что ночь отступает: уже зарумянилось, порозовело небо на горизонте, а значит, солнце на подходе.
Всю ночь он бодрствовал, дежуря возле своего отца. Влад Чжун, сын Вэйвэя Чжуна (Чжуна Вэйвэя, если придерживаться китайской традиции ставить фамилию перед именем) и Юлии Чжун, в девичестве Рабинович. По семейному обычаю Бориса нарекли русским именем. По другому семейному обычаю ему дали второе, еврейское. Он криво усмехнулся, подумав о Борисе Аароне Чжуне, наследии трех столь разных и древних историй, тяжко давящем на его крепкие, но, увы, уже не молодые плечи. Ночь эта выдалась нелегкой.
Когда-то апельсиновые рощи были здесь повсюду… Он глубоко вдохнул, уловив запахи старого асфальта и едких выхлопов двигателей внутреннего сгорания, запахи, тоже исчезнувшие нынче, как и апельсиновые рощи, – и всё же где-то, на уровне памяти, сохранившиеся.
Он пытался оставить все позади. Отринуть фамильные воспоминания, которые он иногда, про себя, называл Проклятьем семейства Чжун, или Безумством Вэйвэя.
И все же он помнил. Конечно, помнил. Тот день, далекий-далекий, когда Бориса Аарона Чжуна еще и в проекте не было и петля-Я еще не сформировалась…
Это было в Яффе, Старом городе на вершине холма, над гаванью. В доме Иных.
Чжун Вэйвэй ехал вверх по холму на велосипеде, потея на жаре. Он не доверял этим узким извилистым улочкам – как самого Старого города, так и Аджами, соседа, наконец-то истребовавшего свое наследие. Вэйвэй отлично понимал распри этих мест. Были арабы, и были евреи, и они хотели одну и ту же землю, вот и дрались. Вэйвэй понимал землю и понимал, как можно быть готовым умереть за нее.
Но имел он представление и о концепции изменения земли. «Земля» – это понятие стало не столько физическим, сколько умственным. Совсем недавно он вложил некоторую сумму в целую планетарную систему во вселенной игр Гильдии Ашкелона. Скоро у него будет ребенок – Юлия уже на седьмом месяце, а потом внук, и правнук, и так далее, и так далее, и все поколение запомнит Вэйвэя, своего прародителя. Потомки будут благодарны ему за то, что он сделал, за недвижимость, реальную и виртуальную, и за то, чего он надеется достичь сегодня. Он, Чжун Вэйвэй, начнет династию, здесь, на этой разделенной земле. Потому что он видит основные аспекты, потому что он один понимает важность этой разнородной зоны, Центральной Станции. Евреи на севере (и его дети тоже, они будут евреями, и мысль эта странная и выбивающая из колеи), арабы на юге – теперь они вернулись, востребовали Аджами и Менашию, строят Новую Яффу; город, пронзающий небо сталью, камнем и стеклом. Делятся города, такие как Акко или Хайфа, что на севере, и новые города, растущие в пустынях Негев и Арава.
Арабы или евреи – всем им нужны иноземцы, иностранные рабочие: тайцы, филиппинцы, китайцы, выходцы из Сомали и Нигерии. И всем им нужен буфер, это межзонье Центральной Станции, старого юга Тель-Авива. Место жалкое, место страшноватое, но более всего – место пороговое.
И он сделает это место своим домом. Своим, и своих детей, и детей своих детей. Евреи и арабы по крайней мере понимают, что такое семья. В этом они похожи на китайцев – и непохожи на американцев с их крохотными семейками, натянутыми отношениями, и все живут отдельно, одиноко… Этого, поклялся Вэйвэй, с его детьми не случится никогда.
На вершине холма он остановился и вытер пот со лба носовым платком, прихваченным специально для этого. Мимо проезжали машины, и повсюду гремела стройка. Он и сам работал здесь, в одном из возводящихся зданий, в составе эмигрантской строительной команды: он, коротышка-вьетнамец, верзила-нигериец и бледный крепыш-румын, общающиеся между собой с помощью жестов, звездного пиджина (хотя в то время это арго и не было столь широко распространено) и автоматических переводчиков, встроенных в их узлы. Сам Вэйвэй работал над внешним скелетом здания, взбираясь по гигантским башням в специальных «лапах» с ловкостью паука, видя с высоты город далеко внизу, и раскинувшееся море, и точки кораблей…
Но сегодня у него выходной. Он копил деньги – что-то высылал каждый месяц семье в Чжэньду, что-то оставлял здешней семье, в которой скоро ожидалось пополнение. А остальное потребуется сейчас – за услугу, что он попросит у Иных.
Аккуратно сложив платок и убрав его в карман, Вэйвэй повел велосипед по дороге к лабиринту троп Старого города Яффы. Там и тут еще проглядывали остатки древнего египетского форта; темнели ворота, подновленные век назад; покачивалось подвешенное на цепях апельсиновое дерево, растущее в тени стен в тяжелой каменной яйцевидной корзине. Вэйвэй не остановился, он продолжал двигаться, пока не добрался наконец до дворца Оракула.
Борис смотрел на восходящее солнце. Он чувствовал себя усталым, опустошенным. Целую ночь он провел с отцом. Его отец, Влад, теперь почти никогда не спал, часами сидел в своем кресле, затертом до дыр, притащенном однажды много лет назад (и день этот кристально ясно отпечатался в памяти Бориса) с величайшими усилиями и не меньшей гордостью с блошиного рынка Яффы. Руки Влада сновали в воздухе, ловя и перемещая нечто невидимое. Доступа к тому, что мерещилось отцу, у Бориса не было. Отец вообще практически ни с кем не общался. Борис подозревал, что «двигает» Влад воспоминания, пытаясь как-то привести их в порядок. Но сказать наверняка он не мог.
Как и Вэйвэй, Влад был рабочим-строителем, одним из тех, кто возводил Центральную Станцию, взбираясь на незавершенное гигантское сооружение, этот космопорт, ставший сейчас почти что отдельной вселенной, без которой уже нельзя представить ни Тель-Авив, ни Яффу.
Но это было давно. Теперь люди живут дольше, но разум стареет по-прежнему, а разум Влада куда старше его тела. Борис двинулся по крыше к углу, где располагалась дверь, прячущаяся в тени миниатюрной пальмы. Уже начали открываться солнечные панели, разворачивая тонкие крылья, чтобы лучше ловить лучи встающего солнца и заслонять растения от дневного зноя.
Много лет назад товарищество жильцов поставило здесь общий стол и самовар, и каждую неделю все квартиры по очереди приносили к столу чай, кофе и сахар. Борис осторожно отщипнул пару листиков растущей в горшке мяты и налил себе чаю. Бульканье льющегося в кружку кипятка успокаивало, а запах мяты, свежий и чистый, гнал усталость. Надо подождать, когда мята заварится. Кружку Борис взял с собой, к краю крыши. Внизу шумно пробуждалась никогда по-настоящему не дремлющая Центральная Станция.
Он отхлебнул чаю и подумал об Оракуле.
Когда-то Оракула звали Коэн, и, по слухам, она имела отношение к Святому Коэну Иных, но никто не мог сказать ничего определенного. Сегодня немногие знают об этом. Ибо вот уже три поколения обитает она в Старом городе, в темном и тихом каменном доме, наедине со своим Иным.
Имя Иного или его опознавательный индекс были неизвестны, что у Иных не такая уж и редкость.
Несмотря на возможные родственные связи, снаружи каменного дома стояла маленькая каменная рака святого Коэна – скромная, с редкой кое-где позолотой, старыми разорванными цепями и теплящимися круглые сутки свечами. Вэйвэй, подойдя к двери, задержался перед ракой на минутку, зажег свечу и возложил подношение – испорченный компьютерный чип из прошлого, приобретенный за бешеные деньги на блошином рынке у подножия холма.
«Помоги мне сегодня достичь моей цели, – подумал Вэйвэй, – помоги объединить мою семью и позволь им разделить мой разум, когда я уйду».
Ветра в Старом городе не было, но от древних каменных стен веяло приятной прохладой. Вэйвэй, которому только недавно вживили узел, постучал в дверь, и та тут же открылась. Он вошел внутрь.
Момент этот неподвижно застыл в памяти Бориса, но одновременно, как это ни парадоксально, бывало так, что угол зрения внезапно и необъяснимо смещался. Воспоминания деда вспыхивали в сознании. Вэйвэй вел себя как исследователь неизвестных земель, идущий на ощупь, повинуясь инстинкту. Он не вырос с узлом; ему было трудно следить за Беседой, бесконечным разговором людей и фидеров, без которого современный человек ощущал бы себя слепым и глухим; и все же он предчувствовал будущее, как куколка ощущает свое созревание. Он знал, что дети его будут другими и их дети тоже, в свой черед, другими, но понимал, что будущего без прошлого не бывает…
– Чжун Вэйвэй, – произнесла Оракул.
Вэйвэй поклонился. Оракул оказалась на удивление молода – или, по крайней мере, молодо выглядела. У нее были короткие черные волосы, ничем не примечательные черты лица, бледная кожа и золотистый протез на месте большого пальца. Вэйвэй даже вздрогнул: это и был ее Иной.
– У меня просьба, – проговорил Вэйвэй. Он помедлил, потом протянул небольшую коробочку. – Шоколад. – пояснил он, и Оракул – или просто показалось? – улыбнулась.
В комнате было тихо. Ему потребовалось какое-то время, чтобы понять, что это прервалась Беседа. Комната, надежное убежище, безопасная зона, была защищена от проникновения мирского сетевого трафика надежнейшими шифровальными средствами Иных. Оракул взяла у него коробку, открыла, осторожно выбрала одну конфету и положила в рот. Задумчиво пожевав, она одобрительно кивнула. Вэйвэй вновь поклонился.
– Пожалуйста, – сказала Оракул. – Садитесь.
Вэйвэй сел. Сел на стул с высокой спинкой, старый и потертый. Наверное, с блошиного рынка, подумал он, и мысль эта вызвала странное чувство: надо же. Оракул покупает что-то у лоточников, как будто она человек. Впрочем, конечно же, она и есть человек. Однако облегчения от этого осознания он отчего-то не ощутил.
А потом глаза Оракула чуть изменили цвет, и голос ее вдруг стал другим, ниже, обрел хрипотцу, и Вэйвэй снова сглотнул.
– Чего ты хочешь попросить у нас, Чжун Вэйвэй?
Теперь говорил Иной. Иной, вживленный в человеческое тело, Слитый с Оракулом. Говорили квантовые процессоры, заработавшие в золотистом пальце… Вэйвэй, собравшись с духом, ответил:
– Мне нужен мост.
Иной кивнул, поощряя продолжать.
– Мост между прошлым и будущим, – пояснил Вэйвэй. – Э… непрерывность.
– Бессмертие. – Иной вздохнул. Рука поднялась почесать подбородок, золото большого пальца соединилось с бледной женской плотью, – Все люди хотят бессмертия.
Вэйвэй покачал головой, хотя отрицать сказанного и не мог. Мысль о смерти, об умирании ужасала его. Он знал, что ему не хватает веры. Многие верили, вера двигала человечеством. Реинкарнация, жизнь после смерти, мифическая Загрузка, так называемый Перевод – не все ли равно, все это требовало веры, которой Вэйвэй не обладал, хотя и нуждался в ней. Он знал, что когда он умрет – он умрет. Петля-Я с опознавательным индексом «Чжун Вэйвэй» перестанет существовать, просто и бесшумно, а мир продолжит вертеться точно так же, как и всегда. Осознавать собственную незначительность – ужасно. Для петли-Я человека характерно чувствовать себя центром вселенной, вокруг которого всё и вращается. Реальность субъективна. И всё же она – иллюзия, ведь личность человека – сложный механизм, составленный из миллиардов нейронов, тонких сетей, почти самостоятельно действующих в сером веществе мозга человека. Срок службы этого механизма можно увеличить искусственно, но сохранить его навсегда – увы. Так что – да, подумал Вэйвэй. Он желал получить нечто суетное, но реальное. Глубоко вздохнув, он сказал:
– Я хочу, чтобы мои дети помнили меня.
Борис смотрел на Центральную Станцию. Солнце вставало за космопортом, а внизу устраивались на своих местах роботники: расстилали одеяла, развертывали грубо, от руки намалеванные плакатики с просьбой о подаянии, о запасных частях, бензине или водке; несчастные существа, останки забытых войн, люди, обращенные в киборгов и отброшенные, едва надобность в них отпала.
Он увидел делающего обход брата Р. Латку из Церкви Роботов – Церковь старалась присматривать за роботниками, за этими обломками человечества. Роботы были странным недостающим звеном между людьми и Иными, они не подходили ни одному миру – кибернетические существа в физических телах, многие отвергли Загрузку во имя своей собственной, чудной веры… Борис помнил брата Латку с детства: робот подрабатывал моэлем, делал обрезание еврейским мальчикам на восьмой от рождения день. Вопрос «Кто суть евреи?» касался не только семьи Чжун, но и роботов, и вопрос этот был урегулирован давным-давно. У Бориса сохранились фрагментарные воспоминания по женской линии, предшествующие Вэйвэю: протесты в Иерусалиме, лаборатории Мэтта Коэна и первые, примитивные миквы, где кибернетических существ вовлекали в безжалостный эволюционный цикл.
Плакаты качаются на улице Короля Георга, массовая демонстрация «Нет рабству!», и «Долой концентрационный лагерь!», и тому подобное, рассерженные люди собрались вместе, чтобы бороться против закрепощения тех, первых, хрупких Иных в их замкнутых сетях, лаборатории Мэтта Коэна в осаде, его разномастную группу ученых пинают из одной страны в другую, пока они в конце концов не оседают в Иерусалиме…
Святой Коэн Иных – так его теперь называют. Борис поднес кружку к губам и обнаружил, что она пуста. Он опустил кружку, потер глаза. Надо поспать. Он уже не молод, он не может сутками бодрствовать, подпитываясь стимуляторами и неустанной энергией юности. Как в те дни, когда они с Мириам прятались на этой самой крыше, не размыкая объятий, давая друг другу обещания, которые – и это было известно им обоим даже тогда – не исполнить…
Он думал о ней сейчас, пытаясь разглядеть, как она, возможно, направляется по древней мощеной Неве-Шаанан к павильону Центральной Станции, к своему кабачку. Думать о ней было трудно, больно, как, как… как мальчишке. Он вернулся не из-за нее, но где-то в глубине души, наверное, жила надежда…
На шее тихонько вздохнул шир. Он приобрел его в Тонг-Юн-сити, на Марсе, на задворках Арафат-авеню, в безымянной клинике, которой руководил марсианский китаец в третьем поколении, мистер Вон, самолично вжививший его Борису.
Предполагалось, что шир получен из окаменелых останков микробактериальных марсианских жизненных форм, но правда это или нет, никто наверняка не знал. Носить в себе шир было… странно. Паразит, он питался Борисом, он тихо пульсировал на шее, он стал частью человека, вторым аппендиксом, он наполнял хозяина чуждыми мыслями, чуждыми чувствами, забирая взамен человеческие и чуть-чуть изменяя их: свои мысли ты видел словно преломленными в калейдоскопе.
Борис прижал ладонь к ширу и ощутил его теплую, на удивление шершавую поверхность. Шир шевелился под пальцами, тихонько посапывая. Иногда шир синтезировал неизвестные вещества, действовавшие на Бориса как наркотик, заставая его врасплох. Порой шир менял углы зрения или даже связывался с узлом Бориса, электронно-сетевым компонентом его мозга, вживленным вскоре после рождения, без которого люди сейчас хуже, чем слепы, хуже, чем глухи, без которого они отрезаны от Беседы.
Он знал, что пытался сбежать. Он покинул дом, он отбросил воспоминания Вэйвэя или по крайней мере попытался – на какое-то время. Он отправился на Центральную Станцию, поднялся на самый верх – и выше, выше, выше. Он оставил Землю, вышел за орбиту, удалился к Поясу, умчался на Марс, но воспоминания преследовали его; прочным оказался этот мост Вэйвэя, навеки связавший будущее и прошлое.
– Я хочу, чтобы память моя жила, когда я уйду.
– У всех людей так, – ответил Иной.
– Я хочу, – продолжил он. набираясь храбрости, – хочу, чтобы моя семья помнила. Училась у прошлого, чтобы планировать будущее. Я хочу, чтобы мои дети обладали моей памятью и чтобы их память тоже передалась потомкам. Я хочу, чтобы мои внуки, и их внуки, и так далее, из века в век, – чтобы все они помнили этот миг.
– И да будет так, – произнес Иной.
«И стало так», – подумал Борис. Память жила в его сознании, чистая, как росинка, незамутненная и неизменная. Вэйвэй получил то, о чем просил, и его воспоминания стали теперь воспоминаниями Бориса, и Влада, и его бабушки Юлии, и его матери, и всех их, всех: кузенов, и племянников, и дядь, и теть, и племянниц. Все они получили доступ в хранилище памяти семейства Чжун, каждый мгновенно мог нырнуть в глубины воспоминаний, в океан прошлого.
Мост Вэйвэя, как его до сих пор называют в семье. Работает он странно, где бы ты ни был: трудишься ли в роддоме на Церере или шагаешь по улице в Тонг-Юн-сити на Марсе, вдруг в голове твоей возникает внезапная мысль, новая картина – первые роды кузины Оксаны, например, рождение маленького Яна, боль вперемешку с радостью, и случайные мысли о том, покормит ли кто-нибудь собаку, и голос врача «Тужься! Тужься!», и запах пота, и писк мониторов, и чей-то невнятный разговор за дверью, и неописуемое чувство, когда твой ребенок медленно выходит из тебя…
Он поставил кружку на стол. Центральная Станция внизу уже проснулась, на прилавках в местных магазинчиках появились свежие продукты, ожил, загудел рынок, запахло дымом и медленно поджаривающимися на гриле цыплятами, закричали идущие в школу дети…
Он подумал о Мириам. О Маме Джонс, как ее теперь называют. Отец ее нигериец, а мать – с Филиппин. Они любили друг друга, когда мир был молод, любили на иврите, языке своего детства, но оказались разлучены – не потопом, не войной, а просто самой жизнью, так уж она поступает с людьми. Борис работал в родильной клинике при Центральной Станции, но здесь жило слишком много воспоминаний, подобных призракам, и в конце концов он взбунтовался, и вошел в Центральную Станцию, и выше, и сел в ракету, доставившую его на орбиту, к месту, называемому Вратами, а оттуда – сперва – в Лунопорт.
Он был молод, ему хотелось приключений. Он пытался сбежать. Лунопорт, Церера, Тонг-Юн… но воспоминания преследовали его, и худшими из них были те, что принадлежали отцу. Они пробивались к нему сквозь шелест Беседы, спрессованные вспоминания, перепрыгивающие из одного Зеркала в другое, сквозь пространство, со скоростью света, память Земли была с ним повсюду, и наконец тяжесть стала настолько невыносимой, что он вернулся.
Борис был в Лунопорте, когда это случилось. Он чистил зубы, видя в зеркале свое лицо – не молодое, не старое, обычное лицо, с раскосыми глазами китайца, славянскими чертами, волосы чуть поредели… и вдруг память набросилась на него, затопила, и он уронил зубную щетку.
Память не отца, а его племянника, Яна: Влад сидит в кресле, в своей квартире, выглядит старше, чем помнилось Борису, похудел. Что-то в облике отца смутно встревожило, что-то протянулось сквозь пространство и стиснуло болью грудь – этот замутненный отцовский взгляд… Влад сидел молча, не узнавая племянника, не замечая никого из тех, кто пришел навестить его.
Он сидел, а руки его двигались в воздухе, выбирая и переставляя невидимые предметы.
– Борис!
– Ян!
Племянник смущенно улыбнулся.
– Вот уж не чаял взаправду увидеть тебя.
Запаздывание во времени, передача Луна – Земля и обратно, узел с узлом…
– Ты вырос.
– Да, конечно…
Ян работал на Центральной Станции, в лаборатории на пятом уровне, производящей вирусную рекламу – переносимые по воздуху микроскопические вещества, передающиеся от человека к человеку, размножающиеся в закрытых пространствах, в системах кондиционирования воздуха, как на Центральной Станции, закодированные на доставку особых личных предложений: органика связывается с механизмом узла и внушает: «Купи. Купи. Купи».
– Твой отец…
– Что случилось?
– Мы не знаем.
Видно, признание нелегко далось Яну. Борис ждал, молчание заполняло диапазон рабочих частот, молчание на линии Земля – Луна.
– Вы показывали его врачам?
– Ты же знаешь, что да.
– И?
– И они не знают.
Молчание висело меж ними, молчание со скоростью света летело сквозь пространство.
– Возвращайся домой, Борис, – сказал Ян, и Борис поразился, как вырос этот мальчик: он стал мужчиной, чужаком, которого он не знал, но чью жизнь так отчетливо помнил.
Возвращайся домой.
В тот же день он собрал свои скудные пожитки, рассчитался со всеми и шаттлом отправился на лунную орбиту, оттуда – на корабле к Вратам, а потом – вниз, вниз, на Центральную Станцию.
Память – как растущая раковая опухоль. Борис был врачом, он сам видел Мост Вэйвэя. Странный полуорганический нарост, он вплелся в кору и серое вещество мозга Вэйвэев, взаимодействуя с их узлами, набухал, множил тонкие спирали чуждой материи – продукт запрещенной эволюционной технологии Иных. Он перерос разум отца, каким-то образом вышел из-под контроля, расползся, как рак, и Влад утратил способность перемещаться в воспоминаниях.
Борис догадывался, не зная точно, так же как не знал, чем расплатился Вэйвэй за этот дар. какую ужасную цену востребовали с него – память об этом, и только об этом, оказалась стерта начисто. Вот Иной произносит: «И да будет так», – а в следующий миг Вэйвэй уже стоит на пороге, дверь за его спиной закрыта, а он щурится, разглядывая старые каменные стены и размышляя, добился ли он своего.
Когда-то апельсиновые рощи были здесь повсюду… Он вспомнил, что уже думал об этом, и вышел из дверей Центральной Станции, вновь ступил на Землю с ее сбивающей с толку, неуютной гравитацией и горячим влажным воздухом. Остановившись под козырьком, он глубоко вдохнул, не обращая внимания на пригибающую к земле силу тяжести. Воздух пах точь-в-точь как помнилось, и апельсины, исчезли они или нет, все еще были здесь, знаменитые яффские апельсины, росшие тут, когда ни Тель-Авива, ни Центральной Станции еще и в помине не было, а были лишь апельсиновые рощи, и песок, и море…
Он перешел дорогу, ноги сами вели его, у них была собственная память – через дорогу от главного входа Центральной Станции к пешеходной улице Неве-Шаанан, сердцу старого района, который оказался куда меньше, чем помнилось: для ребенка это был целый мир, а теперь он съежился…
Толпы людей, машины на солнечных батареях с жужжанием бегут по дорогам, таращатся туристы, мозг и память проверяют всё, что видится, и чувствуется, и обоняется, и всё это транслируется по сети, и всё, на что падает взгляд Бориса, всё, что пленяет его, отправляется миллионам безучастных зрителей по всей Солнечной системе…
Карманники, скучающий охранник, роботник-попрошайка без глаза и с ржавой заплатой на груди, потеющие на жаре мормоны в черном, протягивающие прохожим листовки, и адепты темных сил из ордена Ситов на другой стороне улицы, делающие то же самое…
Моросит мелкий дождик.
С ближайшего рынка доносятся крики продавцов, обещающие наисвежайшие гранаты, дыни, виноград, бананы; в кафе впереди старики играют в трик-трак, попивая горький черный кофе из крохотных китайских чашечек, покуривая наргиле[97]; брат Р. Латка медленно бродит среди хаоса – оазис механического спокойствия в шумной, потеющей людской массе…
Он смотрел, слушал, вдыхал, вспоминал так напряженно, что сперва даже не заметил их – женщину и ребенка на той стороне улицы, не увидел, пока чуть не налетел на них…
Или они на него. Мальчик, темнокожий, с необычайно голубыми глазами, и женщина, смутно знакомая, – и это ощущение знакомости вдруг обернулось тревогой, а мальчик спросил с надеждой в голосе:
– Ты мой папа?
Борис Чжун подавился воздухом.
– Кранки! – сердито, озабоченно воскликнула женщина.
Борис решил, что это имя мальчика. Или его прозвище – «кранки» на звездном пиджине означало «грубый», или «сумасшедший», или «странный»…
Борис опустился возле мальчика на колени, забыв о беспрестанной сутолоке вокруг. И заглянул в эти немыслимые глаза.
– Возможно, – сказал он. – Узнаю эту синеву. Тридцать лет назад она была популярна. Мы взломали выложенный в открытый доступ код Армани…
«Я болтаю вздор», – подумал Борис. Зачем? Ощущение знакомства с этой женщиной смущало его. Зазвенели в голове невидимые комары, зрительное восприятие изменилось, новое изображение затопило сознание, мальчик застыл рядом, улыбаясь широкой, ошеломленной и знающей улыбкой…
Женщина закричала, голос ее звучал как будто издалека:
– Прекрати! Что ты с ним делаешь?
«Мальчик связался с моим широм», – понял Борис. А торопливые слова меж тем сами срывались с его губ:
– У тебя нет родителей, – говорил он мальчику, мешая стыд с отстраненностью. – Ты появился здесь, в лаборатории, тебя собрали из геномов общего пользования и деталей узлов с черного рынка.
Хватка мальчишки ослабла, разум Бориса освободился, и он, распрямившись, выдохнул:
– Нака-има, – и отступил, внезапно ужаснувшись.
Женщина была смертельно напугана – и ужасно зла.
– Прекрати, – крикнула она снова. – Он не…
Бориса грызла совесть.
– Знаю, – сказал он сконфуженно. – Извини.
Этот коктейль эмоций, смешанный столь стремительно, не был естественным. Мальчик каким-то образом подключился к ширу и впитал сознание Бориса. Он попытался сосредоточиться. Посмотрел на женщину. Ему отчего-то казалось важным, чтобы она поняла. Он говорит с моим широм. Без согласующих устройств. Он вспомнил клинику, вспомнил собственную работу – ту, что выполнял перед тем, как бежал в космос, и тихо добавил:
– Похоже, тогда, давно, я получил больше, чем думал.
Мальчишка смотрел на него простодушными пронзительно-голубыми глазами. Борис помнил таких детей, он дал начало многим, очень многим… Говорили, что клиника Центральной Станции превосходила даже госпитали Юна. Но он не ожидал подобного, такого вмешательства, хотя и слышал истории – на астероидах и в Тонг-Юне – и произносимое шепотом слово, подразумевавшее вмешательство черной магии: «нака-има»[98].
Женщина смотрела на него, и ее глаза… он знал эти глаза…
Что-то вспыхнуло меж ними, что-то, чему не нужно ни узлов, ни цифрового кодирования, что-то проще, человечнее, примитивнее – искра? шок? – и женщина выдохнула:
– Борис? Борис Чжун?
Он узнал ее в тот же миг, что и она – его, и удивление сменило тревогу, удивление от того, как он мог не узнать ее, и женщина неопределенного возраста – словно два тела занимали одно и то же пространство – вдруг обернулась девушкой, которую он любил, когда мир был еще молод.
– Мириам?
– Да, это я.
– Но ты…
– Я никуда не исчезала, – сказала она, – Исчез ты.
Ему хотелось пойти сейчас к ней. Мир пробудился, а Борис стоял один на крыше старого дома, да, он был одинок и свободен – за исключением воспоминаний. Он не знал, что делать с отцом. Он помнил, как когда-то, совсем маленьким, держался за его руку, и Влад казался таким большим, таким надежным, уверенным и полным жизни. В тот день они ходили на пляж, в тот летний день в Менашии перемешались все: евреи, арабы, филиппинцы, женщины-мусульманки в длинных черных одеждах и верещащие голопузые детишки, тель-авивские красотки в узеньких бикини, безмятежно принимающие солнечные ванны; кто-то потягивал косячок, и его резкий запах мешался с морским воздухом; спасатель на вышке покрикивал на трех языках: «Не заплывать за буйки! Кто потерял ребенка? Немедленно подойдите к спасателям! Ты, на лодке, греби-ка быстренько к тель-авивской гавани, здесь люди купаются!» – и слова терялись в пляжном многоголосье; кто-то припарковал рядом машину и подпевал ревущему стерео, беженцы-сомалийцы жарили шашлыки на газоне, белый парень, весь в дредах, наяривал на гитаре, а Влад, сильный, смелый, надежный, держал Бориса за руку, и они вошли в воду, и Борис знал, что с ними никогда ничего не случится, что отец всегда будет рядом и всегда защитит его, что бы ни творилось вокруг.